Дуэт для одиночества Жукова Алёна

Бедная Лиза свой день рождения и еще две недели после провела в постели, слабо реагируя на происходящее. Жар не спадал, она не ела, бредила каким-то почтовым ящиком. Доктора сначала ставили разные диагнозы и рекомендовали перевести девочку в стационар, но Вера знала, что в больнице никто не обеспечит такой уход, как дома. Помощь Алексея гарантировала лучших врачей и лекарства на дому. Постепенно ситуация улучшалась и однажды среди ночи Лиза попросила пить, а потом есть, причем не что-нибудь, а горячую отбивную с жареной картошкой. Это означало, что Лиза пошла на поправку. Она почти не ела все эти дни. Вера обрадовалась, распахнула холодильник, но нашла там только четвертинку курицы, плавающей в бульоне. Она позвонила Петровичу и спросила, нет ли у него мяса, но Алексей Петрович опять холостяковал в отсутствии жены, поправляющей свое здоровье в очередном санатории, и питался исключительно в обкомовском буфете. Тот факт, что была глубокая ночь, не остановил Алексея Петровича. Он был готов ехать куда угодно и когда угодно, чтобы помочь Вере. Он вспомнил, что пару дней назад, все, что надавали в совхозе членам проверочной комиссии, бросил в машину своему секретарю. Наверняка, решил он, там было и мясо, и даже, может, телятинка парная. Тогда это было ему без надобности, и Вере тоже – она из-за болезни Лизы почти не готовила, а вот теперь понадобилось.

Он разбудил секретаря и заставил полезть в холодильник. Секретарь собирался замариновать вырезку на шашлычки, но Алексей Петрович потребовал везти ее к нему. Приказание начальника было исполнено. В третьем часу ночи Вера уже жарила отбивные. Алексей Петрович заглянул в комнату, где лежала Лиза. Ему вдруг стало не по себе – девочка не мигая смотрела в потолок и беззвучно шевелила губами. В руках у нее была кукла, которую она теребила и гладила по свалявшимся волосам.

«Совсем ребенок, – подумал Алексей Петрович, – сколько же еще Верочке предстоит забот, чтобы вырастить! Намучится, ох намучится. Тяжелая у нее дочка, но, говорят, гениальная. Буду им помогать, сколько смогу. Время, правда, такое наступило – все трещит и разваливается. Не знаешь, чего завтра ждать от этой перестройки поганой. Могут и погнать».

Когда Лиза окончательно пришла в себя и поняла, что ее перевезли в бессознательном состоянии на новую квартиру, то жизнь Веры превратилась в ад. Вместо дочерней благодарности за подаренный рояль Вера получила, что называется, на всю катушку. Были и слезы и крики, что инструмент плохой и чужой. Лиза утверждала, что верхи орут, а басы гудят и на таком она играть не сможет. Жить с розочками на обоях и с воланчиками на шторах ей тоже не хотелось. Она рвалась назад – в их старую квартиру. Как только ей разрешили продолжить занятия в консерватории, она поехала по старому адресу и постучалась. Ей открыла нетрезвая Валентина.

– Чего пришла, может, забыла чего? – злорадно уставилась она на Лизу.

– Письма. Вы получаете нашу почту? Мне письмо из Израиля не приходило?

– Тьфу ты! И эта туда же! Да чтоб вы все уже, к черту, уехали! Чище воздух будет.

– Я от учителя письмо жду.

– Не было никакого письма. И пусть Верка, наконец, на почте скажет, чтобы вам туда носили, а не сюда, понятно?

– Учитель не знает нового адреса. Письмо может сюда прийти.

– Так что, мне на него молиться?

– Нет, просто не выбрасывайте, пожалуйста, я за ним приду.

– Что значит – придешь? С пустыми руками не приходи, ясно?

Лиза повернулась и пошла через двор, по тропинке, в которой помнила каждый камень, каждую расщелину. Старый вяз у дороги облетел, и его корявые ветки, отлакированные дождем, натужно скрипели. Противно моросило. Лиза подставила и без того мокрое лицо дождю. Она вспомнила, как Ася Марковна выгуливала ее под этим деревом зимой и летом. Его ветки почти касались окон их квартиры. Жизнь дерева – его весенняя «ветрянка» набухших, как оспины, почек, летнее шушуканье буйной листвы, осенние этюды в охре и зимняя известковая мертвенность стали для Лизы частью собственной жизни. Она думала сейчас о том, что у нее с вязом была общая жизнь, точно так же, как с Асей, Майей Эдуардовной и Пашей. А теперь они с деревом расстались и с ее любимыми людьми тоже. Но к дереву она может прийти, прикоснуться щекой, а к ним – нет. Она стояла, прижавшись всем телом к мокрой коре вяза. Дождь усиливался. В консерваторию идти не хотелось.

С начала учебного, первого в ее жизни студенческого, года Лиза все никак не могла войти в колею. Она была самая младшая на курсе, а попала в класс к самому старейшему в консерватории педагогу – профессору Анне Валерьяновне Сергеевой, ученице самого Генриха Нейгауза. Профессору было за семьдесят, она называла Лизу – деточка, близко усаживалась и постоянно притрагивалась к ее рукам своими войлочными ладошками. От Анны Валерьяновны пахло сердечными каплями и пудрой. Буквально же на первом уроке Сергеева пустилась в хорошо отрепетированные воспоминания о великом учителе и предупредила, что в свое время Генрих Густавович, будучи совсем юным, заставил себя сесть на упражнения – «пятипальцовку», которые и привели впоследствии к совершенному владению инструментом и филигранной технике.

– C них и начнем, – резюмировала профессор, – и будем продолжать, пока аппарат не будет готов к серьезным нагрузкам.

После свободы и праздника, которым был каждый урок с Пашей, муштра Сергеевой стала для Лизы настоящей мукой. Единственной отдушиной были классы композиции у Анисова. Он по-отечески опекал Лизу и был счастлив увидеть ее на уроке после болезни.

Анисов смотрел на похудевшую, осунувшуюся Лизу и пытался ее разговорить. Он чувствовал, что на душе у нее нехорошо.

– Поздравляю! Я слышал, что вы переехали в отличный район и в хорошую квартиру, – бодро стартовал учитель. – И знаю от мамы, что у тебя теперь новый инструмент. Рояль – это правильно, совсем другое ощущение, правда?

– Правда, – равнодушно ответила Лиза, – теперь все другое.

– Ты не рада?

– Рада, только еще не привыкла.

– А знаешь, кто мне звонил? Догадайся, – и Анисов хитро прищурился.

У Лизы галопом понеслось сердце и сжалось горло.

– Павел Сергеевич?

– Он самый. Доволен и счастлив. Пока сидит в Италии и ждет разрешения на выезд. Похоже, они пытаются прорваться в Штаты вместо Израиля, но как получится – не знает. Передавал всем привет.

– А мне? – жалобно и, как показалось Анисову, с легким трагизмом в голосе спросила Лиза.

– И тебе тоже, всем.

– А почему не пишет?

– Думаю, не до того, наслаждается свободой и красотой.

– Значит, забыл…

Отчасти, это было правдой. Историю с Лизой Паша постарался вычеркнуть из сознания. Но память иногда выстреливала какой-нибудь длинноногой девчушкой на улице. Опять тянуло в паху, покалывало под ложечкой, но хотелось поскорее сбросить балласт вины и с легкостью распрощаться с прошлым. А прошлое постепенно растворялось в яркости новых впечатлений, еще не жизни, но уже пребывания в ином пространстве, в постепенном осознании его безграничных возможностей. Пустые слова – Австрия, Вена, Италия, Рим теперь материализовались в цвета и формы, запахи и звуки. Вместо черно-белого кино их прежней жизни, закрутилось цветное – в красивых декорациях, на незнакомом языке и с авантюрным сюжетом. Пока оно им очень нравилось.

Уже в самолете, перевозившем их семью в Вену, Паша тихонько шепнул Мусе, что в Израиль не поедет, а попробует через Италию попасть в Штаты. А если девушки хотят к братьям-евреям, он не возражает. В конце концов, они могут потом к нему приехать. Многие семьи тогда отказывались ехать в Израиль и устремлялись в Америку, Австралию и Канаду. Резон их был ясен и туманен одновременно: «Запад – это Запад, а Восток – это Восток, и ничего с этим не поделаешь». Паша аргументированно втолковывал Мусе, что ему сионистские идеи чужды, работать в кибуце и учить Тору ему неохота. И потом – там арабы и война. Кому все это надо? Оказалось, что у Муси тоже не было однозначного решения в пользу Израиля. Вникая проникновенному шепоту мужа и глядя в иллюминатор, она вдруг радостно заявила Паше, что абсолютно с ним согласна! Но только не Штаты, лучше в Австралию – там кенгуру, попугаи и «вечная весна». Павел погрустнел, он рассчитывал «потерять» семейство на переправе, хотя знал, что это будет не просто. Никаких родичей и друзей нигде в мире у него не было, а самое главное – не было ни одной капли еврейской крови. Он мог быть только пассажиром, хотя говорили, что можно прицепиться к каким-нибудь «толстовцам» или кричать, что тебя притесняют как сексуальное меньшинство. Это был долгий и трудный путь, а Паша не отличался необходимой в такой ситуации решительностью и беспринципностью. Он, как всегда, положился на то, что время все расставит, всех расселит, и, когда семья приземлилась в Вене, промолчал. Решение приняла Муся. Как только к ним в Австрии подошел представитель «Сохнута», она не задумываясь ответила, что в Израиль они не поедут.

Труднее было уговорить тещу – она рвалась к родне в город Ашдот.

Несмотря на внутрисемейную ситуацию, схожую с известной басней про лебедя, рака и щуку, они все были отправлены в Италию для ожидания разрешения на выезд. Там вдруг замаячила, объединяющая семью, идея эмиграции в Канаду, так как у Муси в Монреале жила старая подружка, которая могла стать гарантом, а тещина ашдотская родня давно мечтала переехать в Торонто. На том все и успокоились, решив сменить жаркий юго-восток на прохладный северо-запад.

Жизнь переселенцев в маленьком итальянском городке Ладисполи, недалеко от Рима, напоминала каникулы перед сдачей серьезного экзамена. Все много пили, гуляли, но не забывали готовить себя, вот только никто не знал, к чему именно. Учили языки, легче всего давался итальянский. Всех не покидало ощущение провала во времени, а сама Италия вообще, казалось, существует вне системы координат. Однажды в Риме они с Муськой заблудились так, что думали, никогда не выйдут из лабиринта этих спутанных, как нитки, улиц. В очередной раз, проскакивая вдоль довольно широкой улицы со знаком Fermata и зная из своей музыкальной биографии, что это остановка, они удивились тому, что улица заканчивается тупиком с одной стороны, а с другой – переходит в кривенький переулок, мощенный желтыми овальными камнями. Переулок сужался в перспективе, а стены домов, покрытые трещинами и обильно увитые диким виноградом, смыкались над головой. Останавливаться тут никакое транспортное средство не могло, просто бы не проехало. Покружив вокруг, они опять выходили к этой чертовой Фермате. Ноги отваливались, а внутри закипало раздражение. Муся села на корточки под знаком и уставилась на противоположную сторону улицы. Вдруг вскочила и скомандовала: «Вперед!»

Они перебежали дорогу и попали в темную прохладу церквушки, которую не сразу заметили, так как выдавала она себя только крестом над входом, а все обычные атрибуты роскошества церковной архитектуры отсутствовали. Паша, спотыкаясь, шел за женой, но на какое-то время потерял ее из виду. В церкви было много народу, нарядных женщин и детей. Паша встал на цыпочки, стараясь высмотреть в толпе Мусю, но то, что он увидел поверх голов, заставило его забыть обо всем на свете. Потом, очень долго, если не до самой смерти, его мозг проецировал картинку, расцвеченную огоньками свечей и закатанную в матовый глянец света, струящегося из витражей на группу девочек в подвенечных платьях. Он что-то слышал о конфирмации у католиков и понял, что сейчас в церкви как раз и происходит обряд миропомазания. Он постарался пробраться ближе к амвону. Там были и мальчики в темных костюмах с цветами в петлицах, но ближе всего к нему оказалась темноволосая девочка лет тринадцати. Ее голову покрывала прозрачная кисея, которая слегка набегала на лицо, размывая контуры легкого профиля. Она смотрела на священника, который уже приготовил хостии и вино. Ее искусанные, вспухшие губки приоткрылись, а ноздри отсвечивали розовым, как ракушки Адриатики. Она молитвенно сложила ладони и что-то зашептала, потом повернула голову в его сторону, ища глазами, видимо, кого-то из родственников.

«Какая хорошенькая! – подумал Паша. – Возраст Джульетты. Она уже готова для любви. Ее платье натянуто на груди и бедрах, а фарфоровая прозрачность лица в обрамлении черных локонов и темные вишни глаз так знакомы… Стоп, ну, конечно же, – вылитая Лиза!»

– Доченька, – сказал Паша тихо и закрыл глаза. Это было что-то вроде короткого сна. Маленькая девочка смеялась переливчато звонко, а потом плакала, чуть поскуливая. Она не хотела есть суп и заниматься музыкой. Ей нравилось гонять на велосипеде и прыгать на кровати, затевая подушечную войну с Пашей. Она любила щекотку и громкий хохот, а самую большую радость ей доставляли минуты перед сном, когда папа ложился рядом и читал вслух сказки. Все это Паша увидел так ясно и отчетливо, что мог бы поклясться, что это действительно было в его жизни. Она росла и становилась похожей на балерину, а дальше подсознание подбросило еще кое-что – свернутое калачиком щупленькое тело, шея с проступающими позвонками, вздрагивающие плечи…

– Господи! – взмолился Паша. – Накажи, но помоги! Пусть Муська простит меня, но больше не могу. Как приедем в Канаду, уйду…

Удивительно, что слово – «уйду» в то же самое время как заклинание твердил еще один человек, находившийся за сотни километров от Паши. Это была его любимая ученица Лиза Целякович.

Глава 7

Лиза не знала куда уйдет, но ей было все равно. Раздражало все – новая квартира, рояль, дом и двор, занятия в консерватории, но больше всего – мама. После отъезда Паши Лизе казалось, что все вокруг, и, конечно, мама, догадываются о том, что с ней случилось. Если кто-то рядом говорил о любви, Лиза краснела, опускала голову и почему-то одергивала юбку. Мама подшучивала беззлобно по поводу Лизкиной проявившейся женственности – все, мол, в рост пошло: и грудь, и бедра, уже на женщину стала похожа, а Лизу трясло от смущения и страха. Она старалась держаться подальше от маминых глаз.

Но даже сидя в своей комнате, она слышала, как мама часто шепчется с кем-то по телефону и по-идиотски хихикает. Перед сном Вера Николаевна густо намазывала кремом лицо, ходила по кухне в распахнутом ядовито-алом пеньюаре, постоянно что-то напевая. Она зазывала Лизу к ужину, чтобы хоть двумя словами перемолвиться, но Лиза отказывалась – ей было противно смотреть на высвеченные пергидролем волосы, красный маникюр и блестящее от жира лицо. Любой разговор скатывался к «нашему благодетелю Алексею Петровичу» и слезам по поводу Лизкиной неблагодарности. Вера Николаевна никак не могла понять – почему Лиза не хочет с ним знакомиться, а Лиза не понимала, куда подевалась ее мама – нормальная, сильная женщина, прожившая молодость без мужчин и теперь, на старости лет, поехавшая головой. Зачем ей все это? Допустить в мамину ситуацию то слово, которое шептал Паша той ночью, а потом повторяла она, – было немыслимо. Ну разве могла быть любовь между этими пожилыми, нелепыми, неуклюжими и толстыми людьми? Какая гадость! Все ясно и просто – она с ним спит, а он ей платит.

Однажды ситуация вышла из-под контроля. Случился отвратительный скандал.

Все совпало – хуже некуда. Лизе отменили два класса по специальности из-за болезни преподавателя. Она проигнорировала замену, на урок не пошла и понеслась из консерватории на старую квартиру. Дом уже был почти весь расселен – его выкупил какой-то кооператив, и теперь бывшая глазная клиника доктора Майзеля должна была стать пошивочным цехом и комиссионным магазином одновременно. Кооператив уже расселил всех бывших жильцов из аварийного помещения, осталась одна Валентина, которую никак не могли переселить из-за отсутствия у нее каких-либо документов. Она саботировала решение этого вопроса. Над Валентиной сгущались тучи, но она, по ее выражению, «на всех забила». Лиза продолжала бегать сюда по инерции. Злющая и вечно пьяная Валентина давно бы спустила ее с лестницы, но Лиза почти всю стипендию тратила на четвертинки водки, которые Валентина ласково называла «чебурашками». Только они могли заставить мрачную Вальку выйти в парадную и, пуская слезу, проверить почту.

– Ох, горе-то какое, – подвывала она, – никто нам, бедным женщинам, не пишет. На х… мы никому не нужны. Как переспать, так пожалуйста, а как письмо написать, так не дождесси…

Относительно Лизы она попадала в яблочко, а что до самой Валентины – писем ждать ей было не от кого. Как правило, те, кто оказывался с ней в постели, ни ее именем, ни фамилией не интересовались, а если и спрашивали, то быстро забывали.

Обычно ящик оказывался пустым. Иногда в нем лежали извещения из жэка за неуплату долгов, но Валька выбрасывала их на помойку.

Заверив Валентину, что через пару дней письмо придет, Лиза пошла через двор к воротам. Опять постояла у дерева, подышав на его заледенелый ствол, и, дойдя до остановки, вскочила в почти свободный трамвай. Примостившись в углу на холодном сиденье, задремала, чуть не пропустив свою остановку. Ей опять приснилось холодное железное нутро почтового ящика. Она скреблась, стараясь нащупать ногой вмятину или трещину, чтобы подтянуться наверх и отбросить крышку, но соскальзывала и больно билась головой и плечом. Очнулась от очередного удара – трамвай шатало на виражах, а Лиза, сидя у окна, раскачивалась, как тряпичная кукла, ударяясь о стекло. Последний удар был сильным – на лбу наливалась шишка. Лиза вышла из трамвая и, срезая путь, побрела через парк.

Похолодало – порывистый ветер задувал, обжигая щеки и нос. Деревья и кусты упаковались в ледяные футляры, а на фонарях наросли белые мохнатые шапки, вроде той, что подарил ее маме Алексей Петрович. Эта шапка превращала мамину голову в снежный сугроб. Лизе было смешно смотреть, как мама осторожно снимает ее, нежно дует на мех, гладит, приговаривая: «Песец! Голубой песец!», словно под руками не шапка, а несчастный зверек. Те фонари, с которых ветер уже сорвал «песцов», стояли, матово лоснясь лысыми головами. Лиза загадала: если шапок на фонарях нечет, то она получит от Паши письмо и даже встретится с ним, и у них опять ЭТО будет. Пройдя всю аллею, она насчитала семнадцать. Восемнадцатый заснеженный фонарь был сломан, его «голова» болталась на перекрученном шнуре, да и «песцовая шапка» с нее частично сползла. Его можно было не брать в расчет, но настроение у Лизы испортилось. Лиза сорвала сосульку и приложила ко лбу – шишка противно ныла. Плетясь к дому, она знала, что зайдет в пустую квартиру, потому что мама сейчас на работе. Хотелось посидеть в тишине, пройти на кухню, налить горячего чаю, посмотреть в окно, из которого можно разглядеть краешек моря, а потом забраться под одеяло и заснуть, ни о ком и ни о чем не думая.

Отпирая входную дверь, Лиза поняла, что ее мама уже дома, и не одна, – на полу, в лужице, от подтаявшего на каблуках льда, валялись мамины сапожки, придавленные начищенными ботинками Алексея Петровича. Телевизор орал возбужденными голосами народных депутатов. Дверь в мамину комнату была открыта. Лиза раздумывала: что лучше – сделать вид, что не приходила, и тихо смыться на улицу или незаметно пройти мимо открытой двери. Выходить на холод не хотелось, оставалось одно – проскочить по коридору в свою комнату. Телевизор оглушительно вещал, и было ясно, что никто не услышал звука открывающейся двери. Лиза тихонько в одних носочках проехалась по гладкому паркету, как по льду, но дикие стоны, доносящиеся из маминой комнаты, заставили ее притормозить. То, что она увидела, привело ее в состояние ступора. Лиза не могла оторвать глаз от многорукого и многоногого существа, сидящего на диване с закатанными к потолку глазами. Две руки его упирались в колени, а две другие – мяли большие, лежащие на вздутом животе, груди. Одна пара ног была широко разведена, открыв внизу живота мохнатый треугольник, внутри которого, как поршень, ходил гладкий отросток. Другая пара ног торчала из-под первой и была обнесена, как войлоком, седыми волосами. На плечи многочленной особи был наброшен ядовито-алый пеньюар, смахивающий на мантию кровожадного монстра, а лицо, искаженное гримасой муки, было на самом деле не единственным. Монстр оказался двухголовым. В тот момент, когда голова с белесыми локонами шестимесячной завивки прогибалась в шее, натягивая второй подбородок и обнажая запачканные помадой зубы, вторая голова, с дебильно отвисшей губой и вывалившимся толстым языком, пыталась встать на место той – отогнутой. Существо, напоминающее одновременно сиамских близнецов и борцов сумо, подпрыгивало на диване и стонало на два голоса. Иногда оно замирало, бессмысленно глядя на экран телевизора, в котором похожими голосами орали депутаты. После очередного прыжка, испустив сдавленный рык, существо распалось на две части, повалившись на диван. Алексей Петрович протянулся к Вере, чтобы поцеловать, и увидел стоящую в дверях Лизу.

Он толкнул Веру в бок, та очнулась и, быстро сев на диване, уставилась на обалдевшую Лизу.

Девочка закрыла лицо руками и сползла на пол. Полуголые любовники, бросились на помощь потрясенной Лизе. Мать попыталась ее поднять, Алексей Петрович, запахиваясь в плед, побежал за водой на кухню. Когда Лиза подняла на них глаза, черные, как угли, в лице ее не было ни кровинки. Из ее перекошенного рта извергались потоки грязной брани. У Алексея Петровича похолодела спина. Вера виновато успокаивала Лизу и пыталась оправдаться, напирая на то, что это не просто так – что между ними любовь.

– Любовь! – выкрикнула как ужаленная Лиза. – Ненавижу! Что вы об этом знаете? Не смейте это слово пачкать! Ты его ублажаешь за обкомовский паек, а у него жена есть, это как, нормально?! Заложу его, обещаю, пусть еще раз тут появится!

Вера тряхнула ее как следует, а Лиза не унималась. Она вырвалась из Вериных рук и набросилась с кулаками на несчастного Петровича. Он пытался удержать плед, прикрывающий срамные места, и неловко отмахивался. В конце концов Лиза устала. Она плюнула ему в лицо и направилась в свою комнату. Петрович утерся, а Вера вскипела – бросилась к Лизе, рывком развернула ее и отвесила тяжелую пощечину.

В этот день Лиза впервые сбежала из дому. Вера что-то кричала ей вслед, потом судорожно одевалась, чтобы догнать и остановить. Успокоительные речи Алексея Петровича, что, мол, никуда Лиза не денется, побегает, охладится и вернется, разозлили ее не на шутку. Она огрызалась: если бы не его идиотская идея таким образом выражать свое отношение к съезду, то могли бы дождаться вечера, поехать к нему и не рисковать. А теперь, что теперь делать?! Где искать?

У Лизы, как правильно считала Вера Николаевна, не было друзей и подруг. Выбежав из дому, Лиза поняла, что идти ей некуда, но какое-то время было все равно – нельзя было останавливаться. Она бежала не разбирая дороги, чтобы просто бежать. Почтовый ящик внутри сжимался, не давая дышать. Какое-то время она не чувствовала усиливающегося мороза и ветра. Быстро темнело, а в карманах не было ни копейки, сумку и кошелек она оставила дома. Лиза решила идти вдоль трамвайных путей по направлению к старой квартире. Соседка Валька казалась единственной надеждой на спасение. Валентина долго не открывала, а потом, просунув нос в небольшую щель над дверной цепочкой, не могла понять, что Лизе надо. Постепенно до нее стало доходить, что Лиза ушла из дому, что просит пожить, что денег у нее нет и «чебурашку» не принесла. Выслушав все это, Валька выматерилась и захлопнула дверь. Лиза опустилась на корточки, опершись спиной о косяк. Сил у нее не было. Ледяная корка на волосах начала оттаивать. Она как сквозь туман слышала, что за дверью ругается Валька, что над головой протекает труба и вода стучит о железную крышку почтового ящика. В ящике становится теплее.

Валентина прислушалась – ушла Лизка или нет. Ничего не расслышав, отворила дверь. Лиза ввалилась спиной в смердящее тепло квартиры. Она была без сознания. Валентина приложила ухо к ее груди, легонько побила по щекам, подергала за нос, – девочка не приходила в себя.

– От же ж, падлюка! – сплюнула Валька. – И на что оно мне! Так, надо ей дать выпить для согреву. Сейчас все снимем мокрое. А заледенела-то как! Чистый труп. О, глаза открыла! Хорошо. Пей давай…

И Валентина влила в Лизин рот полстакана водки. Она заставила Лизу раздеться и набросила на нее засаленный махровый халат. После водки нагрела чайку, покромсала хлеба и колбаски. Выпила, закусила и подобрела. Она слушала сбивчивый рассказ Лизы о матери и ее любовнике, о старой профессорше в консерватории, о новом – чужом – рояле и неуютной квартире, кивала, поругивалась и никак не могла вспомнить, куда записала Веркин телефон. Когда Лизу сморило и она заснула прямо у стола, Валентина порылась в ящиках, пошарила за телевизором и на холодильнике, но, ничего не найдя, отправилась спать. Решила, что утром сама отведет Лизку к Вере.

В тот момент как Лиза выскочила из дому, Вера Николаевна поняла, что из нее самой тоже может выскочить жизнь. Она не ошибалась, только это произошло не сразу. Сразу был зачат страх – мерзкий, мутный, сжимающий горло и давящий на сердце. Она плохо соображала и только краем сознания улавливала, что Алексей звонит в милицию, требует к телефону начальство и приказывает начать поиск. Несколько раз Вера выскакивала на улицу и бежала то в парк, то на трамвайную остановку. Они с Алексеем Петровичем съездили в консерваторию, но там сказали, что Лиза как ушла до обеда, так больше не появлялась. Мало кто понимал о ком, собственно, идет речь, поскольку Лиза ни с кем не дружила. Обещали, если появится, обязательно сообщить. У Веры мелькнула мысль сходить на старую квартиру, но Алексей Петрович отговорил, сказал, что дом уже расселен, осталась в нем только одна живая душа – их соседка-алкоголичка, которую никак не могут оттуда выкурить, но на днях, если сама не уйдет, ее оттуда просто вынесут. Вера знала, что Валентина скорее сдохнет, чем пустит Лизку к себе.

Вечером разыгрался настоящий буран – с неба сыпалась ледяная крошка, отяжелевшие деревья ломались, обрывая провода и погружая город в кромешную тьму. Всю ночь Вера металась по квартире и требовала, чтобы Алексей звонил в милицию каждые полчаса. Они обзванивали больницы и морги, но похожей по описанию девочки там не значилось. Наряды милиции были посланы прочесывать вокзалы, но и там Лизу не нашли. Вере становилось все страшнее. Иногда проскакивала дикая мысль, что любая определенность, даже чудовищная, вроде сообщения из больницы или даже морга, лучше глухой неопределенности. К утру она, окончательно измотавшись, коротко заснула, после каких-то капель, которые ей накапал на сахар Алеша. Во сне увидела, что за ней прислали лодку, у которой нет весел. Лодка крутится у берега, не в состоянии отплыть, но Лиза и Алексей, стоящие неподалеку, выталкивают ее в открытое море. Вера уплывает – и ей так хорошо! Она им машет, они посылают воздушные поцелуи, все счастливы.

Едва выпутавшись из сна, мозг Веры Николаевны уже сигналил: «Лиза, где она?» Вера похолодела – как могла заснуть! Надо бежать, искать! Всю ночь ее доченька где-то страдала: выскочила в одном пальтишке – без шапки, без перчаток. Замерзла, а если не замерзла, то значит – погибла. Ее могли изнасиловать, убить. Господи, умоляю, я не вынесу этого! Лучше забери меня!

Она вздрогнула от громкого рыкающего храпа, который раздавался со стороны кресла. В нем, развалившись, спал Алексей Петрович. Лицо его обвисло, и в полумраке занимающегося утра стало синюшным. Изо рта протекла слюна. Вера вдруг отчетливо поняла, кто виноват во всем случившемся. Да, именно он – ее любовник Алексей Петрович Буравчик, большой начальник и пройдоха. Виноват с самого начала. Какая, к черту, любовь – общее одиночество! Разница только в том, что она в одиночку дочь поднимала, а он от одиночества на сторону косил. Кто больше виноват? Конечно, он. Ему удовольствие подавай, а ей думай, чем завтра платить за уроки, ноты, пластинки, концерты… Если бы не он, то Лизка бы не сорвалась. Жили же как-то без всего этого – и ничего. В конце концов, кто ей дороже – дочь или этот кобель?! Вера наклонилась над спящим Петровичем и заорала ему в ухо: «Встать, быстро! Пошел вон!» Одуревший от тяжелого сна Алексей Петрович не сразу сообразил, чего от него хотят. Он скороговоркой бубнил: «Верунчик, успокойся, сейчас, сейчас… Пойдем, позвоним… Найдем Лизоньку, не плачь… Все будет хорошо». А когда понял, что она его гонит, сначала удивился, а потом очень обиделся. Он тяжело, с отдышкой обувался, долго не попадая ногой в ботинок, не мог найти портфель, шапку, шарф. Долго стоял на пороге, в надежде, что Вера выйдет из комнаты и хоть слово скажет, но так и не дождался. Спускался по лестнице, не видя, куда ступает, – слезы щипали глаза. Происходило что-то непонятное и необъяснимое. Он, большой начальник, уважаемый всеми человек, терял почву под ногами. Все рушилось вокруг – власть, строй, страна и семья. Веру он давно уже считал частью семьи, которая разрасталась по мере его продвижения к власти. Все его подчиненные получали должности не без его протекции и, конечно, чтили его, как отца родного, а Верочке отводилась самая почетная роль – любимой женщины, вот только не жены, но и это можно было поправить со временем. Разве он перед ней хоть в чем-то провинился? Квартиру шикарную сделал, магазин на соседней улице открыл, на курорты возил, тряпки и золотишко покупал, даже этой паршивке Лизке новый рояль организовал. Зачем, не понимал он, все это нужно ломать, перестраивать и за что его так обидела Вера? Ни одна женщина с ним так не поступала. Обычно бросал он, просчитывая точно срок отработки даруемых им благ. То, что сделал он для Веры, тянуло на пожизненный.

«По гроб жизни должна быть благодарна», – говорил он себе, признавая, однако, что Вера не тот случай. Она ведь ничего у него не просила, только в самом начале о магазине, а все остальное он предлагал и приносил сам. А в постели она не отрабатывала, а отдавалась с удовольствием. Сама признавалась, что до него ничего в этом деле не понимала – не успела войти во вкус. Отец Лизы сильно пил, и они чаще спали врозь.

Выйдя из Вериного дома, он постоял, покурил, еще раз тоскливо взглянув на ее окна. Собирался выйти со двора, как увидел, что к воротам подъехала милицейская машина. Утро было ранним, но в этот «творческий» двор милиция приезжала, как к себе домой, в любое время суток, доставляя по хорошо известным адресам сильно нетрезвых артистов и других деятелей культуры. Из «Газели» вышел милиционер, таща за собой завернутую в лохмотья Лизу. Она послушно шла, не поднимая глаз от земли. Алексей Петрович бросился наперерез и представился милиционеру, тот отдал честь. Алексей Петрович обхватил Лизу и стал засыпать ее вопросами: все ли в порядке, где она была? Лиза молчала и смотрела на него отрешенно.

Милиционер пояснил, что девочку нашли в пустом, полностью расселенном доме у гражданки Валентины Сбруевой, которой принесли ордер на выселение. Но Сбруева оказала сопротивление представителям порядка. Ее скрутили, вошли в дом. Девочка спала на полу. Ее опознал участковый – она с вчера в розыске. Зовут Елизавета Семеновна Целякович – несовершеннолетняя. Ведем к матери, которая проживает по этому адресу. Девочка молчит и, похоже, ничего не помнит.

Алексей Петрович наклонился поближе и спросил:

– Лиза, а меня ты помнишь?

Лиза внимательно изучила его лицо и, как показалось Алексею Петровичу, узнала. По крайней мере, в ее пустых глазах промелькнул злобный огонек. Она опустила голову и сказала, что не помнит. Алексей Петрович вызвался довести конвой до Вериной квартиры. Он обрадовался, что ему дается реальный шанс вернуть Веру, ведь это по его приказанию доблестная милиция искала Лизу и нашла. Будут слезы радости, благодарность и счастье. Он уже видел Верочкину пухлую ручку на своей шее и чувствовал приближение горячей волны, прожигающей изнутри панцирь делового костюма, как неожиданно на последнем пролете Лиза тихо шепнула:

«Если ты сейчас со мной зайдешь, то я опять убегу и никто меня не найдет…» Алексей Петрович дальше не пошел. Объяснил милиционеру еще раз, где живет беглянка, извинился, что спешит. Он понял, что этой войны ему не выиграть никогда. Алексей пожалел Веру, крепко пожалел. Это чувство было неожиданным. Ради ее спокойствия он отказывался взять то, что причиталось ему по праву – зря он, что ли, столько денег в нее вбухал! Такое с ним происходило впервые, так он еще не уходил.

Этой женщине он желал покоя и счастья. Он любил ее и готов был пожертвовать их отношениями, чтобы не довести до беды. В тот момент товарищ А.П. Буравчик еще не подозревал, что этим уходом открывает для своей души искупительную возможность удержаться в рамках совести и человеческого достоинства в моменты больших исторических потрясений, которые были не за горами. Он даже не почувствовал тогда, что в утреннюю серость февральского дня ступил, кутаясь в пальто, совершенно другой человек, похожий на прежнего Алексея Петровича только лицом и фигурой.

Впоследствии он довольно легко пережил «перестроечные ужасы», вышел из партии и, уйдя на пенсию, построил дачку на шести сотках. Перевез туда жену, лечил ее народными средствами, добившись почти полного выздоровления. Долгое время он запрещал себе даже приближаться к Вериному дому и магазину, хотя тосковал по ней и ни на минуту не забывал. Когда набрался смелости и решил проведать, ее уже не застал.

После возвращения в дом Лиза притихла, и казалось, что прежняя жизнь наладилась. Алексей Петрович исчез, мама о нем не вспоминала, но возникла другая проблема – Вера Николаевна очень изменилась. Из бойкой и сильной женщины превратилась в парализованную страхом истеричку. Она досаждала Лизе слезливостью, и стоило Лизе где-то задержаться, как мама в тревоге, с трясущимся подбородком и дрожащими руками выбегала из дому и застывала в дверях подъезда. Потом, не выдерживая, неслась на угол к остановке трамвая, потом возвращалась и вышагивала, как часовой, до тех пор, пока силуэт Лизы не вырисовывался в арке ворот. Дворовые ребята, почти все детки артистических родителей, обожали наблюдать этот спектакль. Иногда они, с присущим им наследственным талантом, вовлекались в семейную драму. Заводила компании, пятнадцатилетний Андрей – сын известного кинорежиссера, сыгравший эпизодическую роль в папином фильме и считавший себя в связи с этим будущей звездой, подходил к Вере Николаевне и небрежно вякал что-то вроде: «А вы слышали, что сегодня трамвай сошел с рельсов. Есть жертвы, а еще, что маньяк-убийца сбежал из тюрьмы и его не могут поймать?» Вера сглатывала слюну, провожала его затравленным взглядом и выбегала на улицу. Андрей, ухохатываясь, возвращался на детскую площадку, где на детских качельках раскачивалась подростковая смена, которая по вечерам сменяла малышей, оставляя им в подарок на утро, спрятанные под «горкой» бутылки и затушенные в песочнике бычки. Компания, состоящая из пятерых ребят и трех девчонок, почти одного возраста с Лизой, засекала время, когда «психованная Верка» побежит назад. Обычно она влетала во двор через пару минут, а потом опять убегала как подорванная. Иногда кто-нибудь из компании – либо Генка, сын заслуженного артиста оперетты, либо Нинэль, дочка диктора местного телевидения – разыгрывали сценки «пугалок» с воплями: «Помогите, насилуют!» – и бедная Вера окончательно лишалась самообладания, падая обессиленно на колени при появлении дочери. Лиза злилась, перешагивала через мать и устремлялась в провал темного подъезда под бурные аплодисменты и крики веселой компании: «Браво! Бис!»

Продолжения этих сцен уже никто не видел, но трагизм их был далеко не театральный. Вера, выходившая из состояния ступора, суетливо разогревала еду и смеялась от счастья, что дочь вернулась и сидит в комнате. То, что Лиза не хочет выходить и разговаривать, – не беда, главное – она дома! Понимала ли Вера, что позорит Лизу перед ее сверстниками, что не дает ей продохнуть, терзая истеричной опекой? Конечно, все понимала, но ничего не могла с собой поделать. Страх выедал все внутренности. Лиза замыкалась и глухо ненавидела мать, мечтая опять о побеге или, например, о внезапном исчезновении самой Веры. Она не желала ей смерти, но и жизни тоже. По крайней мере, она уже не представляла эту жизнь в одном с ней пространстве.

Ее собственный кошмар «почтового ящика» как-то сам собой рассосался. В этом неожиданно помог Анисов. Он предложил всем ученикам написать письма бывшему учителю, который наконец определился с местом проживания. Как ни странно, это была не Канада. Семья Хлебниковых дружно поехала в Израиль, и на это были свои причины. Лиза написала пару сухих и сдержанных фраз, присовокупив свой новый адрес. В их почтовый ящик она теперь заглядывала два раза в день – утром и вечером.

Итальянские каникулы для семьи Хлебниковых растянулись почти на полгода. Они ожидали разрешения на выезд в Канаду, но уверенность в том, что их туда пустят, была слабой. Монреальская подруга Муси оказалась в тяжелой депрессии по поводу бракоразводного процесса и гарантом быть отказалась. Эмигрантское сообщество города Ладисполи, собиравшееся ежедневно у местного фонтана, уже зачислило семью Хлебниковых в потенциальные отказники. Получить разрешение на выезд в Канаду без родни и нужной профессии считалось невероятным, тем более на волне отказов, которая день ото дня становилась все круче.

Пока Паша томился ожиданием, его женщины вовлеклись в бурную общественную жизнь, организованную «Сохнутом» для будущих переселенцев. Активисты «Сохнута» старались просветить советских евреев, отказавшихся ехать в Израиль, переманить сомневающихся, и это иногда удавалось. Особенно податлива оказалась теща Нина Антоновна, не утратившая общественный инстинкт, выработанный годами в профкоме музыкальной школы-интерната. Она организовала общественную кассу, а Муся, которая не пропускала ни одного класса по иудаике, неожиданно распознала в себе глубинное еврейство и вместо английского начала упорно изучать иврит. Все началось весной с привлечения ее как музыканта при организации Пуримшпилей – веселых театрализованных представлений, сопровождавших празднование Песаха. Муся носилась из дома в дом, организовывая маскарад, за ней бегал выводок хохочущих и размалеванных детишек. Она почти не выделялась из их окружения. Некоторые подростки были даже повыше и поплотнее своей учительницы музыки. Муся быстро разучила весь необходимый репертуар и удивлялась сходству мелодики еврейских песенок со знаменитыми песнями советских композиторов.

– Пашка, ты мне как композитор ответь, кто у кого крал?

– А что тут красть? Красть нечего – общая местечковая культура. Нашла чему удивляться. У фашистских маршей тоже была схожая с нашей мелодика.

– А я знаю почему, – загорались глаза у Муси. – На самом деле это все написали евреи. Не важно – русские или немецкие… Евреи, они и в Африке евреи. Я балдею! Это у нас в генах, а гены не простые – библейские! Все оттуда…

– Ну, тебе, Муся, мозги засрали!

Она на это не обижалась и убегала в свою любимую школу, где в основном преподавали добровольцы, приехавшие из Израиля. Одной из таких волонтеров была Ривка Слоним – многодетная мать, овдовевшая год назад. Ее муж, вместе с еще двумя десятками пассажиров, был взорван в автобусе палестинским террористом-смертником. Тогда по чистой случайности Ривка не оказалась в автобусе. Она была на сносях и решила остаться дома с детьми, чтобы не растрясло. После известия о смерти мужа начались схватки, и она в этот же день родила девочку. Вот эту годовалую девочку, хорошенькую, плотненькую, со складочками на ручках и ножках, Муся теперь не спускала с рук. На Ривке, кроме школы, была еще забота о семерых, так что желание бездетной Муси сначала просто подержать на руках Фирочку, потом уложить спать, потом переодеть, погулять, накормить – Ривка приняла с радостью. Муся обмирала от счастья, прижимая к груди пахнувшее молоком младенческое чудо.

Муж Ривки был учителем в Иешиве, они познакомились еще в семидесятых, примкнув к молодежному движению «Бней-Акива», потом, поженившись, боролись за права советских евреев, преследуемых на родине. В итальянские лагеря переселенцев они приезжали часто – это стало делом их жизни: помощь тем, кто совершает алию, и тем, кто по незнанию от нее уклоняется. На их счету было много «перевербованных» семей, стремившихся за океан. Паша взрывался всякий раз, когда Муся с пеной у рта рассказывала о героической Ривке.

– Ну как ты не понимаешь, – втолковывал он Мусе, – эту фанатичку не останавливает даже то, что не где-нибудь, а в Израиле погиб ее муж. Куда она всех нас тащит? Туда, где нет и не будет покоя? Подумай сама, чего ради?

– Тебе не понять, – упиралась Муся и с пафосом заявляла о голосе крови. Паша предчувствовал неладное и вскоре получил подтверждение самым плохим прогнозам. Муся заявила, что не желает ехать в Канаду, поскольку Израиль – ее историческая родина, на которой она должна жить, работать и растить детей. Паша на этот пассаж отреагировал жестоко:

– Каких детей, несчастная? Ривкиных, что ли? У тебя нет и не может быть детей, тебе же давно об этом сказали врачи.

– Советские врачи, а в Израиле медицина – лучшая в мире! Там нет бесплодных вообще, понял?! Если женщина хочет, у нее будут дети и сколько угодно! Вот Ривка, тоже никак не могла сначала, а теперь у нее восемь. Она на Мертвом море лечилась в специальной клинике. Если я туда поеду, она мне врача даст и у меня точно будет ребенок, ясно?!

– Значит, не от меня.

– А мне плевать!

Паша выскочил из дома, шарахнув дверью. Выползшая на шум теща успокоила рыдающую Мусю.

– Куда он денется, мне тут один ответственный работник из ХИАСа сказал, что наше дело гиблое. Скоро отказ будет, как пить дать.

На следующий день во время вечерней переклички у фонтана семья Хлебниковых выслушала свой приговор. Канада их не берет. Без объяснений.

Глядя в счастливые глаза Муси, которая в этот момент держала на руках маленькую чужую девочку, покрывая на радостях поцелуями ее головку, шею и ручки, Паша сдался. Через месяц они уже приземлились в аэропорту Бен-Гурион, открыв новую главу в цикле своих долгих странствий.

Глава 8

Лиза перебирала фотографии, которые Анисов разложил перед учениками. На них Паша и Муся позировали на фоне Колизея и дворца Дожей, возле статуи Давида и какого-то неказистого фонтанчика в том городе, где временно жили. Ей хотелось высмотреть в лице Паши хоть какие-то признаки тоски, но ничего похожего не наблюдалось. Он обнимал Мусю, белозубо скалился и выглядел как стопроцентный иностранец.

Лиза соображала, как бы заполучить фотографию, на которой Паша, в темных очках, в закрученном вокруг головы полотенце, сидит на пляже и задумчиво смотрит в голубую даль, где сходятся небо с морем. Лиза не могла объяснить, откуда появилась уверенность в том, что в момент снимка Паша думал о ней. Ловко стащив фотографию из общей пачки и подробно изучив ее дома, наконец нашла разгадку. В левом углу была смутно различима группа людей, сидящих у костра. Лиза вспомнила пляж, костер, усатого гитариста, как будто это было вчера. Паша сидит и смотрит в морскую даль, а почему? Он ждет, что из пены морской сейчас появится Лиза. Он думает о ней и скучает, а не пишет потому, что боится, как бы письмо не попало в руки Веры Николаевны. Надо ждать. Теперь у него есть их новый адрес и телефон. Эх, жаль, что не попросила писать до востребования, потому что с мамой уже нет никаких сил.

Лизе казалось, что Вера устраивает «театр» с постоянным нытьем и ночными криками с одной целью – разжалобив дочь, удержать ее дома. Жалобы на то, что тут болит, там болит, Лиза пропускала мимо ушей и жестко пресекала: «Болит – иди к врачу», но Вера не шла, и это раздражало Лизу. Когда Вера Николаевна наконец собралась к врачу, выяснилось, что время упущено и победить болезнь будет нелегко.

После разрыва с Алексеем Петровичем Вера махнула на себя рукой. Она растолстела, сильно отекла. Ее мучили приливы, кружилась голова, болели спина и ноги. Все это она объясняла наступлением климакса. Странным казалось другое – тошнило, как при беременности, и почему-то увеличился размер груди. Однажды ей показалось, что из соска брызнуло молоко.

«Господи, – подумала она, – этого еще не хватало! А ведь могла и залететь. И в сорок семь такое случается. Уже, правда, месяца четыре прошло с того дня, когда Лизка их с Петровичем застукала. Надо срочно пойти к гинекологу, и, если что, вычиститься, какой бы срок ни был».

Визит к гинекологу ошарашил Веру Николаевну. Беременности не было, зато на одной груди была опухоль с куриное яйцо, а на другой – прощупывались мелкие уплотнения, напоминавшие гроздь винограда. Биопсия подтвердила самые страшные подозрения. Это был рак, в довольно запущенной стадии. Анализы показали метастазы в лимфоузлах, и по всему было видно, что в процесс вовлечены печень и позвоночник. Вера, которая последнее время «давила на психику» дочери, манипулируя своим нездоровьем, вдруг приняла решение не посвящать Лизу в подробности и про страшный диагноз не говорить. Она боялась, что это помешает Лизе в подготовке к важному конкурсу, на который ее выставила Сергеева. Вера стиснула зубы, но, вместо того чтобы пройти «голгофу» антираковой терапии с удалением молочных желез, изнурительной химией и ежедневной радиацией, она поехала к целительнице под Полтаву.

О чудесной бабке, изгоняющей любую болезнь из тела и тяжесть из души, ей рассказала родная тетка, живущая в той же деревне, откуда родом была Вера. За тридцать лет, которые прошли с того дня, как умерла Верина мать и тетка с легкостью спровадила семнадцатилетнюю Веру в общагу ПТУ, не дав на дорогу лишней копейки, Вера навестила ее всего один раз, приехав на свадьбу своего двоюродного брата Николая. Этот визит был вторым. Кроме тети Кати и Николая, у Веры никого не было, а значит, они были единственными, на кого, в случае чего, можно было положиться. Лизу родня звала горе-музыкантшей и жалела свихнувшуюся Верку, вбухавшую в музыку все деньги. Особенного желания стать опекунами Лизы у родственников не было, но идея пожить в городе, если Вера, не дай бог, все же помрет, очень понравилась Николашке и его жене Татьяне. Тетя Катя дала Вере имя и адрес целительницы, рассказав, что когда они с Колькой к ней приехали, так не успели рта открыть, как знахарка с порога его закодировала. И после этого Колька, считай, лет пять в рот не берет.

– А денег ей заплатишь, сколько захочешь, – добавила Катя. – Она к ним не прикасается. Коробочка у входа стоит, кто сколько может, столько туда и сует.

– Как зыркнула, – бухтел Николай, – так у нутрях похолодело, и блеванул я прям на ее порог. Приказала все собрать и на сковороду положила, а туда семя какое-то и траву намешала, бумагу с буквами, свечку церковную покрошила и давай поджигать. Вонища! А она талдычит: «Нюхай давай!» Меня опять – наизнанку, а потом, не поверишь – как только стакан поднесу, сразу запах этот. Даже глотнуть не могу! И ты поезжай, она поможет.

Вера собралась, упросив тетку приехать и пожить с Лизой, если лечение затянется.

Целительница Марфа жила в дивном по красоте селе, утопавшем в сочной траве и цветах. Пока Вера ехала поездом, потом рейсовым автобусом и попуткой, у нее отекли и разболелись ноги. Ее высадили у трассы, и оставалось совсем немного пройти, но каждый шаг давался с трудом. Она медленно шла через рощу мимо круглого, как зеркало, пруда, в котором купались ветви плакучих ив, и все искала, где можно присесть, отдохнуть. Голова кружилась, она ухватилась за ствол дерева и медленно сползла в траву.

«Надо полежать», – подумала, вытянувшись во весь рост. Сквозь тонкую ткань батистового сарафана ее прошиб холод, идущий из еще не прогретой земли. Вера не могла пошевелиться от навалившейся тяжести.

«А в могиле будет еще холодней, – пронеслось в голове, но эта мысль не вызвала никакого страха. – Я ведь холода не почувствую. Ничего не болит, ни о чем не думаешь. Хорошо! Не надо за Лизку бояться, думать – чем и как платить, где товар брать и сколько «крыше» отстегнуть. Отдыхай себе, спи спокойно. Отработала – и на покой. Кому я, собственно, теперь нужна? Раньше, пока растила, нужна была Лизе, а теперь она только и думает, как бы деру дать. Не разговаривает со мной совсем, стесняется моей необразованности. Виновата я, конечно, что с Петровичем куролесила, так все ж для нее. Или для себя? Ну и не без этого. А ведь хорошо с ним было. Бедный Петрович, пару раз видела, как он у магазина маячил, возле дома круги выписывал, но не зашел. Может, действительно скучает? А как узнает, что я того… Вот кто наплачется! – Вера улыбнулась и повернулась на бочок. – Так бы и лежала, а вот в гробу не повернешься. Пусть бы на бочок и укладывали. Так – куда ни шло…»

Почувствовав, что сейчас уснет, с трудом заставила себя встать и пойти дальше. Очень ей было интересно, как Марфа ее встретит, угадает или нет ее болезнь. Вера решила, что зайдет веселая, ни слова о себе не скажет, а будет жаловаться, что похудеть никак не может, аппетит усмирить, за этим и пришла.

Дом Марфы легко было найти по длинной очереди, которая выстроилась у калитки. Люди, молодые и старые, сидели и стояли, один даже лежал на носилках. Очередь двигалась бойко, а Вера старалась угадать, заглядывая в лица выходивших, чем закончился их визит к целительнице. Того, на носилках, как внесли, так на носилках и вынесли. Стало понятно, чудеса – это не Марфин профиль.

Когда подошла Верина очередь, она растерялась. Зайдя в светлую, свежевыбеленную комнату, она увидела деревянный стол и скамейки, рукомойник возле окна. В углу, перед образом, теплилась лампадка, Вера засмотрелась на нее и забыла, что собиралась сказать. Марфа встала и подошла к ней. Коснувшись ее лба, втянула воздух, словно принюхиваясь. Потом отошла, попросила сесть рядом. Мягкая старческая рука прошлась по Вериным волосам, шее, позвоночнику. Прозрачные, бесцветные глаза Марфы смотрели куда-то поверх ее головы. Отойдя к иконе, Марфа перекрестилась и вроде как начала с кем-то шептаться. Вера вслушивалась, но слов было не разобрать, а главное, было непонятно, с кем разговаривает старуха, но то, что это был не один голос, а два или даже несколько – Вера ясно различала. Наконец, сев перед Верой и утерев намокшие глаза, Марфа сказала, что попробует помочь, но очень мало времени осталось. Земля сильно Веру тянет и не хочет отдавать. Марфа поставила перед Верой таз с холодной водой и велела раздеться, опустить туда ноги. Набухшие, потрескавшиеся ступни перестали ныть, и Вера благодарно улыбнулась. Белая плотная ткань шатром покрыла ее голову и плечи, а дальше она уже не понимала, где верх и низ, право и лево. Она почувствовала запах паленой хвои, сознание помутилось. Казалось, что над головой полыхает огонь, а под ногами течет раскаленная лава. Она задыхалась и слепла, проваливаясь во тьму. Когда Марфа резко сдернула покров, Вера увидела, что вода в тазу черная, как сажа, и обомлела.

– Ты, детонька, не пугайся, – успокоила целительница, – это грязь из тебя выходит, мы ее земле и вернем. Вынеси и вылей за калитку. После этого можешь домой ехать. Я тебе тут травок всяких приготовила. Ты их пей, но к врачам иди, пусть лечат как умеют. Если захочешь в землю уйти, очень быстро туда отправишься – тебя там уже ждут. Зацепись посильнее в жизни за то, что оставлять жалко, но только не за дочку свою, – она тебя не удержит, а ты ее подтолкнешь. Через нее к тебе страх пришел – он и ест тебя поедом. И грудь твоя заболела потому, что от груди ты свое дитя так и не отлучила. А дочка твоя уже не ребенок – она женщина, которая, как та свеча, плавится от любви, и любовь эта страшная, преступная. Но бог милостив. Ты о себе подумай. В землю нос не утыкай, а в небо смотри и радуйся. Знаешь, что сделай, – ты, когда назад пойдешь, опять через рощу иди, тем же путем, что ко мне пришла. Там пруд. Ногами в дно поглубже закопайся и чтобы вода по грудь была. Голову к небу подними и на солнце смотри. Через тебя по кругу сила побежит могучая. От солнца и неба к воде и земле. Стой так и руки раскинь, словно сейчас полетишь. И попроси у кого хочешь – у бога, у природы-матушки, чтобы вернули тебе здоровье. Они ответят. И почувствуешь ты легкость, словно и впрямь крылья выросли! Так ты не бойся, лети!

С тем Вера и ушла. Вода в пруду была холодная. Вера поболтала в ней ногой и заходить передумала. И как зайдешь, голяком, что ли? Ни купальника с собой, ни полотенца, и люди мимо ходят. Постеснялась – вернулась домой некупаная. Травки Марфины пила и к врачам пошла, вот только радоваться не получалось и в небо смотреть тоже. Навалились беды одна за другой. Магазин обложили «крышеватели», задрав оброк до небес, и Вере пришлось отдать последнее, а на шопеновский конкурс вместо Лизы поехал другой студент, который, в отличие от Лизы, туда рвался и выучил программу железно. К словам Марфы про Лизину любовь она отнеслась с недоверием. Было не похоже, чтобы Лизка сгорала от любви, чтобы даже хоть кем-то интересовалась. Появились, правда, у нее друзья в консерватории, но, случайно столкнувшись с этой компанией на улице, Вера решила, что это смех один, настоящие клоуны – двое худосочных парней-волосатиков в рваных джинсах и девица размалеванная – певичка из ресторана. Лиза им аккомпанировала. Волосатые на дудках дудели, а певичка на подготовительном отделении арии разучивала. Нет, ни в кого Лиза не была влюблена. Изменилась, правда, очень. Неприветливая стала, и Вера лишний раз побаивалась о чем-нибудь ее спросить, заговорить. Если раньше что не по ней, Лиза рыдала, то теперь швыряла ноты, вещи и орала дурным голосом. Иногда, правда, приходила веселенькая и добрая. Тогда Вера принюхивалась, но успокаивалась – алкоголем не пахнет, значит, все в порядке. В том, что Лиза потеряла интерес к музыке после отъезда Павла Хлебникова, Вера обвиняла Сергееву.

– Эта профессорша, нафталином присыпанная, кровь девочке пьет. Ей плевать, что Лизочка слабенькая, что возраст трудный, что без отца выросла. Павел все понимал. Надо бы с профессоршей поговорить, попросить, чтобы она с ней помягче, поласковей обращалась. Может, импортных консервов, лимончиков с апельсинчиками к праздникам подбросить? А вдруг Павел был прав, и Лиза может бросить музыку? Ох как страшно! Страшнее всего на свете.

«Марфочка, – обращалась она мысленно к целительнице, – не получается радоваться. В море по пояс заходила, в небо голову задирала, так она так закружилась, что чуть не утонула. Падаю часто на ровном месте. Не помогают мне ни травки, ни химия. Только бы дожить до Лизкиного диплома!»

Но Вере удалось дожить только до результатов летней сессии. Они были далеко не блестящи. Ее самочувствие ухудшалось. Из деревни приехала тетя Катя, которой поставили раскладушку в комнате Веры. Родственница, наконец, популярно объяснила Лизе, чем больна мать и чего надо ждать. Лиза испугалась и, рыдая в подушку, пыталась кому-то невидимому доказать, что не желала смерти матери. Врачи давали срок полгода, но Вера умерла раньше. В сентябре ее хоронили. На похороны пришли консерваторские и мамины коллеги. Деревенская родня во главе с тетей Катей приехала в полном составе. Николай и Татьяна привезли двух младенцев-близнецов и кучу барахла. Они вступили в права опекунства и заняли освободившуюся комнату. Тетя Катя была организатором похорон и продемонстрировала поразительное скопидомство. Она утверждала, что денег ни на что не хватает, и если бы не помощь друзей, то хоронить пришлось бы в деревне, к чему дело и шло. Консерваторская профессура выбила хорошее место на кладбище и бесплатный оркестр; «овощебаза» организовала поминки. Лиза воспринимала происходящее как в полусне. Она почему-то запомнила море розовых, белых и сиреневых астр, лежащих в гробу и возле него. На дворе было первое сентября. Женщины подходили к Лизе, прижимаясь мокрыми лицами, мужчины боязливо поглядывали и похлопывали по спине. Она не плакала просто потому, что в какой-то момент потеряла ощущение реальности. Ее, как куклу, усаживали в автобус, выгружали, заставляли есть, пить. Говорили и даже пели, вспоминая мамины песни. Когда все ушли, Лиза поняла, что теперь к ее одиночеству подмешано чувство непреодолимой брезгливости к людям, вторгшимся в ее жизнь. Родня в первый вечер о чем-то долго ругалась за стеной, а младенцы полночи орали. Наутро тетя Катя укатила в деревню, приказав Лизе слушаться во всем Николая с Татьяной и гулять с детьми.

Оставшись сиротой, Лиза сильно похудела и вытянулась. Теперь ее трудно было назвать красавицей. Запали щеки, под глазами легла синева. Еще недавно смугло-розовая, кожа посерела и на скулах отдавала желтизной. Смотрела Лиза теперь куда-то вдаль, отрешенно и безразлично.

После похорон она долго не появлялась на занятиях, обнаружив в себе крамольное желание, червячком выгрызающее внутренности. Решение выпорхнуло внезапно и легко – Лиза бросила консерваторию. Никто из опекунов этому не препятствовал, ведь она могла бы здорово помочь с детьми, если бы дома сидела.

Профессор Анисов, насколько мог, старался удержать Лизу. Он разговаривал с ней по душам, грозился сообщить учителю, обещал, что через год она сможет сыграть концерт, что пошлет ее на конкурсы в Москву, в Варшаву, только занимайся. Лиза отводила глаза и решения своего не меняла.

Ей теперь нужны были свои, неподконтрольные деньги. Дело было в том, что в последние, самые тяжелые месяцы маминой болезни, Лиза опять почувствовала непреодолимое желание умереть. Ей часто снился сон про абсолютное счастье. В нем она плыла на спине, даже не плыла, а качалась на волнах теплого, светящегося моря. Над головой стояла луна, а на берегу сидели мама и учитель. Ей было хорошо, потому что она умерла, но об этом они не знали и просили далеко не заплывать. Просыпалась всегда в слезах от осознания, что еще живет, что сладкий сон про смерть прошел. Она заставляла себя встать, пойти в магазин, аптеку, купить еду, лекарства, подмыть мать и позвонить Анисову, чтобы каким-то образом выспросить о Хлебникове. Ей казалось, что Паша вот-вот вернется или хотя бы ей позвонит. Разве может быть иначе после той ночи? Знает ли он, как Лизе сейчас тяжело, что мать болеет, что некому помочь? Почему он молчит? Наверное, ему еще хуже.

Не так давно на уроках аккомпанемента она познакомилась сначала с Лилькой, а через нее – с Вадичкой и Юриком. Лилька была вокалисткой на подготовительном, а Вадичка и Юрик – третьекурсники-духовики. Один играл на флейте, другой на гобое, и оба были начинающими наркоманами. Пластилин и Соломка – так называла их Лиза. Про наркотики она мало что знала, в доме мать все больше водки боялась. Когда Лиза в первый раз затянулась косячком, то ясно увидела, как мать над газовой плитой держит плохо ободранную курицу. Запах паленого пера, древесной стружки и бог знает чего понравился Лизе, и как-то легче стало, веселее. Выяснилось, что можно, не особо заморачиваясь, классно проводить с мальчишками время в постели, а курение травки с ними напоминало детскую игру. Они втроем ото всех прятались, потрошили папиросы, потом забивали их опять табачком с подмешанной дурью. Лиза не видела в этом опасности. Под кайфом все казалось не таким страшным – ни мамина болезнь, ни Пашино молчание. Мама стонет в кровати, а она придет веселая, быстренько уберется, покормит, утешит – и в постель. Сразу засыпает и спит хорошо, маминых стонов не слышит.

А по-настоящему Лизу накрыло, конечно, после похорон. Чуть было не подсела она крепко на это дело. Пара ампул промидола остались и таблетки с кодеином. Ребятам дала и сама попробовала. Совсем плохо ей стало. Ребятам в кайф, а ее выворачивает, немножечко полетала, а потом в такой мрак выпала, хоть вешайся. Мальчишки объяснили ей, что так бывает, когда организм наркоту отторгает, а с алкоголем дружит. Лучше не смешивать, выбирай.

Она выбрала – с винцом и водочкой оно как-то повеселее будет, и разговоры всякие, песни под гитару, танцы-шманцы. Для этого в самый раз подходила Лилька, подрабатывающая в кооперативном ресторане на сцене и на кухне. Войдя в Лизкино положение, Лиля стала уговаривать начальство взять Лизу – хоть кем. Из вакансий была одна – место посудомойки на полставки, и Лизу приняли на работу. Скидывая с грязных тарелок остатки пищи и сливая в бочок недоеденный борщ, она вспоминала, как сдвигала на край тарелки гущу, чтобы легче было отхлебывать винно-розовый борщовый сок, и как ругалась мама. Сейчас она съела бы все, еще и тарелку вылизала бы. Ей хотелось к маме, к теплу ее рыхлой груди, к мягкому, широкому животу. Хотелось просто уткнуться и пореветь во весь голос, а мама гладила бы и утешала.

«Хотя вряд ли: накричала бы, да еще по шеям надавала, – подумала Лиза. – В объедках ковыряюсь, вот перчатки опять порвались, пальцы красные, как морковки, из них торчат – чертов кипяток! Ничего, скоро зарплату получу, сядем с Лилькой, выпьем. Сегодня Толик, Лилькин ухажер, обещал друга привести. Говорит, друг на стеклотаре работает. Кучу хренову бабок имеет. Интересно, друг брюнет или блондин? Собственно, какая разница… Глаза закрыла – и вперед. Под водочку с любым пойдет, и никто не сбежит, еще попросят. А тебе, Паша, уже ничего не достанется».

Лиля была в курсе Лизиных страданий, но никак не могла въехать, как можно так долго на этом циклиться. Подумаешь, один раз трахнулись, так что? Ну была нетронутая дурочка малолетняя, а он хитрый, подгадал, как по нотам, – пистон вставил – и в поезд. Все понятно, чего ждать и чего страдать? Бросать «консу» – чего ради? Вот ее, Лилю, не взяли даже на первый курс консерватории, а эта дуреха со второго уходит.

Лиля на вступительных экзаменах провалила все теоретические дисциплины, зато по вокалу заработала очень приличные баллы. Знаменитая и заезженная на все голоса «O Mio Babbino Caro» в ее исполнении прозвучала томно, с изрядным сексуальным потенциалом. Мужская часть приемной комиссии оценила несомненные хорошие данные будущей оперной дивы, но это не помогло. После того как обе девушки, Лиза и Лиля, остались вне стен консерватории, они решили, что самое время создать концертную программу и с ней выступать везде, куда пригласят. Они уже обсудили репертуар, начали репетировать, но этим планам не суждено было сбыться.

Однажды в их ресторане, попросив Лизу подыграть, Лиля преподнесла сюрприз известному композитору-песеннику, приехавшему на гастроли в их город. Заарканив его, они могли надеяться на хорошие знакомства в мире эстрадной музыки. Спев его знаменитый шлягер и пару песен на бис, она исполнила знаменитую итальянскую арию. В этом спектакле все было рассчитано до мелочей – черный атлас платья, облепивший дивные формы, гладко зачесанные медные волосы, ягодно-алые губы и пристальный взгляд в мутноватые глаза знаменитости. Обалдевший и уже крепко нетрезвый песенник захотел эту женщину сразу и, как оказалось, навсегда. Пока продолжались гастроли, Лиля не выходила из его гостиничного номера, забыв про Лизу, ресторан и концертные планы их только что родившегося дуэта. Это, наверное, и стало последней каплей для Лизы – ныне посудомойки, а в прошлом талантливой пианистки. Несколько дней подряд она пыталась дозвониться и буквально докричаться до своей единственной подруги. Снова и снова Лиза подходила к гостинице и, стоя под сводчатыми окнами, надрывно кричала:

– Ли-ля-а-а! Лилька-а-а!

Люди вокруг вздрагивали, а разъяренный швейцар отгонял ее на середину улицы, но Лиза возвращалась. Как-то, не выдержав, швейцар кликнул ребят из охраны. Они пытались ее образумить, походя обозвав проституткой, и пригрозили сдать в милицию. Лиза набросилась на них с кулаками и крепко получила по зубам. Она лежала на мостовой, глотая пыль и слезы. В эту ночь она пропала. Несколько дней Николай и Татьяна просто не замечали ее исчезновения, а заметив, не спешили заявлять в милицию. Думали, могла и загулять – уже совершеннолетняя, а если что и случилось, то квартира все равно останется за ними. Прошло несколько месяцев, прежде чем они случайно узнали о Лизиной судьбе. Никаких угрызений совести никто из них не испытал.

Глава 9

Совесть – вообще-то штука болезненная, но беспокоит она не всех, а некоторых – не так часто, как кажется со стороны. Паша вполне совладал с ее уколами и внезапными пробуждениями. После глобального перемещения в пространстве он решил для себя, что оставил за спиной весь груз прежних больших и мелких грехов и расплачиваться за них тут не придется. Хотя иногда ловил себя на мысли, что Лиза так и осталась, несмотря на затертые годами воспоминания, источником довольно приятных переживаний. Теперь в его мозгу она приобрела несколько другой образ – более порочный, соединивший в себе одновременно детскую угловатость и гибкую негу природной развращенности. Эти фантазии всегда вызывали сильное сексуальное желание. Записку Лизы он прочел без какого-либо волнения и обрадовался, что она не приложила фотографию. Ему не хотелось, чтобы новая повзрослевшая Лиза стала на место той сказочно прекрасной, нежной девочки, с которой он однажды имел счастье и одновременно несчастье оказаться в постели. Он все собирался записать в книжку ее новый адрес и телефон, но закрутился и забыл. Письмо куда-то запропастилось, но он успокоил себя, зная, что Лизу всегда можно найти через Анисова. Сейчас в его жизни были вещи куда более важные – обустройство в новой стране.

Неожиданно для себя Паша обнаружил, что Израиль ему нравится, и пребывал в умильно-восторженном состоянии туриста, изучающего достопримечательности. У его женщин, наоборот, наблюдался некоторый спад настроения. Пожив недолго под присмотром родни и наслушавшись их стонов по поводу всего – дороговизны квартир и бензина, жары и хамсинов, хитрых арабов и не менее хитрых евреев, они решили, что нельзя никому верить, особенно тем, кто желает тебе добра. Муся, растягивая шипящие согласные, называла многочисленную дядину семью «миш-ш-шпуха», что придавало слову змеиное звучание. Первое, что посоветовали усвоить родичи: музыкантов тут полно и устроиться по специальности очень трудно. Чем лучше музыкант, тем хуже у него шансы. Почему? Потому что каждый думает, что он пуп земли, а тут уже есть один Пуп – к нему экскурсии водят. Надо искать нормальную работу и учить иврит. Без языка ты – никто.

– Где ты можешь работать, если ни они тебя, ни ты их не понимаешь, – пыталась втолковать дядина жена, – только в уборной, то есть там, где можно вместо языка тряпкой управиться. Если ностальгируешь по коммунизму, то в кибуц, там тебя и языку научат и любви к родине. Все мы дерьма нахлебались, – гордо добавляла она, – теперь ваша очередь.

После всех этих наставлений женщины ненадолго скисли, но уже через пару дней вышли на поиски работы по уборке офисов, следуя по адресам, указанным добрыми родственниками. Теща попробовала воззвать к совести кормильца.

– Павел, я вот не понимаю, как можно сейчас думать о чем-то другом, кроме работы! Денег с гулькин нос. Это что же, пока язык не выучим, палец о палец не ударим? Я вот возьму и съеду от вас, посмотрим, как вы без моего пособия будете выкручиваться. Как это может быть? Женщины работают, а он на пляже загорает?

Паша беззлобно хамил и, схватив полотенце, выскакивал под палящее солнце. Перебегая под пальмами из тенька в тенек, он спускался по улочке, ведущей к морю. Там бирюзовая вода накатывала на раскаленный добела песок, омывая развалины древней крепости. На песке лежали тяжелые мраморные колонны. Паша, прыгнув на них, взбирался под своды арки, изъеденной ветром и солью. Устроившись поудобнее на высоте, слушал прибой, ожидая возвращения музыки. В последний раз он слышал ее внутри себя в ночь перед отъездом. Это был сильный, демонический, небывалый по красоте и трагизму мотив. В Италии он сделал наброски будущей симфонии, но суета, нервозность и неопределенность жизни вконец оглушили. Теперь он пытался вынырнуть из пустоты и глухоты, но что-то мешало. Он приходил сюда и мог часами наблюдать, как бегут по синему небу облака, похожие на парусники, и как под ними по синей воде скользят яхты, легкие, как облака. Музыка была где-то рядом, но пока ее не удавалось поймать. Нажарившись на солнце, он шел купаться, разглядывая по пути разомлевших пляжниц в бессознательно-откровенных позах. В эти минуты он иногда вспоминал Лизу, вернее, не столько Лизу, сколько себя самого в те сладкие предотъездные времена. Сразу где-то в копчике начинало зудеть, потом горячо ударяло в пах. Он видел одну и ту же картинку – распластанное под ним голенькое тельце с мягкими впадинками подмышек, острыми углами ребер и разведенными коленками. В этот момент он торопился поскорее прыгнуть в воду и охладить накал воспоминаний.

Решившись кардинально изменить свой уровень жизни в Израиле, Муся и Нина Антоновна прошлись по всем адресам, указанным родственниками, в поисках работы. Уборщицы нигде не требовались. Возвращаясь домой, слегка заблудились. Оказавшись в районе, похожем на промышленную зону, плутая между складами и автомастерскими, наткнулись на одноэтажное здание барачного типа с красной вывеской по фронту. Смысл желто-кудрявой надписи на иврите был недоступен, но им показалось, что кто-то внутри говорит по-русски. Они решили, что наконец узнают, как попасть на нужную улицу. Муся и Нина Антоновна вошли в полутемное, грязноватое здание и обратились к сидящей за стойкой секретарше на русском. Она, не поднимая головы, мотнула ею, давая понять, что не понимает, и тогда Муся выдавила из себя заученное «Ани мэхапэсет авода», что означало «Я ищу работу». Секретарша подняла на них безразличные, густо подведенные сине-сиреневыми тенями глаза и позвонила начальству. Что-то сказав, сделала знак Мусе и повела по коридору в глубь помещения, а Нину Антоновну не пригласила. Осмотревшись, Нина Антоновна отметила, что офис у этой компании так себе, паршивенький. Коридорчик узкий, а кабинетов много. Секретарша жутко вульгарная, вызывающе одета и накрашена. Рядом на столике Нина Антоновна заметила неприличные журналы.

Секретарша вернулась одна без Муси и, не глядя в сторону Нины Антоновны, села за стойку. Пока она отходила, звонил телефон. Прослушав сообщение, секретарша подхватила пачку бумажных полотенец и распахнула дверь в соседний кабинет. То, что за дверью успела за пару секунд рассмотреть Нина Антоновна, повергло несчастную в шок. На массажном столе лежало тело, над которым склонилась женщина. Она елозила рукой по громадному, темно-бурому члену, фонтанирующему спермой на ее обнаженную грудь, лицо и волосы. Такого безобразия заслуженная пенсионерка не видела никогда и даже не могла себе представить. Она закричала и бросилась по коридору спасать дочь, но вульгарная девица, преградив путь, усадила трепещущую Нину Антоновну на стул, призвав откуда-то из недр заведения темнокожего накачанного бугая. Нине Антоновне стало страшно. Она заплакала.

А с дочерью в это самое время ничего страшного не происходило – она пыталась договориться с владельцем заведения об условиях работы. Войдя в кабинет, Муся увидела за начальственным столом пожилого красавца, голову которого покрывали благородные седины, оттенявшие медный загар иконописного лица. Тонкая серо-голубая рубашка была распахнута до живота, и она с удивлением отметила поразительную для его возраста мускулатуру.

Хозяин о чем-то спросил на иврите, она покачала головой, давая понять, что не понимает.

– Так, а то гово€ришь по-русскему? – произнес он то ли с польским, то ли с украинским акцентом.

Муся радостно застрекотала:

– Да, только по-русски и говорю! Мне нужна работа, но чтобы без языка. Я могу полы мыть, вытирать пыль, пылесосить, мусор выносить, стирать. Все могу.

– Добже, – усмехнулся пожилой красавец, – але, можешь яко инше поработать, так? Ты же не старуха, так?

Муся поймала на себе оценивающий взгляд хозяина, поежилась и поправила кофточку. Седовласый спросил:

– Коли хочешь, так я тебе дам пьять тыщач у неделю.

У Муси вытянулось лицо. Она быстро посчитала в уме: пять тысяч шекелей в неделю – это двадцать в месяц! А если всей семьей выйти, то это шестьдесят тысяч. Вот это да!

– А что делать надо?

– Массаж делать, але не розумиешь?

– Розумию, розумию! У меня руки сильные – я же музыкант. Вот увидите, людям понравится, только покажите, чего и как. Я быстро научусь. Знаете, мой муж тоже может массаж делать. Он пианист, пальцы длинные и руки не слабее моих.

Хозяин рассмеялся, намекнув, что может дать адресок, но лично он с мужиками перестал работать уже давно, а Муся не унималась.

– И у мамы моей с руками все в порядке! Она хоть и пенсионерка, но еще о-го-го! Кого хочешь помассирует! Может, позвать? Она там, в коридоре сидит.

Хозяин недоверчиво посмотрел на странную женщину, напоминающую подростка, и спросил:

– Пенсионэ€рка кому нужна? Пионэ€рка нужна. Ты чего пришла?

Муся растерялась, она, кажется, все объяснила. Зазвонил телефон. Седовласый поднял трубку и помрачнел.

– А ну-ка, иди скорийще, там твоя мамка клиентов распужала. Плачет и власы на соби рве. Завтра приходь без мамы и мужа – то столкуемось.

Муся выбежала в коридор, где в кресле полулежала заплаканная Нина Антоновна с багровым лицом, свидетельствующим о приближении гипертонического криза, и вопила:

– Не прикасайтесь ко мне! Проститутки, верните дочь! Вы за это еще ответите!

Ее окружили девочки и клиенты. Кто-то протягивал стакан с водой, кто-то предлагал «тяпнуть коньячку». Заметив Мусю, она скомандовала:

– Бежим скорее, это не офис – это бордель!

Муся тщетно пыталась ее успокоить, пока добирались домой. Выслушала в подробностях и даже попыталась представить сцену, потрясшую мать. По всему было видно, что мать права и Муся чуть было не нанялась на работу в бордель. Эта мысль показалась забавной и польстила женскому самолюбию, задавленному полным отсутствием семейного секса.

«А ведь этому седому я понравилась, иначе бы не предложил, – вспоминала она раздевающий взгляд. – Пять тысяч в неделю! – не укладывалось у Муси в голове. – Собственно, за что? Может, послать Пашу на фиг и податься в бляди? А что, собственно, останавливает? Имею моральное право – с мужем секса никакого, и давно».

Муся точно помнила, что после отъезда даже намека с его стороны не было, да и до отъезда далеко не гладко все происходило. Тогда ее обижали бесконечные Пашины придирки, что, мол, она в ритм не попадает, что голова у нее забита всякой ерундой, что она вечно торопится, а однажды в момент мучительного подхода к оргазму он повел себя просто как настоящий жлоб. Зазвонил телефон, она не отреагировала, но он остановился и потянулся к трубке. Кто тогда звонил, она до сих пор не знает. Паша замер, и она тоже. Он молчал, ничего не говорил и просто слушал тишину. Положив трубку на рычаг, обрушился с претензиями, что она весь кайф обломала: «Почему остановилась? Почему прислушивалась, вместо того чтобы довести такое простое дело до конца!» Тогда она психанула и предложила ему в дальнейшем перейти на самообслуживание. Так оно и случилось. Как можно зачать ребенка в такой ситуации даже при помощи волшебной израильской медицины, было непонятно. Правда, после похода в «медицинскую кассу» ей объяснили, что борьба с бесплодием – это национальная политика, и есть такая вещь, как искусственное оплодотворение, и по результатам анализов у нее не все так безнадежно.

Тем же вечером, после неудачного дня поисков работы, она поделилась с Пашей неожиданным открытием – ее вполне могли бы принять на работу в бордель. Этот сомнительный успех, как ни странно, не обидел, а даже окрылил Мусю. Значит, она привлекательная и сексапильная! Паша смеялся, слушая рассказ возбужденных женщин. Нина Антоновна плевалась и никак не могла описать в подробностях сцену в кабинете. Паша подзуживал, настаивая на детальном описании. Он покатывался со смеху, когда старушка краснела и теряла дар речи, а глядя на жену, неожиданно отметил, что она очень похорошела за последнее время. Сейчас перед ним на кухне прыгала от плиты к столу худенькая загорелая женщина с аппетитной попкой, обтянутой рваной джинсой коротеньких шорт. Он согласился, что у того седого сутенера «глаз-алмаз». Сейчас Муську вполне можно при слабом освещении сбыть за подростка. И еще он подумал, что давненько у них с Муськой ничего не было, а тянет.

Можно сказать, что зарождение ребенка началось именно тогда – в ту ночь, после нелепой истории с массажным кабинетом. Паша и Муся с удовольствием вернулись на семейное ложе, не признаваясь друг другу, что каждый погрузился в собственные фантазии. Муся представляла себя на службе у «седого» – она делала все, что он просил, а Паша представлял себя «седым» и ему нужно было от Муси только одно – чтобы она ходила в коротеньких шортиках, заплетала в косички отросшие волосы и в постели в момент наивысшего наслаждения издавала писк вместо томного рыка. Несмотря на довольно бурный всплеск сексуальной активности, ребеночек сам по себе не зачинался. Но после солевых ванн и грязей Мертвого моря, после гормональной терапии, даже не прибегая к искусственному оплодотворению, Муся забеременела и выносила ребенка. Она родила недоношенную худенькую девочку, размером и видом напоминающую мороженую курицу. Высокий уровень израильской медицины помог выходить девочку, которую назвали Ханной.

Однажды, склоняясь над заснувшим ребенком, они вдруг вспомнили один эпизод, случившийся с ними в Италии. Сейчас, после рождения Ханны, он приобрел особенное значение. Паша и Муся даже поспорили, кто первый догадался о том, как выйти из тупика со знаком «Фермата». Паша утверждал, что именно он обратил внимание, что сбоку в церкви есть выход. Люди заходят в одну дверь, а выходят в другую. Муся утверждала, что она раньше него догадалась, что церковь сквозная, что-то вроде наземного перехода, она даже сбегала и проверила. Действительно, за церковным порогом гудел муравейник большой площади. Потом она вернулась и разыскала Пашу, который стоял как столб и смотрел на детей мокрыми от слез глазами. Как ей тогда стало плохо!

– Знаешь, о чем я тогда попросила? – шептала она Паше, склонившись над засыпающей дочкой. – «Господи», – сказала я, хотя знала, что это не по правилам. Я еврейка, имя Его называть не могу, креститься, как все вокруг, тоже, но все равно! Я даже не сказала, а провыла: «Господи! Дай мне ребенка! Все отдам за это!» Вот видишь, услышал.

Паша загадочно улыбался, вспоминая свое видение в храме – девочку с черешневыми глазами. Никто из них, ни Паша, ни Муся, теперь уже не вспоминали историю гораздо более приземленную, которая произошла совсем не так давно. Ну при чем здесь бордель? Для них и маленькой Ханночки все, конечно, началось с храма.

А насчет того, что Мусю наверху услышали, так это точно, причем дословно. Она многое отдала, начав со здоровья. После родов отказали почки. Нарушился метаболизм, она растолстела, оплыла. Донимали мигрени и высокое давление. Постоянная тревога за жизнь слабенькой Ханны превратила истеричную Мусю в неврастеничку. Постепенно сложилась навязчивая идея непременной беды, которая случится, если они не увезут Ханну из Израиля. Каждое утро, отправляя девочку в школу, она ложилась на диван и рыдала, вздрагивая от страха, что больше ее не увидит, что школьный автобус взорвут или возьмут детей в заложники. Паша тоже после каждого нового теракта собирал чемоданы, но не для того, чтобы сбежать из семьи, теперь он уже об этом не думал. Как бросишь болезненного ребенка с психопаткой матерью и бабушкой, прикованной к постели после обширного правостороннего инсульта?

Только когда Ханке исполнилось двенадцать, а бабушка уже два года как покоилась на кладбище Яркон, они снова стали подумывать об эмиграции в Канаду. Выбор пал на эту страну после североамериканских гастролей. Паша и Муся работали в оркестре камерного музыкального театра. Русскоговорящая часть израильской труппы значительно поредела после этого турне. Не потому, что музыкальная культура Канады кого-то вдохновила, – привлекали тишина и покой, низкая преступность и большой потенциал китайских учеников, значительно улучшающих материальное состояние любого преподающего музыканта. Паша, мечтая о Канаде, даже почувствовал некоторый творческий подъем и пообещал себе закончить начатую в Италии симфонию и двухчастный концерт для виолончели с оркестром. Он старался писать музыку каждый день, даже если «внутри не звучит» и тяжело идет. А шло вроде груженой телеги по ухабам. Объяснял это общей нервозностью в семье. Уйти в себя не получалось.

Нужно было решаться, Монреаль манил. Красивый город с красивым именем. Туда даже старый знакомый «французский классик» наведывается. Говорят, уже несколько раз приезжал: что и говорить – один язык, одна культура.

На этот раз им разрешили перебраться в Канаду. Незадолго до переезда Паша и Муся решили навестить родной город. Проблем с перемещениями уже не было, и, к радости всех ностальгирующих, появилась возможность вернуться в прошлое и побродить по знакомым улочкам любимых городов. Родителям хотелось показать двенадцатилетней Ханне знаменитую на весь мир Лестницу, не менее знаменитую музыкальную школу и театр. Паша знал, что многих дорогих людей он уже не встретит. Ему рассказали, что Анисов более десяти лет назад уехал в Германию, там и умер – от инфаркта. О судьбах учеников Паша знал немного, очень печальным был тот факт, что самая удивительная и одаренная ученица Лиза Целякович бросила консерваторию. Муся, узнав об этом, совсем не удивилась.

– Загуляла, значит, – сказала она Паше, – какая из нее пианистка! Только мужики на уме были.

Паша никак не прокомментировал это заявление, но в очередной раз утешился и самому себе отпустил грешок, который не то чтобы сильно мучил, так, иногда цеплял коготком, особенно теперь, когда дочь подрастала.

Все в их городе, за исключением солнца, моря и пыли, казалось изменившимся, вроде постаревшей подружки, которая искусно закрасила то, чего уже не поправить, и навела макияж поярче в тех местах, куда еще можно было смотреть. Но в целом возникало ощущение молодящейся бабенки, уже сильно изношенной, слегка пошловатой и готовой отдаться первому встречному. По разбитым мостовым ездили хорошие автомобили, а в ресторанчиках сидели хорошие девочки, оценивающе разглядывая каждого посетителя. Все продавалось и покупалось, даже их старая квартира, новый владелец которой снес, наконец, стену, перегораживающую зал, восстановив симметрию позолоченных завитушек лепнины на потолке. Теперь, после ремонта, их комната напоминала номер в шикарном отеле. В центре стояла громадная кровать, площадь которой как раз и была площадью их бывшей комнаты, а на окнах, превосходящих высоту их квартиры в Тель-Авиве, висели тяжелые бархатные шторы с массивными кистями. Было заметно, что Мусе все это очень нравится, она вертела головой и покусывала губы. Воплощение израильской мечты о зеркальном паркете из разных пород дерева, с гобеленами по стенам и золотом на дверных ручках, все это вдруг реализовалось тут, на этой когда-то провонявшей кошачьей мочой территории. Цена за квартиру была космической. Паша таких денег никогда в руках не держал. Жили они, по израильским стандартам, хорошо, но не до такой степени. Успокаивало то, что в их планы не входило приобретение недвижимости в родном городе, назад они не собирались, хотелось только вперед, в новую жизнь, в новую страну.

Остановились они у старых консерваторских знакомых. Полночи просидели на замызганной кухне, выслушивая истории из жизни коллег, укладывающиеся в одну и ту же схему: те уехали, а эти остались; у тех все есть, а эти все потеряли. Шум газовой колонки и рычание допотопного холодильника действовали гипнотически. Паша резко захотел спать, как вдруг Муська спросила о Лизе Целякович – может, знают, что с ней, хотя, конечно, откуда…

Пашину сонливость как рукой сняло, и было от чего. Хозяева возбудились и стали рассказывать, перебивая друг друга, историю, смахивающую на сказку о том, как девочка сначала превратилась в страшную ведьму, а потом в прекрасную маркизу.

Пересказ похождений Лизы в художественном исполнении Севы и Ани Шейниных напоминал жестокий романс. Тональность, безусловно, была минорной, не обходилось без придыханий и легкого завывания. Аня закатывала глаза и пускала слезу, Сева глубоко вздыхал и набирал с шумом воздух для нового куплета. Случайные диссонансы обостряли звучание. Напряжение должно было привести к драматической коде, в которой угадывался печально знаменитый марш великого поляка, как вдруг… Сева внезапно ушел в мажор, и скорбь рыдающих гобоя и флейты растворилась в летящем проигрыше аккордеона. Из приоткрытой форточки потянуло мокрым асфальтом и сиренью. Где-то на Елисейских Полях немолодой, похожий на Севу шансонье пел легкомысленную и абсолютно неправдоподобную песенку о любви. Она была о том, как произошло чудо и затоптанный в грязь цветок расцвел вновь под голубым небом Прованса. Хозяин этого цветка держит его во дворце и зорко следит за тем, чтобы никто к нему не приближался. Это восхитительное растение теперь зовется Эльза де Байе, жена французского маркиза, мецената и миллионера. Маркиз устроил ей турне по Европе, гастроли в Японии и Америке, подарил остров и построил концертный зал. Она записала несколько альбомов музыки собственного сочинения и отхватила какую-то европейскую премию.

– Так это ж наша Лизка и есть! – мощным фортиссимо прозвучали Шейнины.

Мирно дремавший хозяйский кот от неожиданности вскочил и шмыгнул под диван. Муся застыла с приоткрытым ртом, а Пашины губы растянулись в глупой улыбке.

Люди, как правило, любят немножко приукрасить чужие биографии – факты теряют свою очевидность, обрастают домыслами и небылицами. Так возникают легенды о героях и святых, так рождаются мифы и придумываются сказки, а все для того, чтобы дать человеку надежду на победу добра и справедливости. И даже если реальность его собственной жизни убеждает в обратном, то другая, выдуманная реальность сохраняет веру в разумность и гуманность мироустройства.

Но история с Лизой превзошла даже сказку о Золушке. Зря Шейнины старались, на самом деле все было гораздо интереснее. Справедливости ради надо сказать, что подобные фокусы судьба выделывает не часто и далеко не со всеми, поэтому рассказ об этом заслуживает новой части повествования.

Часть вторая

Глава 1

Профессор Лиманский, заведующий отделением алкогольной и наркотической зависимости городской психбольницы, готовился к утреннему обходу. С ночи было несколько новых поступлений из «Скорой помощи». Среди доставленных – парочка наркоманов из завсегдатаев их отделения, доброволец с почти двадцатилетним стажем алкоголизма и молодая девушка после неудачной попытки самоубийства. Ни имени, ни фамилии девушки не значилось, только рост, вес и приблизительный возраст. В милицейском протоколе было зафиксировано, что она, раздевшись донага, попыталась прыгнуть под поезд. Машинист сумел затормозить в нескольких метрах. Тело лежало на рельсах, пока не приехали милиция и «Скорая». Машинист видел, что изо рта у самоубийцы идет пена, а пульс не прощупывается. Врач на «Скорой» оказался опытным, быстро провел реанимацию. Поведение девушки было агрессивным, она бредила и не помнила, кто она такая и откуда.

Доктор прочел протокол до конца и подумал, что если бы не музыкальное образование молодого врача, то все бы закончилось для этой несчастной довольно печально. Поначалу упекли бы в изолятор, потом малость покалечили. По описанию поведения и внешнего вида она смахивала на опустившуюся потаскушку. Тело было в ссадинах и синяках, она материлась и демонстрировала всем свои распухшие и кровоточащие гениталии. Состояние ее напоминало острую алкогольную интоксикацию. Девушка утверждала, что она великая пианистка, что училась у самого Иоганна Себастьяна Баха, ей рукоплескала Вена, а Моцарт целовал руки. Она требовала отправить ее в Тель-Авив к Хлебникову и позвать Анисова к телефону. Врач «Скорой» когда-то посещал детскую музыкальную школу при консерватории и слышал эти фамилии. Девушка хоть и не была похожа на студентку консерватории, но кто знает… Он лично привез ее в больницу с предварительным диагнозом «тяжелое аффективное психическое расстройство».

Виктор Юрьевич Лиманский решил, что после обхода обязательно свяжется с этим врачом и, если диагноз подтвердится, поблагодарит за профессионализм и спасенную жизнь. Сколько таких искалеченных в «предвариловках» молодых людей он повидал на своем веку, а сколько самоубийств случалось именно после помещения в тюремный изолятор, потому что за хроническим алкоголизмом и наркотиками вовремя не был распознан маниакально-депрессивный психоз. Им можно было помочь. Сейчас Лиманский надеялся, что сумеет помочь этой уличной пианистке. Болезнь, конечно, коварная, мучительная. Как на качелях. Раскачиваемый – вполне здравомыслящий человек, пока амплитуда его настроения не взлетает к небесам от запредельного счастья и не падает в пропасть абсолютной безнадеги. И так всю жизнь. А если момент упущен, то аттракцион становится еще опаснее. Финал – срыв. Хорошо, если подстраховали, а если нет – вылетишь к черту и разобьешься в лепешку.

«Что же пианисточку нашу так качнуло? – думал доктор. – Наследственность тут, конечно, большую роль играет. Если родители живы, надо бы выяснить, как там, в роду, насчет хронического алкоголизма и попыток самоубийства. А толкнуть качели, собственно, могло что угодно – и радость, и горе, даже, например, огорчение оттого, что на концерте не по тем клавишам сыграла. Дальше, как по нотам, – депрессия, жить не хочется, а надо куда-то идти, что-то делать, но не можешь. И спать не можешь, и есть. Все тело – боль. Внутри пусто. Алкоголь и наркотики облегчают, а после них еще хуже, как вдруг, опа, – полетели вверх. А там, тут как тут, «манечка» приехала. Головку напекло, уже ты и Моцарт с Пушкиным вместе, и Наполеон с Бонапартом, и на Землю тебя не зря спустили, а с миссией особой. И способности у тебя нечеловеческие, можешь слететь запросто этажа так с десятого или броситься поезду наперерез, чтобы остановить… Всякое бывает. Лечить девочку надо и, возможно, долго».

Она лежала привязанной к поручням больничной кровати. Грязные волосы спутались, глаза провалились. Медсестра доложила, что больная, когда приходит в себя, издает странные звуки. Хочет, чтобы все слышали, как она играет концерт для рояля с оркестром. Надо бы ее выключить, уже голова болит от ее «музыки», больные жалуются. Доктор наклонился над пациенткой и получил в лицо плевок. Девушка дико захохотала и матерно выругалась. Виктор Юрьевич достал носовой платок, который с этой целью держал всегда под рукой, и спокойно вытер лоб.

– А теперь, солистка, скажи, как тебя зовут, хочу познакомиться со знаменитостью.

– А то ты не знаешь, – огрызнулась больная и отвернула лицо к стене.

– Представь, нет. Может, ты Юдина или Гинзбург, а может, передо мной сам Рихтер, а я и не признал.

– Ты что, дурак? Рихтер – мужик, а те две уже на том свете играют. Я их учила, учила, а они взяли и померли. Обе так себе, троечницы. Я лучше. Никто так Баха не играет, как я и Гленн Гульд. Слышал такого? А я вот слышала. Пластинка есть такая. Он там сыграл и говорит – только Лиза Целякович так может, больше никто, ясно.

Доктору действительно стало ясно, что девушка, что называется, «в теме». Зовут ее, значит, Лиза, фамилия Целякович, а вот кто такой этот Гульд, доктор Лиманский не имел понятия, но решил фамилию запомнить и спросить врача «Скорой», что он об этом знает.

– А скажи мне, Лиза, где ты живешь? Есть ли у тебя родители, муж, друзья?

– Нет и не надо. Сирота я, понятно? Кому какое дело… А ты чего выспрашиваешь? Руки развяжи! Слышишь, урод! Больно, играть не могу.

Лиманский посмотрел на привязанные бинтами запястья, на багровые, обветренные ладони с грязными ногтями. Тяжело было представить, что эти руки когда-либо касались клавиш, но доктор и не такое повидал за тридцать лет работы в психиатрии.

– Значит, сирота. А кто такой… – доктор посмотрел в записи, – Анисов? Ты нас очень просила позвать его к телефону.

– А х… его знает, – все больше раздражалась Лиза. – Ты что, не слышал? Отвяжи, тебе говорю.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Тонкий, певучий, психологичный, полный исторических и литературных реминисценций роман Елены Крюково...
В соответствии с учебной программой приведены общие сведения об одежде и ее классификации, основные ...
Учебное пособие написано в соответствии с новой программой по экологии и рассчитано на базовый курс....
Что считать культурой? Критерии, отличающие культуру от антикультуры. Культурные и цивилизационные п...
В учебнике доступно, ясно и вместе с тем строго и систематично излагаются основные понятия логики. Г...
В сборник вошли пьесы для драматических школьных коллективов, а также пьесы для театра кукол, которы...