Пелагия и черный монах Акунин Борис
Горячо! Ах, как удачно всё складывалось!
Госпожа Лисицына ахнула:
— За одну ночь из умнейшего человека в руину? Что же с ним стряслось?
Бедняжка Бердичевский
— Этот человек стал жертвой шокогенной галлюцинации, спровоцированной предшествующими событиями и общей болезненной восприимчивостью натуры. В первый период пациент много и исступлённо говорил, поэтому природа видения мне более или менее известна. Бердичевского (так зовут этого человека) зачем-то понесло среди ночи в один заброшенный дом, где недавно случилось несчастье. На людей с обострённой впечатлительностью подобные места действуют особенным образом. Не буду пересказывать вам фантастические подробности репутации того дома, они не столь существенны. Но содержание галлюцинации весьма характерно: Бердичевскому явился Василиск, после чего галлюцинант увидел себя заживо заколоченным в гроб. Классический случай наложения предпубертатного мистического психоза, широко распространённого даже у очень образованных людей, на депрессию танатофобного свойства. Толчком к бредовому видению, вероятно, послужили какие-то действительные происшествия. Там, в избушке, и в самом деле на столе был гроб, сколоченный прежним обитателем для себя, но оставшийся неиспользованным. Сочетание темноты, скрипов, движения теней с этим шокирующим предметом — вот что повергло Бердичевского в состояние раптуса.
Эту мудрёную, изобилующую диковинными терминами лекцию госпожа Лисицына прослушала с чрезвычайным вниманием. Художник же продолжал трудиться над своим полотном и ни малейшего интереса к рассказу не проявлял — да вряд ли вообще его слышал.
— Что ж, увидел в тёмной комнате пустой гроб и сразу тронулся рассудком? — недоверчиво спросила Полина Андреевна.
— Трудно сказать, что там на самом деле произошло. Вне всякого сомнения, у Бердичевского приключилось нечто вроде эпилептического припадка. Должно быть, он катался по полу, бился об углы и предметы утвари, корчился в судорогах. Руки у него были ободраны, сорваны ногти, пальцы сплошь в занозах, на затылке шишка, растянуты связки на левом голеностопе, да и обмочился, что тоже характерно для эпилептоидного взрыва.
Не в силах справиться с волнением, слушательница попросила:
— Идёмте на воздух. Эти стены отчего-то на меня давят…
— Так этот несчастный совершенно безумен? — тихо спросила она, выйдя из коттеджа.
— Кто, художник?
— Нет… Бердичевский.
Донат Саввич развёл руками:
— Видите ли, при энтропозе человек день ото дня всё больше уходит в себя, постепенно перестаёт откликаться на происходящее вокруг. Другое название болезни — петроз, поскольку больной мало-помалу словно превращается в камень. У Бердичевского вследствие потрясения произошёл полнейший распад личности. А хуже всего то, что у него продолжаются ночные галлюцинации. Один оставаться он боится, я поселил его в седьмой коттедж, где живёт ещё один любопытнейший пациент, по роду занятий учёный-физик. Зовут его Сергей Николаевич Лямпе. Человек он добрый, прямо ангел, и потому против сожительства не возражает. Они отлично поладили друг с другом. Лямпе ставит над Бердичевским какие-то мудрёные эксперименты, впрочем, совершенно безвредные, и оба довольны.
Полина Андреевна сделала вид, что её прихотливое внимание переключилось с Бердичевского на сумасшедшего физика:
— Любопытнейший пациент? Ой, расскажите!
Они вышли на лужайку и остановились. Свет дня почти померк, в коттеджах и лечебных постройках кое-где уже горели огни.
— Сергей Николаевич Лямпе, скорее всего, тоже гений, как Есихин. Но беда в том, что Есихину не нужно доказывать свою гениальность на словах — написал картину, и всё понятно. Лямпе же учёный, причём занимающийся странными, граничащими с шарлатанством исследованиями. Тут без убедительных и, желательно, даже красноречивых, объяснений обойтись никак нельзя. Но беда в том, что Сергей Николаевич страдает тяжелейшим расстройством дискурсивности.
— Чем-чем? — не поняла Лисицына.
— Нарушением связной речи. Попросту говоря, слова у него не поспевают за мыслями. Что он говорит, понять почти невозможно. Даже я в девяти случаях из десяти не догадываюсь, что именно он хочет сказать. Ну, а другие люди и вовсе почитают его идиотом. Но Лямпе очень даже не идиот. Он закончил гимназию с золотой медалью, в университетском выпуске был первым. Только учился не как все, а особенным образом: все экзамены сдавал письменно, для него сделали исключение.
— А в чём его гениальность? — осторожно вела свою линию Полина Андреевна. — Что за опыты он ставит над этим, как его, Богуславским?
— Бердичевским, — поправил доктор. — Если Есихин гений зла, то Лямпе вне всякого сомнения гений добра. У него теория, что всё вокруг пронизано некими невидимыми глазу лучами и каждый человек тоже источает эманацию разных цветов и оттенков. Сергей Николаевич потратил много лет на изобретение прибора, который был бы способен различать и анализировать эту ауру.
— И что это за аура? — спросила Лисицына, пока не решаясь вновь повернуть разговор на Бердичевского.
— Более всего Сергея Николаевича занимает эманация нравственности. — Коровин улыбнулся, но не насмешливо, скорее благодушно. — Какие-то драгоценные оранжевые лучи, по которым можно распознать душевное благородство и добросердечие. Лямпе уверяет, что если научиться видеть такую эманацию, то злым людям на свете не будет никакого ходу и у них не останется иного пути, кроме как развивать в себе излучение оранжевого спектра.
— Это совершенно исключительный человек! — решительно объявила посетительница. — Я во что бы то ни стало должна его увидеть. Пусть изучит меня на предмет оранжевой эманации!
Доктор достал из кармашка часы.
— Ну, изучать вас, положим, Лямпе не станет. Во-первых, не слишком жалует женщин, а во-вторых, у него строгое расписание. Сейчас, если не ошибаюсь, время опытов. Хотите посмотреть? Тем более это совсем рядом. Вон он, седьмой коттедж.
— Очень хочу!
— Хорошо, выполню вашу просьбу. А вы потом выполните мою, уговор?
Глаза Коровина хитро блеснули.
— Какую?
— После скажу, — засмеялся Донат Саввич. — Не пугайтесь, ничего страшного от вас я не потребую.
Они уже подходили к славному двухэтажному домику альпийского стиля — бревенчатому, с широкой лестницей и резной трубой на покатой крыше.
На двери не было ни молотка, ни звонка, ни колокольчика. Страннее же всего Полине Андреевне показалось отсутствие ручки — непонятно было, как такую дверь открывают.
Доктор пояснил:
— Сергей Николаевич живёт по принципу «Чужих мне не надо, а своим всегда рад». То есть незнакомый человек сюда нипочём не достучится, зато свои, кто знает секрет, могут входить запросто, без предупреждения.
Он нажал сбоку неприметную кнопку, и дверь пружинисто отъехала в сторону.
— Какая прелесть! — восхитилась госпожа Лисицына, входя в переднюю.
— Налево вход в спальню, направо в лабораторию. Лестница ведёт на второй этаж, там обсерватория, где временно поселилась жертва мистики, господин Бердичевский. Нам, стало быть, направо.
Освещение в лаборатории было необычное: у стены, где находился стол, сплошь уставленный сложными приборами непонятного назначения, горел ярчайший электрический свет, однако длинный металлический колпак не давал ему рассеяться, так что все прочие участки довольно обширного помещения тонули в густой тени.
Беспорядок в комнате царил такой, словно он не образовался сам собой, а был устроен нарочно. На полу валялись книги, склянки, клочки бумаги, несколько квадратов старательно вынутого дёрна, какие-то камни. Сам физик, маленький человечек с всклокоченными волосами, сидел у лампы на стуле, единственное кресло было занято большим ворохом тряпья, так что вошедшим пристроиться было решительно негде.
— Да-да, — сказал Лямпе вместо приветствия, оглянувшись. — Зачем?
Посмотрел на незнакомую даму, поморщился. Повторил:
— Зачем?
Коровин подвёл спутницу ближе.
— Вот, госпожа Лисицына выразила желание с вами познакомиться. Хотела бы знать спектр своей эманации. Взгляните на неё через ваши замечательные очки. Ну как обнаружите оранжевое излучение?
Физик забубнил нечто невразумительное, но явно сердитое:
— У них никакого. Только из утробы. Репродукционные автоматы. Мозгов нет. Малиновые, малиновые, малиновые. Все мозги достались одной, Маше.
— Маше? Какой Маше? — спросила напряжённо вслушивавшаяся Полина Андреевна.
Лямпе отмахнулся от неё и принялся наскакивать на Коровина:
— Оранжевые потом. Не до них. Эманация смерти, я говорил. И Маша с Тото! Только хуже! В тысячу раз! Ах, ну почему, почему!
— Да-да, — ласково, как ребёнку, покивал ему Донат Саввич. — Ваша новая эманация. Чем, интересно, вам прежняя была нехороша? По крайней мере, вы так не возбуждались. Вы мне уже рассказывали про эманацию смерти, я помню. Надеюсь, вы тоже помните — чем тогда закончилось.
Человечек сразу умолк и шарахнулся от доктора в сторону. Сам себе зажал ладонью рот.
— Ну вот, так-то лучше, — сказал Коровин. — Как идут опыты над вашим верным Санчо Пансой? Где он, кстати? Наверху?
Поняв, что речь идёт о Бердичевском, Полина Андреевна затаила дыхание.
— Я здесь, — раздался из полумрака хорошо знакомый ей голос Матвея Бенционовича, только какой-то странно вялый.
То, что Лисицына приняла за ворох старого тряпья, сваленного в кресло, шевельнулось и произнесло далее:
— Здравствуйте, сударь. Здравствуйте, сударыня. Можете ли вы простить меня за то, что я не поздоровался раньше? Я не думал, что моё скромное присутствие может иметь для кого-то значение. Вы, сударь, сказали «Санчо Панса». Это из романа испанского писателя Мигуэля Сервантеса. Вы имели в виду меня. Ради Бога простите, что я не встаю. Совершенно нет сил. Я знаю, как это неучтиво, особенно перед дамой. Извините, извините. Мне нет прощения…
Матвей Бенционович ещё довольно долго извинялся всё тем же жалким, потерянным тоном, какого Полина Андреевна никогда прежде у него не слышала. Она порывисто повернула колпак лампы, чтобы сидящий попал в освещённый круг, и охнула.
О, как страшно изменился остроглазый, энергичный товарищ губернского прокурора! Казалось, в его теле не осталось ни единой кости — он был сгорблен, плечи обвисли, руки безвольно лежали на коленях. Часто моргающие глаза смотрели безо всякого выражения, а губы всё шевелились, шевелились, лепеча бесчисленные, постепенно затухающие извинения.
— Господи, что с вами стряслось! — в ужасе вскричала Лисицына, забыв обо всех своих хитроумных планах.
Идя в седьмой коттедж, Полина Андреевна была готова к тому, что Матвей Бенционович, которому и раньше доводилось видеть её в обличье «московской дворянки», узнает старую знакомую, и придумала на этот случай правдоподобное объяснение, но теперь стало ясно, что опасения на сей счёт напрасны. Бердичевский медленно перевёл взгляд на молодую даму, прищурился и вежливо сказал:
— Со мной стряслась очень неприятная вещь. Я сошёл с ума. Извините, но с этим ничего нельзя поделать. Мне, право, ужасно стыдно. Извините, ради Бога…
Коровин подошёл к больному, взял безвольную руку за запястье, пощупал пульс.
— Это я, доктор Коровин. Вы не могли меня забыть, мы виделись только нынче утром.
— Теперь я вспомнил, — медленно, как болванчик, покивал Бердичевский. — Вы начальник этого заведения. Извините, что сразу вас не узнал. Я не хотел вас обидеть. Я никого не хотел обидеть. Никогда. Простите меня, если можете.
— Прощаю, — быстро перебил его Донат Саввич и, полуобернувшись, пояснил спутнице. — Если его не останавливать, он будет извиняться часами. Какие-то неиссякаемые бездны вселенской виноватости. — Наклонился к пациенту, приподнял ему пальцами веко. — М-да. Опять скверно спали. Что, снова Василиск?
Матвей Бенционович, не шевелясь и даже не попытавшись закрыть оттопыренное веко, заплакал — тихо, жалостно, безутешно.
— Да. Он заглядывал ко мне в окно, стучал и грозил. Он приходит красть мой разум. У меня и так почти ничего не осталось, а он всё ходит, ходит…
— Сначала я разместил его вон на том диване, — показал Коровин в тёмный угол. — Но ночью в окно господину Бердичевскому повадился стучать Чёрный Монах. Тогда я велел стелить наверху, в обсерватории. Две ночи прошли спокойно, а теперь, видите, у Василиска выросли крылья, уже и второй этаж ему нипочём.
— Да, — всхлипнул товарищ прокурора. — Ему всё равно. Я закричал формулу, и он отодвинулся, растаял.
— Всё ту же? «Верую, Господи»?
— Да.
— Ну вот, видите, вам нечего бояться. Это Василиск боится вашей магической формулы.
Бердичевский дрожащим голосом прошептал:
— Ночью он придёт снова. Украдёт последнее. И тогда я забуду, кто я. Я превращусь в животное. Это доставит вам массу неудобств, ведь вы не ветеринар, вы не лечите животных. Я заранее прошу меня извинить…
— М-да, — вздохнул Донат Саввич, обескураженно потирая подбородок. — Можно, конечно, дать на ночь морфеогенум, но неизвестно, что ему привидится во сне. Возможно, что-нибудь и похуже… Что же делать?
Сердце Полины Андреевны разрывалось от сочувствия к больному, но как ему помочь, она не знала.
— Морфеогенум — чушь, — пробурчал Лямпе. — Ко мне. И очень просто. Вдвоём. Мне всё равно, ему нестрашно.
— Постелить ему у вас в спальне? Вы это хотите сказать? — встрепенулся Коровин. — Что ж, если он не возражает, возможно, это выход.
— Эй, вы! — крикнул физик Бердичевскому, будто глухому. — Хотите у меня? Только храплю.
Больной суетливо зашарил по подлокотникам, поднялся из кресла, замахал руками. Слезливая апатия вдруг сменилась чрезвычайным волнением:
— Очень хочу! Я буду вам необычайно, беспрецедентно признателен! С вами спокойно! Храпите сколько угодно, господин Лямпе, это даже ещё лучше! Я вам так благодарен, так благодарен!
— Чёрта ли мне в благодарности! — грозно крикнул Лямпе. — А террор вежливостью — выгоню!
Матвей Бенционович попробовал было извиняться за свою вежливость, но физик прикрикнул на него ещё решительней, и больной затих.
Когда доктор и его гостья стали прощаться, свихнувшийся следователь робко спросил госпожу Лисицыну:
— Мы не встречались прежде? Нет? Извините, извините. Я, должно быть, ошибся. Мне так неловко. Не сердитесь…
Полина Андреевна от жалости чуть не разревелась.
Скандал
На обратном пути госпожа Лисицына выглядела печальной и задумчивой, доктор же, напротив, кажется, пребывал в отменном расположении духа. Он то и дело поглядывал на свою спутницу, загадочно улыбаясь, а один раз даже потёр руки, словно в предвкушении чего-то интересного или приятного.
Наконец Донат Саввич нарушил молчание:
— Ну-с, Полина Андреевна, я исполнил вашу просьбу, показал вам Лямпе. Теперь ваш черёд. Помните уговор? Долг платежом красен.
— Как же мне с вами расплатиться? — обернулась к нему Лисицына, отметив, что глаза психиатра хитро поблескивают.
— Самым необременительным образом. Оставайтесь у меня отужинать. Нет, право, — поспешно добавил Коровин, увидев тень, пробежавшую по лицу дамы. — Это будет совершенно невинный вечер, кроме вас приглашена ещё одна особа. А повар у меня отличный, мэтр Арман, выписан из Марселя. Монастырской кухни не признаёт, на сегодня сулил подать филейчики новорождённого ягнёнка с соусом делисьё, фаршированных раковыми шейками судачков, пирожки-миньон и много всякого другого. После я отвезу вас в город.
Неожиданное приглашение было Полине Андреевне кстати, но согласилась она не сразу.
— Что за особа?
— Прекрасная собой барышня, весьма колоритная, — с непонятной улыбкой ответил доктор. — Уверен, что вы с ней друг другу понравитесь.
Госпожа Лисицына подняла лицо к небу, посмотрела на выползавшую из-за деревьев луну, что-то прикинула.
— Что ж, фаршированные судачки — это звучит заманчиво.
Не успели сесть за стол, сервированный на три персоны, как прибыла «колоритная барышня».
За окном послышался лёгкий перестук копыт, звон сбруи, и минуту спустя в столовую стремительно вошла красивая девушка (а может быть, молодая женщина) в чёрном шёлковом платье. Откинула с лица невесомую вуаль, звонко воскликнула:
— Андре! — и осеклась, увидев, что в комнате ещё есть некто третий.
Лисицына узнала в порывистой барышне ту самую особу, что встречала на пристани капитана Иону, да и красавица вне всякого сомнения тоже её вспомнила. Тонкие черты, как и тогда, на причале, исказились гримасой, только ещё более неприязненной: затрепетали ноздри, тонкие брови сошлись к переносице, слишком (по мнению Полины Андреевны даже непропорционально) большие глаза заискрились злыми огоньками.
— Ну вот все и в сборе! — весело объявил Донат Саввич, поднимаясь. — Позвольте представить вас друг другу. Лидия Евгеньевна Борейко, прекраснейшая из дев ханаанских. А это Полина Андреевна Лисицына, московская паломница.
Рыжеволосая дама кивнула черноволосой с самой приятной улыбкой, оставшейся без ответа.
— Андре, я тысячу раз просила не напоминать мне о моей чудовищной фамилии! — вскричала госпожа Борейко голосом, который мужчиной, вероятно, был бы охарактеризован как звенящий, госпоже Лисицыной же он показался неприятно пронзительным.
— Что чудовищного в фамилии «Борейко»? — спросила Полина Андреевна, улыбнувшись ещё приветливей, и повторила, как бы пробуя на вкус. — Борейко, Борейко… Самая обыкновенная фамилия.
— В том-то и дело, — с серьёзным видом пояснил доктор. — Мы терпеть не можем всего обыкновенного, это вульгарно. Вот «Лидия Евгеньевна» — это звучит мелодично, благородно. Скажите, — обратился он к брюнетке, сохраняя всё ту же почтительную мину, — отчего вы всегда в чёрном? Это траур по вашей жизни?
Полина Андреевна засмеялась, оценив начитанность Коровина, однако Лидия Евгеньевна цитату из новомодной пьесы, кажется, не распознала.
— Я скорблю о том, что в мире больше нет истинной любви, — мрачно сказала она, садясь за стол.
Трапеза и в самом деле была восхитительна, доктор не обманул. Проголодавшаяся за день Полина Андреевна отдала должное и тарталеткам с тёртыми артишоками, и пирожкам-миньон с телячьим сердцем, и крошечным канапе-руайяль — её тарелка волшебным образом опустела, была вновь наполнена закусками и вскоре опять стояла уже пустая.
Однако кое в чём Коровин всё же ошибся: женщины друг другу явно не понравились.
Особенно это было заметно по манерам Лидии Евгеньевны. Она едва пригубила игристое вино, к кушаньям вообще не притронулась и смотрела на свою визави с нескрываемой неприязнью. В своей обычной, монашеской ипостаси Полина Андреевна несомненно нашла бы способ умягчить сердце ненавистницы истинно христианским смирением, но роль светской дамы вполне оправдывала иной стиль поведения.
Оказалось, что госпожа Лисицына превосходно владеет британским искусством лукинг-дауна, то есть взирания сверху вниз — разумеется, в переносном смысле, ибо ростом мадемуазель Борейко была выше. Это не мешало Полине Андреевне поглядывать на неё поверх надменно воздетого веснушчатого носа и время от времени делать бровями едва заметные удивлённые движения, которые, будучи произведены столичной жительницей, одетой по последней моде, так больно ранят сердце любой провинциалки.
— Милые пуфики, — говорила, к примеру, Лисицына, указывая подбородком на плечи Лидии Евгеньевны. — Я сама их прежде обожала. Безумно жаль, что в Москве перешли на облегающее.
Или вдруг вовсе переставала обращать внимание на бледную от ярости брюнетку, затеяв с хозяином продолжительный разговор о литературе, которого госпожа Борейко поддержать не желала или не умела.
Доктора, кажется, очень забавляло разворачивавшееся на его глазах бескровное сражение, и он ещё норовил подлить масла в огонь.
Сначала произнёс целый панегирик в адрес рыжих волос, которые, по его словам, служили верным признаком неординарности натуры. Полине Андреевне слушать про это было приятно, но она поневоле ёжилась от взгляда Лидии Евгеньевны, которая, вероятно, с удовольствием выдрала бы превозносимые Донатом Саввичем «огненные локоны» до последнего волоска.
Даже чудесный аппетит московской богомолки послужил Коровину поводом для комплимента. Заметив, что тарелка Полины Андреевны опять пуста, и подав знак лакею, Донат Саввич сказал:
— Всегда любил женщин, которые не жеманятся, а хорошо и с удовольствием едят. Это верный признак вкуса к жизни. Лишь та, кто умеет радоваться жизни, способна составить счастье мужчины.
На этой реплике ужин, собственно, и завершился — скоропостижным, даже бурным образом.
Лидия Евгеньевна отшвырнула сияющую вилку, так и не замутнённую прикосновением к пище, всплеснула руками, как раненая птица крыльями.
— Мучитель! Палач! — закричала она так громко, что на столе задребезжал хрусталь. — Зачем ты терзаешь меня! А она, она…
Метнув в госпожу Лисицыну взгляд, Лидия Евгеньевна бросилась вон из комнаты. Доктор и не подумал за ней бежать — наоборот, вид у него был вполне довольный.
Потрясённая прощальным взглядом экзальтированной барышни — взглядом, который горел неистовой, испепеляющей ненавистью, — Полина Андреевна вопросительно обернулась к Коровину.
— Извините, — пожал плечами тот. — Я вам сейчас объясню смысл этой сцены…
— Не стоит, — холодно ответила Лисицына, поднимаясь. — Увольте меня от ваших объяснений. Теперь я слишком хорошо понимаю, что вы предвидели такой исход и употребили моё присутствие в каких-то неизвестных мне, но скверных целях.
Донат Саввич вскочил, выглядя уже не довольным — растерянным.
— Клянусь вам, ничего скверного! То есть, конечно, с одной стороны, я виноват перед вами в том, что…
Полина Андреевна не дала ему договорить:
— Я не стану вас слушать. Прощайте.
— Погодите! Я обещал отвезти вас в город. Если… если моё общество вам так неприятно, я не поеду, но позвольте хотя бы дать вам экипаж!
— Мне от вас ничего не нужно. Терпеть не могу интриганов и манипуляторов, — сердито сказала Лисицына уже в передней, набрасывая на плечи плащ. — Не нужно меня отвозить. Я уж как-нибудь сама.
— Но ведь поздно, темно!
— Ничего. Я слышала, что разбойников на Ханаане не водится, а привидений я не боюсь.
Гордо повернулась, вышла.
Одна из рати
Оказавшись за порогом коровинского дома, Полина Андреевна ускорила шаг. За кустами накинула на голову капюшон, запахнула свой чёрный плащ поплотнее и сделалась почти совершенно невидимой в темноте. При всём желании Коровину теперь было бы непросто отыскать в осенней ночи свою обидчивую гостью.
Если уж сказать всю правду, Полина Андреевна на доктора нисколько не обиделась, да и вообще нужно было ещё посмотреть, кто кого использовал во время несчастливо завершившегося ужина. Несомненно, у доктора имелись какие-то собственные резоны позлить черноокую красавицу, но и госпожа Лисицына разыграла роль столичной снобки неспроста. Всё устроилось именно так, как она замыслила: Полина Андреевна осталась посреди клиники в совершенном одиночестве и с полной свободой манёвра. Для того и тальма была сменена на длинный плащ, в котором так удобно передвигаться во мраке, оставаясь почти невидимой.
Итак, цель репризы, приведшей к скандалу и ссоре, была достигнута. Теперь предстояло выполнить задачу менее сложную — отыскать в роще оранжерею, где меж тропических растений обретается несчастный Алёша Ленточкин. С ним нужно было увидеться втайне от всех и в первую голову от владельца лечебницы.
Госпожа Лисицына остановилась посреди аллеи и попробовала определить ориентиры.
Давеча, проходя с Донатом Саввичем к дому сумасшедшего художника, она видела справа над живой изгородью стеклянный купол — верно, это и была оранжерея.
Но где то место? В ста шагах? Или в двухстах?
Полина Андреевна двинулась вперёд, вглядываясь во тьму.
Вдруг из-за поворота кто-то вышел ей навстречу быстрой дёрганой походкой — лазутчица едва успела замереть, прижавшись к кустам.
Некто долговязый, сутулый шёл, размахивая длинными руками. Вдруг остановился в двух шагах от затаившейся женщины и забормотал:
— Так. Снова и чётче. Бесконечность Вселенной означает бесконечную повторяемость вариантов сцепления молекул, а это значит, что сцепление молекул, именуемое мною, повторено ещё бессчётное количество раз, из чего вытекает, что я во Вселенной не один, а меня бесчисленное множество, и кто именно из этого множества сейчас находится здесь, определить абсолютно невозможно…
Ещё один из коллекции «интересных людей» доктора Коровина, догадалась Лисицына. Пациент удовлетворённо кивнул сам себе и прошествовал мимо.
Не заметил. Уф!
Переведя дыхание, Полина Андреевна двинулась дальше.
Что это блеснуло под луной справа? Кажется, стеклянная кровля. Оранжерея?
Именно что оранжерея, да преогромная — настоящий стеклянный дворец.
Тихонько скрипнула прозрачная, почти невидимая дверь, и Лисицыной дохнуло в лицо диковинными ароматами, сыростью, теплом. Она сделала несколько шагов по дорожке, зацепилась ногой не то за шланг, не то за лиану, задела рукой какие-то колючки.
Вскрикнула от боли, прислушалась.
Тихо.
Приподнявшись на цыпочки, позвала:
— Алексей Степаныч!
Ничего, ни единого шороха.
Попробовала громче:
— Алексей Степаныч! Алёша! Это я, Пелагия!
Что это зашуршало неподалёку? Чьи-то шаги?
Она быстро двинулась навстречу звуку, раздвигая ветки и стебли.
— Отзовитесь! Если вы будете прятаться, мне нипочём вас не найти!
Глаза понемногу привыкли к темноте, которая оказалась не такой уж непроницаемой. Бледный свет беспрепятственно проникал сквозь стеклянную крышу, отражаясь от широких глянцевых листьев, посверкивал на каплях росы, сгущал причудливые тени.
— А-а! — захлебнулась криком Полина Андреевна, схватившись за сердце.
Прямо у неё перед носом, слегка покачиваясь, свисала человеческая нога — совсем голая, тощая, сметанно-белая в тусклом сиянии луны.
Здесь же, в нескольких дюймах, но уже не на свету, а в тени, болталась и вторая нога.
— Господи, Господи… — закрестилась госпожа Лисицына, но поднять голову побоялась — знала уже, что там увидит: висельника с выпученными глазами, вывалившимся языком, растянутой шеей.
Собравшись с духом, осторожно дотронулась до ноги — успела ли остыть?
Нога вдруг отдёрнулась, сверху донеслось хихиканье, и Полина Андреевна с воплем, ещё более пронзительным, чем предыдущий, отскочила назад.
На толстой, разлапистой ветке неведомого дерева… нет, не висел, а сидел Алёша Ленточкин, безмятежно побалтывая ногами. Его лицо было залито ярким лунным светом, но Полина Андреевна едва узнала былого Керубино — так он исхудал. Спутанные волосы свисали клоками, щёки утратили детскую припухлость, ключицы и рёбра торчали, словно спицы под натянутым зонтиком.
Госпожа Лисицына поспешно отвела взгляд, непроизвольно опустившийся ниже дозволенного, но тут же сама себя устыдила: перед ней был не мужчина, а несчастный заморыш. Уже не задорный щенок, некогда тявкавший на снисходительного отца Митрофания, а, пожалуй, брошенный волчонок — некормленый, больной, шелудивый.
— Щекотно, — сказал Алексей Степанович и снова хихикнул.
— Слезай, Алёшенька, спускайся, — попросила она, хотя прежде называла Ленточкина только по имени-отчеству и на «вы». Но странно было бы соблюдать церемонии со скорбным рассудком мальчишкой, да ещё голым.
— Ну же, ну. — Полина Андреевна протянула ему обе руки. — Это я, сестра Пелагия. Узнал?
В прежние времена Алексей Степанович и духовная дочь преосвященного сильно недолюбливали друг друга. Раза два дерзкий юнец даже пробовал зло подшутить над инокиней, однако получил неожиданно твёрдый отпор и с тех пор делал вид, что не обращает на неё внимания. Но сейчас было не до былой ревности, не до старых глупых счётов. Сердце Полины Андреевны разрывалось от жалости.
— Вот, смотри, что я тебе принесла, — ласково, как маленькому, сказала она и стала вынимать из висевшего на шее рукодельного мешка тарталетки, канапешки и пирожки-миньончики, ловко похищенные с тарелки во время ужина. Получалось, что не такой уж исполинский аппетит был у гостьи доктора Коровина.
Обнажённый фавн жадно потянул носом воздух и спрыгнул вниз. Не устоял на ногах, покачнулся, упал.
Совсем слабенький, охнула Полина Андреевна, обхватывая мальчика за плечи.
— На, на, поешь.
Упрашивать Алексея Степановича не пришлось. Он жадно схватил сразу два миньончика, запихнул в рот. Ещё не прожевав, потянулся ещё.
Ещё неделя, много две, и умрёт, вспомнила Лисицына слова врача и закусила губу, чтоб не заплакать.
Ну и что с того, что она, проявив чудеса изобретательности, пробралась сюда? Чем она может помочь? Да и Ленточкин, как видно, в расследовании ей тоже не помощник.
— Потерпите, мой бедный мальчик, — приговаривала она, гладя его по спутанным волосам. — Если тут козни Дьявола, то Бог всё равно сильнее. Если же это происки злых людей, то я их распутаю. Я непременно спасу вас. Обещаю!
Смысл слов безумцу вряд ли был понятен, но мягкий, нежный тон нашёл отклик в его заплутавшей душе. Алёша вдруг прижался головой к груди утешительницы и тихонько спросил:
— Ещё придёшь? Ты приходи. А то скоро он меня заберёт. Придёшь?
Полина Андреевна молча кивнула. Говорить не могла — душили из последних сил сдерживаемые слёзы.
Лишь когда вышла из оранжереи и удалилась от стеклянных стен подальше в рощу, наконец, дала себе волю. Села прямо на землю и отплакала разом за всех: и за погубленного Ленточкина, и за погасшего, пришибленного Матвея Бенционовича, и за самоубийцу Лагранжа, и за надорванное сердце преосвященного Митрофания. Плакала долго — может, полчаса, а может, и час, но всё не могла успокоиться.
Уж луна добралась до самой середины небосвода, где-то лесу заухал филин, в окнах больничных коттеджей один за другим погасли огни, а ряженая монахиня всё лила слёзы.
Неведомый, но грозный противник бил без промаха, и каждый удар влёк за собой ужасную, невозвратимую потерю. Доблестное войско заволжского архиерея, защитника Добра и гонителя Зла, было перебито, и сам полководец лежал поверженный на ложе тяжкой, быть может, смертельной болезни. Из всей Митрофаниевой рати уцелела она одна, слабая и беззащитная женщина. Всё бремя ответственности теперь на её плечах, и отступать некуда.
От этой устрашающей мысли слёзы из глаз госпожи Лисицыной не полились ещё пуще, как следовало бы, а парадоксальным образом вдруг взяли и высохли.
Она спрятала вымокший платок, поднялась и пошла вперёд через кусты.
Ночью в обители скорби
Теперь двигаться по территории было легче: Полина Андреевна уже лучше представляла себе географию клиники, да и высокая луна сияла ярко. Мимоходом подивившись мягкости островного «мелкоклимата», даже в ноябре щедрого на такие ясные нехолодные ночи, окрепшая духом воительница сначала отправилась к дому хозяина клиники.
Но окна белого, украшенного колоннадой особняка были темны — доктор уже спал. Лисицына немного постояла, прислушиваясь, ничего примечательного не услышала и пошла дальше.
Теперь её путь лежал к коттеджу № 3, обиталищу безумного художника.
Есихин не спал: его домик не только светился, но в сияющем прямоугольнике окна ещё и мелькала порывистая тень.
Полина Андреевна обошла третий вокруг, чтобы заглянуть внутрь с противоположной стороны.
Заглянула.