Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
Дело в том, что обычно ксерион помещается в капсулы из пчелиного воска. Он, конечно, просвечивает сквозь них, но тускло. Цвет гранул – коричневый, и они неправильной формы. Но тот ксерион, который мы переправляли «Гугенотам свободы» для выхода Америки из Великой депрессии, тот, который вез Брюс, а потом и я – тот был из чисто эстетских соображений запечатан в воск горных пчел, подкрашенный кармином. И вот перед собой я видел десяток гранул того самого ксериона…
– Кровь дракона – это, если я правильно помню, одно из названий Философского камня? – сказал я.
– Совершенно верно, – обрадовался моим познаниям Зеботтендорф. – Вот этого количества достаточно для того, чтобы произвести центнер чистейшего золота.
Скоро мы приступим к синтезу этого вещества…
– Стоило ли тогда затевать войну? – пожал я плечами.
Зеботтендорф огляделся, взял меня за плечи и сказал негромко…
– Война – это дело рук политических пигмеев. А мы с вами маги, Николас. Какой коньяк вы предпочитаете?
В сейфе стояла всего одна бутылка…
14
Подвигну мертвих, адских, воздушних и водних,
Соберу духов, к тому зверей многородных.
Созову купно, прийдут змии страховидни,
Гади, смоки, полозы, скорпии, ехидны:
Феофан Прокопович
К концу дня у них были ключи от двух сдающихся на короткий срок квартир: в Хамовниках и на станции Лось, пропуск в семейное общежитие Останкинского пивзавода и обещание пустить на ночь в студию одного малоизвестного фотохудожника. Этим обещанием и воспользовались в первую очередь.
От станции метро Таганская до студии было минут пятнадцать неторопливой ходьбы. С наступлением темноты приморозило. Лужи схватывало ледком, звук шагов звонко отлетал от стен. Пустой трамвай обогнал их, рассыпая искры. Из витрин высокомерно взирали на людей чернолицые манекены.
Студия располагалась в полуподвале ненового обшарпанного трехэтажного дома. Коминт, бывавший здесь когда-то по левым делам, долго не мог найти вход среди множества дверей: подъездов, магазинных подсобок, бойлерной, прачечной…
Потом он долго не мог вспомнить, как здесь включается свет.
Студия была прохладна, просторна, тиха и пуста. В углу вопреки всем законам природы не падала пирамида мебели и всяческих приспособлений, названий которых ни Коминт, ни Николай Степанович не знали. Пахло химикатами, спортзалом и дешевой парфюмерией.
Вдвоем они аккуратно, как при игре в великанские бирюльки, разобрали частично пирамиду, вытащили кушетку, столик и два плетеных кресла.
Владелец студии, друг друзей Коминта, недавно с шумом и позором был изгнан из Склифосовского и отлеживался теперь дома. История его двойного падения была такова: сперва он поскользнулся – это произошло в те кошмарные февральские дни, когда при минус пяти лил дождь и вся Москва была покрыта слоем льда – и заработал сложный перелом. На ногу ему, предварительно просверлив ее во многих уцелевших местах, нацепили полпуда нержавеющей стали, в просторечии именуемой «аппаратом Илизарова», и уложили в кровать. А так как фотомастер с многолетним стажем просто отвык спать один, то он, понятно, нервничал и худел, покуда не нашел себе подругу с таким же аппаратом, но на другой ноге. Они уединялись в пустующей клизменной и как могли скрашивали друг другу серые монотонные больничные будни. Но одной несчастной ночью (тринадцатого марта, правда, не в пятницу, а в среду) в порыве страсти один аппарат Илизарова, как бы воспламененный своим хозяином, тесно соприкоснулся с другим: Когда пришло утро и настала пора покинуть грот Венеры, то оказалось, что проклятые железяки слились в пылких объятиях, и заставить их расстаться оказалось выше человеческих сил.
Травматолог тоже долго не мог их расцепить, поскольку скисал от смеха и ронял слесарный инструмент.
Лежал теперь несчастный фотограф дома, довольствовался женой и подругой жены, по больничному ему никто платить не собирался, так что грязные доллары Николая Степановича оказались как нельзя кстати.
Гусар прошелся по периметру студии, осмотром остался вполне удовлетворен и улегся на чехол от светильника.
– Кормить же тебя надо, – сокрушенно вздохнул Николай Степанович. – «Чаппи» ты не ешь, колбасу не ешь…
– Ммя, – по-кошачьи сказал Гусар.
– Знаю, что мясо. Но вот видишь, живем, как скифы-кочевники, которые еще пока не переломали крестцы всем коням и не перешли на оседлую жизнь… Баранов нам с собой водить – хлопотно…
– Пиццу тебе купить? – спросил Коминт.
– Грр! – повеселел Гусар.
– А тебе, Степаныч?
– Грр.
– Тогда, значит, и мне. Пять минут – я тут на углу киосочек заметил.
Он ушел и почти тут же пришел – Николай Степанович задумался о чем-то настолько глубоко, что выпал из времени. В руках Коминта были коробки с пиццей, а из карманов торчали горлышки темных пивных бутылок.
– А киосочек тот, кстати, продается, – сказал он. – Может, купим?
– Пицца приедается, – сказал Николай Степанович, откупоривая бутылку. -
Проверено на себе. Когда я отсиживался в Генуе в сорок четвертом, – и он рассказал, как после похищения Муссолини прятался от всех – и от врагов, и от друзей – в погребе пиццерии кривого Джакопо Серпенто; пиццу приходилось есть на завтрак, обед и ужин, запивая молодым вином; уже через месяц это превратилось в пытку.
– Да я вообще-то не о том, – сказал Коминт. – Там печка, тепло, и раскладушка как раз помещается. А окошко открывать и не обязательно вовсе.
– Ну да, – сказал Николай Степанович. – И повесить объявление: «Порядка нет и не будет». Нет уж, лучше покочуем еще.
Они сжевали пиццу и выпили пиво.
– Ну, что? Пойду я, наверное? – Коминт посмотрел неуверенно.
– Да. И не устраивай засад поблизости. Будь дома. Утром жду тебя с машиной.
– Ничего больше не надо? Пожрать?
– Сколько можно: Иди, Коминт, и не заботься о нас. И даже, если сумеешь, старайся не думать…
Оставшись вдвоем с Гусаром, Николай Степанович сам прошелся по студии, ища подходящее место. Для этого ему не нужно было ни лозы, ни грузика на нитке. Заодно он проверил окна. Окна были с железными решетками, еще старыми, лет постройки дома. Стекла целые. Тяжелые синие портьеры полностью отгораживали помещение от простых любопытных взглядов.
Место нашлось на подиуме. Николай Степанович поставил туда одно из кресел, принес белый круглый одноногий столик. Покопался в драпировках, свернутых под стеной в рулоны, нашел угольно-черный шелк с редкими белыми звездочками. Звездочки были не совсем те, но Николай Степанович знал, что на самом деле это значения не имеет, а необходимо только для настроя. И – для пробуждения глубокой памяти.
Он принял холодный душ (холодный и полагался, но горячей воды все равно не было), растерся жестким полотенцем и надел все чистое. Внимательно осмотрел душевую. Под потолком серела паутина. Он прогнал паучка и аккуратно снял ее.
Полчаса ушло на то, чтобы приготовить краску – почти такую же, как в гостинице.
Оставалось дождаться часа после полуночи.
Гусар прошелся беспокойно, принюхался к чему-то. Потом снова лег.
Время тянулось вязко. Николай Степанович стал читать про себя «Учителя бессмертия» – и вдруг увлекся.
Спохватился, посмотрел на часы.
Внутренний сторож не подвел. Без четверти.
Можно начинать расставлять знаки.
Вокруг кресла он провел дважды разомкнутую окружность, два полумесяца, обращенных рогами друг к другу, молодой и ущербный. Там, где оставались промежутки, поставил руны «хагалл» и «ир». Отступив на ладонь за предел образовавшегося круга, написал древнеуйгурскими буквами слово эалльхтонет – трижды. Затем под каждым окном изобразил по знаку распятой ящерицы, а по углам – по три короны царицы Савской.
– Уж полночь минула, – сказал он Гусару, – а призраков все нет…
Гусар посмотрел неодобрительно.
Николай Степанович взял колоду. Она была ощутимо теплая.
– Думай о тех, кто был с тобой, – сказал он псу.
Он намеренно избрал самый «громкий» способ гадания. Своего рода разведка боем. Показать: вот он я. Стреляйте в меня!.. После третьего круга он почувствовал чье-то прикосновение, но постарался его не заметить. После пятого – зазвенело и завибрировало. Белый столик внезапно как бы вывернулся наизнанку, столешница превратилась в бесконечно длинную трубу, по которой падали Николай Степанович и Гусар, хватаясь друг за друга, потом падение сменилось взлетом, труба раскрылась – Брюс сидел за столом, разложив книги; две свечи горели перед ним: две черные свечи!
Как от удара лицом о стену, Николай Степанович очнулся. Гусар рычал. Шерсть дыбилась на его загривке.
В дверь колотили – кажется, не только кулаками, но и локтями, коленками, тонкими каблучками. Сумочкой.
– Азатот! – поспешно произнес Николай Степанович запирающее слово и бросился к двери. За дверью происходила возня, потом – раздался крик боли…
Два опасного вида юноши держали за руки нечто растерзанное, а третий примерялся нанести последний завершающий удар.
Удар милосердия.
Этого третьего Гусар молча уронил.
– Валя!.. – выкрикнула жертва. – У них!..
Николай Степанович и сам видел, что у них поблескивает нечто в занесенных кулаках.
– Ну заходите, что ли, – сказал он. – Чего так в дверях-то стоять?
– Ты, дед, – начал один из юношей и шагнул вперед. Николай Степанович посторонился, пропуская его. Второй смотрел оторопело.
– А я думала – Валя, – сказала жертва, откидывая волосы со лба. Лет ей было совсем немного, и будто бы не ее только что убивали. – А это не Валя.
Обозналась: А дверь, – она оглянулась. – Нет, та дверь. А не Валя. Ну, ничего себе.
Тот, который лежал, заворочался, осторожно пытаясь стряхнуть с себя трехпудового пса.
– Гусар, пригласи нашего гостя, пусть входит. А вы, молодые люди, оружие можете оставить вот здесь, на гардеробе…
– Где этот гад? – произнес поверженный, поднимаясь и вглядываясь в лицо Николая Степановича. – Я ему все равно ноги повыдергиваю.
– Если вы имеете в виду господина Бессонова, хозяина этой обители грез…
– Я не знаю, какая у него фамилия, но яиц он не досчитается, это точно!
– :то одна нога у него уже благополучно повреждена. И отчего это художник всегда гоним толпою?
– Художник! Виртуоз изящной ебли! Чужих жен!
– О! Так это ваша жена?
– Ну. Типа того.
– И вы ее ревнуете? – восхитился Николай Степанович.
– Ну: типа того.
– А это ваши чичисбеи? – он показал на двух окаменевших спутников рогоносца.
Их он уже держал . Нет большой хитрости в том, чтобы взять человека, раскрывшегося в агрессии, да еще пребывающего под воздействием винных паров…
– Ну, типа того. Да.
– А вы знаете, я свою первую жену сам возил на свидания на извозчике. И что вы думаете? Она меня страшно ревновала ко всем – и все равно была плохого мнения обо мне.
– Ну?
– Типа того, представьте себе! Кстати, как зовут вашу очаровательную спутницу жизни?
– Эта: сучара она. А зовут, – он задумался. – Верка.
– Вера, вы вполне можете привести себя в порядок, вы знаете, где здесь что расположено?
Она медленно кивнула и попятилась.
– А как ваше имя, любезный?
– Мое? Мое-то – Игорь. А: э: с кем имею честь?.. – он сморщился от непривычных слов.
– Николай Степанович. Да вы проходите, присаживайтесь. Хотите пива? И вы, молодые люди – возьмите вон там стулья…
Пять минут спустя они сидели внутри круга: Николай Степанович, Вера, Игорь и один из спутников Игоря. Второго отправили за пивом. Гусар ходил под окнами и прислушивался.
Николай Степанович прислушивался тоже. Поддерживая примитивную беседу о негодяе Бессонове, фотографе «ню», ходоке и растлителе, о розданных им несчастной Верочке обещаниях относительно карьеры фотомодели, каковые обещания привели всего лишь к мучительному выведению вши лобковой обыкновенной как самой Верочкой, так и Игорем, о попытках Игоря внушать девушке основы морали и права, о том, что попытки эти заканчивались исключительно и неизменно скандалами и повышенным расходом тонального крема «жамэ», он пытался нащупать ниточки, тянущиеся откуда-то к их сознаниям – и натыкался на пустоту.
Ниточек не было?
Вернулся посланный за пивом.
Начинался третий час ночи.
Чичисбеи уныло надувались жидкостью, а Николай Степанович рассказывал Игорю о брачных обычаях африканских племен.
– Живут же люди, – не то завидовал, не то сочувствовал Игорь.
Его подруга слушала, развесив очаровательные ушки, но не верила. Она была из породы недоверчивых девушек. До определенной степени, конечно.
Время и события становились вязкими, как глиняное семидневного вымеса тесто осени пятнадцатого года, и значить это могло, например, что кто-то умный и умелый начинает медленно и осторожно направлять и подталкивать Николая Степановича, готовит ему тропинку, а потом колею, а далее лабиринт, а далее – яму с невидимыми скользкими краями: много людей живут в таких ямах, не замечая того, и становятся злыми и нервными, когда их из этих ям вынимают и предъявляют городу и миру; впрочем, точно так же могло оказаться, что никакого колдовского злодействия во всем этом нет, а есть банальная житейская ситуация; и мало кто даже из великих способен был, находясь вот так же внутри липкого и тягучего времени, отличить одно от другого – для этого требовался либо изощренный нюх, либо лунный камень на шее, либо стальные нервы наряду с полным бесстрашием, потому что при разрушении, намеренном или случайном, подобных чар следует немедленный и жестокий ответ…
– А что говорят в ваших кругах о недавнем побоище в доме на Рождественском бульваре? – спросил Николай Степанович, когда некий рубеж доверия был уже преодолен.
– Что? – жалко переспросила Вера и уронила банку с пивом. – Что говорят? О Рождественском?..
– Вот именно: что говорят?
– Да: ничего, – соврал Игорь. – Ничего не говорят. Что могут говорить? Да и побоища никакого не было, так: ребята стрелку подбивали, да неудачно…
Чичисбеи дружно встали.
– Так мы пойдем, наверное? – сказала Вера и тоже встала. – Игорек, мы пойдем, да?
– Конечно. Приятно было познакомиться, – он поклонился. – Извините, если что не так, пошумели мы поначалу…
– Все хорошо, – кивнул Николай Степанович. – Значит, об этом вам ничего не известно?
– Ничего, – сразу сказал Игорь. – То есть решительно ничего.
– Надеюсь, и про наше времяпрепровождение вы точно так же забудете?
– Разумеется, – Игорь с готовностью кивнул. И чичисбеи закивали хором, как китайские фарфоровые болванчики. Только Вера смотрела как живой человек – с ужасом – и жалась к своему мужчине.
Они отошли на несколько шагов и как-то слишком уж быстро растворились в темноте.
По дымному следу (Южная Польша, 1915, осень)
Южная Польша – одно из красивейших мест России. Мы ехали верст восемьдесят от станции железной дороги до соприкосновения с неприятелем, и я успел вдоволь налюбоваться ею. Гор, утехи туристов, там нет, но на что равнинному жителю горы? Есть леса, есть воды, и этого довольно вполне.
Леса сосновые, саженые, и, проезжая по ним, вдруг видишь узкие, прямые, как стрелы, аллеи, полные зеленым сумраком с сияющим просветом вдали, – словно храмы ласковых и задумчивых богов древней, еще языческой Польши. Там водятся олени и косули, с куриной повадкой пробегают золотистые фазаны, в тихие ночи слышно, как чавкает и ломает кусты кабан.
Среди широких отмелей размытых берегов лениво извиваются реки; широкие, с узенькими между них перешейками, озера блестят и отражают небо, как зеркала из полированного металлла; у старых мшистых мельниц тихие запруды с нежно журчащими струйками воды и каким-то розово-красным кустарником, странно напоминающим человеку его детство.
В таких местах, что бы ты ни делал, – любил или воевал, – все представляется значительным и чудесным…
– Пане поручнику, пане поручнику! – польский крестьянин в белой широкополой шляпе бежал нам наперерез, размахивая суковатой палкой. – Неможно до фольварку! Там германы, германы, за дуже германов! На конях!
Я остановил коня. Мои уланы были злы, голодны и утомлены произведенной разведкой, и никакое количество врагов не показалось бы им сейчас за дуже. Но лишь одна дорога вела к фольварку, и по обе стороны от нее раскинулись оставленные полусжатые поля, щедро политые дождями. Один-единственный пулеметчик мог положить здесь нас всех, не считаясь с нашим голодом, злостью и боевой готовностью.
– Спасибо, пан, – поблагодарил я крестьянина. – Трохин, за старшего. Делоне, со мной.
– Да пане!.. – крестьянин изменился в лице. – Убьют…
Уже не обращая на него внимания, мы поскакали.
Дорога обсажена была густолистыми старыми липами, выбеленными известью по грудь всаднику. Фольварк, полускрытый садом, даже издали производил впечатление маленького древнего замка колдуна, упыря или Черной Бороды.
Кто-нибудь из Вишневецких или Радзивиллов вполне мог бы построить такую игрушку для забав и увеселений. Устраивали, должно быть, друг на дружку потешные «наязды», во время которых, случалось, гибли ни в чем не повинные хлопы…
Пулемет мог быть еще не установлен, поскольку звуков пристрелочных очередей я не слышал, а обогнать нас немцы могли не более чем на четверть часа.
Сейчас с молчаливого позволения своего старшего они гонят обитателей фольварка, если те не сочли за благо бежать, в погреб за окороками, с гоготом ловят кур – а может быть, на наше военное счастье, добрались до закопанной в амбаре огромной бутыли с мутным картофельным бимбером. Я уже отмечал как-то, что русских солдат население любит: за все взятое они платят, и платят щедро; немцы же норовят взять так.
– Виктор, – сказал я, – прошлый раз вы слегка перепутали смелость с идиотизмом.
Поэтому я прошу вас: не стесняйтесь кланятьсь пулям, они ведь женского рода.
– А снарядам? – с серьезным лицом поинтересовался вольноопределяющийся. -
И вообще: кто не так давно курил на бруствере?
Кони шли легкой рысью. Мы намеренно изображали собой готовые мишени. На дороге местами стояли лужи, странно прозрачные – будто и не проходил здесь совсем недавно немецкий конный отряд, – хотя следы подков были многочисленны и свежи.
– А вы не обратили внимания, Николай, что немецкие лошади никогда не гадят в походе? – сказал Делоне. – Только в отведенных местах. Неужели Дуров был прав и дрессировка взаправду творит чудеса?
– Нет, – я покачал головой. – Знаменитый профессор Вирхов изобрел такое нарочитое сено, специально на случай войны. Оно в конском брюхе реагирует на звук человеческого голоса. Лошади оправляются только по команде «шайссен!»
– Удивительно, – сказал Делоне. – Просто уму непостижимо. Перед войной попадалась мне книжка знаменитого футуровидца Уэлльса. Он предостерегал человечество, что в середине двадцатого века отходами гужевого транспорта будут завалены по крыши улицы всех крупных городов, и это приведет к концу цивилизации. Теперь, благодаря тевтонскому гению, цивилизация спасена. Но другой рукой этот гений цивилизацию губит. Удивительно…
В Делоне меня восхищала способность с одинаковой на лице серьезностью шутить и не шутить. Возможно, он и сам не делал разницы между шуткой и не– шуткой. Некоторое время я не мог привыкнуть к такой манере вести речь.
Я все ждал, когда на фольварке кто-нибудь заорет: «Ахтунг!» – и защелкают выстрелы, и посыплются пули. Но вместо этого вдруг послышалось дикое конское ржание, громовой топот и визг задавленного неизвестного существа. Из ворот навстречу вышибло десятка два нерасседланных битюгов, на каких обыкновенно гарцует германская кавалерия. Они неслись быстрее, чем стадо ошалевших зебр, преследуемых веселыми молодыми гепардами. Мы едва успели посторониться: пенные битюги пролетели в одно мгновение мимо, потрясая притороченными пиками, седельными кобурами и подхвостными мешками, полными конских яблоков. Так что профессор Вирхов был здесь не при чем.
Следом бежали всадники.
Оружия почти ни у кого не было. Кто-то удерживал руками ниспадающее галифе, кто-то бессмысленно размахивал сабелькой. Они мчались посреди дороги, шарахаясь от деревьев. Делоне достал наган, не зная, что делать: то ли стрелять по этим несчастным, то ли не стрелять. Пузатый вахмистр упал и забился в грязи. Каска его воткнулась пикой в землю обочины и осталась стоять, подобно скорбной греческой урне. Потом он все-таки собрал себя с земли и пробежал мимо нас последним. Глаза у него были, как у натянутого на глобус филина.
Уж не чума ли на фольварке, подумал я. Но тогда с чего же перепугались лошади?.. Времена радзивилловских затей и карнавалов прошли, и вряд ли нынешние хозяева поместья могут себе позволить роскошь держать тигра.
Несколько шагов мы проехали назад, улюлюкая вслед бегущим. Трохин примет их в объятия, здесь можно быть спокойным. Потом мы переглянулись и разом остановили коней.
– Надо посмотреть, – неуверенно сказал Делоне.
Наверное, он хотел, чтобы я начал его отговаривать…
– Что немцу смерть, то русскому на здоровье, – сказал я. – И наоборот.
– Это, конечно, да, – сказал Делоне. – Но мои французские предки…
– Да, – согласился я. – Они говорили: «Что французу на здоровье, то немцу смерть».
И шли ловить лягушек.
– А итальянцы шли ловить макароны, – сварливо сказал Делоне.
– Тогда вперед, – сказал я.
И мы тронули коней, но всю дорогу до фольварка кони наши жались друг к другу, так что мы осаднили колени: я правое, а Виктор – левое.
Запорный брус ворот был переломлен, створки болтались на одной петле. Три мертвых изломанных битюга валялись здесь же. По ним прошла отступающая армия.
– Отбивная по старосмоленски, – сказал Делоне. – Представляете себе, Николя: берется кусочек лошади, надевается на шомпол…
– Кто смеет в моем доме говорить о конине?! – грозный рык потряс двор. Кони вздрогнули. Даже, кажется, дохлые кони.
В дверях усадьбы стоял, широко раставив ноги в высоких сапогах, рослый кряжистый человек с красным лицом и длинными седыми усами. Ярко– малиновая венгерка его была распахнута, открывая широкий пояс, носимый в этих местах обычно вместо жилета, и поросшую густым белым волосом грудь.
– Сто лят, мосьпане, – сказал я, спешиваясь. – Лейб-гвардии Ее Величества уланского полка унтер-офицер Гумилев к вашим услугам!
– Вольноопределяющийся Делоне! – козырнул Делоне.
– Прошу в дом, господа уланы, – он посторонился, пропуская нас. – За лошадьми присмотрят. Тадеуш!
Неслышно возник длиннорукий серый человек, похожий неуловимо на паука.
– Обиходь коней, – хозяин сделал движение рукой, будто стряхивал воду с пальцев. – Помещик Волынской губернии Твардовский Георгий Игнатьевич, можно просто пан Ежи.
Мы вошли в дом. Следы краткого пребывания в нем завоевателей еще были значительны, хотя утащить с собой они явно ничего не сумели.
– Что же произошло здесь? – спросил я, озираясь. – Отчего наши предшественники бежали впереди своего визга?
– О, сущие пустяки. Просто эти люди до такой степени пропитаны готическим романтизмом: Даже самый здравомыслящий из немцев, Лютер – и тот бросал в черта чернильницей. Забудьте обо всем. Вы у меня в гостях.
Он говорил по-русски без малейшего акцента и слишком литературно – будто лет двадцать прожил в Париже.
– Простите, пан Ежи, – сказал я, – но у меня там еще восемь человек.
– Так зовите их! – воскликнул он.
– Виктор, – повернулся я к Делоне. Тот стоял, замерев, и глаза его были почти как у немецкого вахмистра. Он смотрел мимо меня…
– Это королева Бона, – сказал хозяин, проследив его взгляд. – Она умерла четыреста лет назад. Или пятьсот. Беда с этими годами…
Делоне с трудом оторвался от созерцания древнего портрета и деревянными шагами – как, впрочем, всегда бывает после долгой верховой езды – направился к двери.
Я не представлял, что в военное время может быть такой стол. Да и в мирное, признаться, тоже не очень представлял. Был кабанчик, для скорости испеченный не целиком, а толстыми ломтями. Были ковриги домашнего хлеба. Были колбасы белые и красные. Была молодая картошка в коровьем масле, жареные караси и бигос…
Где изыск, спросите вы? :был окорок, нарезанный толстыми ломтями и все равно прозрачный и розовый, как девичье ушко. Был винегрет. Было густое красное терпкое вино. Были трое суток верхами по тылам врага, стычки и перестрелки, азарт и ожидание, ликование и опасность.
Что более изысканное можно предложить?
Уланы отваливались по одному. Некоторое время я был мучим мыслью, кого же поставить в дозор, но потом понял, что этим кем-то буду я сам, и успокоился.
Трохин по обыкновению в четвертый раз рассказывал очевидцам и участникам событий, как одуревшие немцы бросились к уланам на грудь и со слезами просили-умоляли забрать их в плен – и чтоб подальше, подальше! В Сибирь, в Манчжурию, на Аляску: что, не русская разве Аляска? Была же русская.
Поможем, отберем! Но скорее, скорее: Они торопились и подпрыгивали, как влюбленный гимназист, с которым на свидании приключился понос.
А лошади немецкие так и не вошли в фольварк. Их стреножили и пустили пастись за воротами.
С паном Ежи мы поднялись в башенку. Там было что-то наподобие обсерватории.
– Никто не сможет подобраться незамеченным, – сказал он, оглаживая бугристый кожух цейссовской подзорной трубы, установленной на треноге. – Линзы здесь подобраны так, что не слишком увеличивают изображение, зато позволяют видеть даже при свете звезд. Да и без этого немного найдется глупцов, которые захотят посетить мой дом без приглашения.
– Пан Ежи, – я посмотрел в трубу; увеличение действительно было слабое, а до появления звезд пройдет еще часов шесть. – Не сочтите меня праздным любопытствующим, но все же: германцев вы просто не любите или они вас как– то обидели?
Он долго молчал.
– Скажите, пан офицер, – сказал он наконец, – ваша фамилия мне кажется знакомой. Не писали ли вы стихи?
– О да! – сказал я. – И продолжаю писать. Думаю скоро издать книгу военных стихотворений. Хотите послушать?
– Обязательно. Мы устроим вечер поэзии. Видите ли, у меня во флигеле прячется чех-дезертир. Утверждает, что литератор и хотел бы сдаться в плен интеллигентному человеку. Так вот, не учинить ли нам пиршество славянского духа?
И мы учинили пиршество прямо на башне. С наступлением сумерек похолодало и стал накрапывать дождь, но что такое дождь на войне? Так, вода.
Чех был молодым круглолицым человеком, вольноопределяющимся девяносто первого пехотного полка. По-русски он говорил свободно, хотя и не так правильно, как пан Твардовский. Стихов не писал, был фельетонистом и автором многочисленных опусов, в России именуемых «физиологическими очерками».
Рассказчик чех оказался изумительный. Рокочущий хохот пана Твардовского тревожил коней и заглушал даже храп уланов.
Я время от времени приникал к трубе и осматривал окрестности. Пан Твардовский был прав: даже в темноте, даже в дождь в трубу было видно все!
Скажем, спины огромных волкодавов, ходящих дозором вокруг ограды фольварка.
Похоже, что не напрасно немецкие кавалеристы мчались наметом, обгоняя лошадей. Пан Ежи был не так уж прост. Иногда он взглядывал из-под густых бровей, и мне сразу вспоминался колдун из гоголевской «Страшной мести». Когда я прочел «Шейх-Гуссейн», он посмотрел на меня неодобрительно.
– И охота ехать в такую даль за экзотикой, – сказал он. – Неровен час, случится что. Вы же не знаете ни законов, ни правил.
– Отчего же, – сказал я. – Там, как и везде, уважают сильного и смелого.
– Где бы найти место, чтобы уважали умного, – вздохнул чех.
– Есть такое место, – сказал пан Твардовский, но тему не развил, и мы заговорили все о том же: почему это славянские народы никак не могут почувствовать себя единым племенем…
– Да оттого, – гремел пан Твардовский, – что вы, Николай, пустили к себе этих греческих попов, а вы, Ярослав, послушались этого дурака Лютера, который пытался в черта попасть чернильницей! Представляете: чернильницей в черта!
Он бы еще туфлей кинул…
– Да, действительно, ведь можно же было договориться по-хорошему, – сказал Ярослав. – Жил, например, у нас в Праге на Златней уличке раввин. Старый, как Прашна Брана. Он действительно умел творить чудеса. Как-то к нему в субботу залезли воры, старый Врхличка с Пардубиц, который прославился тем, что очистил грядку с огурцами в имении покойного эрцгерцога Фердинанда, и ученик его, Юрай Кошмарек, тот самый, который умудрился, сидя в гарнизонной тюрьме, бежать оттуда с денежным ящиком, переодевшись фельдкуратом со святыми дарами. А по субботам праведный раввин молится и руку на вора поднять не может, так что дело казалось верным: Однако на следующий день оба злодея появляются в трактире «У чаши» все в бинтах, а Юрай и на костыле, и начинают рассказывать такое, что у всех кровь в жилах стынет. Раввин их застукал, когда они трясли старые книги, потому что надеялись, что в них он распрямляет ассигнации. Раввин помолился, и суббота мигом превратилась в сплошной четверг. Когда он устал, старый все-таки человек, он отложил табуретку и помолился еще разок. И тогда все в доме табуретки и лавки, веники и метлы, утюги и чернильницы, а что самое страшное – кухонная утварь, – все это набросилось на них и стало бить и неглубоко резать. Они уже и не помнили, как выскочили из дома, а очнулись в полицейском участке, куда прибежали жаловаться, и там им еще раз, но уже не так сильно, накостыляли за бездарное вранье и выбросили вон. Тогда они поковыляли к фельдшерице Вондрачковой, которая всегда пользовала их от триппера пиявками и настойкой из испанских мух, которые Испании и в глаза-то не видели, потому что ловил ей их сын вдовы Ремековой в мясной лавке, что на Градчанах. Фамилия мясника была Моудрый.
Она их перевязала и обиходила, потому что была баба с понятием. И вот весь следующий день они пили от тоски и боли в трактире «У чаши», и все старались их угостить, как настрадавшихся от евреев, и даже лысый черт Снежечка, который не угостил бы самого святого Яна Непомуцкого, поднес им по стопочке своей отборной сливовицы. Стопочки, правда, были не больше наперстка сиротки Марыси: – он на секунду прервался, и мы с хозяином перевели дыхание.
– Мало того, – продолжал пан Ярослав почему-то шепотом, – как оказалось, Врхличка и Кошмарек покинули дом раввина не только побитыми, но и обрезанными по всем правилам закона Моисея, но только с очень большим походом. Мне об этом потом рассказала Лидушка Хромоножка, которую я без труда отбил у Кошмарека на танцах. После всего этого ни Врхличку, ни Кошмарека у нас уже за людей не считали, и оба с горя поехали в Клондайк мыть золото, и теперь у Кошмарека небоскреб на Пятой авеню, а Врхличка в цирке Барнума изображает укрощенного людоеда с Земли Франца-Иосифа…
Я думал, что хозяина нашего хватит удар. Трохин внизу закричал: «Уланы, на конь! Шашки подвысь!» – и снова лег. Никто не проснулся. Кони храпели.
– Значит, на Златней уличке? – выдавил из себя хозяин. – Такой высокий, седой?