Проза Дождя Попов Александр
– Спрашивай.
– Отойдем, тут не могу – собьюсь, скажу не то.
Если бы знал, куда зовет. Бросил бы и свадьбу, и гостей, и целовал бы, целовал, до самой смерти целовал.
Отошли. Мне бы обнять ее, чтобы воздуха на слова не хватило. Но тянуло туда, где полно людей, цветов и света. Она пыталась что-то разглядеть в моих глазах, но не смогла и выдохнула то, чего больше всего боялся:
– Скажи, ты мне всё простишь? Не молчи!
– Значит, всё-таки что-то было, да?
– Нет, я не о том. Ты скажи, простишь или нет?
Мял галстук, слова, пуговицами рулил.
– Прости, не обращай внимания, просто что-то сорвалось.
Нас искали, мы не отзывались, и мне дураку поверилось, что всё обойдется.
– Ну, вот и всё!
– Что всё? Идем, да?
– Всё это всё.
Тихо. Слышу, как пальцы плачут.
Признание
Свадьбы шум ушел. Их оставили вдвоем. Они разошлись. По углам разошлись, обнажаться до Адама и Евы. Потом легли в белое облако, он с левой стороны, она – с правой. Она ждала, ждала объятий, слов, поцелуев ждала. Он замер. Ни шороха, ни звука. Она понимала, что облако – праздник тех, кто остался на Земле.
Ожидание капля за каплей уходило из нее. Мгновения мяли мгновения. Музыка тишины лепила из тела сосульку льда. Она отчаялась ждать, она умирала от стужи безысходности. И вот, когда казалось, что всё уже кончено: и свадьба, и жизнь… – он наконец признался ей во всем.
– Я не умею.
А люди на Земле заметили, что пошел дождь: глупый, слепой, несмышленый.
Жена
Всё знает: и размер головы, и обуви. Без зарплаты, без отпуска на руки просится. Фамилию ей дал. Имя бы еще какое придумать.
Прикосновение
По паспорту холостой, по характеристикам – бездетный. Детектор определил: дети имеются, жена в наличии. Любопытство людское не имеет границ. Попросили предоставить адрес семьи. Открыться – что приговор подписать. Правду мою ни один ум не примет. Взяли пробу на ДНК. Дело до журналистов дошло, стали разнюхивать, что да как. Покоя лишили, так и волю потерять недолго. В стране проживания семью не обнаружили. Интерпол подключили, прошерстили континенты, и там нет. Наблюдают за мной, как за кроликом подопытным. Им понять охота, кто врет: детектор или я. А никто, каждый по-своему прав.
Противно, проводами обмотали, как трансформатор какой-то. Думать боюсь, вдруг мысли прочитать смогут. А не думать как? От головы избавиться не просто. Под краном с холодной водой держу, вода не только грязь с лица смывает, но и мысли из головы. Насморк с чихом одолели, чихаю так, что клопам тошно. Чих мысли из головы начисто соскабливает. Думать окончательно разучился, скукотища. Еле до октября дотянул. Октябрь – мой месяц, мой остров, мой возраст. В нем меня не найти, следов не обнаружить. До семьи, чтобы не замерзнуть, жег костры, они грели. Потом запреты пошли. Всё прекрасное под табу. Осенью – костры, весной – сосульки. Лишь бы до снов не дотянулись, если запретят сны зимой, у жизни смысла поубавится. Октябрь – не время, он – место. Месяц – часть луны. Октябрь – частица света и тепла. Как попал в него, трудно сказать. Попал.
Я полосатый, то нравлюсь, то нет. Детей Бог дал. До этого тоже жил, видел много, но не себя. Голос слышал, тень замечал. А тут вижу родинки на телах, узнаю форму ушей, плеч, глаз. В их глазах столько меня. Я знаю, самое прекрасное на свете – прикосновения. Я прикасаюсь. Ко мне прикасаются. Я нужен. Я – осень. Там, где они живут, осени нет совсем. Всё есть, а осени нет. Они говорят на другом языке, ни слова из которого не понимаю. Выглядят иначе. По первой смущало, потом понял: глаза составляют всего лишь два процента тела, дырочки в ушах – и того меньше. Есть тепло и свет, всё остальное второстепенно. Слова из тени, а где тень, там нет ни тепла, ни света. С появлением детей из меня ушло лишнее, я заметил в себе признаки осени, меня стало больше. Зимой возвращаюсь обратно, люди оглядываются, не выдерживают, спрашивают:
– Почему от тебя осенью несет?
Не знаю, как объяснить, во мне нет времен года. Я не пригоден для повседневности. Я часть осени, я – октябрь ее.
Опять обмотали проводами, пытаются понять, кто врет, детектор или я. У них декабрь, им холодно от себя и темно от слов. Самое прекрасное на свете – это прикосновения, они там, где осень.
Русские вопросы
– Кто виноват?
– Мы.
– Что делать?
– Знакомиться с людьми заново.
Муму
Все ушли, меня с умом оставили. И куда с ним?
Ум хуже Муму, люди не Герасим, они и стакана воды не подадут.
Дуэль
– Ты в прошлый раз спрашивала о поведении пуль во время дуэли.
– Да, ты что-то узнал?
– Не о всех, лишь о тех, что дают осечку.
– И как они?
– Как и мы с тобой.
– А мы причем?
– Мы в лифте застряли.
– Ой.
Лавочник
– «Лавки» – от собачьего лая?
– Нет, от английской любви.
Родиться в средние века – что в середке очереди стоять. Надеешься, а остаешься с носом. От надежды одышка. Так что мы все на одно лицо, друг друга сходу узнаём; нас мало, кто поумнее – там остались. Мы от глупости в чужой век, что не в свой карман залезли.
Ладно, пора о себе. Я – лавочник. С утра до вечера на лавочке сижу, советами делюсь, кто лаской благодарит, кто масла на кусок хлеба намажет.
Мужики нынче не в почете, домино из дворов изъяли, пиво подростково. Дома отдыха в прошлом веке издохли. Пенсия – посмешище. Торгую втихаря. Буковка – что семечко. Рассказ – стакан. Ведро – повесть, мешок за роман сойдет.
– Скажи, лавочник, а жить как?
– Приворовывая.
– Воровать-то что?
– Самое необходимое: солнце, воздух, воду.
– А дальше?
– Посредственность всё равно верх возьмет.
– Это как?
– Дни средой станут, календари упразднят.
– Мудрено что-то. Сам что по этому поводу думаешь?
– Я не думаю, я на лавочке сижу.
– Лавочник, а лицо человеку зачем?
– Для обозначения переда. Я себя с недавних пор к людям искусства причислил. Пользы нет, а спрос существует. Ладони у меня теплые, люди туда солеными семечками плачут.
– Лавочник, а когда ты догадался, что молодость ушла?
– А как вечер в глазах застрял, понял – на лавочку пора, там мое место.
– Завидую я тебе, лавочник.
– Зависть, милый, заслужить надобно, выше ее награды не придумали. Мир – что сыр. Пока живешь, сыр у англичан сэр, у французов – сир, а как помрешь – на одну дыру станет больше.
– Скажи, лавочник, ты кому завидуешь?
– Учителям и покойникам.
– Почему?
– Им цветы дарят, чтобы не беспокоили. Истины на свете две. Всё, что между, – тишина. Любой шум – насмешка над ней. Шуметь нельзя, иначе не заметишь, что живешь. Вот и сижу на лавочке, и жизнь слушаю. Не свою. Моя, если и была, там осталась.
– Лавочник, ты где ума набрался, в институтах не учился, при должностях не бывал, откуда он в тебе?
– Ум – интим, в тоску вогнать может.
– Поделись, лавочник.
– А зачем тебе?
– Жил без него, и ладно, а вот помереть по-умному хочется.
– Вечером я на бабий лад перехожу. Ухмылки, ужимки, повадки их вспоминаю. В кресло устраиваюсь, брюки подобрав, как подол, и за книгу.
– А книга причем?
– В книге сила. Она и есть мужик. Постоянных у меня два – Довлатов и Параджанов. От таких, как они, умом забеременеть не стыдно.
– Ну, ты даешь, лавочник, по тебе не заметно.
– К утру бабий дух испаряется. Интим, одним словом.
– Ты так только с ними?
– Нет, с Кантом пробовал – не покатило, Борхес сам бросил.
– Значит, лавочник, голова бабья, а телом мужик?
– Выходит так.
– Не стыдно?
– Кентавр я, голова человечья, а ноги от лавочки приделаны. На лавочке весело, гребешь мыслями-веслами к своему берегу, волны людей на тебя накатывают, хочет-ся-не хочется, а улыбаются.
– Лавочник, как государство устроено?
– Государство – предложение. Люди – части речи, судьи – прилагательные. Власть – существительное. Мы, работяги, – глаголы.
– Какие глаголы, лавочник, что ты несешь?
– Какие-какие… Голые. Глаголы все голые.
От будущего интерес пропадает. Перед прошлым стыдно. В настоящем жить невозможно, да его и нет почти. Я на лавочке сижу.
– Скажи, лавочник, почему у власти со здоровьем нелады?
– При здоровой власти таланту нет места. А без таланта мы не Россия. Выбирать приходится, вот и выбираем
его, а не ее.
– Лавочник, а ты кого любишь?
– Крашеных.
– Это как понять?
– В пасху – яйца, в будни – баб, а так – лавочку свою.
Эту книгу можно купить только в дождь, без зонта она на руки не выдается.
Стена
Они не виделись почти вечность. Между ними две жизни возвели стену. Встретились случайно. Поискали слов – и не нашли. Ветер подтолкнул в одну сторону.
Сделали пару неуверенных шагов на ощупь. Решение созрело одновременно. Дальше – вместе. Шли нога в ногу, как на параде; пора бы улыбнуться, но у губ на улыбку сил не наскреблось. Уперлись в обледенелое крыльцо. Домофон ответил согласием. Прихожая хрущёвки на третьего не проектировалась, до дивана в комнате рукой подать, там простыня-самобранка, без ушей подушек, оскорбительно белая без одеяла. Обнажались, как две осени на спортивной арене. Победила она. Он сдался, припал головой к ее коленям.
Она ждала оправданий, клятв, упреков. А на него навалилось счастье. Он шел им как по земле обетованной, с каждым шагом принимая тело ее как утраченную, забытую родину.
Между грудей губы споткнулись о кулон, хотели было обойти, оскалились, сорвали и двинулись дальше – к шее, с которой открывался самый трудный участок – тропа к губам. Губы в губы – как гимн, всё на свои места ставит. Когда от его губ до ее остался шаг, она впервые с момента встречи раскрыла свои: «Скажи, у вас чукчи едят сырое мясо?» Он не нашел ответа, стал спускаться к коленям, поскользнулся на шее, свалился к ключице, закашлялся, груди обошел стороной, поперхнулся у бедра, сел на пол, опустил голову.
Она ответила за него: «А у нас едят».
Помощь гуманитарная
Меня сбросили с гуманитарной помощью. Вернее, сам туда влез, закопался среди палаток, одеял, сухих пайков, крупы. Знал, что долечу; как приземлюсь, не задумывался, слава богу, обошлось. Вылез в шишках, в ссадинах, с помятыми боками, ныли ребра, голова трещала. Принимающая сторона матюгалась на чем свет стоит, но отбрехался, наврал с три короба. А тут машина с красным крестом и полумесяцем подкатила, санитары вылезли и заорали на всё летное поле:
– Наш груз, восемьдесят пять кг в нем, расписку дать или так сойдет?
– Не надо, забирайте придурка этого поскорее к себе, он тут достал всех.
– Хромай сюда, восемьдесят пять кг полезного веса.
– А он вам зачем, этот псих?
– Не нам, баба одна без любви подыхает.
– А он что, спец по этому делу?
– Она орёт, что другого не надо.
Уложили на носилки и повезли. Знать бы еще, кто она, вдруг страшная какая, а у меня и так башка раскалывается. Привезли, отмыли в ванне казенной, халат выдали, в общем – всё как положено, побрили, ногти постригли. Заводят в палату, а там под одеялом кто-то ревет так, что сердце от испуга в пятки ухнуло.
– Идите, ребята, дальше справлюсь.
– Ну, зови, если что, на помощь.
Крадусь к кровати, на окно кошусь, двери за собой они на ключ заперли. Рев стихает, высовывается симпатичная мордашка из-под одеяла и лупит словами, как из пулемета.
– Ты прости, парень, у нас тут такое творится, такое творится, все чего-то просят, жалобы строчат. А мне, кроме любви, ничего не нужно.
– Да ладно, я не против. Только как обратно? Завтра с утра на смену выходить.
– Глупый, в любви обратного хода нет. Мне тебя доктор прописал.
– Врешь, кудрявая.
– Все знают, и ты поймешь – врать не умею. Ложись, больничный на три дня дали.
Вас, конечно, интересует, кто она, и мне до поры до времени любопытно было, но трое суток спустя понял – не это главное. А вот что, не скажу. Подписку она с меня взяла, не на бумаге.
Ну, вы поняли, о добрых делах не говорят, только ухмыляются. Попробуйте, может и у вас получится.
Нагота
Наготы две, одна правая, другая левая. Почему они никого не смущают? Их близость, откровенность потрясают. Всё, что рукотворно, с их согласия. Без брака, без развода, с сердцем одним, на одном дыхании…
Ступни стыдятся быть ближе, нагота им лишь во снах доступна. Глаза видят вместе и всё, ресницы не пальцы, ласки всплеск не их удел. Но люди, люди не в свое влезли. Они вынуждают одну голосовать, другую в кулак сжиматься и хлопать, хлопать, хлопать… А разве наготой хлопают?
Боль библиотек
– Воровать перестали совсем.
– Вот и хорошо, радуйтесь на здоровье.
– Чему радоваться? Книги воровать перестали.
– У вас еще читают?
– Да.
– Где?
– В гардеробе.
– Кто?
– Пальто.
Плакат: «Книги не собаки, не кусаются».
Поехали!
Людей таскаю с места на место. Летчикам за сбитые самолеты на кабинах звезды рисуют. Нам, таксарям, шашечки за просто так малюют, хоть ты ас, хоть рядовой извозчик. В поддавки любой дурак играть может. Мы тут потолковали, на нотах сошлись. Нота на кабине – особый знак. Вы, верно, уже заметили: в городе несколько машин ноты украшают. Уважают наш знак, повыше синих мигалок котируется, зазря на постах не тормозят, и честь отдать не гнушаются.
Порой приезжие интересуются:
– У вас все водители музыканты?
– У нас дворники все художники, а в школах фокусники с клоунами вместо учителей трудовую вахту несут.
– А как власти на это реагируют?
– Власть наша вся из общества глухонемых набрана.
– Вы серьезно или это шуточки водительские?
– Так удобнее, разочарование не грозит.
– А мэр кто у вас?
– Мы никогда не видели, наверно – Бог.
Заболтался совсем, от главной темы в сторону ушел.
В общем, ноты за баб награда, за поддатых, бухих, при бутылке с немудреной закусью. Они обычно парами садятся, не подумайте чего плохого, бабы настоящие, таких на руках носить надо.
– Шеф, врубай, погнали.
– Куда гнать, милые?
– А куда глаза глядят, туда и гони.
– Кого слушаем?
– Круга ставь. Миша парень что надо!
И понеслось-поехало: и «Владимирский централ», и «Кольщик», и «Кресты». Круг поет, бабы пьют, ревут в два голоса. А ревут так, что тормоза отказывают.
– Вы чё, бабы, одурели?
– Жить, мужик, хочется, а не с кем, мужиков не осталось.
Думаете, с баб деньги берем? На свои докупать приходится. Так что ноты на кабинах нам за души рваные рисуют.
– Скажи, мужик, где в России света не хватает?
– Думаю, во дворах.
– Дурак ты, в головах света нет.
– А чего ему там делать?
– Темный ты. Без света в голове чемпионами мира по футболу не стать.
– А вам, бабы, футбол к какому месту?
– Ты не обижайся, водила. Давай тебя бабой нарядим,
с нами гулять будешь? Понимаешь, мужиком быть стыдно…
Всё, приехали, давлю на тормоза, а те не слышат, отказывают.
– Не напрягайся, мужик, пропили мы твои тормоза, крути баранку и не мешай Мише петь.
Кручу, время от времени догоняет машина с мигалкой, делает дозаправку баб и бака, и несемся дальше. «Бардак молчит. Здравствуйте, я говорю вам, здравствуйте».
Не знаю, чем поездка закончится и закончится ли.
Вам решать, заслужил я ноту на кабину или нет…
Сидельцы
Я не так шел. Не туда. Не в свое время, не по их правилам шел. Идти оставалось совсем немного, когда меня повязали. Допрашивали нудно, долго, ненасытно, со скрипом стульев, полов, пальцев. Их было семь, как дней в неделе, каждый норовил непониманием отметиться, унижением полакомиться.
– Родился когда?
– Не помню.
– Зачем?
– Не знаю.
– Проживаешь где?
– Там, где иду.
– А адвокат у тебя свой есть?
– Моим шагам он не нужен.
– Это еще почему? Всем нужны, а ему без надобности.
– Людям – да, они необходимы, как воздух.
– А ты что, не человек?
– Когда-то был им, но отказался.
– Один или в компании с кем-то?
– Нет, я не один такой. Всё, что и сейчас считается прекрасным, отказалось быть среди вас.
– Фамилии соучастников назвать можешь?
– Вы их сами с детства знаете.
– Мы всё про тебя знаем, а назвать все-таки придется.
– Когда вы были совсем маленькими, ваши мамы знакомили вас с ними.
– Ты зубы не заговаривай, называй сообщников.
– Пожалуйста: северное сияние, снег, иней, радуга.
– Погоняла понятны, а по паспорту как?
– У нас паспортов нет.
– А права имеются?