Тело № 42 Драгунский Денис
Особенно ее поразило то, что мальчик даже обрадовался. Вот, мол, как всё прекрасно совпало, просто судьба! Просто слов нет – и он бросился ее обнимать. А она отшатнулась и сказала:
– Ты был такой клёвый, а стал такой отстойный.
То есть, наверное, раньше он был вполне клёвый, для реала. Но в сравнении со своим виртуальным двойником стал отстойный. Или что-то еще.
В общем, мальчик забрал кактус, Булгакова в кожаном переплете и свой ноутбук, естественно. Роутер он благородно оставил девочке, хотя покупал его на свои деньги. Зато на прощание закинул ее тапочки под кровать.
А теперь откашляемся, попьем водички и сделаем научные выводы.
Наш мир делится на серьез и игру, а также на реальность и фантазию.
Можно вести серьезные дела в реальном мире. Так поступают скучные и правильные взрослые люди.
Можно играть с реальностью, в особенности же с реальными людьми. Так ведут себя циники и негодяи.
Можно играть со своими фантазиями – это удел поэтов, художников всякого рода и вообще «избранных, счастливцев праздных, единого Прекрасного жрецов», как сказал А. С. Пушкин устами веселого Моцарта.
Наконец, можно воспринимать фантазии всерьез.
Это самое скользкое место. К чужим фантазиям совершенно серьезно относятся психоаналитики и психиатры. Для них чужие фантазии (чужой бред, простите за выражение) – это суровая реальность, с которой они работают засучив рукава.
А вот когда обыкновенный человек относится к своим фантазиям серьезно – то есть не различает, где реальность, а где фантазия, – вот тут дело плохо.
Если бы дело произошло в середине ХХ века, то фанатов виртуала отправляли бы в дурдом. Но тогда не было Интернета и социальных сетей. ЖЖ тоже не было. Норма – это понятие условное и отчасти статистическое.
Но лишь отчасти. Например, массовую наркоманию трудно считать нормой – хотя наркоманов больше, чем, скажем, эмо или готов, вместе взятых. Однако готы и эмо – это нормальная (в наших условиях) молодежная субкультура, а наркомания – прямая угроза для жизни и здоровья.
Иными словами, помимо совершенно реальных фантазий существует еще более реальная жизнь, о которую можно шибануться головой. Иногда насмерть. А иногда слегка, как в нашем случае.
Кстати, эти мальчик и девочка после небольшой паузы снова стали общаться в Интернете. Наверное, им так лучше. Ну и хорошо.
Бедные дети маркетинга
Плутарх рассказывает такую историю. Знаменитый спартанский полководец Деркеллид возмутился, что некий юноша не встал при его появлении. Но юноша ответил: «У тебя нет сына, который потом бы встал передо мной!» И все кругом развели руками: Деркеллид бездетен, а значит, мальчик прав («Ликург», XV).
О чем этот рассказ? Конечно, не о том, что даже в суровой Спарте дети дерзили старшим. И даже не о том, что главным долгом спартанцев было воспитание детей. Рассказ о том, что спартанские мальчишки готовились стать взрослыми. Мечтали об этом. Примеряли на себя роль полноправного гражданина, воина, отца. А девочки готовились к роли взрослой женщины, жены и матери.
В этом – вернее, в яростном нежелании принять эту роль и в активном и глупом потакании такому нежеланию – вся суть так называемой молодежной проблемы, которая вдруг въехала в фокус российской общественной дискуссии в связи с показом сериала «Школа».
Зря говорят, что в школе на самом деле все хорошо. Или раньше было хорошо. Это кому как.
Мне, например, было неплохо. Но не потому, что я учился почти полвека назад, при благопристойном советском порядке. Просто я принадлежал к одной из двух верховых групп: умные ребята из продвинутых, как нынче говорят, семей. Вторая (а скорее, первая) верховая группа были хулиганы и силачи. Они нас не трогали, мы в их дела не вмешивались. Далее были просто ученики, у них были разные компании, клубящиеся вокруг первых двух. И еще были люди совсем забитые, несчастные. Смешно и стыдно сказать: в школе были мальчики и девочки, с которыми я ни разу – да, представьте себе, ни разу – за все годы не поговорил. Не поздоровался. Даже рядом не постоял. Каста неприкасаемых. У нас в классе таких было два-три человека. Да и во всей нашей благополучной школе – совсем мало. Но они были. Они были слабосильные, очень плохо и поношенно одетые, некрасивые, жалко прыщавые, с сальными волосами. Они хуже всех учились. И все побои, бойкоты и издевательства сыпались на них. Представляю себе, как выглядел бы тогдашний фильм про таких вот мальчиков и девочек, снятый с их точки зрения. Ужасное вышло бы кино.
Кстати, мы в школе курили. В сортире. То есть почти в открытую. Дым валил в коридор и залетал в учительскую. Директриса с криком вбегала в сортир, а мы, наглецы и бесстыдники, не выплевывая сигарет, становились кружком вокруг толчков и, пардон, расстегивали ширинки. И кричали: «Ай-ай-ай, Марья Иванна!»
Мы в школе выпивали. У нас большая перемена была 45 минут, и мы в десятом классе бегали в магазин за вином, за болгарским полусухим. Не каждый день, конечно. Но бывало. Однажды я отвечал урок, будучи в очень хорошем настроении. То ли я смог собраться, то ли учительница проявила высшую мудрость – не знаю. Но обошлось. Хотя я держался за спинку стула. И еще было много всяких занятных безобразий. Опасных – тоже.
Все это происходило в центре Москвы, на улице Горького, у Маяковки. Так что не надо нас пугать школой. Не смешите, спасибо.
Удивляет совсем другое.
Мы знали, что скоро станем взрослыми. Мы хотели этого. Мы тянулись к заветным рубежам: получение паспорта, выпускные экзамены, вступительные в вуз. Мы брали без спросу отцовские галстуки, а девочки – мамины туфли. Тот редкий и удачный случай, когда сексуальный мотив, запечатленный в этой фрейдовской символике (галстук и туфелька), сливается с позитивным социальным стремлением – повзрослеть.
И это со всех сторон понятно. Давайте посчитаем.
Лет до двенадцати человек живет в полнейшей зависимости от родителей. После восемнадцати он уже взрослый. Он может идти работать, он может вступать в брак. Причем в брак он может вступать, а может и не вступать. У нас не Спарта, где, согласно Плутарху, холостяки раз в году в позорном одеянии ходили по городу, осыпаемые мусором и презрением сограждан. Но вот работать (или учиться на квалифицированного специалиста) он, в общем-то, обязан. Культура обязывает взрослеть. Производить добавленную стоимость и платить налоги. Иначе это должен делать кто-то другой, чтоб ты был сыт и одет. Иначе человек превращается в паразита или вора. Не очень почтенные социальные роли.
Итак. Короткие шесть лет сознательной жизни (ну, хорошо, десять, если считать вуз), маленький отрезок между детством и взрослостью. Восемь процентов жизни. А если прибавить несознательное детство, то еще меньше. То есть переходный возраст. Несколько лет от детства к взрослости. В этом возрасте человек приобретает полезные социальные навыки, а также знания и умения, которые позволяют жить и работать во взрослом состоянии. Поэтому школьные годы, безусловно, важны.
Хотя по важности они не идут ни в какое сравнение с первыми месяцами и годами жизни, когда формируются базовые, не разрушаемые впоследствии основы личности. Но не будем отвлекаться на эту серьезную, но в данном случае постороннюю тему.
Итак, вопрос. Почему мои ровесники старались поскорее повзрослеть и общество всемерно помогало нам в этом, тянуло нас во взрослую жизнь? А сейчас молодые люди как будто бы стараются подольше задержаться в своей подростковости. Как будто стремятся выгородить какой-то особенный загон для своего возраста. И общество им в этом помогает! Будто бы молодость – это как национальность или родной язык, то есть постоянное качество. Меж тем как это всего лишь юный возраст, то есть нечто скоропреходящее.
В чем тут дело?
Ответ прост, как строчка на джинсах.
В наше время еще не было молодежной моды. И тинейджеров тоже не было. Вся эта чисто коммерческая штука возникла в шестидесятые годы в Европе. К этому времени Европа в целом зализала послевоенные раны; начался экономический подъем и ощутимый рост благосостояния. Но европейские потребители 1960-х годов – это мужчины и женщины 1920—1930-х годов рождения. Поколение войны. Пережившие оккупацию, карточки, недоедание. Люди экономные, даже прижимистые в силу своей трудной жизни.
На кого работать растущему одежному бизнесу?
Но тут появляется поколение «беби-бума» – дети, рожденные в 1946 году. В начале шестидесятых – это подростки. Их много. Своих денег у них нет. Но у них есть любящие родители, которые хотят додать своим чадам то, что недополучили сами. Красивую, яркую, модную одежду. Папы-мамы, пережившие падение Парижа и бомбежки Лондона, не стали бы покупать лишние шмотки себе. Но детям? «Все лучшее – детям». И машина завертелась. Молодежная мода стала – и остается доныне – поистине золотым дном. Почему? По следующим причинам.
Первое. Подростки, в силу возрастных особенностей психики, хотят быть похожими на самых крутых ровесников (или киногероев, или эстрадных кумиров). Похожими в самом простом смысле – носить такой же свитер. Взрослые в рамках моды все же тянутся к оригинальности, в одежде хотят отличаться от соседей или сослуживцев. Поэтому взрослый товар шьется, как правило, небольшими сериями. Подростковый – массовыми, миллионными.
Второе. Подростки не так требовательны к качеству кроя, отделки, строчки и прочим портновским тонкостям. Главное – чтоб было модно (фасон и цвет). Поэтому шить на молодежь выгоднее не только в смысле массовости, но и в смысле качества.
Третье. Подростки очень чувствительны к колебаниям моды. Они будут выклянчивать у папы с мамой деньги на стильную куртку, и никакие уговоры, что прошлогодняя «еще хоть куда», не подействуют.
Наконец, на подростках все быстрее рвется (не в последнюю очередь из-за невысокого качества товара). Дополнительная причина смены модных волн.
А там, где молодежная мода, – там и формирование (сверху, сверху!) специфического образа юного потребителя. Клуб, бар, дискотека. Пластинки, потом – пленки, диски, флешки. Проигрыватели, магнитофоны, плееры. Мобильники, превратившиеся в «станции развлечений».
Вот ключевое слово – развлечение. Жизнь как сплошное, бесконечное, пузырящееся пепси-колой, искрящееся дискотечными огнями, грохочущее в наушниках развлечение. Это не сами подростки придумали. Всю эту молодежную культуру хитрые взрослые изобрели, чтобы вытряхнуть из мам и пап побольше денег на новое развлекалово (пардон) для детей.
То есть налицо чистейший маркетинг. Искусство создать продаваемый товар и эффективно его впарить. Собственно, это и есть так называемая молодежная культура. Ну, или субкультура, если делать существенные различия между цветом помады и размерами побрякушек в разных брендах. Ничего большего и ничего «культурного» там нет. Потому что времени уж очень мало. К восемнадцати – двадцати годам кому в институт, кому в армию, кому ребенка выгуливать. И всем – работать. Создавать добавленную стоимость и платить налоги. За добавленную стоимость платят зарплату (или получают доход в бизнесе). На эти деньги покупаются еда и одежда, книги и плееры, билеты в театр и на поезд. А на налоги строятся школы и платятся зарплаты учителям.
Конечно, никто в здравом уме не призывает нарядить всю молодежь в одинаковые курточки и выдавать всем одинаковые бутерброды. Подростковый возраст – пора главных вопросов о смысле жизни. Время социальных тренировок. В текущей версии, разумеется. Поскольку такие вопросы задавались и такие тренинги проводились всегда и будут продолжаться вечно.
Поэтому глупо обособлять подростков, защищать их права, изучать их повадки и вообще относиться к ним, как к национальному или религиозному меньшинству. Они вырастают очень быстро. Другие будут совсем другими. Буквально через пяток лет.
Еще глупее говорить подростку «будь самим собой!». Что это значит? Пей шипучую водичку, слушай веселую музыку? Человек – существо от природы похотливое и злобное. Культура обуздывает эти гормональные вспышки.
Чрезмерная концентрация общества на молодежных проблемах может привести – да уже приводит – к нежеланию взрослеть. И как следствие, к инфантильности взрослой жизни. К развлекухе и безответственности. А значит, к необузданной агрессивности. И к полудетскому «а я не знал… я как-то не подумал…» по любому поводу.
Это гораздо опаснее, чем пиво на школьном дворе.
Но главное.
Все искания молодых и недовольных душ, все их гормональные всплески и эстетические предпочтения, все трагические противоречия между готами и эмо, между рокерами и рэперами, учителями и учениками, мажорами и ботанами – все это существует целиком и полностью на родительские деньги.
Вот и всё о школе и о «Школе». Не будем преувеличивать.
Упрощёнка
Когда я учился в девятом классе, я был влюблен в одну девушку. А она любила музыку. Поэтому я ходил с ней то в Консерваторию, то в Зал Чайковского. Сейчас она блестящий музыкальный критик, но я не о том. Я о том, что я был в концертах с ней раз сто, наверное. Весь девятый и десятый класс.
Это было в конце 1960-х годов. Благодаря этой девушке и тогдашней репертуарной политике Московской государственной филармонии я за два года переслушал много интересной, сложной, глубокой и, самое главное, современной музыки. На те времена современной, разумеется. Кстати, тогда было такое смешное мнение – что музыка бывает «классическая» и «современная». Грубо говоря, Бах-Бетховен, Битлы-Пахмутова. Была еще одна категория: музыка «серьезная». То есть не Бетховен, но и не Битлы. Ну, Хренников, например. И я тоже так думал до того, как стал ходить и слушать Мессиана и Мийо, Онеггера и Шнитке (композиторы очень разные, но главное – современные).
Это было очень важно для меня. Благодаря своим родителям я неплохо разбирался – ну, скажем так: стремился получше разбираться – в литературе и живописи, но музыка для меня была так, фон, нечто громкое, ритмичное и по преимуществу веселое. Или бодрое. В крайнем случае, патетическое. Но тут я понял, что музыка в каком-то смысле не слабее литературы, что она требует силы, сосредоточения, понимания, слушательской самоотдачи.
При этом я, конечно, с большим удовольствием слушал старинных композиторов. И сложных, и тех, что попроще. Повеселее. И я верил, что они тоже хорошие. Правда, меня уже тогда удивляло преизобилие их творчества. Кончерто гроссо номер шестьдесят пять. Сто пятнадцатая симфония. Особенно меня смутило то, что Вивальди, оказывается, на пари мог сочинить новый концерт быстрее, чем нотный переписчик мог его переписать. Ну, ладно, время тогда такое было. Вернее, время всегда такое было: время – деньги.
Но потом с репертуаром что-то стряслось. Музыка интересная и новая стала вытесняться музыкой популярной и проверенной, чаще всего старинной, причем эпохи барокко. Помню, как я пришел послушать некий вроде бы хороший камерный ансамбль. Зал тоже камерный. Публика рассаживается с серьезными и возвышенными лицами – а как же, классическую музыку пришли слушать. А в программке – сплошные струнно-духовые дивертисменты XVIII века. Но это же не музыка для слушания сидя в зале! Это музыка для садовых прогулок, или для поедания мороженого на террасе. Под такую музыку позволено громко разговаривать. А когда я увидел в программке такую строчку: Георг Филипп Телеман, Большая Обеденная Музыка, – я чуть не ушел. Эту музыку если слушать сидя, то только за столом! Наворачивая мясо и запивая вином! Но я не ушел, и правильно сделал. Потому что еще раз убедился – ничего в этой музыке не было. Ни содержательного, ни особо виртуозного. Что совершенно понятно. Эта музыка должна быть легка для восприятия за обедом, и она должна быть несложна в исполнении – не всякий барин может содержать хороший оркестр.
То есть вместо музыки на том концерте – будем уж называть вещи своими именами – посетителей накормили веселыми барочными траляляшками. И не предпослали вступительное слово музыковеда, что вот-де сейчас мы вам покажем барочные тра-ляляшки, которые играли значительную роль в прогулочно-обеденной культуре первой половины XVIII века. Нет, оркестр делал вид, что играет настоящую музыку. А бедные слушатели делали вид, что ее слушают. Но это было, к сожалению, вынужденное надувательство.
Я спросил у одного крупного музыкального продюсера: что случилось? Куда делась высокая, сложная, современная, новая музыка? Почему кругом сплошное «под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди»? Который, конечно, прелестный композитор и сильно повлиял на Баха, за что ему спасибо, но нельзя же так долго питаться залежалой пастилой! Или, в крайнем случае, заигранные вхруст мировые хиты. «The best of Tchaikovsky (Mozart, Beethoven)», аллаверды производителям этой классической упрощёнки на СD.
Музыкальный продюсер ответил со всей серьезностью: «Во-первых, современная сложная музыка никуда не делась, а просто ушла на фестивали и совсем уж исключительные концерты. А во-вторых, из массовых залов она ушла потому, – сказал продюсер, – что массовые залы надо наполнять массовым зрителем!» «А почему в совке поганом было так хорошо в смысле послушать современную сложную музыку?» – не отставал я. «А потому что совок поганый зверски дотировал филармонию! – разозлился продюсер. – Сколько билет стоил в шестой ряд на живого Бриттена? Рупь восемьдесят!» Я, кстати, слушал живого Бриттена за рупь двадцать. Правда, не из шестого ряда, а из задней ложи Большого зала. Но тоже хорошие места.
А теперь, значит, дотаций мало, билеты дорогие. А деньги платить могут те, для которых «The Best of Mozart» – высшее напряжение всех ресурсов коры, подкорки и продолговатого мозга. А если им сыграть хотя бы Хиндемита, не говоря уже о Ксенакисе, они разбегутся.
Ах, как приятно прозревать экономическую подоплеку явлений! Все становится просто и понятно, все можно подсчитать буквально на пальцах (в крайнем случае, на калькуляторе, который запрятан в мобильник).
Хотя не все так уж просто. Лет десять назад Зал Чайковского почти всегда был пуст наполовину. А то и на три пятых. Хотя уже тогда предпочитали играть популярную, привычную классику. В чем дело? А в том, что билеты стоили слишком дешево. Оскорбительно дешево для тех, кто считал себя чистой публикой, так сказать. Если билет стоит сто – двести рублей, то будешь сидеть рядом с учителями и библиотекарями. А это чистой публике неприятно. «Zapadleau», как говорят в парижских салонах. Но когда цены на билеты взлетели буквально в пять – десять раз, в концертных залах стало тесно и вместе с тем очень нарядно. Засверкало и запахло. Это тоже экономический закон, кстати. Так называемое престижное потребление. Упомянутый музыкальный продюсер сказал, что господство Вивальди – явление временное. Богатую публику надо просто приучить ходить в концерт. Знакомые имена плюс несложная мелодичная музыка. А там помаленьку будем внедрять высокие стандарты вкуса. Увы, упрощёнка – штука агрессивная. Она не вводит в мир высоких стандартов, а задает свой собственный стандарт.
Кончено, всё это – мои весьма субъективные заметки читателя афиш.
Мне как читателю афиш кажется, что упрощёнка мало-помалу завоевывает и драматический театр.
Причем в особо циничной форме – в виде изощреннейших интерпретаций классики.
На афишах две категории названий: русская высочайшая классика и зарубежная непритязательная комедия (т. н. ржачка). В основном, в целом, в общем. Я говорю о том, что бросается в глаза. Что является предметом критических обзоров и обсуждений. Ржачку, впрочем, всерьез не обсуждают. Разве что так, под общим грифом падения нравов и вкусов.
Вот Римас Туминас вновь поставил «Маскарад». Раньше, в 1990 году, это был очень красивый спектакль. Сейчас – еще красивее. Прибавилось юродивых, солдат, мужиков и баб. Прибавилось зимы и безнадеги. Еще сверх Лермонтова прибавилось ужаса. То, что Нина погибла, а Арбенин свихнулся, очевидно мало. Арбенин, отравив жену, надевает ушанку и готов уйти в народ. «По ветряному свею, по тому ль песку»?.. Ах нет, это другой поэт. И действие «Маскарада» происходит все-таки в Питере. Но ненадолго, полагаю. Почему бы не перенести действие на Кавказ? Раз уж туда отправляется князь Звездич. Ждем-с.
Да, кстати.
Кто ставил «Коварство и любовь»? А к примеру, «Эмилию Галотти»? А страшно сказать, «Сида» или «Федру»? Не могли же актеры сами действовать, сообразуясь с авторскими ремарками. Наверное, режиссеры там были. Однако мы почему-то говорим о театре Шиллера и Лессинга, а также Корнеля и Расина.
Примерно такая же штука и в XIX, и в XX веке.
Чехова ставили разные режиссеры. Великие, хорошие и так себе. Но мы говорим о театре Чехова.
«Трамвай „Желание“» впервые поставил Элиа Казан, с Марлоном Брандо в роли Стэнли Ковальски.
А когда вместо Брандо ввелся Энтони Куинн, режиссировал Гарольд Клурман. Все четверо – великие люди. Однако мы все равно говорим о театре Теннесси Уильямса.
Это понятно. Но, наверное, обидно для режиссеров. Кажется, что в России режиссеры взяли мощный реванш. Есть театр Любимова, театр Додина, Васильева, Захарова, театры режиссеров менее знаменитых, но столь же упрямых в отстаивании своей художественной самоценности.
Но нет театра какого-нибудь современного российского драматурга. Как, например, в не столь далекие времена был театр Арбузова, театр Розова, театр Гельмана.
И очень плохо, что нет. Потому что драматург для театра (режиссера, актеров) – как композитор для дирижера и музыкантов. Это элементарно, но об этом забывают. Потому что каков бы ни был виртуоз, если он постоянно играет Вивальди, то его виртуозность никому не нужна. Она растрачивается впустую, она ничего не приращивает к культуре.
Очередная конкурентная (поскольку в соседних театрах идет то же самое) интерпретация Чехова или Островского – это парадоксальная форма интеллектуальной лени. Лень – потому что неохота трудиться над пониманием и воплощением неизвестного дотоле драматургического текста. Парадокс же в том, что лентяй часто тратит уйму сил на то, чтобы сохранить свой лентяйский статус.
Пьесу, писал Анатолий Эфрос, надо разгадывать. Наполнять реплики смыслом, ремарки – мотивами поступков. Надо сидеть и вместе с актерами как будто бы сочинять роман, инсценировкой которого является данная пьеса. Вот как надо!
Наверное, не всем это по силам. Отчасти поэтому в 1980-е годы театр затопила волна инсценировок. Ставили (по алфавиту) Абрамова, Айтматова, Бондарева, Грекову и т. д. Любая мало-мальски интересная проза тут же появлялась на сцене. Потому что роман (со всеми мотивами и смыслами) уже готов, вот он, там все написано: почему герой поступил так, а не иначе, что он любит, что ненавидит. Не нужно сочинять ему биографию. Конечно, играть и ставить так легче.
Точно так же легче ставить сто раз поставленную, в хвост и в гриву проинтерпретированную классическую пьесу. Насыщенность культурным контекстом заменяет самостоятельную разгадку нового драматургического текста.
А может быть, всё еще проще? Может быть, опять экономика? Если пьеса известная – актеры уже знают роли. Понимают контур пьесы. Можно сэкономить на репетиционном периоде. Это шутка, разумеется. А вдруг нет? А может, зрителя проще зазвать? Главное, чтоб было название известное. Типа как бы бренд. Желательно универсальный.
Свет гаснет.
Зал выключает мобильники и затихает.
На авансцену выходит ведущая в искрящемся платье.
– Антонио Вивальди, – гулко говорит она. – «Дядя Ваня».
Гул затих. Даже интересно, кто выйдет на подмостки?
Но если публика платит по три – пять тысяч за билет, ей уже все равно.
Главное, чтоб ложи блистали.
Хороший фейс, богатый дресс
Вот такое письмо пришло недавно:
«Дорогой Денис Викторович!
Меня не уважают продавщицы. Звучит смешно, а на самом деле – нет. Мне почти сорок лет, я работаю на двух работах и еще беру халтуру на дом. Могу позволить покупать себе качественные вещи в дорогих магазинах. Но меня ненавидят продавщицы! Они или сразу хамят, или делают вид, что не слышат. Просто отворачиваются! Кажется, меня для них просто нет. Обычно это такие ухоженные девочки слегка за двадцать. Одна из них в ответ на замечание погналась за мной следом и сказала: „Радуйтесь! Теперь вы мне на весь день настроение испортили!“ А кто они такие? Необразованные пэтэушницы с окраин, перед которыми мне зачем-то нужно стараться выглядеть по-особенному респектабельно и „дорого“. После рабочего дня, придя с дождливой улицы, – как тут соответствовать ее высоким продавщицким стандартам?
У меня есть друг, он мне говорит: „Они вообще для тебя не люди, что ты обращаешь внимание?“ Но я так не могу рассуждать, мне их даже жалко иногда: целый день на ногах и все такое. Но почему я все время должна проходить какой-то фейсконтроль? В ресторане, в магазине… Получилось, что я застряла между „Макдоналдсом“, куда уже сто лет не хожу, и „Пушкиным“, куда я зайти никогда не решусь! А почему не решусь? Не знаю. Боюсь что мой фейс не выдержит очередного контроля. Мария».
Попробуем разобраться. Но давайте сразу отбросим самый простой вариант, так называемый бабский. Что, дескать, моя корреспондентка, женщина не очень молодая, плюс к тому еще и усталая после рабочего дня, да еще с мокрой от дождя головой, с раздражением смотрит на молоденьких, хорошеньких, надушенных и накрашенных девчонок. Ведь ей почти сорок, а им чуть за двадцать, она сама пишет. И вот, значит, она посылает им беззвучный, но вполне ощутимый сигнал своего недовольства. И они реагируют соответственно – делают вид, что не замечают. Или даже чуточку подхамливают.
Всё это было бы очень мило и даже отчасти похоже на правду, если бы дело происходило на пляже. В столовой дома отдыха. Или, к примеру, в сельском клубе. Там все равны и вольны отворачиваться и фыркать, сколько душе угодно. И могут заниматься разными психологическими домыслами: эта тетка на меня злится, потому что она старая, а я – молодая.
Но в магазине – дело другое. Там социальные роли расставлены четко. Вернее, должны быть расставлены. На деле не получается. Актеры несут отсебятину. Ситуация, описанная Марией, довольно обычная. И очень старая.
Вот вам советский случай: хмурый мужчина в ватнике и резиновых сапогах стоял на перроне среди толпы веселых людей, одетых по-городскому. Подошли милиционеры и спросили: «Дядя, а ты кто?» Тот подумал и ответил: «Ну, химик». «Ах, химик! – засмеялись они. – А что ты тогда в Москве делаешь? Ну-ка пошли в отделение, оформлять протокол». Дело в том, дорогие дети, что в 1960—1970-е годы «химиками» назывались условно-досрочно освобожденные зэки, которые трудились на стройках химической промышленности. Этим «химикам» был запрещен въезд в большие города. Но оказалось, что данный дядя – химик без кавычек и даже доктор химических наук. Просто он собрался на рыбалку. Он показал документ, и его сразу отпустили. И даже извинились.
В советское время документ очень много значил. В смысле – должность. Тоталитарное государство, что вы хотите.
Но и тогда были места, где ваша должность никого не интересовала. Например, ресторан. Или магазин. Химик, физик, лирик – обхамят, как миленького. Мест нет, стол не обслуживается, шницель закончился. Хотя клиент вроде бы хорошо одет, и дама его с брильянтами в ушах. Но были, наверное, какие-то тончайшие признаки, по которым официант отличал хорошего, то есть настоящего, клиента от разных притворяшек, которые с получки или с премии вели свою законную покушать котлетку по-киевски. Не в костюме и не в серьгах дело. Дело в облике клиента. В его, как говорят сейчас, имидже. В фейсе, вот!
Казалось бы, какая разница официанту, с кого деньги получать? Но тут не экономика, тут психология с социологией. Советский официант испытывал естественное раздражение богатого человека, который в силу странной иронии обстоятельств вынужден обслуживать бедного. Подавать тарелку, наливать вино, менять пепельницу – тому, кто беднее его раз в пять или в десять, будь он хоть распрофессор. Советскому официанту нужен был клиент, которого бы он признал за главного, за сильного. Чтобы прислуживать было психологически комфортно. Рассказывают легенды о старике Вертинском, который заказывал один стакан чаю без сахара, капризничал и расплачивался копейка в копейку. Однако официанты его обожали. Наверное, в бывшем эмигранте сверкала такая стальная белогвардейская надменность, что бедных официантов корячило и плющило, и они только вздыхали: «Вот это да!.. Настоящий барин».
Точно так же и продавщица в дорогом магазине. Ей обидно обслуживать грузноватую немолодую тетеньку со слипшимися от дождя волосами. И неважно, что эта тетенька покупает дорогие вещи, то есть делает, в числе прочих покупателей, выручку данному магазину. То есть платит зарплату данной продавщице. Какие, право, мелочи! Вы лучше поглядите на нее и на меня. Ну почему я, такая юная, такая красивая, такая благоухающая, должна подавать наши эксклюзивные туфли – почти что мои туфли! – этой бабке? И смотреть, как она напяливает их на свои толстые отекшие ноги. Может, еще помочь прикажете? Бэээ!
А зачем ты, девочка, пошла работать в этот магазин?
Ну что вы! Знаете, какие к нам женщины приходят? Даже красивее меня! Однажды вот эта пришла, ну как ее, она еще по телевизору передачу вела, где этот на стуле сидел, помните?
Помним. И даже отчасти сочувствуем.
Как сказал бы Достоевский, войдем в дорогой магазин с чувством, что мы все виноваты перед продавщицей, которая вынуждена обслуживать неизвестно кого.
Наша общая вина – это утрата последних крупиц сословности.
Тут надо подробнее.
Наше отечество за последние сто лет претерпело массу головокружительных перемен. Поэтому многие не слишком умные люди вообще перестали что-либо понимать. Прежде всего – про себя самих. Кто они? В самом простом, социально-профессиональном смысле.
И то поглядеть: веками выстраиваемая сословная монархия, с ее иерархией дворян потомственных, дворян личных, духовенства, купечества, крестьянства и т. д. вплоть до «финляндских уроженцев» (была и такая категория подданных!), рухнула в одночасье. Но отмена сословий – идея прогрессивная и необходимая – имела свои отрицательные последствия. Истребили аристократию, а также богатых людей, а заодно ученых людей, и на освободившемся месте установили культ «простого человека», который гимназиев не кончал и шляп не носил, который требовал, чтоб ему все объяснили на пальцах и в двух словах.
Но как ни объясняй, всё равно получилось непонятно: новых хозяев жизни вычистили в 1937 году. Потом, в 1956-м, выгнали героев 1937-го. А в 1991-м – опять двадцать пять. И всякий раз ломалась общественная лестница. Четыре раза за сто лет – многовато для народа, и особенно вредно для «простого человека». Поэтому демократическую идею равенства «простой человек» понял совершенно неправильно. Он решил, что теперь он – не вообще, в отвлеченном классовом смысле, а просто данный конкретный он или она – лично-персонально! – он самый главный, а все остальные должны быть у него в холуях.
Разумеется, кроме тех, которые докажут ему – грубой силой или тонким имиджем (своим фейсом и дрессом то есть), – что холуй-то как раз он, а они – настоящие баре.
Мир, состоящий из бар и холуев, – это очень злой и неудобный мир. Искусственный, воображаемый. Фантазия хамоватой продавщицы из дорогого магазина.
Сословность, возведенная в политический принцип, а тем более непроницаемость сословных границ – это ужасно. Какое-то новое средневековье.
Но сословность как гомеопатическая примесь к демократической пестроте современного мира – это необходимый отвердитель для окружающей текучести. Мне кажется, любой человек, даже самый крутой либерал и бунтарь, должен знать свое место. В хорошем смысле слова. Здесь и сейчас. В рамках профессии и служебных обязанностей.
Иначе любое социальное взаимодействие превращается в поединок гордецов. В дуэль обидчивых аристократов.
Уважение к другим начинается с уважения к себе. А также к собственному, извините, сословию.
В Англии, например, есть еще и спич-код – распознавание социальных классов по манере речи. Например, если вы что-то неразборчиво или тихо сказали, вас непременно переспросят. Но человек из нижней части среднего класса скажет «pardon?». Человек из верхушки среднего класса скажет «sorry?». А аристократ спросит «what?». Кстати, представители рабочего класса тоже говорят «what?».
Это важная подробность. Люди среднего класса просят извинения, что не расслышали. А герцог и работяга спрашивают: «чего-чего?» Потому что они уверены в собственном социальном статусе.
Но вот что особенно интересно. Казалось бы, не говори «pardon», говори «sorry», и сразу поднимешься на ступеньку выше. Трудно, что ли, выучить? Нетрудно, конечно. Однако не хотят переучиваться. Держатся за свой класс. Любят его. Гордятся им.
Такие дела, дорогая Мария.
Не стесняйтесь портить продавщицам настроение своими замечаниями. Если замечания относятся непосредственно к их работе, естественно. Гоняйте их, как сидоровых коз. Мерийте по пятнадцать туфель, по двадцать плащей. Тогда они, глядишь, научатся уважать свою работу. А там и сами себя. И улыбнутся вам вполне искренне.
Или уволятся и пойдут вести ток-шоу. Забыл, как называется. Ну это, где он на стуле сидел.
Изобрази Россию мне!…….
- Изобрази Россию мне!
- Изобрази ей возраст зрелой
- И вид в довольствии веселой,
- Отрады ясность по челу
- И вознесенную главу.
Это Михайло Васильевич Ломоносов, «Разговор с Анакреоном» (1756).
Почему мы так озабочены убылью населения?
Один из моих корреспондентов ответил: потому что мы должны сохранить уникальную российскую цивилизацию, к которой мы все прикипели душой, без которой не можем существовать.
Звучит красиво и убедительно.
Но давайте оглянемся и поищем ее – эту уникальную российскую цивилизацию. Не будем твердить банальности – дескать, всякая цивилизация уникальна по определению, по факту своего существования.
Уникальная швейцарская, уникальная парагвайская и так далее. Это скучно и обидно. Пусть это политически некорректно, но мне не хочется ставить российскую цивилизацию в общий ряд, в котором большинство цивилизаций ничем особенным не отличились. Так, ставили хижины (возводили небоскребы), сочиняли сказки (снимали рекламные ролики), и всё. Цивилизация Пушкина, Толстого, Достоевского, Чайковского (и т. д.) заслуживает особого места во всемирном списке цивилизаций.
Всё так. Но только какое мы, теперешние, имеем отношение к Пушкину? А также к сокровищам древнерусской культуры, к безумному и мудрому восемнадцатому столетию, к золотому и серебряному векам русской литературы, к раннему советскому конструктивизму и сталинскому соцреализму? И даже к закатному советизму, к эпохе Трифонова, Попкова, Свиридова и Товстоногова?
Если честно, то никакого.
Фрески Рублева писал Рублев.
Таблицу Менделеева придумал Менделеев.
Романы Достоевского сочинял Достоевский.
А не присяжный патриот, который говорит: «Мы дали миру Достоевского!» Кто эти «вы», которые «дали»?
Иногда, впрочем, говорят: «Россия дала миру (и длинный список, в котором опять-таки непременно Достоевский)». Тогда – какая Россия? Какая из Россий? И какое отношение та Россия, в которой жил и работал Достоевский, имеет к России нынешней, или прошлой, или даже позапрошлой?
Потому что Россий было много. Но об этом чуть позже.
Итак. Достоевский сам себя дал России и миру. Сел за стол и написал роман, имея в виду выразить свои заветные мысли, плюс к тому заработать денег. Конечно, Достоевский творил не в пустом пространстве. Романы Достоевского были написаны в особом историческом, политическом и культурном контексте, в особой среде – человеческой, бытовой, городской, литературной, философской, какой хотите. В контексте того, что можно назвать российской цивилизацией второй половины XIX века. В ее санкт-петербургской версии.
Давайте не путать цивилизацию и тексты. Стихи, романы, картины, симфонии, научные сочинения. Здания и сооружения, фильмы и спектакли.
Тексты, однажды созданные, далее живут почти независимо от породившей их цивилизации. Их можно читать и изучать в любое другое время и в любом другом месте. Иногда бывает, что в другом месте им уютнее, чем дома. Так, например, произошло с русской литературой Серебряного века: в эмиграции она прожила еще некоторое время, пока на родине ее уничтожали и запрещали. Литература (книги и частично писатели, критики, журналисты, филологи еще той закваски) осталась, а цивилизация (социальная и культурная среда) радикально изменилась.
И в этой радикально изменившейся среде прежние книги (картины, спектакли, ученые трактаты) уже не просто не создавались. Они уже не понимались. Не воспринимались этой самой средой. Разве что за исключением короткого списка так называемых классиков. Которые, впрочем, понимались и интерпретировались в соответствии с задачами новой власти. Потому что «классика», Большой Канон, список лучших произведений литературы и искусства – это идеологическое изобретение, инструмент легитимации режима.
Если некто озабочен сохранением уникальной российской цивилизации, я могу дать совет и задать вопрос. Совет: читайте старые русские книги, забравшись в кресло с ногами, в любом удобном для вас городе. Что в Новочеркасске, что в Нью-Йорке. А вот и вопрос: что именно и каким способом вы собираетесь сохранять? Ведь книги и так в полной сохранности, а той цивилизации, которая отражена в этих книгах, уже нет и более не будет.
Ибо, как говорил подлый О’Брайен бедному Уинстону Смиту, «покажите мне то место, где сейчас находится прошлое». Нет такого места.
Если же всерьез говорить об уникальности российской цивилизации, то она печальна.
Уникальность в том, что Россия время от времени свирепо, но при этом планомерно и тщательно разрушала свою собственную цивилизацию. Предшествующую, я имею в виду. Российская цивилизация – это не цепь преемства, а череда разрывов.
Прекрасный, самобытный, разнообразный, культурно богатый мир удельных княжеств XIV—XVI веков, русский вариант европейского феодализма, был дотла разрушен безумцем Иваном IV и его сворой.
Потом, через сто лет примерно, царь Алексей Михайлович создал новый русский мир, совсем по-другому устроенный, как бы северную Византию.
Но уже сын его Петр Алексеевич с кровью выскреб византийское благолепие и заменил его немецким рассудком, порядком и военщиной. Вернее, попробовал заменить.
Через полвека Екатерина создала блистательную русско-французскую цивилизацию, символ которой – Пушкин и которая просуществовала аж до Крымской войны и реформ Александра II.
Вот тогда-то и возникла уже пятая по счету, самая, пожалуй, знаменитая российская цивилизация. Эпоха великого русского романа. Цивилизация чиновников и революционеров, гордых разночинцев, оскудевающего дворянства и первых шагов буржуазии. Цивилизация Толстого, Достоевского, Чехова, которая рухнула с первой русской революцией.
Совершенно отдельной цивилизацией стал Серебряный век – все другое. Другая городская среда, другие дома, рестораны, магазины. Другие законы, да и государство тоже по-другому устроено – почти парламентская монархия. Другие вкусы, другие нравы, другие «можно и нельзя», другие взаимоотношения между читателем и писателем (более панибратские, что ли; об этом писал Горький).
Потом были еще три российских цивилизации советского периода. Авангардистская – с 1918 по 1932 год. Здесь дата довольно точная – постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций».
Социалистическая (для культуры – соцреалистическая) – с 1932 до начала 1972 года, когда Брежнев перенес тяжелейший инсульт, но остался на своем посту. Начался декаданс советчины; в широких массах царили безыдейность и наплевизм, в образованном сословии крепло желание перемен.
Эта, уже девятая по счету российская цивилизация решительно отличалась от предыдущей двумя чрезвычайно важными вещами. Репрессивный аппарат, державший страну в страхе и повиновении, практически выдохся. Страна жила по инерции, держалась только своей громадностью и многолюдьем. И второе – самая высокая зарплата отличалась от самой низкой не более чем в пять раз; рынок труда замер, карьеры обессмысливались, никто ни к чему, по большому счету, не стремился. Национальной идеей стало мелкое скопидомство, обустройство садовых участков. Зато процвели литература, театр, кино. Закатная советская литература, в точности как на закате цивилизации № 4 (русско-французская имени Пушкина), стала единственной общественной трибуной. Писатели и критики стали властителями дум; «прогрессивные» журналы со «смелыми» романами и статьями рвали друг у друга из рук; «смелые» фильмы показывали на закрытых просмотрах; народ ломился на «смелые» спектакли. Кавычки я поставил по горькой необходимости. Простите.
Этот краткий курс нужен нам для того, чтобы понять: никакой единой, протяженной в веках российской цивилизации нет.
Что объединяет нас теперешних с теми, кто жил сто – полтораста лет назад?
Язык, территория и железные дороги.
А с теми, кто жил двести – триста лет назад?
Язык и территория.
А пятьсот – семьсот?
Язык.
А еще раньше?
Ничего.
Ну и ничего. Ладно.
Вопрос о российской цивилизации – вовсе не академический. Он очень актуален.
Цивилизация должна быть видна не только снаружи и издалека, но и изнутри, сейчас. Состоявшаяся цивилизация – та, насчет которой есть согласие современников и потомков. Согласие по существу, а не по оценкам. Можно хвалить законы, можно ругать их, но нельзя сомневаться, что они есть и что они именно таковы. Можно всей страной читать книгу писателя NN, можно презрительно хохотать, увидев ее на полке, но книга-то была и разошлась большим тиражом.
Сейчас мы пребываем в российской цивилизации № 10. Она же постсоветская, она же либеральная, она же глобализованная – но, в общем-то, непонятно какая.
Своей институциональной развинченностью она похожа на цивилизацию № 3 – между Петром I и Екатериной II. Своим бессмысленным изобилием литературных и философских, в основном любительских, текстов – на цивилизацию № 6, так называемый Серебряный век.
Что определенного мы можем сказать про нынешнюю российскую цивилизацию? Почти в любой век и любой год – хоть при Алексее Михайловиче, хоть при Леониде Ильиче – русский подданный, а потом русский гражданин мог сказать: у нас вот такие законы, у нас вот такие нравы, вот это делать нужно, вот это – можно, а вот это – нельзя, запрещено. А как у нас сейчас с законами и нравами, а также социальными и совестными запретами? Непонятно.
Конечно, мы сейчас очень сильно глобализовались. Кругом Интернет, импорт и Голливуд.
А где же свое, незаемное?
«Первоочередная функция всех питейных заведений во всех культурах – содействие в создании и укреплении социальных связей. Для всех питейных заведений характерна социально разнородная эгалитарная среда», – пишет английский антрополог Кейт Фокс (курсив автора). Эгалитарная – то есть где торжествует равенство.
Кейт Фокс пишет, что в барах или пивнушках собираются разные люди – соседи, прежде всего. Там можно встретить сантехника и профессора, журналиста и биржевого аналитика, средней руки бизнесмена и отставного полковника. И все они, переступив порог питейного заведения, становятся просто друзьями-собутыльниками.
Когда-то и у нас такое было. Даже в СССР. «Сайгон», «Яма», «Дубки», «Казбек».
«Узбекистан», кстати. Ресторан «Центральный» на улице Горького, около Пушкинской. Демократичнейшее было место, доложу вам я.
А сейчас – сплошной фейсконтроль и строгая классовость. Уникальная цивилизация!
Но, как говорили в социально разнородной эгалитарной среде бывших пивнушек, дай бог, не последняя!
Конь дарёный
Серый вечер в сером городке. Серые дома, серые заборы, серое всё. Вокзал. Платформа. Молодая серо одетая женщина сидит на скамейке. Поезд ушел, кино закончилось, магазин скоро закроется. Она смотрит в серую даль. Ей тоскливо, одиноко, беспросветно. Кто она? Библиотекарша? Бухгалтерша? Учительница?
Молодой мужчина сидит на скамейке напротив. Он ждет своего поезда. Он геолог, и потому слегка романтик. Он идет в магазин, покупает большую коробку конфет. Женщина все так же безнадежно сидит на скамейке.
– Вот, возьмите, – говорит он.
– Чего? – отодвигается она. – Зачем?
– Так, – говорит он. – Просто чтоб вы улыбнулись!
– Кобель паршивый! – орет она, отшвыривая коробку. – Ходят тут всякие! Чтоб я ему, значит, за конфетку?! За четыре пятьдесят, значит?!
Спасительно загудел подъезжавший поезд. Романтичный геолог залез в свой вагон и прямо в поезде написал письмо в газету: отчего же это люди такие злые и недоверчивые? Газета напечатала крик его души, и вот теперь мы знаем, как в стародавние советские времена простая, но честная и гордая женщина реагировала на бескорыстный подарок незнакомого проезжего мужчины.
По масштабу цен и общему антуражу внимательный читатель догадался, что дело происходило не сегодня и даже не позавчера. Верно: я эту историю не сам придумал, а давным-давно прочитал в «Литера-турке». В те времена люди писали письма в газеты. Потому что тогда не было ЖЖ, а также Фейсбука и Твиттера.
Интернет появился, а проблема осталась. Иногда кажется, что она даже усугубилась. Потому что сами понимаете: ну сколько писем читателей может уместиться на газетную полосу, раз в месяц? А Интернет – штука беспрерывная, безразмерная и унисексовая. Жалуются все на всех в любых объемах, днем и ночью. В том числе и по поводу подарков.
Тема, кстати говоря, вечная.
Есть три обязанности, создавшие человеческое общество вместе со всей его политикой и экономикой: дарить, принимать и возмещать подарки. Подарок возник задолго до обмена и до сих пор остается одним из главных ритуалов человеческой жизни – как частной, так и общественной.
Все попытки подкопаться под этот ритуал проваливались с треском. Помните, нам в детстве объясняли: «подарок – это просто знак внимания» или «не дорог подарок, дорога любовь». Вроде всё верно, мы современные люди, нам наплевать на материальную сторону дела, главное – искренность.
Искренность – это, конечно, хорошо. Но не получается. Люди упорно продолжают считаться подарками.
Кстати, вот рассказывал один старый мудрый таджик. Когда он был мальчиком, то увидел, как после праздника его мать записывает в тетрадку стоимость полученных подарков.
– Зачем это? – спросил он.
– Подарки надо отдаривать, – сказала мать. – Ответный подарок должен быть в ту же цену. Подаришь дешевле – обидишь. Подаришь дороже – унизишь.
С одной стороны, вроде бы какие-то старинные нравы.
С другой стороны, все правильно.
С третьей стороны, все сильно перепутано. Кого-то обожают за гипсовую собачку из киоска у метро – «ой, какая симпампусенькая!». Кого-то ненавидят за серебряный портсигар – «а почему не золотой?». Конечно, бывают такие отношения, которые плохим подарком не испортишь, а хорошим – не загладишь. Но это бывает редко. Такие отношения – сами по себе драгоценный подарок судьбы.
Но вообще нарушения правил дарения вызывают гнев и ярость. Оно и понятно: подарочные законы гораздо старше римского права и библейских заповедей. Это цепляет самый нерв нашего существования. Самую сердцевину наших отношений.