Пелагия и черный монах Акунин Борис
Что ж, резкости Бердичевский добился, и даже чересчур.
Высокопреподобный нетерпеливо прохаживался у крыльца настоятельских палат, одетый в старую-престарую рясу, зачем-то подоткнутую чуть не до пояса, так что виднелись высокие грязные сапоги, и помахивал часами-луковицей.
— А, прокуратор, — воскликнул он, завидев Бердичевского. — Три минуты третьего. Ожидать себя заставляете? Не больно ли дерзко?
Вместо ответа и тоже не здороваясь, Матвей Бенционович ткнул пальцем на башенные часы, украшавшие пышную колокольню, по всем признакам недавнего строительства. Минутная стрелка на них ещё только наметилась подобраться к двенадцати. Тут же, как нарочно, ударили куранты — в общем, вышло эффектно.
— Некогда мне разговоры разговаривать, забот полно! — ещё сердитее рыкнул Виталий. — На ходу поговорим. Во-он там. — Он показал на бревенчатый сарай, видневшийся поодаль, за монастырской стеной. — Старый свинарник разбираем, новый будем ставить.
Вот когда объяснились и поддёрнутая ряса, и ботфорты. Аудиенция происходила на скотном дворе, где грязи и нечистот было по щиколотку — Матвей Бенционович моментально перепачкал и штиблеты, и брюки.
Монахи сдирали баграми дранку с крыши сарая, настоятель ими руководил, так что существо дела чиновник излагал под треск, грохот и крики, а Виталий, похоже, не очень-то и слушал.
Уже одного этого было бы довольно, чтоб архимандрит Бердичевскому не понравился, но скоро выявилось и ещё одно обстоятельство, доведшее первоначальную антипатию до крайней степени. Цепким взглядом, слишком хорошо знакомым и понятным Матвею Бенционовичу, настоятель задержался на крючковатом носе заволжского посланца, на хрящеватых ушах, на неславянской черноте редеющих волос, и лицо отца Виталия приобрело особенное брезгливое выражение.
Дослушав про расследование самоубийства и про обеспокоенность губернских властей ново-араратскими чудесами, архимандрит хмуро сказал:
— Я человек прямой. Пишите потом кляузы, какие хотите — мне не привыкать. Только совать свой длинный нос в духовные дела не смейте. Самоубийство — пускай. Возитесь в этой мерзости, сколько угодно. А прочее не вашего ума дело.
— То есть как это?! — задохнулся от возмущения товарищ прокурора. — Да с какой стати, ваше высокопреподобие, вы мне указываете, чем…
— С такой, — перебил его отец Виталий. — Здесь на островах я всему голова, и отвечаю за всё тоже я. Тем более в вопросах, касательных духовности. Для таких материй ваша народность не подходит. И я со стороны начальства полагаю афронтом, что этакого дознателя в Арарат прислали. Тут нужно сердце чуткое, родное, полное веры, а не…
Настоятель, не договорив, сплюнул. Это было всего оскорбительней.
Бердичевский увидел, что дело идёт на прямой скандал, и сдержался, не ответил на грубость грубостью.
— Во-первых, святой отец, позвольте вам напомнить слова апостола Павла о том, что нет ни иудея, ни эллина, и все мы одно во Христе, — сказал он тихо. — А во-вторых, я такой же православный, как и вы.
И так это у него достойно, спокойно проговорилось (хотя внутри, конечно, всё дрожало и клокотало), что Матвей Бенционович сам на себя залюбовался.
Только разве прошибёшь достоинством озверелого юдофоба?
— Нашу русскую веру только русский до самого донышка понять и принять может, — кривя губы процедил отец Виталий. — И уж особенно не по уму и не по сердцу православие для иудейского высокомерия и ячества. Прочь, прочь когти ваши от русских святынь! Что же до вашей крещёности, то про это у народа сказано: жид крещёный что вор прощёный.
С этими словами архимандрит повернулся к чиновнику спиной и, чавкая грязью, скрылся в разрушаемом хлеве — высокий, чёрный, прямой, как жердь. Бердичевский же, весь кипя, пошёл из монастыря вон.
Из-за скоротечности разговора, не занявшего и десяти минут, времени до следующей встречи, с доктором Коровиным, оставалось ещё очень много. Чтобы не тратить его попусту, а заодно и успокоить себя моционом, товарищ прокурора решил пройтись по городу, ознакомиться с его топографическими, бытовыми и прочими особенностями.
Удивительная вещь: те самые улицы, которые при первом знакомстве произвели на Матвея Бенционовича отрадное впечатление чистотой, ухоженностью и порядком, теперь показались ему недобрыми, даже зловещими. Взгляд приезжего задерживался всё больше на постно поджатых губах богомолок, на чрезмерном изобилии всевозможных церквей, церковок и часовенок, на этническом однообразии встречающихся лиц: ни одного смуглого, черноглазого, горбоносого или хоть раскосого, всё сплошь великорусское русоволосие, сероглазие да курносие.
Никогда в жизни Бердичевский не ощущал такого острого, безысходного одиночества, как в этом православном раю. Да и раю ли? Мимо промаршировал десяток рослых монахов с дубинками у пояса — ничего себе Эдем. Поживи-ка под властью этакого отца Виталия, мракобеса и инакоборца. В книжных лавках только духовное чтение, из газет лишь «Церковный вестник», «Светоч православия» да «Гражданин» князя Мещерского. Ни театра, ни духового оркестра в парке, ни, Боже сохрани, танцзала. Зато едален без счёта. Поесть да помолиться — вот и весь ваш рай, мысленно злобствовал Матвей Бенционович.
Когда же обида и злость на архимандрита немного умерились, по всегдашней интеллигентской привычке audiatur et altera pars[4] Бердичевский стал думать, что Виталий на его счёт, в сущности, не так уж и неправ. Да, высокомерен умом. Да, скептик, к простодушной вере никак не приспособленный. И если уж начистоту, до полной откровенности с самим собою, то вся его религиозность зиждется на любви не к Иисусу, которого Матвей Бенционович никогда в глаза не видывал, а к преосвященному Митрофанию. То есть если предположить, что духовным отцом Мордки Бердичевского оказался бы не православный архиерей, а какой-нибудь премудрый шейх или буддийский бонза, то ходить бы теперь коллежскому советнику в чалме либо в конической соломенной шляпе. Только при этом вы, сударь мой, не сделали бы в Российской империи никакой карьеры, ещё и дополнительно уязвил себя Матвей Бенционович, впав в окончательное самоуничижение.
И стало ему совсем нехорошо, потому что к одиночеству земному — временному, распространявшемуся лишь на остров Ханаан — прибавилось ещё и одиночество метафизическое. Прости, Господи, за маловерие и сомнение, взмолился перепуганный товарищ прокурора и завертел головой, нет ли поблизости храма, чтоб поскорей повиниться перед образом Спасителя.
Как не быть — ведь Новый Арарат, не Петербург какой-нибудь. Была тут же, рядышком, в двадцати шагах, церковка, а ещё ближе — собственно, прямо перед носом у Бердичевского, на стене монастырского училища, висела большая икона под жестяным навесом, причём не какая-нибудь, а именно Спаса Нерукотворного. В этом совпадении Матвей Бенционович усмотрел знак свыше и до церкви идти не стал. Бухнулся на колени перед Спасом (всё равно брюки после скотного двора были загублены, переодеть придётся) и стал молиться — жарко, истово, как никогда прежде.
Господи, умолял Бердичевский, ниспошли мне веру простую, детскую, нерассуждающую, чтоб всегда меня поддерживала и ни в каких испытаниях не оставляла. Чтобы я поверил в бессмертие души и в жизнь после смерти, чтобы на смену суеумия ко мне пришла мудрость, чтобы я ежечасно не трепетал за своих домашних, а помнил о вечности, чтобы имел твёрдость устоять перед соблазнами, чтобы… В общем, молитва получалась долгой, ибо просьб к Всевышнему у Матвея Бенционовича имелось множество, все перечислять скучно.
Никто богомольцу не мешал, никто не пялился на приличного господина, протиравшего коленки посреди тротуара, — прохожие уважительно обходили его стороной, тем более что такого рода сцены являлись для Нового Арарата вполне обыкновенными.
Единственное, что отвлекало чиновника от душеочистительного занятия, — звонкий детский смех, доносившийся от крыльца училища. Там, в окружении стайки мальчишек, сидел какой-то мужчина в мягкой шляпе, и видно было, что ему с пострелятами весело, а им весело с ним. Бердичевский несколько раз досадливо оглядывался на шум, так что имел возможность отметить некоторые особенности физиономии чадолюбца — весьма приятной, открытой, даже, пожалуй, простоватой.
А когда Матвей Бенционович, утирая слёзы, наконец поднялся с колен, незнакомец подошёл к нему, учтиво приподнял шляпу и стал извиняться:
— Прошу прощения за то, что мы своей болтовнёй мешали вашей молитве. Дети вечно пристают ко мне с расспросами про всякую всячину. Это удивительно, до чего мало им объясняют учителя, причём про самое важное. Да они и боятся у учителей лишнее спросить, тут ведь преподаватели все сплошь монахи, и престрогие. А меня не боятся, — улыбнулся мужчина, и по этой улыбке стало видно, что бояться его точно незачем. — Вы извините, что я к вам вот так, без церемоний подошёл. Я, знаете ли, до чрезвычайности общителен, а вы меня искренностью своего моления привлекли. Нечасто увидишь, чтобы образованный человек так истово, со слезами перед иконой стоял. Дома, наедине с собой, ещё ладно бы, но посреди улицы! Очень вы мне понравились.
Бердичевский слегка поклонился и хотел было уйти, но пригляделся к незнакомцу повнимательней, сощурился и осторожненько так:
— Э-э, а позвольте, милостивый государь, поинтересоваться вашим именем-отчеством. Случайно не Лев Николаевич?
Уж очень по манерам и внешнему виду приятный господин был похож на любителя чтения из письма Алёши Ленточкина. Память у Бердичевского, заядлого шахматиста, была отменная, да и запомнить такое имя нетрудно — как у графа Толстого.
Мужчина удивился, но не чрезмерно — у него и без того вид был такой, будто он постоянно ожидает от действительности сюрпризов, причём по большей части радостных.
— Да, меня так зовут. А почему вы знаете?
И в этой случайной встрече просветлённому Бердичевскому тоже померещился промысел Божий.
— У нас с вами имеется общий знакомый, Алексей Степанович Ленточкин. Ну, тот, что ещё подарил вам одну книгу, сочинение Фёдора Достоевского.
Такой сверхъестественной осведомлённости Лев Николаевич опять удивился, и опять не очень сильно.
— Да, отлично помню этого бедного юношу. Знаете ли вы, что с ним произошло несчастье? Он заболел рассудком.
Матвей Бенционович ничего говорить не стал, но бровями изобразил изумление: мол, да что вы?
— Из-за Чёрного Монаха, — понизил голос его собеседник. — Пошёл ночью в одну избушку, где на окне крест нацарапан, и лишился ума. Увидел там что-то. А после, на том же самом месте, другой человек, которого я тоже немножко знал, застрелил себя из пистолета. Ой, что ж я разболтался! Это ведь тайна, — испугался Лев Николаевич. — Мне по большому секрету сказали, я слово давал. Вы никому больше не говорите, хорошо?
Так-так, сказал себе следователь и яростно потёр переносицу, чтоб унять азартное пульсирование крови. Так-так.
— Никому не скажу, — пообещал он, изобразив скучливый зевок. — Но знаете что, вы мне почему-то тоже очень симпатичны. Опять же у нас, оказывается, есть общий знакомый. Не угодно ли посидеть со мною за чашкой чаю или кофею? Поговорили бы о том, о сём. Хоть бы и о Достоевском.
— Почту за счастье! — обрадовался Лев Николаевич. — Так редко, знаете ли, встретишь здесь начитанного, высококультурного человека. И потом, не всякому со мной говорить интересно. Я не умён, не образован, иногда нелепости говорю. Да вот хоть в «Добром самарянине» можно посидеть. Там подают оригинальный чай, с подкопчением. И недорого.
Он уже готов был идти — немедленно беседовать с новым знакомцем, но брегет в кармане Бердичевского звякнул четыре раза громко и один тихо. Была уже четверть пятого — вон, выходит, сколько молился-то.
— Дражайший Лев Николаевич, у меня сейчас неотложное дело, которое продлится часа два или три. Если б нам возможно было встретиться после этого… — Подержав в этом незаконченном предложении вопросительную интонацию и дождавшись кивка, товарищ прокурора продолжил. — Меня зовут Матвей Бенционович, а подробнее представлюсь при нашей вечерней встрече. Где мне вас сыскать?
— До семи я обыкновенно гуляю по городу, смотрю на людей и думаю о чём взбредёт в голову, — принялся объяснять ценный свидетель. — В семь ужинаю в харчевне «Пять хлебов», потом, если нет дождя и сильного ветра — а сегодня, как видите, ясно — где-нибудь сижу на скамейке, над озером. Долго. Бывает, что часов до десяти…
— Отлично, — перебил Бердичевский. — Там и встретимся. Назовите какое-нибудь определённое место.
Лев Николаевич немного подумал.
— Давайте на набережной, близ Ротонды. Чтобы вам легче найти. Вы правда придёте?
— Можете быть совершенно в этом уверены, — улыбнулся товарищ прокурора.
Матвей Бенционович вытер мокрый лоб и схватился за сердце. Тысячу раз права Машенька — нужно делать гимнастику и ездить на велосипеде, как все просвещённые люди, кто печётся о телесном здоровье. Ну что это — в тридцать восемь лет уже и брюшко, и одышливость, и ловкости никакой.
— Алексей Степаныч, право, поигрались и хватит! — воззвал он к тропическим зарослям, откуда только что донёсся шорох быстрых необутых ног. — Это же я, Бердичевский, вы отлично меня знаете! Прибыл к вам от владыки Митрофания!
Игра то ли в прятки, то ли в догонялки, а вернее в то и в другое сразу длилась уже порядком, и товарищ прокурора совсем выбился из сил.
Донат Саввич Коровин остался у входа в оранжерею. Покуривая сигарку, с интересом наблюдал за манёврами обеих сторон. Самого Ленточкина Матвей Бенционович ещё не видел, но мальчишка точно был здесь — раза два из-за широких глянцевых листьев мелькнуло голое плечо.
— Ничего, он сейчас выдохнется, — сказал доктор. — Слабеет день ото дня. Неделю назад, когда надо было осмотр делать, санитары за ним по полчаса гонялись, даже с пальм снимали. Третьего дня хватило пятнадцати минут. Вчера десяти. Плохо.
Мог бы и мне санитаров одолжить, сердито подумал чиновник. Демонстрирует, что для мирового светила губернские власти не указ. Тоже, как настоятель, на тон письма обиделся.
Однако, в отличие от архимандрита, доктор Бердичевскому скорее нравился. Спокойный, деловитый, слегка насмешливый, без вызова. Выслушав следователя, разумно предложил: «Сначала посмотрите на вашего Ленточкина, а после вернёмся сюда и побеседуем».
Но, как уже было сказано, посмотреть на Алексея Степановича оказалось совсем непросто.
Ещё через несколько минут удалось загнать дикого обитателя джунглей в угол, и вот, наконец, беготня завершилась. Из-за пышного куста, усеянного противоестественно-синими цветами (дальше была уже только стеклянная стенка), высовывалась кудрявая голова с испуганно вытаращенными голубыми глазами. Мальчишка очень осунулся и растерял весь свой румянец, отметил Матвей Бенционович, а волосы спутались, обвисли.
— Не надо, — плачущим голосом сказал Алёша. — Я скоро на небу улечу. За мною Он придёт и заберёт. Потерпите.
По совету Доната Саввича чиновник ближе к больному подбираться не стал, чтобы не доводить до приступа. Остановился, развёл руками и начал как можно мягче:
— Алексей Степаныч, я перечёл ваше последнее письмо, где вы писали про магическое заклинание и про домик бакенщика. Помните ли вы, что там произошло, в доме?
Сзади хмыкнул Коровин:
— Экий вы быстрый. Сейчас он вам прямо так и расскажет.
— Не ходи туда, — тоненьким голоском сказал вдруг Алёша Бердичевскому. — Пропадёшь.
Доктор подошёл, встал рядом с товарищем прокурора.
— Пардон, — шепнул он. — Я был неправ. Вы на него действуете каким-то особенным образом.
Ободрённый успехом, Матвей Бенционович сделал полшажочка вперёд.
— Алексей Степаныч, милый вы мой, владыка из-за вас сон и покой потерял. Не может себе простить, что прислал вас сюда. Поедемте к нему, а? Он наказал мне без вас не возвращаться. Поедем?
— Поедем, — пробормотал Алёша.
— И о той ночи поговорим?
— Поговорим.
Бердичевский торжествующе оглянулся на врача: каково? Тот озабоченно хмурился.
— С вами, верно, там что-то невероятное случилось? — тихонечко, как рыбак леску, вытягивал свою линию Матвей Бенционович.
— Случилось.
— К вам явился Василиск?
— Василиск.
— И вас чем-то напугал?
— Напугал.
Доктор отодвинул следователя в сторону.
— Да погодите вы. Он же просто повторяет за вами последнее слово, разве вы не видите? Это у него в последние три дня развилось. Речитативная обсессия. Не может концентрировать внимание более чем на минуту. Он вас не слышит.
— Алексей Степаныч, вы меня слышите? — спросил товарищ прокурора.
— Слышите, — повторил Ленточкин, и стало ясно, что Донат Саввич, к сожалению, прав.
Матвей Бенционович разочарованно вздохнул.
— Что с ним будет?
— Неделя, много две, и… — Доктор красноречиво покачал головой. — Если, конечно, не произойдёт чуда.
— Какого чуда?
— Если я не обнаружу способ, которым можно остановить болезненный процесс и повернуть его вспять. Ладно, идёмте. Ничего вы от него не добьётесь, как и ваш предшественник.
Вернувшись в кабинет Коровина, заговорили уже не о несчастном Алексее Степановиче, а именно о «предшественнике», то есть о покойном Лагранже.
— Кажется, по роду деятельности я обязан быть неплохим физиогномистом, — говорил Донат Саввич, поглядывая то на Бердичевского, то в окно. — И ошибаюсь в людях очень, очень редко. Но ваш полицмейстер своей выходкой, признаться, поставил меня в тупик. Я бы с уверенностью поручился, что это типаж уравновешенный, с высокой саморасценкой, примитивно-предметного мировосприятия. Такие не имеют склонности ни к суициду, ни к психотравматическому помешательству. Если кончают с собой, то разве что от полной безысходности — перед угрозой позорного суда либо когда от запущенного сифилиса нос провалится и глаза ослепнут. Если сходят с ума, то от чего-нибудь пошлого и скучного: начальство по службе обошло, или выигрыш в лотерею на соседний номер выпал — был такой случай с одним драгунским капитаном. Я бы к себе такого пациента, как ваш Лагранж, ни за что не взял. Неинтересно.
Как-то само собой, без особенных усилий со стороны обоих собеседников, получилось, что первоначальная взаимная настороженность и даже колючесть сошли на нет, и разговор теперь вёлся между умными, уважающими друг друга людьми.
Матвей Бенционович тоже подошёл к окну, посмотрел на нарядные домики, где жили подопечные Коровина.
— Содержание больных, верно, обходится вам в круглую сумму?
— Без малого четверть миллиона в год. Если поделить на двадцать восемь человек (а именно столько у меня сейчас пациентов), в среднем получится примерно по восемь тысяч, хотя, конечно, разница в расходах большая. Ленточкин мне почти ничего не стоит. Живёт, как птаха божья. И, боюсь, скоро упорхнёт, «улетит на небо». — Доктор печально усмехнулся.
Потрясённый невероятной цифрой, Бердичевский воскликнул:
— Восемь тысяч! Но это…
— Вы хотите сказать «безумие»? — улыбнулся Донат Саввич. — Скорее блажь миллионера. Другие богачи тратят деньги на предметы роскоши или кокоток, а у меня своё пристрастие. Это не филантропия, поскольку делаю я это не для человечества, а для собственного удовольствия. Но и на благотворительность я расходую немало, потому что из всех земных достояний превыше всего ценю собственную совесть и всячески оберегаю её от терзаний.
— Однако же не кажется ли вам, что вашу четверть миллиона можно было бы потратить с пользой для гораздо большего количества людей? — не удержался от шпильки Матвей Бенционович.
Врач снова улыбнулся, ещё благодушнее.
— Вы имеете в виду голодных и бездомных? Ну, разумеется, я не забываю и о них. Доход с доставшегоря мне по наследству капитала составляет полмиллионa в год. Ровно половину я отдаю благотворительным обществам как добровольный налог на богатство или, если угодно, в уплату за чистую совесть, зато с оставшейся суммой уже поступаю по полному своему усмотрению. Вкушаю фуа-гра безо всякой виноватости, а хочется играть в доктора — играю. С полной душевной безмятежностью. А вы разве пожалели бы половину своего дохода в обмен на крепкий сон, здоровый аппетит и гармонию с собственной душой?
Матвей Бенционович лишь развёл руками, затруднившись ответить на этот вопрос. Не толковать же миллионщику про двенадцать детей и про выплату банковской ссуды за домик с садом.
— На самого себя я трачу сущую ерунду, тысяч двадцать-тридцать, — продолжил Коровин, — всё прочее уходит на моё увлечение. Каждый из моих пациентов — настоящий клад. Все необычные, все талантливые, про каждого можно диссертацию написать, а то и книгу. Я вам уже говорил, что беру не всякого, а с большим разбором и только тех, кто мне чем-либо симпатичен. Иначе не установить доверительной связи.
Он посмотрел на товарища прокурора, улыбнулся ему самым приязненным образом и сказал:
— Такого человека, как вы, пожалуй, взял бы. Если, конечно, у вас обнаружился бы душевный недуг.
— В самом деле? — рассмеялся Бердичевский, чувствуя себя польщённым. — Что же я, по-вашему, за человек?
Донат Саввич собрался было ответить, но здесь его взгляд опять обратился в окно, и он с заговорщическим видом объявил:
— А вот мы сейчас узнаем.
Открыл створку, крикнул кому-то:
— Сергей Николаевич! Опять подслушиваете? Ай-я-яй. Скажите лучше, при вас ли ваши замечательные очки? Отлично! Не будете ли вы столь любезны заглянуть ко мне на минуту?
Вскоре в кабинет вошёл щуплый человечек, одетый в некое подобие средневековой мантии, в большом берете и с полотняной сумкой, в которой что-то постукивало.
— Что это у вас? — с интересом спросил доктор, показывая на сумку.
— Образцы, — ответил странный субъект, разглядывая Бердичевского. — Минералы. С берега. Эманационный анализ. Я объяснял. Но вы глухи. Это кто? Почему про того?
— А вот, позвольте представить. Господин Бердичевский, блюститель законности. Прибыл, чтобы расследовать наши таинственные происшествия. Господин Лямпе, гениальный физик и по совместительству мой постоялец.
— Понятно, — покосился на Коровина товарищ прокурора, а «физику» осторожно сказал. — M-м, рад, очень рад. Желаю здравствовать.
— Блюститель? Расследовать?! — закричал сумасшедший, не ответив на приветствие. — Но это… Да-да! Давно! И на вид не такой, как тот! Я сейчас, сейчас… Ах, где они? Куда?
Он так взволновался, что Матвею Бенционовичу стало не по себе — не накинется ли, однако доктор успокаивающе ему подмигнул.
— Вы ищете ваши замечательные очки? Да вот же они, в нагрудном кармане. Я как раз хотел попросить вас произвести хромоспектрографию этого господина.
— Что-что? — ещё больше встревожился чиновник. — Хромо…
— Хромоспектрографию. Это одно из изобретений Сергея Николаевича. Он открыл, что каждый человек окружён некоей эманацией, невидимой зрению. Цвет этого излучения определяется состоянием внутренних органов, умственным развитием и даже нравственными качествами, — с самым серьёзным видом стал объяснять Коровин. — Очки господина Лямпе способны делать сей призрачный ореол видимым. И надо сказать, эманационный диагноз в части физического здоровья у Сергея Николаевича нередко оказывается верен.
Человечек тем временем уже нацепил на нос огромные очки с фиолетовыми стёклами и наставил их на Бердичевского.
— Хорошо, — забормотал Лямпе. — Отлично… Не то, что тот… Малинового нет вовсе… Жёлто-зелёная подсветка — ай-я-яй… Ну да ничего, зато оранжевое есть… Голова… Так… Сердце… Знаете ли вы, что у вас нездоровая печень? — спросил он вдруг совершенно нормальным голосом, и Матвей Бенционович вздрогнул, потому что у него в последнее время действительно покалывало в правом боку, особенно после ужина.
Сдёрнув с носа свои нелепые окуляры, безумец схватил следователя за руку и зачастил:
— Поговорить! Непременно! С глазу на глаз! Давно жду, давно! Голубого много! Значит, сможете понять! Сейчас же! Ко мне, ко мне! О, наконец!
Он потащил Бердичевского за собой, да так решительно, что перепуганный чиновник еле вырвался.
— Успокойтесь, Сергей Николаевич, успокойтесь, — пришёл на помощь доктор. — Сейчас мы с Матвеем Бенционовичем договорим, и я его отправлю к вам в лабораторию. Идите туда, ждите.
Когда бормочущий и размахивающий руками пациент скрылся за дверью, Донат Саввич, сделав страшные глаза, прошептал:
— У вас не более пяти минут, чтобы покинуть территорию лечебницы. Иначе Лямпе вернётся, и так просто вы от него не отвяжетесь.
Совет был хорош, и Бердичевский счёл за благо им воспользоваться, тем более что задерживаться в клинике далее казалось излишним.
Матвей Бенционович шагал по жёлтой кирпичной дороге, петлявшей меж пологих лесистых холмов, — должно быть, той самой, которой неделей раньше шёл от доктора Коровина несчастный Лагранж. Что творилось в душе обречённого полицмейстера? Знал ли он, что доживает на белом свете свой последний день? О чём он думал, глядя вниз, на город, монастырь, озеро?
Собственно, ход мыслей Феликса Станиславовича восстанавливался без особого труда. Надо полагать, к вечеру он уже твёрдо решил совершить ночную вылазку к любопытной избушке и проверить, что за нечистая сила проторила себе там ход в мир людей. Как это похоже на бравого полковника! Ринуться напролом, и будь что будет.
Ну-с, а мы будем действовать иначе, рассуждал товарищ прокурора, хотя, конечно, тоже не оставим сей знаменательный домик без внимания. Перво-наперво осмотрим его при свете дня — то есть уже не сегодня, а завтра, потому что смеркается, да и понятые понадобятся.
Что дальше? Вырезать из рамы стекло с крестом, направить в Заволжск на экспертизу.
Нет, слишком долго получится. Лучше вызвать Семёна Ивановича сюда, а с ним трёх-четырёх полицейских потолковей, чтоб не зависеть от подлого Виталия с его мирохранителями. Установить в избушке и около неё круглосуточные посты. Вот и посмотрим тогда, как поведёт себя чертовщина.
Хм, сказал себе вдруг Бердичевский, останавливаясь. А ведь я сам мыслю, как заправский держиморда. Будто не понимаю, что, если тут и вправду мистическая материя, то очень легко разрушить тонкую нить меж нею и земной реальностью. Как раз и выйдет тот самый Гордиев узел, против которого я ратовал.
Лагранж, уж на что был дуболом, царствие ему небесное, но и он сообразил, что сверхъестественные явления можно наблюдать только один на один, без свидетелей, понятых и стражников. Для точности эксперимента нужно поступить так, как писал Ленточкин: прийти одному, нагому и с заклинанием. И если ничего особенного не произойдёт, то лишь тогда, с твёрдым материалистическим убеждением, вести следствие обычным манером.
Матвей Бенционович сам понимал, что эти размышления относятся скорее к сфере игры ума, потому что никуда он ночью не пойдёт, и уж во всяком случае в такое место, где один человек свихнулся, а другой пустил себе пулю в сердце.
Ввязаться в этакую авантюру было бы глупо, даже смехотворно и, главное, безответственно перед Машей и детьми.
Отсюда мысли Бердичевского естественным образом повернули на семью.
Он стал думать о жене, благодаря которой его жизнь обрела полноту, смысл и счастье. Как же Маша мила, как хороша, в особенности в период беременности, хоть глаза у ней в эту пору делаются красные, веки в прожилках и нос выпячивается совершеннейшей уточкой. Товарищ прокурора улыбнулся, вспомнив Машино пристрастие к пению при полном отсутствии музыкального слуха, её суеверный страх перед щербатым месяцем и рыжим тараканом, непослушный завиток на затылке и ещё множество мелочей, которые имеют значение лишь для тех, кто любит.
Старшая дочь, Катенька, слава Богу, пошла в мать. Такая же решительная, цельная, знающая, чего хочет и как этого добиться.
Вторая дочь, Людмилочка, та скорее в отца — любит поплакать, жалостлива, к природе чувствительна. Трудно ей придётся в жизни. Дал бы Бог жениха внимательного, человечного.
А третья дочь, Настенька, сулится вырасти в истинные музыкальные таланты. Как невесомо скользят по клавишам её розовые пальчики! Вот подрастёт, и нужно будет непременно свозить её в Петербург, показать Иосифу Соломоновичу.
Мысленная инвентаризация всех многочисленных членов семьи была любимейшим времяпрепровождением Бердичевского, но на сей раз до четвёртой дочки, Лизаньки, добраться он не успел. Из-за поворота навстречу чиновнику выехала всадница на вороном коне, и это явление было настолько неожиданным, настолько несовместным с вялым перезвоном монастырских колоколов и всем тусклым ханаанским пейзажем, что Матвей Бенционович обомлел.
Тонконогий жеребец рысил по дороге немножко боком, как это иногда бывает у особенно породистых и шаловливых энглезов, так что сидевшая амазонкой наездница была видна товарищу прокурора вся — от шапочки с вуалью до кончиков лаковых сапожек.
Поравнявшись с пешеходом, она посмотрела на него сверху вниз, и под острым, как стрела, взглядом чёрных глаз рассудительный чиновник весь затрепетал.
Это была она, вне всяких сомнений! Та самая незнакомка, что одним своим появлением будто согнала с острова скатерть тумана. Шляпу с перьями сменил алый бархатный кардиналь, но платье было того самого траурного цвета, а ещё чуткий нос Бердичевского уловил знакомый аромат духов, волнующий и опасный.
Матвей Бенционович остановился и проводил грациозную всадницу взглядом. Она не столько настёгивала, сколько легонько поглаживала блестящий круп англичанина хлыстиком, а в левой руке держала кружевной платочек.
Внезапно этот лёкий лоскут ткани вырвался на свободу, игривой бабочкой покружился в воздухе и опустился на обочину. Не заметив потери, амазонка скакала себе дальше, на застывшего мужчину не оглядывалась.
Пусть лежит, где упал, предостерёг Бердичевского рассудок, даже не рассудок, а, пожалуй, инстинкт самосохранения. Несбывшееся на то так и зовётся, чтобы не сбываться.
Но ноги уже сами несли Матвея Бенционовича к оброненному платку.
— Сударыня, стойте! — закричал следователь срывающимся голосом. — Платок! Вы потеряли платок!
Он прокричал трижды, прежде чем наездница обернулась. Поняла, в чём дело, кивнула и поворотила назад. Подъезжала медленно, разглядывая господина в пальмерстоне и запачканных штиблетах со странной, не то вопросительной, не то насмешливой улыбкой.
— Благодарю, — сказала она, натягивая поводья, но руку за платком не протянула. — Вы очень любезны.
Бердичевский подал платок, жадно глядя в ослепительное лицо дамы, а может быть, и барышни. Какие глубокие, чуть миндалевидные глаза! Смелая линия рта, упрямый подбородок и горькая, едва заметная тень под скулами.
Однако следовало что-нибудь произнести. Нельзя же просто пялиться.
— Платок батистовый… Жалко, если потеряли бы, — пробормотал товарищ прокурора, чувствуя, что краснеет, словно мальчишка.
— У вас умные глаза. Нервные губы. Я никогда прежде вас здесь не видала. — Амазонка погладила вороного по атласной шее. — Кто вы?
— Бердичевский, — представился он и едва сдержался, чтоб не назвать своей должности — может, хоть это побудило бы красавицу смотреть на него без насмешки?
Вместо должности ограничился чином:
— Коллежский советник.
Почему-то это показалось ей смешным.
— Советник? — Незнакомка рассмеялась, открыв белые ровные зубы. — Мне сейчас не помешал бы советник. Или советчик? Ах, всё равно. Дайте мне совет, уважаемый коллежский советчик, что делают с погубленной жизнью?
— Чьей? — сипло спросил Матвей Бенционович.
— Моей. А может быть, и вашей. Вот скажите, советчик, могли бы вы взять и всю свою жизнь перечеркнуть, сгубить — ради одного только мига? Даже не мига, а надежды на миг, которая, быть может, ещё и не осуществится?
Бердичевский пролепетал:
— Я вас не понимаю… Вы странно говорите.
Но он понял, превосходно всё понял. То, чего ни в коем случае с ним произойти не могло, потому что вся его жизнь струилась совсем по иному руслу, было близко, очень близко. Миг? Надежда? А что же Маша?
— Вы верите в судьбу? — Всадница уже не улыбалась, её чистое чело омрачилось, хлыст требовательно постукивал по лошадиному крупу, и вороной нервически переступал ногами. — В то, что всё предопределено и что случайных встреч не бывает?
— Не знаю…
Зато он знал, что погибает, и уже готов был погибнуть, даже желал этого. Оранжевая полоса заката растопырилась в обе стороны от чёрного коня, словно у него вдруг выросли огненные крылья.
— А я верю. Я уронила платок, вы подобрали. А может быть, это и не платок вовсе?
Товарищ прокурора растерянно посмотрел на лоскут, всё ещё зажатый в его пальцах, и подумал: я похож на нищего, что стоит с протянутой рукой.
Голос всадницы сделался грозен:
— Хотите, я сейчас поверну лошадь, да и ускачу прочь? И вы никогда меня больше не увидите! Так и не узнаете, кто кого обманул — вы судьбу или она вас.
Она дёрнула уздечку, развернулась и подняла хлыст.
— Нет! — воскликнул Матвей Бенционович, разом забыв и о Маше, и о двенадцати чадах, и о грядущем, тринадцатом — вот как невыносима показалась ему мысль, что странная амазонка навсегда умчится в сгущающуюся тьму.
— Тогда беритесь за стремя, да крепче, крепче, не то сорвётесь! — приказала она.
Как заколдованный, Бердичевский вцепился в серебряную скобу. Наездница гортанно вскрикнула, ударила коня хлыстом, и вороной с места взял резвой рысью.
Матвей Бенционович бежал со всех ног, сам не понимая, что с ним происходит. Шагов через пятьдесят или, может, сто споткнулся, упал лицом вниз, да ещё и несколько раз перевернулся.
Из темноты доносился быстро удаляющийся хохот.
«Остров, что за остров!» — бессмысленно повторял следователь, сидя на дороге и нянчя зашибленный локоть. Костяшки пальцев тоже были разбиты в кровь, но батистового платка Матвей Бенционович из руки не выпустил.
После невообразимого, ни на что не похожего приключения товарищ прокурора был явно не в себе. Только этим можно объяснить то обстоятельство, что он совершенно потерял счёт времени и не помнил, как шёл до гостиницы. А когда, наконец, очнулся от потрясения, то обнаружил, что сидит у себя в комнате на кровати и тупо смотрит в окно, на висящую в небе апельсиновую дольку — молодой месяц.
Механическим жестом достал из жилетного кармана часы. Была одна минута одиннадцатого, из чего Матвей Бенционович сделал вывод, что к реальности его, вероятно, вернул звон брегета, хотя самого звука в памяти не осталось.
Лев Николаевич! Он обещался ждать на скамейке не долее, чем до десяти!
Чиновник вскочил и выбежал из нумера. И потом, по улице и по набережной, тоже не шёл, а бежал. Прохожие оглядывались — в чинном Новом Арарате бегущий человек, да ещё поздно вечером, очевидно, был редкостью.
Из-за одного только разговора со свидетелем, пускай даже важным, Бердичевский сломя голову нестись бы не стал, но ему вдруг неудержимо захотелось увидеть ясное, доброе лицо Льва Николаевича и поговорить с ним, просто поговорить — о чём-нибудь простом и важном, куда более важном, чем любые расследования.
Белый купол ротонды, одной из местных достопримечательностей, был виден издалека. Товарищ прокуpopa добежал туда, совсем обессилев и уже не надеясь застать Льва Николаевича. Но навстречу бегущему со скамейки поднялась худенькая фигура, приветственно замахала рукой.
Оба обрадовались до чрезвычайности. Причем с Матвеем Бенционовичем ещё понятно, но и Лев Николаевич, по всей видимости, тоже был весьма доволен.
— А я уж думал, вы не придёте! — воскликнул он, крепко пожимая чиновнику руку. — Так уж сидел, на всякий случай. А вы пришли! Как это хорошо, как замечательно.
Ночь была светлая или, как говорят поэтические натуры, волшебная. Глаза Льва Николаевича и чудесная его улыбка были полны такого доброжелательства, а душа Бердичевского так мучилась смятением, что, едва отдышавшись, безо всяких предисловий и предуведомлений, он рассказал едва знакомому человеку о случившемся. По складу характера и глубоко укоренённой застенчивости Матвей Бенционович отнюдь не был склонен к откровенничанью, тем более с посторонними людьми. Но, во-первых, Лев Николаевич отчего-то не казался ему посторонним, а во-вторых, слишком уж неотложной была потребность выговориться и облегчить душу.
Бердичевский рассказал про таинственную всадницу и своё падение (как буквальное, так и нравственное) безо всякой утайки, причём то и дело утирал стекающие по щекам слёзы.
Лев Николаевич оказался идеальным слушателем — серьёзным, не перебивающим и в высшей степени сочувственным, так что и сам чуть не расплакался.
— Напрасно вы так себя казните! — воскликнул он, едва чиновник договорил. — Право, напрасно! Я мало что знаю про любовь между мужчинами и женщинами, однако же мне рассказывали, и читать доводилось, что у самого примерного, добродетельного семьянина может произойти что-то вроде затмения. Ведь всякий человек, даже самого упорядоченного образа мыслей, в глубине души живёт, ожидая чуда, и очень часто этаким чудом ему мерещится какая-нибудь необыкновенная женщина. Так бывает и с жёнами, но особенно часто с мужьями — просто оттого, что мужчины более склонны к приключениям. Это пустяки — то, что вы рассказали. То есть, конечно, не пустяки, про пустяки я чтоб вас утешить брякнул, но ничего ведь не произошло. Вы совершенно чисты перед вашей супругой…
— Ах, нечист, нечист! — перебил добряка Матвей Бенционович. — Куда более нечист, чем если бы спьяну побывал в непотребном доме. То было бы просто свинство, телесная грязь, а тут я совершил предательство, самое настоящее предательство! И как быстро, как легко — в минуту!
Лев Николаевич внимательно посмотрел на собеседника и задумчиво сказал:
— Нет, это ещё не настоящее предательство, не высшего разбора.
— А что же тогда, по-вашему, настоящее?
— Настоящее, сатанинское предательство — это когда предают впрямую, глядя в глаза, и получают от своей подлости особенное наслаждение.
— Ну уж, наслаждение, — махнул рукой Бердичевский. — А что до подлости, то я и есть самый натуральный подлец. Теперь знаю это про себя и должен буду со знанием этим жить… Эх, — встрепенулся он. — Если б можно было искупить ту минуту, смыть её с души, а? Я бы на любое испытание, на любую муку пошёл, только бы снова почувствовать себя… — Он хотел сказать «благородным человеком», но постеснялся и сказал просто. — …Человеком.