Приснился мне Чаплин... Карцев Роман
– Кто это?
Молодая:
– Да вы что, Зина, это же Карцев, что вы, он в люксе живет!
Пожилая:
– А я думала, иностранец! Я ему каждый день меняла полотенца!
Больше я ее не видел. Ни ее, ни полотенец…
На одной из одесских Юморин зашли мы с компанией в ресторан. Встретили нас возгласами:
– О! Кого мы видим!.. Чем обязаны?..
Подходит ко мне официант принять заказ.
– Не узнаешь меня? – спрашивает. – Я Миша. Мы в одной школе учились.
– В какой?
– В сто девяносто третьей.
– Я там не учился, – говорю.
– Не выдумывай! Что, я тебя не помню?!
– Но я учился в семьдесят второй!
– Не морочь голову! В сто девяносто третьей. Я же лучше знаю!..
Встречаю знакомую:
– Наташа, ты прекрасно выглядишь!
Она:
– Это я еще плохо себя чувствую!..
– Романчик! По пятьдесят!
Я:
– Почему по пятьдесят, давай по сто!
Он:
– Давай!
Я:
– Что давай?
Он:
– Деньги давай!
Встречаю на Дерибасовской знакомого, не видел его лет двадцать, он обзавелся огромной бородой. И еще издалека:
– Ты меня узнал? А?
Я:
– Конечно!
Он:
– Не может быть! Меня никто не узнает! Ну как меня зовут?
Я:
– Гриша.
Он:
– Где я жил?
Я:
– На Преображенской.
Он:
– Как маму зовут?
Я:
– Софа.
Он:
– Ну как тебе Путин?..
Прихожу в бассейн. Молодой тренер:
– О, кого я вижу! Ну, покажите класс!
Нырнул, плыву. У него ушла одна группа, другая, третья, он пришел закрывать бассейн – смотрит, я плыву.
– Сколько вы проплыли?
– Два километра.
– Ого! Класс! А по времени?
– Не знаю, часа полтора.
– Ого! Завтра у нас соревнования, вы всех побьете! Соревнования ветеранов!
– Так я уже ветеран? – говорю.
– Ну а кто же так медленно плывет?..
Захожу в магазин.
– Что такое, девушка! Я вчера покупал эту копченку по восемь гривен за кило, ночь прошла – она уже двенадцать стоит!
Продавщица:
– А вы не ложитесь!
Моментальный ответ, без обдумывания.
Привоз – любимое место. Рыночная экономика. Стоит женщина, кричит:
– Зелень! Зелень!
Я:
– Дайте два пучка.
Она:
– Отойди!.. Зелень!
Я:
– Дайте три пучка!
Она:
– Отойди, я доллары меняю! Зелень, зелень!..
В сентябре в Одессе огромный урожай винограда. На Привозе крики: «Пробуйте виноград!», «Без косточек!», «Лечебный виноград!»… Женщина ходит, пробует у одного, у другого.
– У вас виноград лечебный?
– Лечебный, мадам, лечебный, – и снова кричит: – Покупайте лечебный виноград!
А она все пробует, пробует…
– Мадам! Вы что, здесь будете лечиться?!
В одесской филармонии в шестидесятые годы работала контролером бессмертная мадам Гризоцкая, ей было тогда лет восемьдесят. Она уже плохо видела, и когда ей давали деньги, она их рвала вместе с билетами. Возле нее на полу лежали разорванные купюры. Ей говорили:
– Мадам Гризоцкая, идите уже на пенсию!
И она отвечала:
– Я умгу на контголе!..
– Куда вы едете? – спрашивала она меня.
– В Ташкент.
– Пгивезите мне фильдепегсовые чулки!
– Зачем?
– Пусть лежат!
В той же филармонии была уборщица тетя Маня: если ей вздумалось мыть пол, она выгоняла со сцены симфонический оркестр.
– А ну выходите, мне надо убирать!
Прервали генеральную репетицию, вышли. Она убрала, кричит:
– Идите играйте себе!
От нее я услышал лучшую рецензию на свое выступление. Она подошла ко мне после спектакля и заметила:
– Вы неплохой артист, товарищ Карцев, но вы сильно пересаливаете лицом!
Прилетаю в Одессу, меня не встречают. Таксисты толпой:
– О, давай подвезу за полцены!
– Давай за четверть цены!
Один подошел, отвел в сторону:
– Я тебя везу бесплатно, но ты будешь меня слушать!
Он повез меня в роддом – показать, где он родился. Потом повез в школу, где он учился, в ЗАГС, где он женился, на кладбище, где лежит его мама. Он возил меня часа два, и когда мы подъехали к гостинице, сказал:
– Знаешь, мой брат уехал в Америку лет тридцать тому назад. Он живет вот так! – и показал выше головы. – Я здесь эти тридцать лет живу вот так! – и провел по горлу. – Так из-за такого кусочка я должен уезжать?!
…и там
Одесситы на Брайтоне, как у себя дома, разговаривают через дорогу, почти все знают друг друга – кто с кем, кто куда и зачем.
Встречает меня женщина:
– О!
Я:
– Что «о!»?
Она:
– Ничего!
В гастрономе «Интернешнл» на Брайтоне есть все. Бычки в томате, дунайская селедка, свекольник, соленья – ну все! Хозяин – мой друг детства Марик, в магазине работают только его родственники – дяди, тети, сестры, племянники. Мы пришли с Витей покупать продукты. Марик со второго этажа дал команду сделать нам скидку двадцать пять процентов. Сказал громко – чтоб слышали все. Мы покупаем колбасу, мясо, рыбу, берем две селедочки, и продавщица берет с нас полную стоимость. Мы говорим:
– Марик же сказал – скидка!
Она:
– Ой! Что вы его слушаете!..
Оказалось, это его теща за прилавком.
Он сказал:
– Зачем вы к ней пошли, она даже мне не делает скидку!..
Моя тетя Поля уехала с дочкой в Америку давно. В Одессе жила плохо, в Америке тоже. И вот я прилетаю в очередной раз в Нью-Йорк – она прекрасно выглядит, в пенсне, красиво одета. Я спрашиваю:
– В чем дело, тетя Поля?
– Ой, что ты знаешь! У меня оказался талант, я открыла кабинет – маникюр, педикюр, макияж. У меня очередь, запись, ходят американки!
– Ну а как с языком? Вы уже говорите?
– И не говорю, и не хочу!
– Почему?
– Я не хочу коверкать свой!
– Ну хорошо, а люди, которые по-русски не говорят? С ними как?!
– Американки – они как лошадь: стучу по правой – дают правую, стучу по левой – дают левую!.. Еще эти, в магазине, вьетнамцы, – ни бум-бум по-русски. Я беру альбом и рисую. Рисую морковку, капусту, нарисовала яички. Он не понял. Я дорисовала все остальное – и он тут же сообразил!.. Так зачем мне их язык?!
Иду я как-то по Брайтону – ищу, где можно отремонтировать фотоаппарат (не работает вспышка), – и встречаю знакомого. А у него есть привычка: когда разговаривает, все время смотрит не на собеседника, а по сторонам.
– Ну что слышно? Чего ты здесь?
– Иду чинить фотоаппарат.
– Покажи!
И, едва взглянув, бросает его в урну.
– Леня, ты что?! – возмущаюсь я и чуть ли не с головой ныряю в эту урну. – Что ты делаешь?!
– У нас не чинят, – отрезает он. – У нас выбрасывают.
И тут же, без паузы:
– Что слышно в Одессе? Как «Черноморец»? Где ты выступаешь?
– В школе, – отвечаю, все еще роясь в урне.
– Я приду, – говорит он, – со всей семьей. Не волнуйся, я взял билеты. Идем, мусорщик!..
Переходим мы дорогу, заходим в магазин – там висят дубленки, кожаные пальто.
– Гриша! – с порога кричит мой спутник. – Дай ему фотоаппарат!
– Леня, какой фотоаппарат! – оторопел тот. – Ты что, не видишь, чем мы торгуем?!
– Дай фотоаппарат! Не видишь, что ли, кто это!
– Вижу, ну и что!
– Дай ему фотоаппарат!
Через пару минут на прилавке лежал десяток фотоаппаратов.
– Выбирай, – приказал Леня.
Я выбрал.
– Дай ему пленку! – приказал он Грише.
– Он заряжен.
– Тогда сфотографируй нас!
А когда мы уже уходили, он обратился к хозяину:
– Гриша, позвони мне! У меня есть для тебя товар!..
Это тоже Одесса. Которая уже там, на Брайтоне.
…Да, мой город дал сильный крен, он вот-вот опрокинется и уйдет под воду, как подбитый кит. Но кое-что осталось. Остались блестки одесского разговора. Это неистребимо, это в генах, и по этому коду я всегда узнаю Одессу – что на Приморском бульваре, что на брайтонской дощатой набережной. И оттого я твердо знаю: как бы Одесса ни менялась – все равно она останется Одессой.
Жизнь и сцена
Приглашение к Райкину
Одесса
В конце пятидесятых я участвовал в самодеятельности в трех местах: на швейной фабрике, во Дворце культуры моряков и в Доме культуры промкооперации. В ДК моряков я выступал в эстрадном коллективе, надевал маски-носы и исполнял миниатюры типа «Сон и сновидения», «Парикмахерская». Принимали меня на ура на всех вечерах и конкурсах. Я участвовал во всех районных и городских смотрах и даже в республиканских и всесоюзных конкурсах в Москве.
Там, во Дворце моряков, у меня появился партнер Леша, мы с ним разыгрывали сценки вдвоем. Когда в Москве на конкурсе в ДК железнодорожников мы должны были представлять Одессу, он напился, и я играл за двоих. Маевская, директор ДК моряков, была в шоке и выгнала Лешу.
В это время в драмкружке дворца заболел исполнитель небольшого эпизода, и меня пригласили сыграть немца. Там немцы допрашивали русского матроса (как сейчас помню, им был Толя Коган), он вырывался и бил меня по голове с криком: «Смотри, как умирает русский матрос!» – и я должен был упасть. Я придумал себе смешное падение – как танец. И на премьере я падал минут двадцать. Режиссер за кулисами кричал: «Падай, сволочь! Падай!..» А я не слышал. Публика хохотала, я был доволен. Я продолжал падать… Тут матрос Коган дал мне по голове по-настоящему, и я начал танец умирающего немца… Меня били уже и немцы, и свои, а я еще долго уползал в кулисы под хохот и аплодисменты зрителей…
Спектакль с трудом доиграли, и, когда дали занавес, режиссер подбежал ко мне и прошипел: «Чтоб я тебя больше не видел! Придурок! Бездарь!» Зато какой был смех!..
Я тогда еще не понимал, что смешно – это еще не все, что смех не должен быть самоцелью.
Потом я нашел нового партнера – Гарика Браславского, мы с ним исполняли миниатюры, куплеты.
В шестидесятые годы огромную популярность в стране приобрели СТЭМы – студенческие театры миниатюр. Они были в каждом институте, а в некоторых городах эта эпидемия приняла профессиональные формы. Так возникли знаменитые студия «Наш дом» при МГУ – в Москве или студия ЛЭТИ – в Ленинграде. Так возник в Одессе легендарный «Парнас-2». Поначалу это был просто студенческий театр миниатюр, но потом он перерос в городской. В его спектаклях играли Жванецкий, Ильченко, Кофф, Лозовский и другие. Они выступали в институте инженеров морского флота и в городе. Меня приглашали туда, но я оставался во Дворце моряков.
И еще я выступал в портклубе, играл на домре, участвовал в танцевальном коллективе, занимался пантомимой. Пытался поступать в театральное училище. Увы! Смеялись, но не принимали. Вы, говорили, испорчены.
И лишь когда у меня случился конфликт с партнером, я перешел в «Парнас-2». (Как раз в это время Витя Ильченко оттуда ушел и создал свою труппу, где сам ставил Чапека.) В «Парнасе» работали профессиональные режиссеры, а тексты и музыку писали сами актеры. Там было много красивых женщин и умных мужчин, и мой приход остался почти незамеченным. Я был зажат: все они были с высшим образованием – инженеры, врачи, философы, а я с улицы и с десятью классами…
Репетировали спектакль «Я иду по Главной улице». Я исправно ходил на репетиции, и через полгода или год режиссер поручил мне роль трамвайного вора. Видимо, я играл смешно, на меня начали обращать внимание. Я расхрабрился и придумал пантомиму с Давидом Макаревским (он весил сто пятьдесят кило, а я сорок семь), которая называлась «Братья Макакац», – она вошла в обозрение «Как пройти на Дерибасовскую». И еще мне дали монолог «работника культуры», который разносит спектакль в пух и прах.
И вот премьера в Одессе. Мои номера имеют успех. Затем гастроли в Прибалтике, Ленинграде – и везде нас принимают на ура. Я влюбляюсь в одну девушку, но она об этом не знает и смотрит на меня свысока (хотя сама, между прочим, чуть ли не на голову ниже).
Тем временем я продолжаю работать наладчиком на одесской швейной фабрике за тысячу двести рублей. Но мечтаю о сцене. И решаю ехать в Москву, в цирковое училище – поступать на единственное в СССР эстрадное отделение. Это училище окончил мой брат: он стал знаменитым фокусником, работал в цирке, на эстраде.
Конкурс был огромный. Первые два тура я прошел спокойно. Показал пантомиму, прочитал басню, исполнил монолог Жванецкого. На третьем туре мне задали такой этюд: я ночной сторож, который боится шорохов, мышей, комаров. Я решил все это оформить музыкой и сказал пианистке: следите за мной и играйте по состоянию. Когда аккомпаниаторша брала аккорд и смотрела в мою сторону, у нее начиналась истерика… Она хохотала и заражала комиссию. Строгие члены комиссии прикрывали рот рукой, давясь от смеха.
Мне предложили идти на клоунаду, я отказался, в итоге меня в училище вообще не взяли.
Удрученный, я вернулся в Одессу, снова чинил швейные машины и продолжал ходить в «Парнас». Там Миша читал свои новые тексты, все смеялись и шли на работу.
Прошел год, я уже успокоился по поводу цирка. И тут в Одессу приезжает на гастроли Райкин. Все на ушах: как достать билет? Но я попал на все спектакли. А Миша ходил то к Райкину, то к его жене Роме – просил посмотреть наш спектакль «Я иду по Главной улице». С большим трудом, но уговорил.
И вот после спектакля театра Райкина в помещении русского театра, часов в одиннадцать вечера, мы играем для ленинградцев свой спектакль. Помню какие-то смешки, но восторга не было. После спектакля мы спустились в зал, Райкин поблагодарил, сделал несколько замечаний, и все двинулись на выход. По дороге меня остановил конферансье Астахов, который был с Аркадием Исааковичем знаком, и шепотом сказал: «Райкин тебя ждет завтра в одиннадцать в санатории Чкалова. Только никому пока ничего не говори!»
Я тогда не мог предположить, что это перелом в моей судьбе, что впереди новая жизнь. И когда мы, парнасовцы, пошли прогуляться после показа, меня распирало желание с кем-то поделиться или посоветоваться. Все возбужденно болтали, обсуждали вечер, а я отозвал Мишу и тихо ему сообщил, что завтра меня ждет Райкин. Через несколько минут об этом уже знали все, а к утру – весь город! Родителям я рассказал об этом в час ночи, отец сказал: «Не морочь голову!» А я лежал и думал, думал…
В одиннадцать утра я был у ворот санатория. Все, кто смог, ждали меня на улице. И я пошел на Голгофу. Райкин, Рома и директор театра сидели на веранде и завтракали. Предложили сесть и завели разговор о театре, о предстоящих гастролях, о том о сем, поглядывая на меня и угощая арбузом.
– Сколько вам лет? – спросил директор.
– Двадцать два.
– Вы женаты?
– Нет.
– У вас есть в Ленинграде родственники?
– Нет.
– А как вы смотрите, – сказал Райкин, – если мы вас пригласим в театр?
Я что-то пролепетал, заикаясь.
– А? – переспросил Райкин.
Я говорил так тихо, что меня не было слышно…
– А родители вас отпустят?
– Если не отпустят, – сказал я, – сбегу.
Он кивнул.
– Вот наш директор, он вам все расскажет.
Провожая меня к выходу из санатория, тот сказал, что вопрос решен, но они едут в Румынию на гастроли, и по возвращении в Ленинград я получу официальное приглашение. Он поздравил меня, сказал, что я очень ему понравился, – и я очутился в объятиях друзей.
На следующий день я уволился с работы и стал ждать приглашения. Помню состояние невесомости, ликования, страха: получится ли? Мама гордилась и плакала одновременно – я до этого никуда не уезжал. Папа ходил напряженный и обиженный, что я бросаю такую профессию и еду в никуда, уверял, что у меня ничего не выйдет, но когда ходил по городу, его все поздравляли…
Это было лето шестьдесят второго года. Приглашение все не приходило. Прошел июнь, июль, август, сентябрь, октябрь…
И вот в начале ноября телеграмма: «Приглашаетесь в театр на работу».
Ради этого случая мне сшили в ателье костюм цвета морской волны (это была очень голубая волна), купили черное драповое пальтишко и модельные туфли. С маленьким чемоданчиком меня проводили на поезд. На перроне стояла огромная толпа парнасовцев, родственников, зевак.
Ленинград
Двадцать второго ноября в полдень я сошел на Московском вокзале. В Ленинграде стоял двадцатиградусный мороз, я сразу околел. Я шел по Невскому до улицы Желябова, забегая в магазины и кофейни, чтобы согреться, и весь посиневший вошел в служебный вход Театра эстрады. Было пусто, холодно, неуютно. Я встретил Тамару Кушелевскую, которая с трудом меня узнала; первые ее слова были: «Идиот, зачем ты приехал?»
Я зашел к директору, меня стали оформлять, дали зарплату восемьдесят восемь рублей и тут же пригласили на репетицию. На меня почти не обращали внимания, с трудом вспоминали кто такой. Райкина не было, он в это время был в Западном Берлине, но дал задание вводить меня в избранные миниатюры. Я получил маленький эпизод: два здоровых лба спаивают маленького. Я выпивал – и падал. О, я вспомнил, как падал в Одессе! Но здесь меня быстро одернули: не тяни одеяло на себя.
Приехал Райкин, ласково со мной поздоровался, спросил, что мы успели сделать, – и мы показали ему эту сценку. Ему понравилось, и он посоветовал мне подольше и посмешней падать. Опыт у меня был – что-что, а падать я умел!..
И начались будни. Сначала меня поселили с актером театра Валерой Харитоновым – временно, пока не сниму себе угол. Мы с ним подружились, он вводил меня в курс, помогал, советовал. Это был очень мягкий симпатичный человек. И все равно – снежный, холодный, мрачный Ленинград, я один (еще не было Вити, Миши)…
Потом я снял угол за двадцать пять рублей, а из положенных мне восьмидесяти восьми рублей восемь высчитывали за бездетность, – что оставалось, уже шло на «кутеж». Меня сейчас искренне удивляют люди, которые взахлеб восхищаются той жизнью. И все же я был молод. Ем мало, одежды нет, зато есть театр – театр Райкина: мечта, которая сбылась, а это бывает так редко!
Театральный Ленинград переживал тогда время расцвета. Театр Товстоногова: молодые Юрский, Лавров, Лебедев, Смоктуновский, Борисов, Копелян, Луспекаев, Доронина, Попова, Стржельчик – да разве всех перечислишь… Театр Акимова, театр Пушкина: Симонов, Меркурьев. Глаза разбегались. А музеи, дворцы, мосты!.. И все для меня внове. Поэтому и зарплата, и скромная еда, и клопы в моем углу – все это было неважно. Завтракал за рубль в молочном кафе «Ленинград», обедал в пирожковой на Невском (четыре пирожка и бульон) – и вперед: репетиции, спектакли, Райкин, на которого я смотрел семь лет каждый вечер.
Помню свой первый выход на сцену – в маленькой миниатюре, на сцене Дворца Первой пятилетки. Мне укоротили чей-то костюм, лоснившийся в нескольких местах. Мы, четырнадцать актеров, становились в затылок, выходил Райкин – врач, слушал спину последнего и говорил: «У четвертого сухой плеврит, остальные здоровы». Четвертым был я. У меня дрожали ноги. Я был по-настоящему болен! Хохот, аплодисменты…
Постепенно меня вводили в разные эпизоды. Райкин предложил мне поменять фамилию. Так я стал вместо Каца Карцевым – и остаюсь до сих пор.