Рецессия капитализма – скрытые причины. Realeconomik Явлинский Григорий
Конечно, дорогие атрибуты статуса – такие как мебель известных мастеров, часы престижных швейцарских марок, золотые «Паркеры» и др. – существовали давно. Однако они, в отличие от нынешних электронных гаджетов, сменяющих друг друга с калейдоскопической быстротой, во-первых, действительно были эталоном технологического совершенства, во-вторых, практически не могли морально устареть. Их приобретение было жизненной вехой.
В последние 20 лет все – от крупных бизнесменов и госчиновников до «офисного планктона» (эти с особым рвением) стараются не отстать от моды на высокотехнологичные и инновационные продукты, сознательно поддерживая «торговлю воздухом» своими кошельками. Недостатка в предложении при таком спросе, конечно, не будет. Однако стремление купить статус, не отстать от своей общественной прослойки может толкнуть людей на куда более бездумные поступки, чем трата половины зарплаты на очередную электронную игрушку.
Очевидно, что соображения статуса сыграли также не последнюю роль и в формировании необеспеченного спроса на дешевые ипотечные кредиты. Если появляется возможность приобрести жилье в престижном районе, и люди того же статуса начинают этой возможностью пользоваться, где уж тут думать о рисках – надо покупать, потому что иначе будешь выглядеть «лузером», потеряешь статус. Ну а мысль, что глобальный рынок, государство, вообще те, кто управляет этой жизнью, как-нибудь обо всех проблемах позаботятся, позволяет совсем перестать беспокоиться и начать жить в новом доме, принадлежащем банку.
2.3.3. Тенденция важнее факта
Строго говоря, лакуны сомнительного бизнеса, построенные на крайнем индивидуализме и игре на слабых и темных сторонах человеческой натуры, – отнюдь не изобретение последних десятилетий. В тех или иных размерах эта ниша существовала всегда, и она всегда заполнялась людьми определенного склада и психологии, с определенными представлениями о нравственности, которые если и не были присущи им изначально, то вырабатывались в процессе приспособления к условиям функционирования такого рода бизнеса.
Однако происходившее в последние несколько десятилетий постепенное расширение этой ниши, более того, постепенное превращение ее в развитых странах чуть ли не в главный источник дохода, не могло не повлиять на общую атмосферу в бизнес-сообществе. В результате отказ видеть различия между созидательным бизнесом и интеллектуальной игрой на деньги, между социально значимым и социально безответственным бизнесом, общий настрой терпимости к обману, тенденция рассматривать его в качестве лишь еще одной интеллектуальной технологии стали повсеместным явлением как в бизнес-сообществе, так и в той растущей части интеллектуальной прослойки, которая от этого бизнеса в той или иной степени кормилась.
Кстати говоря, не случайно, что масштабный ренессанс идеи равного и одинакового отношения к любому бизнесу, недопустимости «дискриминационного» к нему отношения по признаку социальной значимости (в жестко-либеральной и индивидуалистической форме по принципу: общество не должно ограничивать право потребителя на свободный выбор, даже если этот выбор делает его уязвимым и зависимым), необходимости изгнания из сферы деловых отношений каких-либо надличностных целей и мотивов произошел именно в последние десятилетия. Сознание общества не безразлично и не независимо по отношению к тому, в какие условия поставлена наиболее активная его часть, и предоставление своего рода интеллектуальной индульгенции тем, кто зарабатывает на общественном неведении и невежестве, неизбежно ведет к более широкому ослаблению общественных ограничителей индивидуальных пороков и слабостей. Грубо говоря, точно так же, как победивший мятеж называется революцией, цинизм и обман становятся честным бизнесом, если люди, сделавшие на них свою карьеру, становятся влиятельными и чтимыми в обществе.
Этому же способствовала отмеченная в начале главы тенденция к «виртуализации» бизнеса, отрыв растущей части экономической активности от производственной базы и потребностей конечного потребителя. Когда становится непонятным, для чего и в чьих интересах производится та или иная конкретная финансовая трансакция, естественно, что понятие «моральные ограничения» становится таким же виртуальным, как и сам бизнес. Более того, как я уже говорил, виртуализация бизнеса подразумевает, что в глазах, по меньшей мере, значительной части населения само понятие производительности и эффективности экономики теряет практический смысл, а это лишает возможности использовать и такой критерий «правильности» бизнеса, как его эффективность.
На это, естественно, накладывается также снижение прозрачности финансовых потоков (речь здесь, конечно же, идет не о формальной отчетности, которая, возможно, и увеличивается по объему и охвату, а о возможности разобраться в смысле и подводных частях проводимых бизнесом сделок) и растущая роль операций через офшоры – все, о чем уже говорилось в этой главе.
В таких условиях уже не только акционеры как формальные собственники, но и сами высшие менеджеры крупнейших корпораций в какой-то момент оказываются неспособны даже понимать (не говоря уже о том, чтобы жестко контролировать) сложную сеть финансовых и управленческих связей внутри корпорации и, тем более, бизнес-групп, состоящих подчас из десятков корпораций. При определенном масштабе бизнеса и уровне сложности внутренних и внешних связей корпорации становится крайне трудным сформировать единую целостную картину того, как и, главное, почему и в чьих интересах происходит движение миллиардных финансовых потоков, в чем состоит конечный смысл многочисленных реальных и фиктивных сделок, которые теоретически должны были отражать интересы группы в целом и ее собственников.
2.3.4. Угроза и вызов для рыночной экономики
Какое это имеет отношение к судьбе системы нравственных ориентиров? Самое прямое. Прежде всего, как я уже говорил выше, возможности государства регулировать деятельность бизнеса (предположительно, хотя это и не всегда так, в интересах общества) не безграничны. Более того, они даже не так велики, как многим кажется, и реально эффективным регулирование может быть только в случаях, когда оно согласуется и подкрепляется психологическими и нравственными установками, укорененными в конкретном обществе.
Мировая история знает немало сильных национальных лидеров, которые, руководствуясь благородными или не очень благородными побуждениями, искренне пытались заставить свои народы жить по закону, и в большинстве случаев эти попытки нельзя было назвать успешными. Законы более или менее удовлетворительно работали только тогда, когда они подкреплялись инерцией повседневной жизни в соответствии с установками, стихийно выработанными обществами в процессе исторического выживания и эволюции, – установками, которые, собственно, и образуют то, что мы называем моралью. Если этих установок нет – например, они не сформировались в силу недостаточной истории совместного проживания в рамках того или иного общества, или подверглись эрозии или разрушению в ходе каких-либо исторических катаклизмов, – то никакой аппарат принуждения не сможет заставить общество принять навязываемый ему закон в качестве источника поведенческих норм и следовать ему в своей повседневной жизни.
Но с другой стороны, и сила нравственных норм ограничена. Эти нормы (вне зависимости от того, считать ли их продуктом биологической эволюции или данными человеку свыше) закрепились как некий набор правил, регулирующий жизнь сравнительно простых сообществ, где жизнь каждого происходит на виду у всех и поступки каждого человека постоянно сверяются с нравственными оценками окружающих. Именно поэтому чем больше и сложнее общество, чем шире социальный круг и чем больше важных действий выпадает из сферы социального контроля, тем большая нагрузка падает на силу нравственных норм и ограничителей, и соответственно тем больше они должны подкрепляться силой и эффективностью общественного мнения и возможностями государства как силы, подкрепляющей это мнение.
С этой точки зрения структурные сдвиги последних десятилетий изменили ситуацию к худшему. Во-первых, слишком большая часть экономики стала малопрозрачной, а то и просто недоступной для общественного надзора, а преимущества и премии, которые в это время срывали в свою пользу нарушители норм, были настолько велики, что подвергали систему нравственных ограничителей слишком большому напряжению. Более того, вся логика «новой экономики» в последние десятилетия эволюционировала таким образом, что деловой успех оказался фактически неотделим от, скажем так, компромисса в нравственной сфере, что и отозвалось в ходе недавнего мирового экономического кризиса весьма неприятными и для многих неожиданными «сюрпризами».
Во-вторых, в новых условиях экономика в известной степени утратила ориентиры для развития. Очевидно, что в этом качестве не могут рассматриваться сверхвысокие доходы финансового предпринимательства, а понятия производительности, эффективности использования хозяйственных ресурсов размываются возрастающей долей нематериальной, по сути, на 80–90 % рентной составляющей в цене конечного продукта.
Возникает очень странная и весьма трудная для современного развитого мира ситуация. С одной стороны, мейнстримный бизнес все больше становится похожим на какой-то черный ящик, где с помощью каких-то непрозрачных технологий производятся товары или услуги, объявляемые высокотехнологичными и инновационными и потому продающиеся по ценам, слабо привязанным к затратам, которые можно реально оценить и проверить. В таких условиях какие-либо иные, кроме доходов и прибыли, критерии эффективности становятся трудноприменимыми, что, в том числе, просто почти не оставляет места для нравственных оценок и ограничителей. Возникает соблазн объявить все, что приносит большую прибыль эффективным, а следовательно, полезным и даже нравственным (или, во всяком случае, нейтральным по отношению к нравственным нормам). Собственно говоря, поступательное движение именно в этом направлении мы могли наблюдать в течение последних двух десятилетий.
Возвращаясь к вопросу о влиянии происходящих сдвигов в мировой экономике на действенность нравственных ограничителей, следовало бы сказать и еще об одном аспекте. То, что мы видели выше, применительно к взаимоотношениям в рамках мировой экономики, где растущим фактором становится получение развитым миром рентных доходов, что постепенно стало новым существенным нравственным раздражителем, – это проявляется уже не только в собственно рыночной сфере, но также перешло в область международных отношений. Эти отношения заслуживают отдельного разговора, ниже мы на них подробнее остановимся.
Глава 3 Международные отношения 1980–2000-х годов: от принципов к интересам
В этой части мне хотелось бы подробнее остановиться на том, что произошло в последние два десятилетия в международных отношениях, причем сделать это в привязке к тезису, сформулированному в предыдущей главе, – тезису о существенном изменении роли нравственных ограничителей в современном, прежде всего западном обществе.
Прежде всего, надо отметить следующее. То, что в международных отношениях происходят довольно неприятные изменения, реально внушающие тревогу за будущее мира, за его стабильность и хотя бы минимальную упорядоченность, давно уже стало общим местом. Институты, созданные для обеспечения мирового правопорядка и оздоровления международных отношений, никогда не были достаточно эффективными. Однако, по крайней мере, были серьезные надежды на то, что со временем на их основе можно будет создать работоспособный механизм, отвечающий реальным задачам, стоящим перед человечеством. Сегодня эти надежды быстро тают.
Да, грубая сила и сиюминутные интересы всегда играли главную роль в отношениях на международной арене – но наряду с этим было ощущение, что постепенно, в качестве долгосрочного тренда, все же формируются некие общие правила отношений, против которых никто не выдвигает принципиальных возражений – а значит, со временем их удастся институциализировать и подкрепить механизмами контроля и принуждения. Сегодня становится очевидным, что эти правила трактуются настолько гибко и произвольно, что лишаются какого-либо практического смысла. К сожалению, вера в то, что в ближайшей исторической перспективе миру удастся преодолеть рамки достаточно примитивной логики геополитики – логики силы и доминирования, борьбы за сферы влияния, сдерживания и т. д., – кажется все более безосновательной.
Да, в международных отношениях всегда было много фальши и лицемерия. Но все же казалось, что есть разделяемая всеми стратегическая задача, не лишенная сильного морального основания – распространить на весь мир принципы человеческого общежития, позволившие создать в большой части мира развитую, динамичную и обеспечивающую общественный прогресс экономику. А именно: принципы соблюдения права человека на жизнь и собственность; на получение части общественного пирога, достаточного, чтобы обеспечить добропорядочным членам общества достойное существование и защиту; на участие в управлении обществом, на свободу от дискриминации по признаку пола, этнической и религиозной принадлежности, социального и имущественного положения. Сегодня поле согласия относительно этих принципов стремительно сужается.
Однако мне кажется, что недостаточно просто констатировать негативные изменения. Все на свете имеет причину, и вышеназванные тенденции тоже возникли не на пустом месте. В этой главе я хотел бы попытаться порассуждать на тему о том, что могло привести к нежелательным изменениям в международном порядке, и что можно сделать, чтобы попытаться эту ситуацию изменить.
Но сначала – о том, что мне кажется естественным следствием структурных сдвигов в экономике, описанных в предыдущей главе.
3.1. Разделенный мир
В 1960–1980-е годы считалось, что наличие разрыва между богатыми и бедными странами – явление, по большому счету, ненормальное, и что развитый мир должен стремиться к его преодолению, частью по соображениям собственной выгоды (в частности, в интересах обеспечения стабильности в «третьем мире», предотвращения потоков беженцев, расширения рынков и т. д.), но во многом и по нравственным соображениям.
Поскольку идея прогресса – экономического, социального и политического – заняла во второй половине прошлого века практически главное место в сознании интеллектуальной элиты, было принято считать, по крайней мере публично, что терпеть наличие огромных территорий, по существу, целых регионов, где царит глубокая, застойная, постоянно воспроизводящая сама себя бедность, – аморально и недостойно человечества. В этот период было создано множество международных программ содействия развитию, прежде всего под эгидой ООН, этому же пытались (в меру своих возможностей) содействовать и международные финансовые организации, и правительства развитых стран, принимавших свои собственные программы помощи развивающимся странам. В результате упорной работы, растянувшейся на десятилетия, рынки развитых государств оказались в целом открытыми для товаров из развивающихся стран, что потенциально создавало хорошие условия для «догоняющего» развития.
Однако в последние 20–25 лет ситуация в этой сфере поменялась. Характерное для предшествующего периода покровительственно-сочувственное отношение развитого мира к экономическим проблемам развивающихся стран сменилось откровенным безразличием либо едва скрываемым раздражением по этому поводу. Такое отношение отчасти может быть оправдано применительно к тем государствам, правящие элиты которых проявляли и продолжают проявлять равнодушие к проблемам собственных стран, не желая прилагать достаточные усилия для их модернизации, для создания в них точек экономического роста. По крайней мере, в таких случаях это было бы справедливо.
На практике же, однако, и к тем, кому удалось добиться немалых успехов на пути индустриализации и интернационализации своих экономик, начало преобладать отношение, которое можно охарактеризовать скорее как ревнивое и настороженное, нежели поощрительное. При всей политкорректности публичных и, тем более, официальных заявлений, звучащих со стороны западного мира, вопрос о преодолении разрывов в уровнях развития различных частей мировой экономики явно утратил былую приоритетность и, по существу, оказался отодвинутым на неопределенное будущее.
Если отвлечься от таких элементарных вещей, как гуманитарная и продовольственная помощь, преодоление разрывов, по сути, было поручено стихийным силам и естественным механизмам. Предполагалось, что дешевизна ряда ключевых ресурсов, в первую очередь трудовых, позволит развивающимся странам усилить свою международную конкурентоспособность и тем самым переключить на себя ряд товарных и финансовых потоков. В результате, как молчаливо предполагалось, возникнет долгосрочная тенденция к сокращению разрывов в уровне жизни и доходов между странами так называемого «золотого миллиарда» и основной частью остального мира, а зона застойной бедности в мировом масштабе сократится до незначительных размеров.
Пока в развитом мире роль главного двигателя экономического роста играла обрабатывающая промышленность, те немалые проблемы, которые возникали с интеграцией промышленности развивающихся стран в мировую капиталистическую экономику, рассматривались как главным образом технические, связанные с необходимостью облегчить процесс структурной перестройки экономик развитых стран.
Однако после того как развитые страны вошли во вкус тотального расширения «постиндустриальной» экономики, эти проблемы и трения во многом утратили острый характер. Оказалось, что перенос значительной части промышленного производственного потенциала в наиболее «продвинутые» из стран «третьего мира» фактически повышает эффективность хозяйственной деятельности с точки зрения субъектов, участвующих в строительстве «новой экономики», мало меняя при этом реальную структуру экономик «третьего мира» и отнюдь не повышая их реальный вес в мировой экономической системе, а также очень мало и далеко не всегда приближая их население по уровню и стилю жизни к «золотому миллиарду».
Именно на этом фоне «новая экономика» в последние десятилетия начала активно повышать свой удельный вес в совокупном продукте развитых стран.
Повторим основные сегменты, выигравшие от происходивших перемен. Это разбухающий на глазах финансовый сектор, включая обслуживающий его сегмент индустрии информации и исследований. Это огромный сегмент юридических, управленческих и информационных услуг бизнесу, включая финансовый анализ и аудит. Это управленческий аппарат транснациональных бизнес-империй и обслуживающие его на условиях аутсорсинга сопутствующие фирмы. Это разработчики растущих в геометрической прогрессии «новых продуктов» и брендов, защищаемых внезапно приобретшим колоссальную значимость правом интеллектуальной собственности. Это оплачиваемые по чрезвычайно щедрым расценкам услуги рекламно-маркетинговых служб и компаний, а также бесчисленных консультантов по всем мыслимым вопросам, по сути выполняющих роль посредников. Это, наконец, обслуживающий всех вышеперечисленных субъектов огромный по своим масштабам торгово-сервисный сектор.
Весь этот огромный «навес» над продукцией, удовлетворяющей конечный спрос, оказался географически локализован в развитых странах и заполнен их гражданами, привыкшими к высоким и, главное, растущим стандартам потребления.
Более того, особенности политической системы в этих странах вынуждали их правительства прислушиваться к требованиям своих граждан (в первую очередь, наиболее влиятельных и политически активных из них) максимально защитить их занятость, источники дохода и стандарты потребления, независимо от соображений целесообразности или нравственной оправданности, в том числе и в отношениях с внешним миром. Реагируя на эти требования, правительства развитых стран расширяли системы социальных гарантий и параллельно способствовали защите рабочих мест и доходов в «новой» экономике путем дополнительной регламентации и усиления защиты прав интеллектуальной собственности, с одной стороны, и, напротив, отказа от какой-либо регламентации тарифов и доходов в этих сегментах – с другой.
Одновременно прилагались настойчивые усилия к тому, чтобы требования и стандарты, позволяющие секторам «новой экономики» легко формировать спрос на свои интеллектуальные продукты, были распространены и на развивающиеся страны. Например, требования в части охраны прав владельцев товарных знаков и прочих видов интеллектуальной собственности, аудирования финансовой отчетности, использования определенных правовых и процессуальных норм.
В результате именно в последние десятилетия стала формироваться новая система разделения труда в мировой экономике, когда «историческая рента» в виде оплаты услуг интеллектуальной собственности, накопленной резидентами развитых стран, образует основу их доходов – прямо или косвенно, через механизмы государственного и частного распределения. Услуги западных банков, инвестиционных, страховых, юридических и аудиторских компаний, информационных и рейтинговых агентств, рекламных и маркетинговых служб и т. п., приносят гражданам развитых западных стран миллиарды долларов, легко позволяя им получать за свой труд доходы, несопоставимые с доходами среднестатистического гражданина развивающихся стран, получившего такое же образование и имеющего примерно такие же способности, но постоянно проживающего за пределами развитого западного мира.
Это же относится к индустрии моды, индустрии информации и развлечений, образовательных и культурных услуг – все они содержат огромный рентный компонент, отражающий исто рические обстоятельства и инерцию человеческого сознания. И поскольку на массовом уровне потребительское поведение связано с инерцией и подчинением стереотипам, закрепляемым ежедневной рекламой, конкуренция на ключевых (с точки зрения объемов реализации) рынках находится в достаточно жестких рамках, позволяющих господствующим на этих рынках олигопольным структурам закладывать в цены на свою продукцию плату за историческую и организаторскую составляющие, которыми они обладают просто как преемники своих исторических предшественников.
Другими словами, рост нематериальной составляющей в цене реализации производимой и экспортируемой продукции (включая услуги и продажу интеллектуальной собственности, в том числе в неявной форме) позволяет производителям этой продукции в возрастающей степени получать доходы, не отражающие их непосредственные затраты, и создавать закрытые (насколько это возможно) для посторонних экономические ниши.
Эти ниши являются уделом богатых стран, имеющих соответствующую историю и защищающих их от посягательства со стороны амбициозных «новичков» при помощи государственных рычагов. Например, посредством института прав интеллектуальной собственности и их жесткой охраны, в том числе требований о соблюдении вытекающих из этих прав ограничений и привилегий за рубежом, а также посредством продвижения за пределами своих стран норм и стандартов, приспособленных под интересы собственных производителей оригинальных товаров и услуг.
3.2. Навсегда отставшие
Легко видеть, однако, что обратной стороной всего этого является вольное или невольное закрепление за той частью мира, которая всеми этими условиями не обладает, заведомо проигрышного положения. Она, эта неблагополучная в свете истории последних двух столетий часть, оказывается в положении игрока, которому организаторы соревнования предписывают постоянно предоставлять своим конкурентам фору. Причем в этом соревновании – по сути, в конкурентной борьбе за получение возможно большей части мирового продукта, – фора предоставляется преимущественно не более бедным, а более богатым игрокам.
В результате неуменьшающейся форы преодоление разрыва, отделяющего страны, отставшие в экономическом развитии, от группы наиболее развитых и процветающих государств и экономик, со временем становится все более труднодостижимым и потому маловероятным результатом. Во всяком случае – если мы говорим об общей картине, а не отдельных изменениях в ней, – различия в возможностях поддерживать и увеличивать уровень благосостояния на международном уровне создают конфигурацию, объективно препятствующую ликвидации существующих разрывов.
Конечно, отдельные экономики могут при благоприятном стечении ряда факторов и обстоятельств перейти в группу если не передовых, то относительно более богатых и развитых. Такие примеры были в прошлом и, вполне возможно, будут наблюдаться и в будущем. Но подавляющая часть «развивающегося мира» обречена оставаться в состоянии мировой периферии со всеми вытекающими отсюда следствиями. Более того, случаи резкого перемещения экономики какой-либо страны вверх в существующей сегодня иерархии в рамках мирового хозяйства неизбежно будут редкими.
Мне уже приходилось ранее высказывать эту мысль [33] , но рискну повторить ее еще раз. Всего лишь столетие назад возможность отсталых национальных хозяйств совершить исторический рывок и вырваться вперед была совершенно реальной и не встречала серьезных внешних препятствий. США совершили подобный рывок в первой половине ХХ в. В тот же период такие страны, как Канада, Австралия, Япония в исторически короткие сроки проделали путь от статуса мирового захолустья до положения промышленно развитой страны. После Второй мировой войны в Европе произошло значительное сокращение разрыва между экономическим «центром» континента и его исторической «периферией». В это же время в Азии, помимо Японии, за несколько десятилетий достигшей стандартов развитой части мира, свои позиции на всемирно-исторической шкале богатства и экономического развития серьезно улучшила Южная Корея.
Все это – примеры того, как при разумном устройстве экономической жизни в отдельно взятой стране можно было существенно изменить ее место в мировой экономической иерархии при низком или даже очень низком исходном состоянии производства и накопленных активов, добиваясь этого за счет грамотного использования имеющихся людских и природных ресурсов. Сравнение экономической карты мира, скажем, в 80-е годы XX столетия и в тот же период XIX – хорошее тому доказательство.
Однако последние десятилетия дают мировым аутсайдерам меньше надежд и перспектив на коренное изменение своего места в глобальной экономике, чем это можно было бы предполагать исходя из предшествующего опыта.
Да, мы являемся свидетелями того, как Китай в процессе частичной экономической модернизации ставит перед собой чрезвычайно амбициозные цели и достиг существенных результатов на этом пути. Однако этот пример в принципе не сможет стать объектом массового тиражирования. К тому же и степень его удачности пока не вполне ясна. Удачный старт еще не гарантирует столь же эффектного продолжения, а трудности, с которым предстоит столкнуться Китаю на пути к достижению технологических и социальных стандартов наиболее развитых стран Запада, чрезвычайно велики. Пример многих стран, претендовавших и претендующих на демонстрацию «экономического чуда», показывает, что по мере приближения к позициям мировых лидеров каждый шаг к их уровню дается все труднее и обходится все дороже, в том числе в результате роста социальных и политических ограничителей. Не говоря уже об известном феномене «ловушки среднего дохода», когда страна с ростом благосостояния лишается международных конкурентных преимуществ в виде дешевой рабочей силы, но так и не приобретает тех изначальных преимуществ развитых стран, о которых речь шла выше.
В любом случае, речь идет о возможности индивидуальных (на уровне отдельных стран и регионов) «прорывов» из нищеты или бедности и экономического застоя в ряды мировых лидеров. Само же явление разделенности мира на страны богатые и бедные, сильные и слабые, ушедшие далеко вперед и отставшие, по-видимому, становится его постоянной и неустранимой чертой.
Действительно, можно накопить или привлечь средства, наладить конкурентоспособное производство, делать качественные и дешевые товары, но получаемый от производства доход в расчете на одного занятого всегда будет заведомо ниже дохода, который будет получен собственником интеллектуального и организационного ресурса, позволяющего не только удовлетворять потребности потребителя, но и в значительной степени формировать его в соответствии с собственными интересами и возможностями. И если в плане индивидуального богатства и обеспечения высокого заработка узкого круга квалифицированных работников хозяева «старой» (индустриальной и даже доиндустриальной) экономики могут добиться весьма впечатляющих результатов, то с точки зрения массового уровня доходов, с точки зрения абсолютного большинства занятых в этих отраслях работников имеющиеся у них возможности просто не сравнимы с возможностями тех, кто обеспечивает высокую доходность своей деятельности путем формирования спроса и добавления в производственные цепочки новых звеньев, оплачиваемых в итоге конечным потребителем.
В результате, несмотря на общий рост потребления, который захватывает, в том числе, и менее развитые страны, разрыв между ними и развитым миром не уменьшается – мировой «клуб богатых» по-прежнему остается местом для «избранных», и никакого массового изменения расклада сил в мировом хозяйстве не наблюдается [34] .
Однако главное здесь, пожалуй, даже не в том, что в результате объективных процессов возможности менее удачливых стран преодолеть сложившийся разрыв заметно уменьшились: как бы они ни пытались приспособиться к требованиям мирового рынка, они всегда будут в заведомо проигрышном положении по сравнению с теми, кто его формирует. Главное – в том, что преодоление этого разрыва перестало фигурировать среди задач, решение которых (хотя бы в перспективе!) считается необходимым в качестве условия для устойчивого роста мировой капиталистической экономики. Напротив, наличие в мире огромных разрывов в уровне богатства стало считаться естественным и едва ли не полезным для глобальной экономики явлением.
Возвращаясь к теме роли нравственных идеалов и ограничителей, можно предположить, что вышеописанный разворот в отношениях между развитым миром и остальной его частью был одновременно и следствием ослабления этой роли, о котором я говорил в предыдущей части, и, в определенном смысле, его причиной.
Действительно, новые условия во многом лишали смысла морализаторский подход к организации отношений между развитым и развивающимся миром. Какой смысл пытаться регулировать отношения с менее развитыми странами ради большей помощи их росту, если характер этого роста жестко детерминируется складывающейся новой системой распределения ролей в мировой экономике? В этих условиях стимулирование экономического роста и инвестиций становится предметом заботы национальных правительств этих стран, а диалог «Север – Юг» в рамках международных организаций и различных форумов все больше приобретает характер торга, в рамках которого развитые страны требуют усиления защиты прав своих инвесторов и ужесточения борьбы с интеллектуальным «пиратством», а развивающиеся (точнее, та их часть, которая имеет возможность и желание играть по складывающимся правилам) – большего доступа к кредитам международных организаций и гарантий роста финансовых поступлений от правительств и бизнеса развитых стран.
Китай, разумеется, занимает особое положение в этом ряду. В силу уникальной численности населения, огромной роли государства (которое в попытке вырваться из запрограммированной бедности три десятилетия назад, по существу, сдало в аренду мировому бизнесу население и территорию страны) и неординарных финансовых возможностей Китай претендует на получение доступа к привлекательным видам бизнеса через участие в капитале или приобретение корпораций, действующих на территории самих развитых стран, встречая в своем стремлении растущее сопротивление западных политических элит и правительств. Но в этом случае в соответствующих отношениях тем более нет места морали – здесь идет жесткий торг элит за контроль над перспективными либо критически важными с точки зрения экономической стабильности и безопасности сферами деловой активности в развитых странах, и, как говорится, тут уж «не до сантиментов» [35] .
Но есть, безусловно, и обратное влияние (и случай Китая наглядно это демонстрирует). Явно растущие жесткость и прагматизм в отношениях между Севером и Югом, безусловно, способствовали тому, что роль моральных ценностей в сознании элит мировых держав падала с ужасающей наглядностью, сводя международные отношения к циничной «игре с нулевой суммой», в которой принципы так называемой «Realpolitik» последовательно вытесняли идеалы всемирного прогресса, характерные для мейнстрима политико-экономической мысли ХХ в.
В результате сегодня с большой долей уверенности можно сказать, что труднопреодолимый и в существенной мере антагонистический разрыв между богатыми и навсегда бедными странами в предстоящие десятилетия будет только увеличиваться, и образующаяся между ними пропасть в доступных им возможностях, привилегиях и, как следствие, в качестве, стиле и образе жизни, скорее всего, станет одной из самых главных проблем человечества в ХХI в. Обратить вспять эту тенденцию может только какое-то совершенно экстраординарное проявление политической воли.
3.3. От «биполярного» мира к «войне цивилизаций»
Влияние структурных изменений в мировой экономике на международные отношения не ограничивается обострением проблемы экономического неравенства и разрывов в доходах и возможностях по условной линии «Север – Юг». Следствием оказываемого воздействия становится отказ от идеи единства мира в его разнообразии и возвращение к концепции международных отношений как площадки для непримиримой борьбы антагонистических «цивилизаций».
Это не имеет ничего общего с «холодной войной», которая началась как противостояние политических систем в рамках европейской цивилизации и в таком качестве дает о себе знать даже в начале XXI в. Классическая «холодная война», свидетелями которой мы были 30–40 лет назад, представляла собой необычайно жесткое противостояние глобального Запада, с одной стороны, и Советского Союза с его союзниками и симпатизантами – с другой. При этом, во-первых, часть мира, противостоявшая СССР, казалась более или менее единой в представлениях о том, куда должен двигаться «антисоветский» мир и каковы должны быть, по его версии, основные принципы будущего мироустройства. А во-вторых, так называемый «советский блок» рассматривался Западом как некая историческая девиация, отклонение от единого магистрального пути цивилизации, которая рано или поздно будет скорректирована, и изначально заложенное в логике прогресса единство мира будет восстановлено.
Сегодня же мы имеем куда более тревожную картину.
Во-первых, отметим, что вопреки многим прежним ожиданиям, напряжение в отношениях Запада и Москвы никуда не исчезло, но оно из идеологического превратилось в геополитическое. Менее всего я склонен идеализировать российские постсоветские реалии, и прежде всего – российскую власть, в том числе ее действия на международной арене. Тем не менее вряд ли советское руководство было для Запада более удобным и комфортным партнером по отношениям, чем нынешнее российское. Не говоря уже о том, что экономические возможности постсоветской России в плане борьбы за глобальное или хотя бы региональное влияние куда более скромны, чем у бывшего СССР. Тем не менее схематичная жесткость, которая временами адресуется России со стороны ведущих групп западного истеблишмента, причем чаще всего по вопросам, в региональной специфике которых этот истеблишмент разбирается менее всего, свидетельствует о барьерах, которые действительно очень трудно преодолеть.
Во-вторых, – и здесь мы переходим к проблемам гораздо более глубокого характера – весь остальной мир сегодня рассматривается Западом как существенно более враждебный, чем 30 лет назад, причем на фундаментальном, мировоззренческом уровне. Территория сил, «враждебных демократии», сегодня охватывает большую часть исламского мира (за исключением нефтедобывающих монархий Аравийского полуострова – почти абсолютных автократий), «посткоммунистический» Китай, возглавляемые пассионарными популистскими лидерами автократические режимы в Латинской Америке, ряд националистически настроенных правительств либо антиправительственных движений в других частях мира. Если три десятилетия назад мир казался биполярным, то теперь возникает ощущение, что число сил, зачисляемых Западом в категорию своих внешнеполитических противников, стало больше и продолжает расти.
И в-третьих, что, на мой взгляд, еще более серьезно, убеждение в единственной правильности существующего общественного устройства как наиболее полного воплощения общечеловеческих ценностей сопровождалось ростом подозрительности, если не откровенной враждебности по отношению к концепциям общественной жизни, не соответствующим западному интеллектуальному мейнстриму. Теории «столкновения цивилизаций», антагонистической несовместимости различных укладов жизни и быта, считавшиеся ранее неполиткорректными, стали звучать в той или иной форме из уст вполне системных политиков, что часто воспринималось как сигнал о снятии табу на пропаганду некоторых очень даже «скользких» положений, фактически возбуждавших агрессию по отношению к целым группам и сообществам, главным образом в бывшем «втором» и «третьем» мире.
И это тоже, как мне представляется, по крайней мере отчасти, связано с изменениями в экономике и в схеме нового разделения труда, о которых шла речь в предыдущей главе.
С одной стороны, увеличение доли, а главное – общественного веса «новой экономики» в развитых странах, т. е. финансовых, консультационных и прочих интеллектуальных услуг имело результатом рост прослойки общества, считающей себя своего рода новой аристократией, – прослойки людей самоуверенных и амбициозных, убежденных в своем интеллектуальном превосходстве и чрезмерно доверяющих собственным суждениям. Эти люди, естественно, в большей степени, чем ранее, транслируют свое мироощущение на общество в целом, выступая в значительной степени как заказчики и в определенной степени как проводники более самоуверенной и бессистемной внешней политики.
Да и в нижних сегментах общества в западных странах происходящие структурные изменения стимулируют раздражение по отношению к окружающему миру. Квалифицированные рабочие места «уезжают» в Китай и другие новые индустриальные анклавы, а рабочие места в традиционной сфере услуг не только не престижны и не слишком доходны, но еще и заполняются иммигрантами из более бедных стран. В результате очень многим внешний мир начинает казаться враждебной силой, источником неприятностей, бытового и душевного дискомфорта.
С другой стороны, на фоне нравственной фрустрации населения, вынужденного вписываться в постмодернистскую реальность «финансового капитализма», где реальный результат честного труда теряет ценность на фоне больших и малых состояний, возникающих «из воздуха», но пользующихся при этом поддержкой и защитой государства, у беспринципных политиков или экспертов возникает сильный соблазн сыграть на идее «конфликта цивилизаций» и борьбы с «врагами свободы» за рубежом. Отсюда – смесь высокомерия и слепоты влиятельных политических игроков при удручающей неспособности влиять на них гражданского общества, которое в последние годы проявляло все более настораживающее безразличие к деталям происходящего, а также готовность ради общественной безопасности закрывать глаза на существенные и реально необоснованные нарушения прав личности.
Оборотной же стороной публичной спеси и высокомерия, как правило, является тихий приватный цинизм – готовность в упор не замечать неудобные факты, случаи лжи и финансовых преступлений «своих» политиков, тайные тюрьмы и пытки заключенных. Отсюда же и лежащая по ту сторону морали «торгово-закупочная политика», основывающаяся на потоках нефти и газа, непрозрачных сделках и корпоративных интересах.
А следствием всего этого стал печальный факт отхода от комплексного видения мира как сложного и противоречивого организма, который нельзя уложить в простую схему «единственно правильного» устройства общества, каким бы замечательным оно ни казалось тем, кто от него выигрывает.
3.4. Простые решения для сложного мира
Возможно, это звучит банально, но современный мир действительно очень неоднороден с точки зрения способа организации обществ и господствующих в них общественных ценностей и традиций. При всем единстве человеческой природы, при всей детерминированности базовых законов общественных отношений поле для различий в этих отношениях или способах их организации необычайно велико. При внешней схожести общественных институтов в различных национальных и географических общностях понимание логики и результатов их функционирования требует индивидуального подхода и никогда не может быть стопроцентно предсказано на основе чужого исторического опыта.
Более того, как я уже писал, эти различия нельзя, попросту невозможно свести к различиям в стадиях исторического развития. Было бы большой ошибкой полагать, что все страны идут по одному и тому же пути, только находятся в разных его точках. И что через, условно говоря, 100 или 200 лет страны Африки или Ближнего Востока будут иметь социально-экономическое устройство, полностью совпадающее с нынешней организацией жизни в Западной Европе или США. Подобным упрощенным подходом в прошлом столетии грешили многие – и левые, и правые; и социалисты, и либертарианцы – все, кто пытался поставить точку в описании «правильного» устройства общества и объявить «конец истории». Но, казалось бы, сейчас, в начале XXI столетия, должно уже быть очевидным, что все гораздо сложнее, что никто не знает рецепта идеального устройства общества, если близкий к таковому вообще существует. А если и существует, то даже самые развитые в экономическом отношении общества находятся лишь в начале этого большого пути.
Прекращение смертельного глобального противостояния между Советским Союзом и США привело к тому, что культурно-религиозное многообразие стран и народов, всегда существовавшее в мире и лишь временно нивелировавшееся принадлежностью либо к одному, либо другому блоку, сегодня заявило о себе в полном объеме и вышло на поверхность, став политической реальностью. Население стран Запада (в Северной Америке, ЕС, Азии и Австралии), вместе взятое, составляет 700 млн человек – т. е. около 10 % населения планеты. Остальные 90 %, до сих пор бывшие преимущественно объектом мировой истории, теперь превращаются в ее субъект.
Однако Запад, и в первую очередь США, превратно истолковал последствия своей победы в «холодной войне», всерьез восприняв начинающийся век как «конец истории». США не просто поверили в универсальность эффективности своей политической системы, но стали исходить из этого в повседневной практической политике, низводя свои возможности и ресурсы до примитивной идеи повседневного доминирования.
Сказанное тем более справедливо в условиях, когда на стороне тех, кто, имея в избытке самоуверенность, считает себя «силами добра», нет также и очевидного силового преимущества: могущество США измеряется все же параметрами минувшего века. Авианосцы и тяжелые бомбардировщики идеально подходили на роль инструмента сдерживания советского блока, но угрозы XXI в. – это совсем другие угрозы. С терроризмом, различными человеконенавистническими идеологиями и верованиями, национализмом, климатическими катаклизмами, распространением ядерного оружия и энергетической несбалансированностью бороться можно только другими способами. Для этого прежде всего необходима самая широкая кооперация со всеми, с кем возможен диалог, учет различных мнений, выработка действительно общих решений, а не снисходительное похлопывание по плечу. И уж тем более непригодно для этих целей применение «стандартов» запугивания неудобных или несговорчивых субъектов, безответственная демонстрация враждебности, манипулирование странами путем превращения их в «прифронтовую зону».
3.5. Качество политического мышления
После отказа советского, а затем и российского руководства от идеи глобального противостояния с развитым миром, означавшего окончание сорокалетней «холодной войны», у многих, в том числе и у меня, появилась надежда, что наступает новая эпоха – без глобальной конфронтации и с возможностью согласования интересов крупнейших мировых держав во имя общего развития и улучшения качества жизни на планете. Во всяком случае, когда в 1990–1991 гг. я работал в рамках советскоамериканского проекта «Согласие на шанс», у меня было ощущение, что эти надежды были у многих.
Сегодня, спустя более чем два десятилетия, стало очевидно, что этого не случилось. За прошедшее время мировая политика не смогла грамотно разрешить почти ни одной из серьезных региональных проблем, не говоря о проблемах глобального миропорядка в целом. Это относится к ситуации в Ираке, Афганистане, Пакистане, всей Центральной Африке, Северной Индии с ее Кашмиром, Шри-Ланке, на Филиппинах и Ближнем Востоке; к проблемным статусам Тайваня и Косово, положению курдов в Турции, к территориальным спорам на постсоветском пространстве – список можно продолжать очень долго. Не получила решения задача нераспространения ядерного оружия, выстраивания отношений с Ираном и КНДР. Международные дипломатические и политические усилия почти во всех случаях не улучшают ситуацию: она хотя и существенно отличается в каждом конкретном случае, но практически везде неблагоприятна и взрывоопасна. Каждый день по меньшей мере десятки людей гибнут по воле полевых командиров, чьи имена, возможности и политические взгляды, похоже, даже не фиксируют в ведущих аналитических центрах, пока речь не пойдет о нетерпимом для массового сознания количестве жертв или об угрозе кому-то из представителей «золотого миллиарда».
Если в каких-то случаях и удается добиться успеха, то он чаще всего выглядит запоздалым, половинчатым, достигнутым неадекватными и неграмотными средствами и при этом проигрывающим на фоне растущих неудач.
В силу этого возможности США и Европы решать региональные проблемы все больше кажутся иллюзорными. Десять лет назад политику Европы в области прав человека поддерживали 72 % членов ООН, а в прошлом году – всего 48 %. Еще более резкое снижение наблюдается в случае США: с 77 до 30 %.
Конечно, можно, как это часто делается на Западе, во всех этих неудачах и поражениях видеть чьи-то козни, искать происки врагов «западного мира». Тем более что противодействие усилиям США и Европы действительно есть, и слабее оно не становится. Однако было бы глупо отрицать, что качество и уровень внешней политики западных стран в последние 20 лет оказались намного ниже даже не слишком оптимистичных ожиданий.
Почему так произошло? Не думаю, что дело в недостаточной информированности властных команд или непонимании ими важных закономерностей мирового развития. Причина, скорее, та же, что лежала в основании и экономического кризиса 2007–2009 гг., и тех долгосрочных проблем, что продолжают сотрясать мировое хозяйство. А именно: со сменой политического поколения в начале 1990-х годов появился новый тип политиков, куда в меньшей степени, чем раньше, склонных ставить и решать стратегические задачи, основанные на принципах и гуманистических ценностях, предпочитающих политическую прагматику и так называемую «реальную политику».
При этом под прагматикой я не имею в виду практичный подход к достижению общественно значимых позитивных целей – практицизм, если он проявляется в поиске реалистичных путей достижения высоких общественных целей, не только оправдан, но и является высоконравственным. В конце концов, гибкость никогда не была признаком слабости – напротив, ее отсутствие является атрибутом слабости ума. Здесь речь идет о прагматике иного рода – личном приспособленчестве при отсутствии каких-либо надличностных, общественных идеалов и принципов, когда в стремлении к индивидуальному успеху выбираются самые простые и легкие пути.
Для политика это такой легкий путь – не пытаться убеждать избирателей и влиятельных людей в своей правоте и полезности предлагаемой программы, рискуя быть непонятым или неубедительным, а подстроиться под общий настрой. Или, того хуже, сыграть на низменных сторонах человеческой натуры – таких как стремление возвысить себя через презрение к окружающим или подавление их воли, инстинктивная подозрительность по отношению ко всему чужому и непонятному, зависть к чужому благополучию и т. п. А если общий уровень нравственных стандартов в обществе снижается, то соблазн пойти по такому пути увеличивается многократно. В таких условиях ставка на политику демонстрации превосходства становится естественным выбором, – вместо поиска содержательного диалога и нормального сосуществования – не отменяющего принципы, но, наоборот, способствующего их утверждению.
Падение качества мировой политики сопровождается снижением уровня многих средств массовой информации, в том числе мирового масштаба. Более того, гламурность и шоу-бизнес с помощью телевидения из раза в раз делают политику все менее профессиональной и все более далекой от интересов людей.
Лучшей иллюстрацией к сказанному является то, что происходит сегодня. Можно уже обоснованно говорить, что усилия так называемой «двадцатки» (равно как и «семерки») в незначительной степени оказывают влияние на положение дел в мировой экономике. И причина кроется в том числе и в том, что лидеры, собирающиеся для обсуждения фундаментальных проб лем, не могут обсуждать в полном объеме их истинные причины. Они не могут ответить, например, на вопрос о том, почему нельзя плодить некачественные ценные бумаги, если можно было мистифицировать мировое общественное мнение информацией о наличии в Ираке оружия массового уничтожения и на этой основе начинать широкомасштабную войну? Почему нельзя выдавать невозвратные кредиты, если в самой демократической стране мира можно использовать пытки и годами держать людей в заключении без суда? Обсуждать такие вопросы – значит говорить не столько об алчных банкирах, сколько о самих себе, о западной политической системе в целом, о драматическом снижении качества политики и о том, что крупнейший бизнес, в первую очередь финансовый, в последние десятилетия, слившись с политикой, очень существенно на нее влияет.
Потому и выходить из кризиса так тяжело и дорого, учитывая нежелание политиков осуществлять массовые, но оправданные и вполне заслуженные банкротства. Масштабы слишком велики. Социальные последствия будут слишком тяжелыми. Кроме того, если попытаться заставить бизнес заплатить за его безответственность и обман населения, то, будучи загнан в угол, он может начать задавать политическому истеблишменту неудобные вопросы. Например, кто подавал бизнесу пример цинизма и двуличия? Кто превратил мировую политику в международную торговлю принципами? Кто демонстрировал невменяемую самоуверенность? Кто не понял смысла окончания «холодной войны»? И так далее и тому подобное.
Поэтому решили платить и далеко с вопросами не заходить. И хотя благодаря вбросу в экономику огромных денег ситуация нормализовалась, все фундаментальные проблемы и пороки сохраняются. Болезнь, т. е. кризис системы стимулов и ограничений в экономической жизни, таким путем вылечить невозможно – можно только снять симптомы, да и то ненадолго. Инвесторы и все остальные участники мировой экономической игры чувствуют недосказанность, и доверие не появляется.
С другой стороны, и граждане, чья требовательность в конечном счете является единственной гарантией сохранения общего направления и уровня политики, к сожалению, проявляют все большее безразличие. Несмотря на бурную деятельность групп активистов, организующих в том числе и массовые гражданские акции протеста, в целом происходит заметное снижение политической активности общества. В результате опаснейший процесс углубления неадекватности политики и принципов управления экономикой реалиям нового века, увы, продолжается.
Добавлю еще одну исключительно важную позицию. В XX в. политические «козыри» свободы совпадали по своему вектору с аргументом наиболее успешного и творческого соблюдения нравственных норм и традиций. В свободных западных странах на массовом уровне были весьма прочные семьи, и институт семьи, несмотря ни на какие частные и общественные эксцессы, имел высокую репутацию в общественном мнении. Тоталитарной агрессивной несвободе противопоставлялась религия и светская культура высокого уровня, абсолютно ценившая человеческую жизнь, высоко ставившая ценность семейных отношений. Именно с такими идейными параметрами имели дело и подчас пытались без особого успеха полемизировать тоталитарные диктаторы. Именно такой пример, а отнюдь не победное шествие помпезной институционализации принципов весьма сомнительных эпатажных свобод, видели, как некую обобщенную картину свободного мира, страдавшие от диктатур народы.
Мне представляется, что важнейшей причиной кризиса мировой политики конца XX и начала нынешнего века является отход от фундаментальных гуманистических ценностей, содержащихся, например, во Всемирной декларации прав человека, значимость которых воспринималась как системообразующая большинством элит западных стран всю вторую половину ХХ в. и по преимуществу ставилась выше узкопонимаемых национальных интересов. Превышение меры циничности и лицемерия в политике, фактический отказ от принципов и ценностей европейской гуманистической цивилизации в политической практике – вот что сделало систему поддержания основ миропорядка слабой, беспомощной в предотвращении кризисных ситуаций и неэффективной в разрешении конфликтов.
Глава 4 Распад СССР и постсоветская трансформация: краткосрочные интересы против нравственных принципов
4.1. Постсоветский капитализм
Распад Советского Союза, который одни считают главной победой, а другие называют величайшей геополитической катастрофой второй половины ХХ в., действительно представляет собой событие исторического масштаба. Оно ознаменовало завершение глобального по своему характеру великого эксперимента – попытки на практике создать исторически устойчивую и способную к поступательному развитию модель экономического устройства общества, построенную на иных, нежели современный капитализм, принципах – c очень существенным ограничением персонифицированной частной собственности, отрицанием рынка как главного регулятора использования экономических ресурсов, директивным планированием как главным инструментом организации хозяйственной жизни.
Несмотря на то что не все (во всяком случае, в России) считают, что распад СССР был обусловлен несостоятельностью и неэффективностью советской экономической системы, факт остается фактом: вместе с Советским Союзом прекратила свое существование и построенная в нем хозяйственная система, которая сегодня представлена в мире лишь крошечными анклавами в самоизолировавшихся странах (например, на Кубе или в Северной Корее). Национальные экономики, сформировавшиеся в 1990-е годы на обломках СССР, конечно, несут определенный отпечаток советского прошлого, но в целом механизм их функционирования сегодня сильнее отличается от того, который имел место в СССР, нежели от аналогичных механизмов в странах, имеющих сходные экономические, природные и культурные условия, но никогда не экспериментировавших с социализмом советского типа.
То есть, конечно, механизмы, определяющие функционирование российской экономики, реально отличаются от аналогичных механизмов в экономиках сегодняшних США или Великобритании, но я не думаю, что они в меньшей степени заслуживают классификации их как «капиталистические», чем, например, соответствующие механизмы в Индонезии или Бразилии, или, скажем, в Италии или Японии до Второй мировой войны. Если страны бывшего СССР и следует выделять в какую-то отдельную группу в рамках мировой экономики, то в очень условном и ограниченном смысле.
Во всяком случае, что касается таких явлений, как гипертрофированная роль государственного бизнеса, системная коррупция, отсутствие реального разделения властей, профанация парламентаризма и некоторых других вещей, которые многие считают системообразующими в современной России, то здесь и Россия, и другие постсоветские общества вряд ли могут претендовать на «копирайт». К сожалению, добрая половина человечества, если не больше, живет со всеми этими явлениями, и, боюсь, в ближайшие десятилетия ситуация в мире в этом отношении вряд ли существенно изменится.
Ни политический авторитаризм, ни разрыв между формальными правовыми нормами и реальными законами деловой практики, ни правительственный контроль над наиболее важными (с точки зрения размеров и устойчивости возможностей извлечения доходов и прибыли) сферами предпринимательства не являются достаточным основанием, чтобы говорить об «уникальности» российской системы, о неприменимости к ней универсальных экономических законов.
И, добавлю, все экономические или общефилософские разговоры об «особом пути России», независимо от того, ведутся ли они со знаком «плюс» или же со знаком «минус», являются, на мой взгляд, результатом спекуляций и популизма, коренящихся либо в русском национализме, либо в националистическом, высокомерном неприятии России, либо в желании скрыть корыстные интересы [36] .
Что касается подробной характеристики российского капитализма, то я пытался, в меру своих сил, изложить ее в своих ранее опубликованных работах, например в книгах «Периферийный капитализм» и «Перспективы России». Анализируя особенности хозяйственной системы современной России, я пытался провести мысль о том, что здесь мы, безусловно, имеем дело с капитализмом со всеми его обязательными системообразующими характеристиками – такими как частная собственность и рыночная логика поведения хозяйствующих субъектов. Однако в нашем случае они поставлены в условия крайне неразвитого гражданского общества, слабости государственных институтов и зависимого положения страны в системе глобальной капиталистической экономики, что, естественно, накладывает на их функционирование глубокий отпечаток [37] . Тем не менее общая логика капиталистических отношений работает в России так же, как она работает и на всем остальном пространстве мирового хозяйства.
Характерно, что при всех различиях в условиях, в которых Россия оказывалась в различные периоды своей постсоветской истории, экономически она страдала одновременно и от недостаточного развития капитализма, в том числе от пороков, унаследованных ею из своего докапиталистического прошлого, и от того, что некоторые его элементы в 1990-е годы вносились в формах, характерных для совершенно иной его стадии – стадии постиндустриального капитализма, в котором формы приобрели самодовлеющий характер и оторвались от смысла, ради которого они исторически возникали. В результате в стране возникла малопонятная и в чем-то фантасмагоричная ситуация, когда институты и формы, заимствованные из постиндустриального «финансового капитализма» современного Запада, соседствуют и даже уживаются с почти средневековыми отношениями как между государством и обществом, так и в самой государственной машине.
Например, пусть и не самый развитый, но вполне сложившийся, достаточно диверсифицированный и имеющий весьма приличную техническую базу рынок ценных бумаг в России возник при отсутствии сколько-нибудь прочных основ крупной частной собственности и при почти полном отсутствии гарантий прав не только миноритарных, но и контролирующих акционеров в частных корпорациях. Судебная система и коммерческий арбитраж в России, хотя и приобрели все приличествующие капиталистическому обществу формы, по своей сути являются лишь инструментом защиты (в лучшем случае – согласования) интересов политически влиятельных людей и групп. Прокуратура и следственные органы свою функцию надзора за законностью действий хозяйствующих субъектов исполняют весьма специфическим образом, скорее вызывающим вопросы и подозрения, нежели дающим ответы и уверенность.
Что же касается бизнес-сообщества в нынешней России, то оно за два постсоветских десятилетия сложилось как совершенно особая социальная группа с огромным элементом российской специфики (если подходить к ней с мерками современного западного общества). Сегодня эта категория объединяет большое и чрезвычайно пестрое множество людей, чей статус, интересы и самосознание с трудом поддаются сколько-нибудь внятному и непротиворечивому описанию – настолько причудливо уживаются в нем элементы капиталистического предпринимательства, классического чиновничьего сословия, бюрократии современного постиндустриального общества и организованного криминального сообщества.
Впрочем, и это тоже не стоит считать чем-то совершенно уникальным в мировой практике: подобный эклектизм присущ многим обществам на периферии современного мирового капитализма – от авторитарных режимов в Латинской Америке до нефтедобывающих монархий на Ближнем Востоке и наиболее «продвинутых» государств Черной Африки, где местная элита смогла консолидировать контроль над добычей и экспортом ценных природных ресурсов. Правда, как я попытался показать это в «Периферийном капитализме», сложившаяся в результате постсоветской трансформации система также несет отражение некоторых существенных черт, присущих Российской империи конца ХIX – начала ХХ в.
Такие черты нынешней реинкарнации российского капитализма, как высокая доля государственного сектора, включая полугосударственные и квазигосударственные компании, отчасти воспроизводят структуру собственности в императорской России. И век назад основные ресурсы страны, даже в частном секторе экономики, фактически не находились в по-настоящему частной собственности. Как и сейчас, предприниматели осознавали свою зависимость от авторитарного государства, привычно смотревшего на все главные ресурсы страны как на «государевы», жалуемые подданным не столько в собственность, сколько в пользование и управление в обмен на политическую лояльность и готовность выполнять пожелания самодержавной власти.
Да и российская приватизация 1990-х годов, особенно если иметь в виду крупные промышленные активы, тем более связанные с использованием природных ресурсов, воспринималась не как реальная продажа важных производственных активов в частные руки, а скорее как государственное распределение прав пользования казенным, по сути, имуществом в соответствии с особенностями исторического момента («переходный период» как своего рода «смутное время»).
При этом подобное восприятие приватизации было характерно не только для тех, кто распределял бывшую советскую «общенародную собственность», но и тех, кто назначался ее новым собственником. Известная фраза одного из российских «олигархов», произнесенная в начале 2000-х годов, о том, что он готов «в любой момент отдать все государству», на самом деле не столь абсурдна, как многим в то время показалось. Адекватные и здравомыслящие бенефициары той приватизации прекрасно понимали (и все еще продолжают понимать), что полученные ими стратегические активы принадлежат им весьма условно – на деле их права распространяются лишь на долю прибыли от их использования, но не ее источник. А тем из числа новых хозяев, кто возомнил, что внезапно привалившее им богатство в виде приватизированных активов полностью и безраздельно принадлежит им по священному праву собственности, «наглядно» объяснили суть их заблуждений.
Однако не стоит думать, что все это делает постсоветские экономические реалии чем-то сущностно иным, принципиально отличным от того, что мы видим в остальной Европе или Азии. Это – не следствие мифической «особости» национального сознания, делающего чужой опыт иррелевантным. Это – нормальная реакция экономического поведения людей на существующие в данный исторический момент социальные институты или, наоборот, их отсутствие. В нашем случае – на отсутствие адекватных институтов поддержания правил мирного взаимодействия и взаимного контроля властных групп, поддержания на этой основе стабильных правил игры и цивилизованного правопорядка, согласования интересов основных социальных групп и поддержания на этой основе здорового и устойчивого экономического роста.
Институты же не даются свыше, они создаются людьми – чаще всего конкретными людьми, которых история и их собственная (та или иная и так или иначе мотивированная) активная позиция выдвигают в центр событий и дают ресурсы для конструирования общественных отношений в соответствии с реальностью и их субъективными представлениями о ней.
В этом смысле формирование в России в 1990-е и 2000-е годы существующей ныне системы экономических и политических отношений не было железно предопределено историей – оно было в значительной степени результатом отчасти сознательных, а отчасти и не вполне осознанных шагов и действий группы политиков, в руках которых оказались сосредоточенными важнейшие властные ресурсы. Они много лет строили эту систему – даже если не задумывали ее как цель, а просто не считали нужным или возможным влиять на обозначившийся уже 20 лет назад вектор развития. Попытки противопоставить один период постсоветской истории другому (пресловутые «лихие 90-е» как якобы антитеза строительству упорядоченного бюрократического государства в «нулевые») на самом деле – не более чем лукавство или придумки «пиартехнологов».
Да, внешние формы, безусловно, менялись на протяжении последних двух десятилетий, как менялся, конечно же, и общий (он же средний) уровень доходов в стране. Менялись лица на вершине административно-властной и финансово-хозяйственной пирамиды, провозглашаемые ими лозунги и задачи – так же как, видимо, менялись самоощущение и самооценка правящих групп и их наиболее заметных представителей. Тем не менее все два последних десятилетия неуклонно шел процесс концентрации политической и экономической власти и, на этой основе, сосредоточения контроля над основными хозяйственными активами в руках группы конкретных людей, объединенных официальным мандатом на использование основных ресурсов общества в коллективных и личных интересах. Все эти годы – независимо от провозглашавшихся лозунгов и общественных настроений в тот или иной момент времени – происходила постепенная консолидация нового класса носителей власти и распорядителей основной части собственности в стране – класса, который сегодня коллективно определяет облик и направление эволюции российской экономики.
Каждый из членов этого нового класса сегодня распоряжается (не всегда и не обязательно в личном качестве, но во многом по собственному усмотрению) большим куском коллективной собственности этого класса – будь то казенное ведомство, государственная корпорация или крупная частная компания [38] . И одновременно с этим (а если уж быть точным, то чаще всего именно благодаря этому) имеет как минимум очень существенные личные активы, в том числе бизнес-активы, делающие его частью наиболее обеспеченного и привилегированного слоя в обществе «периферийного капитализма».
При этом соотношение коллективных и личных интересов при использовании вверенных членам правящего слоя общих ресурсов может сильно различаться в зависимости от момента, сферы, возможностей внешнего контроля и т. д. Да и конкретные условия, на которых предоставляется соответствующий мандат, подвижны и не единообразны – мы имели возможность видеть это на примере реорганизации, часто неоднократной, различных отраслей – от нефтегазового сектора и электроэнергетики до транспортных коммуникаций и сферы ЖКХ.
Тем не менее общий принцип обозначился четко и достаточно откровенно – в обмен на право использования уже имеющихся ресурсов, данных стране природой или унаследованных от предыдущих поколений, люди, рекрутируемые в правящий слой, должны выполнять определенные функции и условия в рамках коллективных интересов этого слоя, имея за это право воспользоваться возможностями для резкого повышения своего личного благосостояния без особой оглядки на формальные законы и инструкции.
Можно бесконечно спорить о том, насколько честно и результативно распорядители ресурсов выполняли в те или иные периоды свои функции в коллективных интересах – в известном смысле, хотя и достаточно условном, их можно назвать и общественными [39] . Однако тот факт, что частью мандата власти является возможность личного обогащения и использование в этих целях всякого рода сопутствующих возможностей, на мой взгляд, не вызывает сомнений. Как не вызывает сомнения и то, что эти возможности в большинстве случаев определяют поведение распорядителей крупных ресурсов в гораздо большей степени, чем интересы долгосрочного эффективного использования этих ресурсов в коллективных интересах.
А поскольку в наследство постсоветским правительствам в России досталась страна, где практически все основные ресурсы были сконцентрированы под контролем центральной власти, не удивительно, что именно этот сектор – своего рода квазичастный сектор, распоряжающийся ресурсами, которые контролирующая их власть передает в частное пользование на условиях определенного мандата, и стал в России доминирующим и системообразующим.
Отсюда и все те слабости российской экономики, разговоры о которых ведутся сегодня всеми и уже чуть ли не навязли в зубах. А именно: ее слабая диверсифицированность, гипертрофированная зависимость от небольшого числа природных ресурсов. Это, далее, сильнейшие ограничения для действия механизмов рыночной конкуренции, искаженные или бессодержательные критерии оценки качества управления в огромных сегментах экономики, слабость стимулов для повышения эффективности и усложнения содержания деятельности в основных отраслях. Это также узкие временные горизонты планирования на уровне отраслей и основных предприятий, крайне слабая заинтересованность в долгосрочном росте их капитализации. Это, наконец, отсутствие четких представлений о пределах дозволенного использования находящихся под оперативным контролем ресурсов в целях сугубо личного обогащения – поскольку правила фактически нигде не прописаны, соответствующие пределы, устанавливаемые субъективным решением властных институтов, определяются исключительно опытным путем, путем «нащупывания» их через попытки выйти за пределы уже достигнутого уровня корыстных манипуляций.
Совокупность всех этих слабостей есть, по сути, следствие той модели «периферийного капитализма», к которой никто, возможно, и не стремился сознательно, не ставил как цель, но которая, тем не менее, еще в 1990-е годы определила орбиту движения экономики страны на достаточно длительную перспективу. Во всяком случае, сейчас эта модель, будучи закрепленной временем, инерцией поведения и мышления основных участников и большим количеством неформальных отношений и институтов, пустила слишком глубокие корни, чтобы надеяться на быстрое реформирование, даже если этому и будут способствовать политические изменения. Даже если в стране возникнет мощная общественная коалиция за системные преобразования, даже если в экономическую систему сверху будут запускаться иные сигналы и импульсы, принципиально отличные от нынешних – изменения, если они произойдут, будут медленными и долгое время малозаметными для постороннего взгляда.
Почему это произошло, и была ли возможность в начале 1990-х годов направить развитие страны по другому пути – отдельный вопрос. Лично я считаю, что такая возможность была. Экономический и психологический ступор советской системы, фактический паралич старых институтов власти и утрата прежним правящим слоем воли к самовоспроизводству означали, при всей опасности тогдашней ситуации, историческую точку бифуркации – точку, в которой энергичные усилия немногочисленной, но организованной и объединенной общими представлениями о том, что следует делать, группы людей могли существенно повлиять на исторический ход событий.
При всем критическом отношении к советской номенклатуре, при всей ограниченности и даже косности ее представлении о глобальных реалиях конца прошлого века нельзя не видеть, что в ее составе было немало людей трезвомыслящих, образованных, способных к восприятию новых реалий и, главное, обладавших гражданским самосознанием. При грамотной организации из этих людей можно было рекрутировать достаточно многочисленный слой новой элиты, способной удержать страну от скатывания в ситуацию, когда ход событий задавался не столько сознательной политикой властных институтов, сколько стихийным процессом реализации возможностей быстрого обогащения – любым путем и с любыми издержками.
Мне уже приходилось писать, что якобы эпохальные «рыночные реформы» 1992–1993 гг. – это один из самых вредных мифов, до сих пор живущий среди части российского политического класса и политизированного слоя интеллигенции. Нельзя – не только с моральной, но и с чисто технической точки зрения – считать реформами утрату властями контроля над бюджетом и денежным обращением, гиперинфляцию, отказ правительства от социальных обязательств не только по отношению к населению в целом, но и государственному аппарату.
Неприлично называть реформированием страны не просто подталкивание, но даже публичные призывы к государственным служащим не надеяться на бюджет, а «крутиться» и искать себе доходы «на стороне». Нельзя считать приемлемыми «временными издержками» резкое ослабление правопорядка и снижение степени соблюдения правовых норм, разрушение современных социальных лифтов и фактическую легитимацию криминальных доходов. Наконец, нельзя ставить себе в заслугу ситуацию, когда правительство фактически не контролировало ни использование активов, формально находившихся в государственной собственности, ни процесс их передачи в частный сектор – и то и другое если и регулировалось, то исключительно частными договоренностями и схватками интересов.
Это не означает, конечно, что обозначившаяся в начале 1990-х и приобретшая более или менее устойчивый вид к середине 2000-х годов российская модель «периферийного капитализма» была сознательной целью «реформаторов» переходного периода. Скорее всего, субъективно они желали и, возможно, искренне надеялись на иной результат. Однако в любом случае нельзя – абсолютно неправильно! – называть реформами беспомощное и бессмысленное следование за стихийным развитием событий и своего рода освящение их post factum официальным признанием. Фактически это было проявлением коллективной безответственности новых элит, самонадеянно взявшихся за управление огромным и сложным государством, не имея для этого ни сил и опыта, ни четких представлений о том, что они собираются делать, ни умения проводить собственную выбранную линию в жесткой и опасной обстановке.
А уж если быть последовательным и доводить анализ до логического конца, то в конечном счете все упирается в ту самую общественную мораль, речь о которой шла в предыдущих главах. Парадоксальным образом люди, взявшиеся за строительство новой версии капитализма в России, решили строить его по лекалам советской пропаганды – как мир чистогана и насилия над слабыми и неимущими; как мир, где материальное благополучие является мерилом успеха, а общественная польза от деятельности, его приносящей, не имеет значения.
Люди, формировавшие лицо нового строя, и не считали нужным лицемерить, прикрывая примитивную корысть как двигатель их версии капитализма какой-либо более сложной формой мотивации, в которой нашлось бы место общественному благу. Последнее они сводили к простой сумме личных благосостояний и называли это представлением, якобы нормальным для «цивилизованного» общества. Умение «крутиться», «зарабатывать деньги» (читай – улавливать и направлять в свою сторону денежные потоки) фактически провозглашалось высшим человеческим талантом, а бедность, даже относительная, – результатом и признаком личной никчемности. И хотя не все решались, следуя известному примеру, посылать в соответствующее место «всех, у кого нет миллиарда», сходные чувства не просто выражались открыто и публично, но и выдавались за своего рода моральный принцип рыночной экономики. Во всяком случае, тезис о том, что нравственный долг каждого перед обществом – обеспечить как можно более высокий уровень потребления себе и своей семье (и пошли все…), находил в российской элите более чем благоприятный отклик.
4.2. После «реального социализма»: совместный проект элит
Возвращаясь к теме генезиса модели капитализма, закрепившейся в современной России, хочу еще раз подчеркнуть, что ее характеристики – это вообще отдельный и чрезвычайно сложный предмет. Учитывая противоречивость, многоплановость и взаимную переплетенность разных типов отношений, каким-то не всегда объяснимым образом сосуществующих в одной системе, дать более или менее цельную картину функционирования этой системы в нескольких предложениях просто невозможно. В меру своего опыта я попытался обрисовать логику и особенности существующих сегодня в нашей стране экономических отношений в уже названных выше работах, хотя и понимаю, что за последние пять-семь лет здесь произошли некоторые изменения, которые стоило бы проанализировать и оценить. Однако это действительно очень сложный, изменчивый материал для серьезного анализа, не говоря уже о том, что многие вещи в практике этих отношений скрыты от постороннего взгляда и станут известны не скоро, а возможно и никогда. Поэтому подробно рассуждать на эту тему здесь и сейчас, неизбежно скатываясь к голословным утверждениям и журналистским штампам, будет некорректно, да и нецелесообразно.
В контексте же того, о чем я веду речь в этой книге, хотелось бы сказать еще об одном аспекте. Как было отмечено в предыдущем параграфе, формирование и существование этой системы обусловлено как представлениями и действиями людей, оказавшихся в конце 1980-х – начале 1990-х годов на гребне драматических событий, так и объективными условиями, в которые в этот период была поставлена наша страна.
О соответствующих внутренних условиях сказано уже достаточно много. Понятно, что объективный в целом процесс демонтажа хозяйственной системы, основанной на директивном управлении и распеделении в масштабах огромной и постоянно усложнявшейся экономики, происходил в конкретном историческом контексте. Существенное значение имели субъективные суждения и, порою, личные заблуждения и слабости руководства. Немалую роль сыграл в этом и ряд случайных или непредсказуемых событий, в том числе падение валютных доходов от экспорта нефти и неудачный для СССР поворот войны в Афганистане, что оказало заметное воздействие на состояние государственных финансов и общий морально-психологический климат в советском обществе.
Однако нельзя не видеть и того, что смена социально-экономического строя в стране и формирование в постсоветской России нынешнего типа хозяйства во многом была продуктом взаимодействия с внешним миром, в первую очередь с Западом как особой геополитической реальностью, и роль последнего в формировании данной системы отнюдь не сводилась к роли пассивного наблюдателя.
В определенной степени нынешняя Россия со всеми ее противоречиями, провалами и сложным отношением к окружающему ее внешнему миру – это продукт совместного творчества череды позднесоветских элит, оказывавшихся на вершине власти в период распада Советского Союза и вслед за этим, и западных правительств, которые в силу своего положения и возможностей влиять на то, что происходит в мировой экономике и политике, несли и продолжают нести ответственность за все важные процессы, происходящие в мире. По большому счету, это в том числе и их нравственный долг, вытекающий из принципа, что большие возможности (или большая власть, если под нею подразумевать возможности влияния на общество) неотделимы от большой ответственности, которая носит в первую очередь моральный характер.
Так вот, если посмотреть на историю и обстоятельства постсоветской трансформации России под этим углом зрения, нельзя не заметить, что в этом процессе со всеми его противоречивыми последствиями Запад сыграл далеко не последнюю роль.
То, что процесс был в своей основе обусловлен внутренними причинами; что двигали им, главным образом, силы, слабо связанные как с западными правительствами, так и неправительственными институтами, для меня сомнению не подлежит [40] .
В этом смысле сохранение советской системы как уникального механизма управления экономикой и обществом, серьезно отличающегося от мейнстримной мировой модели, в долгосрочном плане было нерешаемой задачей, и ее размывание либо распад были неизбежным итогом.
Однако то, как он (этот процесс) протекал, какие течения в нем проявляли больше инициативы и встречали меньшее (или, наоборот, большее) сопротивление, во многом зависело от реакции на них со стороны Запада – от того, с кем и как он предпочитал вести диалог.
И здесь, я должен заметить, Запад проявил полную беспринципность – тем, кого он считал относительно удобными партнерами для Запада, прощалось если не все, то очень многое. Когда эти люди, вроде бы создавая на российской почве институты современного демократического и рыночного общества, тут же искажали и ограничивали их действие, «нагибали» их в угоду выполнению текущих задач с помощью произвольных административных решений, Запад в целом продолжал их политически поддерживать, позволяя пугать себя и других опасностью коммунистического реванша, якобы неизбежного в случае отстранения от власти «реформаторов» [41] .
Более того, близорукое понимание Западом своих интересов в отношении России, сводившееся к возможности контроля за текущей ситуацией и сохранении во власти в России людей, казавшихся настроенными сравнительно «прозападно», внесло свой вклад в подрыв в российском обществе веры в возможность с помощью демократических институтов ограничить верховную власть, поставить ее под какой-либо контроль со стороны общественных институтов. Более того, объективно это способствовало тому, что исторический шанс на формирование в постсоветской России прочных общественных институтов, включая институт легитимной частной собственности, оказался упущенным.
Повторяю, я далек от того, чтобы возлагать вину за фиаско рыночной демократии в 1990-е годы преимущественно на внешние обстоятельства. Виноваты в этом в первую очередь мы сами – все, кто имел возможность повлиять на развитие событий, но не сумел переломить их ход. Однако и у западных политиков, формировавших внешние условия для постсоветского «переходного периода», нет оснований для морализаторства по этому поводу. Когда и если история начнет выставлять счет за то, что путь, которым Россия пошла в 1990-е, чем дальше, тем больше смахивает на кривую дорожку, адресатов на Западе также окажется достаточно.
4.3. Россия 1990-х: а был ли «золотой век демократии»?
В связи с этим возникает и еще один вопрос, который не лишне было бы адресовать условному коллективному Западу. Если реакция и действия западных правительств действительно в огромной степени определялись, как они сами утверждают, общественным мнением, «заточенным» на защиту демократии и прав человека по всему миру, то почему в отношении России это мнение, равно как и предположительно отражавшая его политика правительств оказались столь избирательными и часто беспринципными?
Действительно, формально реакция со стороны западного сообщества на происходившее в России в начале 1990-х годов представлялась как поддержка демократических сил, поддержка движения страны от тоталитаризма к демократии. Вместе с тем понятие демократии – весьма емкое, и наполнить его можно различным содержанием в зависимости от исходных установок и собственных интересов.
Практическое понимание демократии как политической категории как минимум многовариантно. Популярное среди части интеллектуалов понимание демократии как главенства процедур (и в первую очередь проведение выборов), как всеобъемлющей регламентации процессов согласования интересов разных групп является слишком узким. Силы, которые в западном общественном мнении уж никак не считаются демократическими, могут расписать (и в определенных ситуациях это делают) государственные процедуры, касающиеся решения политических вопросов, так тщательно, что будут достойны лучших образцов соответствующих регламентов, принятых в «демократическом мире». И эти процедуры могут реально быть объектом широкого обсуждения, с созданием соответствующих комиссий и ворохом бюрократической работы, как это было, например, перед принятием советских конституций. Более того, этот регламент может на деле соблюдаться до последней запятой. (Об этом, кстати говоря, в приватной обстановке могут многое рассказать международные наблюдатели, имеющие большой опыт присутствия на выборах в разных странах.)
Столь же малопродуктивно понимание демократии как принципов выборности и подотчетности должностных лиц, разделения исполнительной, законодательной и судебной властей и т. д. То есть, конечно, провозглашение этих принципов отражает определенный набор идеалов и в этом смысле противостоит альтернативным представлениям об эффективном управлении – например, концепции единства и неразделимости власти. Однако формальное закрепление этих принципов в государственном устройстве может сопровождать господство очень разных типов отношений по поводу власти и управления обществом.
Опуская дальнейшую детализацию возможной сознательной подмены понятий при трактовке термина «демократия», скажем лишь следующее. Если под демократией понимается в первую очередь разделение (распределение) власти между различными группами влияния и политическая конкуренция между ними на основе подчинения всех участников установленным правилам (принцип верховенства закона), а также использования выборов как механизма арбитража в отношениях между соперничающими за власть группами, то с самого начала истории постсоветской России движение в этом направлении либо не происходило вовсе, либо было робким и крайне ограниченным, прекращаясь или даже оборачиваясь вспять при возникновении реальной угрозы недобровольной смены правящей команды.
На самом верху государственной пирамиды такая смена не произошла ни разу за все время существования «новой демократической России» – власть лишь воспроизводила саму себя путем замены членов команды по своему собственному выбору и разумению, а общенациональные выборы проводились в лучшем случае как своеобразный опрос общественного мнения (при активном его формировании самой властью), не влекущий за собой никаких обязывающих последствий. Свобода средств массовой информации допускалась лишь в той мере, в которой не могла иметь серьезных политических последствий и не создавала реальной угрозы принудительного отстранения от власти находящейся у нее команды.
На региональном уровне случаи принудительной замены одной влиятельной группы другой при помощи механизма местных выборов поначалу действительно имели место, хотя никто при этом не мог гарантировать, что организаторы выборов и, главное, надзирающие за ними структуры честно следовали установленным на бумаге правилам. Однако в начале 2000-х годов и этот уровень был поставлен под эффективный контроль со стороны вершины государственной вертикали, которая в принципе исключила из допустимого инструментария выборы без безусловно предсказуемого результата.
Вместе с тем отсутствие какого-либо прогресса в формировании институтов реальной политической конкуренции в формате парламентской демократии мало заботило западных политиков. Наблюдая процесс формирования политической и экономической системы постсоветской России, правительства и значительная часть западных интеллектуалов не видели в нем ничего угрожающего постольку, поскольку формировавшийся слой высшей бюрократии был готов сотрудничать с Западом, в первую очередь с США, по тем вопросам, которые представляли для них первостепенный интерес.
По сути, критерии демократии при оценке процессов в тогдашней России были сведены к нехитрой формуле – демократия – это ситуация, когда у власти находятся «демократы».
А «демократы» – это те, кто считает нас друзьями и кого, соответственно, друзьями считаем мы. И чем больше они нам друзья, тем больше они «демократы» [42] .
Тех, кто имел шанс усилить свое влияние, но находился в оппозиции к власти, осторожно похлопывали по плечу [43] . А поддержки в рамках этого подхода – даже в самых крайне спорных политико-правовых вопросах – заслуживала та часть правящей бюрократической команды, которая не скрывала своего благожелательного отношения к Западу и в обмен на его поддержку была готова учитывать конкретные интересы конкретных государств в российской политике. В результате на роль главных демократов и силы, олицетворяющей светлое будущее России в западном общественном мнении были назначены так называемые «либералы» (в основном бывшие комсомольские и партийные функционеры) из ельцинской команды, которые казались достаточно близкими идеологически и одновременно способными оказывать достаточно существенное влияние на российскую внешнюю политику в желаемом направлении. Преобладающий взгляд на постсоветскую Россию сформировался таким образом, что в интересах Запада следовало поддержать внутри России тех из числа влиятельных, кто в наибольшей степени настроен прислушиваться к мнению Запада, и наиболее влиятельных из числа обещающих дружбу [44] .
Но дружба вообще, а в политике особенно, редко бывает совсем бесплатной. И иногда она стоит в том числе и денег. Но денег жалко. И финансовая помощь Запада России, на которую в очень немалой степени рассчитывало либеральное крыло ельцинской команды, оказалась более чем скромной. Особенно если сообразовывать ее масштабы с историческими масштабами ситуации, трактуемой как победа Запада в «холодной войне» и задачейвызовом трансформации огромной тоталитарной экономики в свободную рыночную западного образца. По сравнению, скажем, с суммами, выделявшимися в западных странах на борьбу с экономическим кризисом, тогдашняя финансовая помощь России по линии международных финансовых организаций, по поводу размеров и распределения которой еще и шел ожесточенный торг, оказалась весьма и весьма скромной [45] . При этом очень значительная ее часть была предназначена для оплаты всевозможных зарубежных консультантов и их расходов, на сомнительные программы «обучения» российских чиновников и т. д., на всевозможные труднообъяснимые «косвенные» цели, а вовсе не на решение задач структурной реформы российской экономики.
Поэтому расплачивались за дружбу преимущественно тем, что, как тогда казалось, обходится дешевле всего – моральной поддержкой внутренней политики тогдашнего российского руководства, которая уже в то время стала проявлять чудеса гибкости в плане ухода от каких-либо нравственных ограничений [46] .
Наряду с официальными мерами по оказанию помощи в реформах происходили и другие, не менее, если не более мощные процессы. Так, например, со второй половины 1990-х годов Россия непрестанно подвергается жесткой критике со стороны западной прессы и правительств за коррупцию. Тот же Дж. Сакс в уже цитировавшемся интервью сказал: «Россия испытала на себе уровень коррупции, которую действительно редко можно встретить в мире. <…> Это была более циничная коррупция, чем я мог наблюдать в большинстве других стран».
Однако, как хорошо известно, российские коррупционеры не хранят свои деньги в банках Фиделя Кастро или КНДР. Они хранят свои деньги не только в офшорах, но и в банках НьюЙорка, Цюриха, Мюнхена, Парижа и Лондона, и без исключительно эффективного сотрудничества в этом отношении с западным бизнесом и представителями политических элит такие масштабы коррупции в России были бы невозможны практически и просто немыслимы.
Конечно, никто не станет отрицать, что события последнего времени, включая изменения в законодательстве и политической практике, уж точно не приближают Россию к конкурентной политической системе, а скорее всего отдаляют такую перспективу. Однако на самом деле они являются не переломом, а скорее продолжением присущих периоду 1990-х годов тенденций. О том, что такие тенденции есть, я писал, в частности, в своей книге «Демодернизация» еще до так называемого «отказа Путина от демократического пути развития». Уже тогда я пытался донести до своих читателей, что в 1990-е годы в стране сформировался несменяемый слой высшей бюрократии, что не только политическая система, но и бизнес живет по правилам, которые не просто не определяются формальными политическими и правовыми институтами, но и не имеют к ним никакого (ну, или, во всяком случае, почти никакого) отношения. Другое дело, что тогда такая ситуация устраивала очень многих в российской элите, в том числе и тех, кто уже через несколько лет стал говорить о ее опасности и бесперспективности.
Если бы речь шла только о случаях индивидуальной коррупции, на это действительно можно было бы «ради великого дела» отчасти закрыть глаза – в плане политического отношения со стороны. Трагизм ситуации в том, что тогдашнее российское правительство, будучи даже относительно чистым в плане личного обогащения (по нынешним меркам, они были в то время людьми весьма скромными в плане личных притязаний), проявило полное равнодушие к интересам и чувствам широких слоев населения, лишив общество веры в то, что помимо личного благосостояния существуют некие общие для всех нравственные ценности, уважаемые и поддерживаемые государством, обеспечивающие гражданам адекватное вознаграждение за честный труд, бережливость, законопослушность, уважение чужих интересов и служение обществу.
Строго говоря, тогдашнее руководство своими действиями, а еще больше – бездействием сделало все, чтобы убедить население в обратном. Свирепствовавшая в течение нескольких лет инфляция, исчислявшаяся и тысячами и сотнями процентов, жестоко наказывала всех работающих по найму и пытавшихся сберегать. Честные чиновники и полицейские (милиционеры), врачи и преподаватели оказывались поставленными на грань физического выживания – их зарплата не только не индексировалась адекватным образом, но и просто не выплачивалась месяцами под предлогом недостаточных государственных доходов. Состояние правопорядка оказалось просто ниже всякой критики, а органы, уполномоченные защищать правопорядок, стали жить не за счет опустошенного государственного бюджета, а за счет неофициальных услуг всем, кто мог за них заплатить, включая криминалитет. Налоги собирались крайне плохо, а государственная собственность раздавалась практически бесплатно персонам наиболее ловким и близко к ней стоящим, – «для скорейшего создания широкого слоя собственников». Государственное телевидение и средства массовой информации представляли внезапно разбогатевших в условиях хаоса и беззакония случайных (и не очень случайных) людей «эффективными менеджерами» и цветом нации, предлагая всем бедным (т. е. рабочим, крестьянам, честным государственным служащим, инженерам, научным работникам, полицейским, врачам, учителям, священникам) «учиться зарабатывать деньги» и «организовывать свой маленький бизнес».
Такие вещи, как внезапно возросшая смертность в результате нервных стрессов, психических заболеваний, алкоголизма и недоступности для социальных низов элементарной медицинской помощи либо не замечались вообще, либо списывались на тяжелое наследие советского периода. А люди, взиравшие на все это из Кремля и министерских кабинетов, с удовольствием рекламировали (и сегодня продолжают рекламировать) себя в роли героев, спасших страну от голода, распада и возвращения к коммунистическому режиму.
На самом же деле то, что в стране не произошла гражданская война, хотя и были очень явные признаки ее начала в 1993 г., было связано, на мой взгляд, прежде всего с тем, что люди действительно верили в необходимость и реальность новой, другой, не советской жизни. В массе своей народ считал необходимыми реформы и верил, что они изменят его жизнь и жизнь его детей к лучшему. Эта вера была цинично обманута, и на плечах миллионов людей, мечтавших о демонтаже советской системы в России, к власти пришла группа циников, действовавших большевистскими методами по принципу «цель оправдывает средства, а власть оправдывает всё».
Именно поэтому столь глубокими оказались разочарование и апатия после 2000 г. Большинство населения поддержало опору на авторитарный стиль и антизападную риторику, интуитивно выбранную Путиным в качестве эффектной антитезы безответственной власти «шальных» денег, с которой у людей до сих пор ассоциируются 1990-е годы.
Жертвой же этого кульбита закономерно оказались и без того очень слабые институты политической конкуренции. Выборы глав исполнительной власти на региональном уровне были отменены, а на общенациональном – окончательно превратились в плебисцит с безусловно предсказуемым итогом. От идеи разделения властей фактически отказались, заменив ее простым разделением функций между отдельными звеньями единой консолидированной государственной власти. Соответственно любые попытки смены власти снизу, через опору на поддержку населения стали если не официально, то полуофициально рассматриваться как подрыв государственных устоев и политический экстремизм.
Это, в свою очередь, не оставляет в политической системе места для политических партий – без возможности ведения легальной борьбы за власть они лишаются смысла своего существования. Соответственно опускается до минимума значимость парламента и интерес к выборам в него. Если в 1990-е годы этот интерес снижали искусственно, через целенаправленную дискредитацию парламентских институтов и их субъектов, то в «нулевые» необходимость в такой дискредитации отпала: усилия в этом направлении уже достигли искомой цели, убедив основную часть населения в ничтожности этих институтов, а заодно – и их участников.
4.4. Краткосрочная выгода и стратегический тупик
Возвращаясь к периоду начала 1990-х, когда страна после фактического краха советской системы только выбирала для себя путь дальнейшего развития, можно еще раз задать себе вопрос: насколько оправданна была с исторической точки зрения тогдашняя линия российских «реформаторов» и поддержавшего их Запада? Линия, которая сводилась к тому, что даже в условиях утраты контроля над ходом событий главное состояло в том, чтобы никому не отдать официальную власть в стране. Любой ценой, в том числе ценой невероятного упрощения экономики и утраты значительной части ее человеческого, интеллектуального и организационного потенциала, удержать ее от возможности, пусть даже маловероятной и полумифической, возврата в прошлое. Любой ценой, включая допущение гигантских социальных и территориальных разломов, контролировать верхушку административной пирамиды и, невзирая на издержки, форсированно создавать слой людей богатых и уверенных в своем праве на привилегии – слой, который стал бы социальной базой и гарантом господства в России рынка с заведомо «неевропейскими» устоями и крупной частной собственности.
С точки зрения краткосрочной прагматики в отношении такой позиции никаких особых вопросов, разумеется, не возникает – ни к либеральным «реформаторам», ни к Западу. Защита собственных интересов и представлений о должном наиболее удобным и необременительным способом – это не идеальный, но, во всяком случае, понятный образ действий.
Однако сейчас представляется уже совершенно ясным, что прагматическая позиция в долгосрочном плане оказалась абсолютно не оптимальной. Так же как и собственно в экономике, попытка без особых хлопот получить желаемое быстро, здесь и сейчас, ведет к тому, что приходится закрывать глаза на возрастание долгосрочных, системных рисков. Поощрение хаотичной, бессистемной, полукриминальной, но быстрой приватизации в России в 1990-е годы, возможно, отчасти снизило краткосрочный риск открытого возвращения к власти людей со взглядами и представлениями сугубо советского идеологического типа. Однако в долгосрочном плане это, безусловно, повысило вероятность перехода крупной ядерной державы на путь развития, ведущий в социальный тупик со всеми сопутствующими такому тупику рисками и вытекающими из них последствиями для всего мира.
Могла ли в то время иная позиция Запада направить развитие российской политической и экономической системы по другому пути? В начале реформ в 1990–1993 гг. ситуация была очень податливая и сохранялась таковой, пусть и во все уменьшающейся степени, вплоть до начала 2000-х. Влияние, если бы оно было продуманным, профессиональным и политически честным, как, например, план Маршалла в Европе после Второй мировой войны, могло бы быть весьма позитивным [47] . Не знаю, имело бы это решающее значение, однако, по крайней мере, более нравственная позиция Запада могла бы повлиять на умонастроения внутри страны, лишив идеологических козырей одни силы и добавив их другим, более здравым идейно и нравственно. Но в целом, конечно, в условиях той стратегии, которую выбрал Запад, возможности влияния на ситуацию внутри страны были предельно ограничены. Если даже в малых странах бывшего СССР ситуация в основном развивалась в силу внутренней логики, а не внешних воздействий, то изменить вектор развития столь крупной и амбициозной страны, как Россия, путем внешнего воздействия стало не просто сложно, а на грани невозможного.
Так или иначе, но этого сделано не было. Но если негативный эффект от занятой удобной для многих позиции («главное – чтобы не восстановили свои силы те, кто открыто называет себя коммунистами») для России и других стран бывшего СССР и может вызывать сомнения, то в самих странах, занявших такую позицию, он проявился точно. Разные сферы активности и человека, и общества взаимоувязаны и влияют друг на друга. В большинстве своем человек не бывает умным, тактичным и демократичным руководителем на работе и злобным тираном – в семье. Невозможно строить бизнес фирмы на обмане и одновременно рассчитывать на скрупулезную честность и порядочность сотрудников в отношениях внутри фирмы [48] .
Точно так же невозможно защищать права человека в одной стране и с презрением игнорировать их – в другой. Невозможно поддерживать циничную и безнравственную политику в других странах и не ослабить при этом нравственные ориентиры в своей. Пусть это невозможно доказать с помощью конкретных цифр (хотя, наверное, можно построить эконометрическую модель влияния роста случаев мошенничества или, например, взяточничества на темпы роста ВВП, причем, возможно, не одну), но я уверен, что в основе современного кризиса «финансового капитализма» лежал, помимо прочего, и этот фактор. А именно: близорукое убеждение в том, что трансформация постсоветского пространство важна лишь как ликвидация непосредственных угроз своему благополучию и благосостоянию, а социальный климат на этом пространстве можно оставить на усмотрение Провидения (или кто там в мире сегодня главный по части нравственности).
Впрочем, если уж говорить о нравственности в международной политике и ее взаимосвязи с проблемами современного капитализма, то представляется очевидным, что позиция, занятая Западом в отношении постсоветской трансформации, – это лишь эпизод, или часть проблемы, у которой есть и другие измерения.
Глава 5 Уроки кризиса в глобализирующемся мире: мораль как ключ к выживанию
Возвращаясь от России как частного случая к глобальным вопросам, я бы хотел теперь взглянуть на общую ситуацию с позиции ближайшей исторической перспективы. Но вначале хотелось бы подвести определенную черту под тем, что уже было сказано выше.
5.1. Постиндустриальный постмодерн
Если отвлечься от частностей и попытаться посмотреть на ситуацию в мировой экономике в целом, трудно избавиться от ощущения, что в последние пару десятилетий возникла очень странная и весьма трудная для современного развитого мира ситуация. Во второй главе я пытался показать, что мейнстримный бизнес в развитых странах и, шире, в мире вообще все больше становится похожим на какой-то черный ящик, где с помощью каких-то малопрозрачных, а зачастую и просто мифических технологий производятся товары или услуги, объявляемые высокотехнологичными, «инновационными» или «революционными», и потому продающиеся по ценам, слабо привязываемым к сколько-нибудь объяснимым издержкам. При этом главным аргументом в пользу их потребления становится не традиционный критерий в виде соотношения «цена – качество», где качество выражается конкретными, понятными и имеющими количественное выражение характеристиками, а критерии совершенно иной природы – имидж, престижность, лояльность бренду (который при этом наделяется особыми полумистическими свойствами, например, свойством выражать или, больше того, формировать индивидуальность потребителя), навязываемой рекламой ассоциацией с вещами и понятиями, не имеющими отношения к данному благу, но создающими благоприятный ассоциативный фон («экологичность», близость к природе, сексуальная привлекательность и т. д.).
Преобладавший в экономике ХХ в. рационалистический подход (очевидная потребность – способ ее удовлетворения – поиск технического решения, удовлетворяющего критериям эффективности (затраты – результат) – организация производства на коммерческой основе) постепенно уступает место ставке на иррациональное в потребителе – внушаемые потребности, инстинкты, слабости, эмоции, иллюзии, слепая вера в чудо и т. д.
И хотя ничего принципиально нового в этом вроде бы нет (все перечисленные элементы в той или иной степени присутствовали во все периоды истории капитализма), сдвиги в пропорциях имеют большое значение. Когда маргинальный компонент явления превращается в преобладающий, это меняет сущностные свойства явления, и это в полной мере относится и к современному капитализму. Качественные изменения в потреблении, выдвижение на первый план его иррациональных и управляемых характеристик неизбежно ведут к принципиальным изменениям на стороне предложения и производства, масштаб которых нам, видимо, еще только предстоит осознать.
Снова повторю: одним из проявлений этой тенденции стал ускоренный, можно даже сказать, гипертрофированный рост финансового сектора, который с очевидностью вышел за пределы своей изначальной функции оптимизации распределения хозяйственных ресурсов и превратился в совершенно самостоятельный сегмент бизнеса, способный генерировать потребности и спрос и, производя финансовые продукты для удовлетворения этого спроса, одновременно генерировать новый спрос и новые продукты. Цепочки деривативов растягиваются все длиннее, создавая колоссальные пирамиды разнообразных финансовых продуктов, увеличивая потоки средств, так или иначе связанных с этим сектором, и одновременно расширяя круг интеллектуалов, связанных с этим сегментом материальными и карьерными интересами. Границы возможного перераспределения этим сектором в свою пользу общественного продукта раздвинулись очень широко, порождая то, что сейчас становится чуть ли не общепринятым обозначать словами «финансовый капитализм».
Однако, повторяю, этот процесс не ограничивается финансовым сектором. Сходные процессы наблюдаются и в других сегментах экономики, в том числе далеко отстоящих от сферы финансовых услуг. Насколько я могу понять, сегодня речь идет о вступлении развитых экономик в целом в некоторую новую стадию, которая у меня ассоциируется с понятием «постмодерн».
Суть этой стадии заключается в том, что конечный результат хозяйственной деятельности, т. е. удовлетворение разумных и осознанных потребностей потребителя понятным, рациональным способом, постепенно отступает на второй и даже третий план. А на первый план выходят многочисленные промежуточные и вспомогательные звенья, смысл которых первоначально заключался в том, чтобы просто помочь производителю наиболее разумным и экономически рациональным способом удовлетворить эти потребности. Теперь же эти звенья приобретают некое самостоятельное значение, поскольку оказались очень удобным и гораздо более эффективным (с точки зрения соотношения затрат и извлекаемого дохода) способом зарабатывания денег, чем те изначально обусловленные конечными потребностями производства, из которых эти промежуточные звенья в свое время выделились [49] .
Утратив изначальный смысл, они во многом подчинили себе конечные звенья производственных цепочек, превратив их в потребителей своего продукта – потребителей, которыми можно сравнительно легко манипулировать, формировать у них удобные для себя потребности и через удовлетворение этих искусственных, индуцированных потребностей получать высокие доходы, никак не сообразующиеся с традиционными представлениями о надлежащем вознаграждении за труд, эффективность и общественную пользу.
То есть, как я хочу подчеркнуть, дело не только в том, что логика производства в значительной степени перевернулась с удовлетворения потребностей на стремление их сформировать, исходя из интересов производителя, хотя и это само по себе является изменением революционного свойства. Процесс сложнее и по-своему интереснее – за счет того, что формирование, или индуцирование нового спроса апеллирует главным образом к иррациональной стороне человеческой натуры, фактор издержек, в частности конкуренция, основанная на техническом соревновании за их снижение, теряет былую приоритетность, хотя, конечно, и не теряет своего значения полностью.
Отсюда, в качестве следствия, нарушение правила, которое до сих пор считалось лежащим в самой основе капитализма и его нравственным оправданием – правила, гласящего, что прибыль является для предпринимателя вознаграждением не только за слепой риск (от стихийных изменений на рынке, естественно, никто не застрахован), но и за его организаторские функции, позволяющие снизить издержки по сравнению с другими и тем самым оптимизировать производство, что по определению выступало двигателем экономического развития и общего роста благосостояния.
Другими словами, считалось (и, на мой взгляд, для этого были основания), что капитализм как система не только эффективен в плане оптимизации производства, так как позволяет в динамике снижать издержки и удовлетворять человеческие потребности ценой меньших затрат ресурсов, но и несет некоторое нравственное начало, так как вознаграждает предпринимателя за общественно полезную деятельность. (Как и любое правило, оно, конечно, имело исключения, но в целом правило действовало.) Даже спекулянты, часто выступавшие объектом нравственного презрения со стороны предпринимателей-производственников, имели некоторое моральное оправдание своей деятельности как экономические агенты, выполнявшие функцию арбитража и тем самым оптимизации регулирующей роли рыночного ценообразования. Если же простое манипулирование рыночным механизмом позволяет формировать спрос под собственные возможности и под собственное положение, ставящее продавца над рыночной конкуренцией (ибо конкуренция за иррациональные предпочтения потенциального покупателя не может считаться рыночной в привычном нам понимании), и тем самым повышать норму прибыли до любых высот, то мы оказываемся в мире, где постулаты, лежащие в основе классической экономической школы, становятся фактически иррелевантными.
То есть традиционная логика капиталистического производства и рынка – логика, описанная и в каком-то смысле воспетая экономистами классической школы, начиная с Адама Смита, как соответствующая человеческому естеству и, в очень существенной степени, нравственности – начала переворачиваться.
Доход, который классики считали результатом и следствием хозяйственной деятельности, удовлетворяющей через рыночный механизм изначально существующие людские потребности, превратился в самодостаточную и, по существу, единственную цель экономической деятельности – цель, достижение которой возможно бесчисленным количеством способов, причем предполагается, что все они должны быть абсолютно равноценны для общества и власти, если не связаны с прямым нарушением закона.
Уместный пример в связи с этим – трактовка А. Смитом доходов от сдачи дома в аренду, оказавшийся весьма кстати в период дискуссий о «финансовом капитализме» в разгар кризиса 2007–2009 гг. [50] Будучи реальным источником дохода для владельца дома, сдача дома в аренду, согласно А. Смиту, нисколько не увеличивает доход и благосостояние общества в целом, поскольку сама по себе хозяйственной деятельностью не является, а средства арендатора, обращаемые в доход домовладельца, должны быть получены им от какой-то другой, реальной деятельности.
Экономические либертарианцы 1980–1990-х годов (или «рыночные фундаменталисты», если воспользоваться другим популярным термином) исходили, как мне представляется, из другой, во многом противоположной логики: любая деятельность, приносящая доход, есть реальная экономическая деятельность, являющаяся полноценной составной частью общественного продукта. Если довести эту мысль до логического конца, то любой доход, полученный хозяйствующим агентом, означает предоставление им или принадлежащей ему собственностью, в том числе интеллектуальной, услуги потребителю, ценность которой определяется исключительно величиной полученного за нее дохода и не имеет никакого отношения к ее содержанию.
При таком подходе какие-либо иные, кроме величины доходов и прибыли, критерии становятся трудноприменимыми, что соответственно почти не оставляет места для нравственных оценок и ограничителей. Возникает соблазн считать все, что приносит большую прибыль, эффективным, а следовательно, и нравственным (или, во всяком случае, нейтральным по отношению к нравственным нормам).
При этом, согласно данной логике, введение потребителя в заблуждение, игра на его некомпетентности или психологической слабости – т. е., по сути, его обман – ни в коем случае не должны становиться поводом для негативного отношения к бизнесу, его использующему, поскольку мы меняем принцип «любое благо должно быть адекватно оплачено» на другой: «все, что оплачено, является адекватным оплате благом».
Более того, поскольку самый эффективный способ деятельности – это тот, который сопряжен с получением максимального дохода с минимумом затрат, получается, что пределом эффективности, т. е. идеалом деловой активности является получение дохода от такой «интеллектуальной собственности», как товарные знаки, технологии и техники воздействия на потребительское сознание, искусственно внушенные потребителям потребности и стандарты и т. п. В перечисленных случаях затраты «производителя» подобных продуктов могут стремиться к нулю, а доходы – к бесконечности, и, соответственно, эффективность, понимаемая как отношение второго к первым, может достигать поистине фантастических величин.
В принципе, можно было бы встать на такую точку зрения и констатировать: да, мир изменился, теперь у него такие законы. Но в таком случае становится непонятной прокатившаяся в связи с финансовым кризисом волна возмущения западного общественного мнения по поводу астрономических зарплат и бонусов инвестиционных банкиров, управляющих инвестиционными фондами, аудиторов и аналитиков рейтинговых агентств, специалистов по разработке новых, все более замысловатых и непрозрачных финансовых продуктов и схем, а также рекламщиков и пиарщиков, продвигавших эти продукты и схемы на соответствующие рынки – короче, всех тех героев «финансового капитализма», на которых общественное мнение и вслед за ним политики на Западе возложили вину за разразившийся в 2007–2008 гг. кризис. Ведь согласно вышеизложенной логике они представляют собой образцы наибольшей экономической эффективности, извлекая колоссальные доходы если и не совсем из воздуха, то из очень близкой к нему субстанции.
На самом деле, подобная замена одной логики на другую – вещь принципиально важная и совсем не абстрактная. Если мы считаем, что любой способ зарабатывания денег – от производства продуктов питания до предоставления услуг биржевого аналитика или разработки нового бренда носовых платков – одинаково ценен для благосостояния и развития общества и экономики, а точнее – что его ценность в этом плане определяется исключительно суммой, которую производитель соответствующего блага может «содрать» с окружающих его экономических агентов, то мы тем самым отказываемся от внесения в экономические отношения элементов нравственных оценок и нравственных же ограничений.
Это чрезвычайно важный момент – здесь, как и в случае с фактором доверия, лежащим в основе действия рыночного механизма (о чем шла речь в первой главе), экономическая эффективность оказывается в неразрывной связи с действенностью нравственных норм в обществе. И если последние в конкретной исторической ситуации начинают ослабевать, сбои в работе чисто экономических механизмов становятся неизбежностью. И то же самое происходит, если элиты сознательно или под влиянием якобы научных представлений и продвигающих их теоретиков отказываются применять нравственные критерии к действиям предпринимателей и общественных институтов, созданных для контроля над ними [51] .
Поступательное движение в этом направлении мы могли наблюдать в течение последних двух десятилетий, и это, на мой взгляд, в значительной степени послужило причиной снижения в развитых обществах силы действия нравственных норм и ограничителей со всеми вытекающими отсюда негативными последствиями для устойчивости национальных экономик, их запаса прочности перед лицом тех или иных потрясений, а также их общей эффективности [52] .
5.2. Возвращение смысла
Лично мне представляется, что за отказ или хотя бы принижение нравственных критериев в экономике и обществе экономика (как, кстати говоря, и политика) неизбежно платит значительную, часто весьма высокую цену. Потому что, как я пытался объяснить в первых главах, на уровне экономики в целом, а не отдельных экономических агентов, эффективность хозяйственной деятельности (не говоря уже о ее способности содействовать достижению общественных целей) находится в пропорциональной зависимости от наличия в обществе и бизнесе нравственных устоев, от их прочности и действенности. Эта зависимость устанавливается хотя бы уже через механизм доверия между экономическими агентами, без которого успешный рыночный капитализм невозможен в принципе, но на самом деле не сводится к этому механизму, а имеет гораздо более широкий и многообразный характер, о чем было сказано во второй части книги. Соответственно размывание содержания нравственных ограничителей представляет опасность не только для общественных интересов и целей, но и для устойчивого экономического роста, что и продемонстрировал, в частности, нынешний кризис.
При этом следует понимать, что нынешний кризис – это, по большому счету, всего лишь эпизод на долгом пути. Да, он дал толчок к размышлениям о том, как обеспечить условия для устойчивого и, главное, здорового роста экономики, но в гораздо меньшей степени – для некоторых действий в этом направлении. Но нет никаких оснований говорить, что мир стал или станет другим после окончания этого кризиса.