Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
– Я тоже, – сказал я. – Если кого увидишь, кроме меня – стреляй первым. Лучше в голову.
– Учи, учи, – как бы обиделся он. – Не мартыш, понимаю.
– Я присмотрю за твоей спиной, – сказал я.
Он усмехнулся.
– Лучше не надо. Кроме шуток, Степаныч: тебе этого знать не положено. Ни что, ни где: А глаз на жопе я себе давно отрастил. Трудно ко мне подкрасться.
Он ушел, а я сам занялся осмотром мертвого лагеря. Даже не то чтобы осмотром: После той ночи и мои способности серьезно ослабли, но не иссякли совсем. Я закрыл глаза. Никого живого не было вокруг – кроме, понятно, Коломийца. Вот он идет, идет: Я сосредоточился на том, что было под ногами.
Как бы из тумана проступали фигуры людей: немое старое кино. Быстро– быстро разбивали упаковку и вололи куда-то ажурные металлические конструкции (чем-то неуловимо напоминающие того человека-змею, которого я видел в мистерии) и тяжелые ящики. Потом люди сидели вокруг стола, а один, отойдя и став странно большим, высыпал в котел щепоть светящегося порошка, отчего котел тут же заполыхал. Дальше было сияние, будто в аппарате оборвалась пленка, и уже сквозь это сияние я видел как бы снятые снизу фигуры великанов с копьями, пролетающих надо мной. Потом тела свалили под стену, и безголовый великан ушел куда-то и канул в бездну. И опять снизу я видел, как голый человек ходит бесцельно туда и сюда, подходит ко мне, лежащему и ничего не чувствующему, берет за руку, задает какие-то вопросы…
Меня вернул к действительности далекий глухой взрыв. Я тут же нащупал Коломийца: жив и не напуган. Лучше всего ощущается страх…
Зеркальце хранило именно страх. Застарелый, как табачный дым в курилке. Я постарался настроиться на хозяина зеркальца: странная пустота. Такое бывает рядом с некоторыми памятниками.
Коломиец вернулся. Он выглядел очень довольным, как юнкер, только что совращенный супругой полковника.
– Что, еще одного дракона прикончил? – спросил я.
– Вроде того, – сказал он. – Очень вредный для дела мира и социализма был дракон.
– Орден-то хоть дадут? – спросил я.
– Лучше бы квартиру, – сказал практичный Коломиец. – А еще лучше и то, и другое.
– И очередное звание, – добавил я.
– Не трави душу, Степаныч, – вздохнул он.
Рюкзак он снял легко, и только по тому, как взбугрились мускулы на руке, я понял, что весил груз килограммов шестьдесят.
– Все в дом, все в дом, – пробормотал он. – Этот: живой и бритый: не объявлялся?
– Нет его нигде.
– А следы свежие: Ты в вертолет не лазил?
– Только заглянул.
– Это хорошо, это ты правильно. Вдруг там мины или чего похуже…
С этими словами он скрылся в чреве «сикорского». Я ждал. Через некоторое время раздался голос…
– Здесь порядок. Давай в мотор заглянем…
И мы заглянули в мотор. Собственно, я был нужен только как подставка.
– И здесь порядок, – Коломиец легко спрыгнул. – Ну что, полетим?
– А ты умеешь?
– Обижаешь, Степаныч…
– Тогда пойдем, нашу добычу притащим.
Но сначала мы похоронили мертвых. Правда, девяти иудейских мужей, потребных для чтения кадеша, поблизости не было…
Оказалось, что с похоронами мы поторопились. В воротах висел, вывалив черный язык, голый белый человек.
– О, ёлы, – вздохнул Коломиец. – А это-то еще откуда взялось?
– Видно, одиноко ему стало, – сказал я.
Коломиец залез на ящик и обрезал веревку. Тело тяжело упало на влажную землю.
Покойник был лет тридцати. Все волосы с его тела были сбриты – грубо, с порезами. На плече горела алая татуировка: орел, терзающий змею. А на животе чем-то белым, вроде зубной пасты, был начертан древнетуранский знак «сломанная лестница».
– Сам он – или кто постарался?.. – пробормотал Коломиец неуверенно.
– Сам, бедняга, – сказал я. – Тяжела доля его…
– А нарисовано это для чего?
– Чтобы душа землю не покидала.
– З-зачем?
– Страшно, наверное, стало. Видишь ли, в аду есть как бы особое отделение: карцер, что ли: А так – душа не попадет в ад и здесь, наверху, потихоньку истлеет.
– Значит, с его характеристикой и в ад не возьмут? – Коломиец посмотрел на удавленника. – З-зараза: возись с тобой…
Он поплевал на ладони и взялся за лопату. И мы упокоили предполагаемого Розуотера по-людски.
Ящик, на который он поднимался, чтобы сделать последний шаг, был из нашего лагеря.
– Кто у тебя в этой коробке возится? – спросил Коломиец, встряхивая перевязанный проволокой стерилизатор.
– Зверя поймал, – сказал я.
– Не сдохнет?
– Раз до сих пор не сдох: Ты лучше скажи, зачем ты сахар погрузил?
– А чего добру пропадать? Ребята в Браззавиле бражку поставят…
Он плавно двинул сектор газа, и разговаривать стало трудно.
Промедление смерти (Москва, 1953, март)
Генерал-полковник медицинской службы Семен Павлович Великий то и дело засыпал, роняя голову на стол. Весь день к нему в госпиталь везли раздавленных и покалеченных на Трубной, и весь день он провел на ногах за операционным столом, подбодряя себя единственно спиртом.
– Я, сударики мои, – сказал он, в очередной раз придя в себя, – скольких уж царей перехоронил, а такого бардака никогда не было. Народ к смерти спокойно относился, и всякий мужик твердо знал, что никакому государю от курносой не отвертеться. Помер – ну и царствие небесное. А тут – словно взаправду отца родного хоронят. Хера ли на него любоваться? Взбесился народ… Да и то сказать – Эрлика без жертв не погрести.
Мы сидели в просторной горнице небольшого домика в Марьиной Роще. За окнами стояла мертвая тишина, словно весь город притих от невыносимого ужаса. Эхо неслыханной мощи инкантаментума, прогремевшего наизвестно из каких сфер в ночь на третье марта, все еще витало над Москвой, вызывая кровавые закаты и кружение облаков. И бандитам, и чекистам, и милиционерам было страшно выходить из дому в эту ночь.
Посреди стола возвышался объемистый хрустальный графин, свет свечи играл на его гранях.
– Разлей, сыне, – приказал мне инок Софроний. – Помянем невинно убиенных в сей скорбный день.
Меня нисколько не смущала и не унижала роль кравчего – в конце концов я был здесь самым младшим. И на капитуле Пятого Рима мог присутствовать лишь с правом совещательного голоса, как принято нынче выражаться, да и то лишь, когда позовут. Я все еще оставался в чине малого таинника, и на звание таинника великого мог претендовать самое малое лет через пятьдесят после первого посвящения – стало быть, лишь в тысяча девятьсот семьдесят первом году. В Пятом Риме продвижение по службе шло медленно.
Мы выслушали заупокойную молитву, встали, перекрестились и осушили по простой граненой стопке.
– А теперь, дети мои, к делу, – сказал инок Софроний, отерев уста. – Итак, кто из вас, аспиды и василиски, помог вождю российскому покинуть обитель слез и юдоль скорби?
Он обвел всех сидящих в горнице пронзительными черными глазами так, что поежились даже самые бесстрашные.
Конспирация в Пятом Риме всегда была но высоте, но замаскироваться так, как Софроний, не удалось никому. Глава самого могущественного тайного ордена в мире жил в коммунальной квартире на Сивцевом Вражке, и даже там своей комнаты не имел, а ютился на антресолях, именуемых иногда полатями. Но и этого бывало недостаточно злонравным соседям, прав был покойный Михаил Афанасьевич. Они то и дело пытались выпихнуть живучего старичка в дом престарелых. Для пресечения подобных попыток в коммуналку прибывал обычно Семен Павлович, а то и сам воевода Фархад. Однажды за недосугом послали и меня, и тогда я понял, что куда легче утихомирить взбесившегося элементала, нежели смертного, возжелавшего чужих полатей. Несколько месяцев охранительные чары действовали, а потом начиналось все сначала. В конце концов я догадался хорошенько угостить и щедро вознаградить тамошнего участкового и даже положил ему небольшое жалованье – тут все и прекратилось…
– Говори, воевода! – потребовал старец.
Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, он же Фархад, был мрачен. Два дня назад он послал особого курьера к маршалу Жукову, и если курьер не вернулся до полуночи, то не вернется уже никогда. Курьером этим мог стать и я…
– Ты меня, отче, знаешь, – сказал Фархад. – Никогда не действовал я ни заговором, ни ядом – ведаешь ведь, что меня самого Васька Шуйский ладился отравить. Ну а уж подушкой спящего старика душить – обижаешь, отче.
И развел руками. Ладони у него были такие широкие и крепкие, что никакой подушки и не понадобилось бы.
– А ты, лекарь, смерти помощник? – воззрился старец на Великого. Семен Павлович молча поглядел на него, потом налил стопку, выпил, зажевал парниковым огурцом и только тогда сказал…
– Клятву Иппократову даже и по твоему, отче, приказу не нарушил бы.
– Да? – сказал Софроний. – А кто на правительственных дачах озорничал, живоходящего покойника сотворил? С юнца, – он поглядел на меня, которому исполниться должно было через месяц пятьдесят девять годочков, – с юнца спрос невелик, ибо сущеглуп и зелен еси…
– Сказал же – нет! – чуть не сорвался на крик Семен Павлович. – Хоть я и выблядок, а все же царский сын, и неприлично мне врать… («Выблядков отдавать в художники» – вспомнился мне указ Петра Великого).
– Добро, – махнул рукой Софроний. – Еще неизвестно, чей твой батюшка-то сын был… Верю. А ты что скажешь, ляше гордоустый?
Пан Ежи Твардовский в пиджачной паре и вышитой по вороту рубашке выглядел как подгулявший председатель колхоза из фильма «Богатая невеста». Вот у него-то было множество оснований прикончить Усатого Батьку.
Пан Ежи был единственным уцелевшим из небольшого польского филиала Пятого Рима и вообще единственным уцелевшим после расстрела в Катыни.
Перед казнью пожилой вахмистр Войска Польского успел раскусить ампулу с ударной дозой ксериона, да и палач попался неопытный. После нескольких дней, проведенных в подземном аду на трупах соратников, он кое-как оклемался и сумел выкопаться с помощью то ли ложки, то ли пряжки. Но с этого часа он навсегда утратил обычную польскую «йовяльность». Он признался мне, что даже когда пережил посажение на кол в Бахчисарае, то уже через месяц вполне мог пировать с татарами (правда, крещеными). Теперь же…
– То бздура, пане Софронию, – сказал он. – Кабы Сталин был немец – а то ведь ни то ни сё.
Помимо всего остального, пребывание на Капитулах доставляло мне и чисто лингвистическое удовольствие, поскольку многоживущие изъяснялись на такой поразительной смеси всех временных и географических пластов русского и прочих языков Европы и Азии, что от нее у Бодуэна де Куртенэ случился бы приступ ипохондрии, а у Фердинанда де Соссюра просто вышибло бы днище. А ведь здесь еще не было Брюса с его петровскими пассажами…
– Софрон Иванович, – подал голос из угла, где тихо и незаметно сидел все это время, сухой костистый человек с лицом индусского йога: Трофим Денисович Лысенко. – Не будет ли логичнее предположить, что мы имеем дело не с изменой внутри нашего блока, а с хорошо спланированной и проведенной диверсией внешнего врага? А то наша встреча начинает походить на партийную чистку.
– Или на сессию ВАСХНИЛ, – буркнул Великий.
– Я попрошу! – вспыхнул Лысенко.
Подвиг академина Лысенко.
Судьба этого человека была трагична. Единственному из всех, ему пришлось пожертвовать не только близкими, творчеством, в конце концов, жизнью – это я еще мог принять, – но и добрым именем.
Союз Девяти все еще продолжал свою деятельность, хотя уже было ясно, что всяческие железки, колесики, проводочки и лампочки отделились от человека и начали самостоятельное существование. Машина для производства машин для производства машин для производства машин: Царь Ашока напоминал сейчас голландского мальчика, которому уже не хватало пальцев для затыкания дырок в плотине. Его агенты, сидевшие в государственных патентных бюро, за три последних века почти изничтожили такое забавное явление, как изобретатель– одиночка (последним пал Рудольф Дизель) – но в ответ на это изобретательством стали заниматься целые фирмы, корпорации и концерны, которым было начхать на резолюции наподобие «Бред», «В желтый дом», «Делириум тременс», «Нарушение второго закона термодинамики карается штрафом»: Удавались лишь отдельные операции – и не исключено, что благодаря этим маленьким победам человечество все еще продолжало существовать и на что-то рассчитывать.
Таков полуанекдотический случай с профессором Ивановым, который воспламенил Совнарком идеей скрестить человека с обезьяной и заменить этим богомерзким гибридом строптивое крестьянство, получил крупную сумму казенных денег, но послушался совета старичка-индолога и отправился за обезьяньим материалом не куда-нибудь, а на Мадагаскар, где его, естественно, поджидали... После он пытался объяснить, что деньги были израсходованы по прямому назначению, но неудачно – однако все прочие Ивановы в стране понимающе подмигивали друг другу. Потому что на Мадагаскаре и сам Антон Павлович оскоромился…
Миссия Лысенки была не в пример сложнее и опаснее. Молодой агроном, теоретически раскрывший сущность наследственной плазмы, пришел в ужас от ближайших перспектив развития советской молодой, страшно талантливой и абсолютно беспринципной генетики. Он знал и понимал, как просто будет скоро создавать любые гибриды от самых невинных – вроде картофеля и томатов – до самых свирепых: гриппа и оспы: Причем вероятность создания последнего стократ вероятнее, чем первого – ибо страна перманентно готовилась к войне. И в этом состоянии он – может быть, случайно – познакомился все с тем же старичком-индологом…
Несколько несложных секретов скоростного выращивания растений позволили Трофиму Денисовичу обратить на себя внимание партийного руководства.
Карьера его развивалась стремительно.
Вскоре Вавилов открыл ему двери в Большую Науку.
Лично Вавилова можно было без труда похитить где-нибудь в горах Гиндукуша и отправить в какой-нибудь монастырь под мягкий, но неумолимый присмотр бритоголовых монахов. Но это ничего не решало, поскольку за Вавиловым стояли институты и лаборатории. Следовало дискредитировать само направление.
Трофиму Денисовичу пришлось выдумать мичуринскую агробиологию.
Несуществующую науку создать так же трудно, как несуществующую страну. Но полтавскому хлопчику это удалось.
Помогло ему, конечно, то, что советское начальство знало толк и в балете, и в кузнечном деле, и в самолетостроении, и когда сеять, и кого сажать. Так что сказочно простые и светлые до идиотизма идеи Трофима Денисовича оно всосало, как сладкий чай с блюдца. «Когда ви обещали мне вивести такую пшеницу, чтобы росла в Заполярье?»– спросил Сталин Вавилова, и на этом генетика прекратила течение свое.
Спасти самого Вавилова было уже невозможно; спасать нужно было остальных.
К ним отнеслись с небывалой для тех времен гуманностью: тех, кто считал ниже своего достоинства заниматься безобидным абсурдом, отправлялся считать яйца гагарам, поскольку сами гагары считать не умели; но кое-кто работал и над этой проблемой. Опять же и посадка лесов предпочтительнее лесоповала…
Как подсчитали прогностики Союза Девяти, абсолютное бактериологическое оружие должно было быть создано в СССР где-то между тридцать шестым и тридцать девятым годами: Трофиму же Денисовичу предстояло уйти в небытие с титулами шарлатана, мракобеса и обскуранта.
– Не будем ссориться, господа, – медленно произнес начальник контрразведки Ордена. – Понятно, что эта смерть невыгодна нам всем, поскольку преждевременна – но Лаврентий, думаю, остается в достаточной силе, чтобы удержать ситуацию. Авторства же инкантаментума мы можем никогда не узнать по той хотя бы причине, что авторов могло быть множество…
Все ненадолго замолчали, обдумывая эту мысль.
Эрлику обычные проклятия «чтобы ты сдох!» только прибавляют сил. Равно как и здравицы. Он как бы прикрыт щитами спереди и сзади. Теоретически невозможно создать инкантаментум, смертельный для него. Однако же – случилось…
– Прошу заметить, господа, – продолжал он, – что мы рассматриваем вопрос не «кто виноват?», а – «что делать?»
Звали контрразведчика Иван Леонидович Сидериди, орденское имя «Кузнец», и был он жандармским штабс-ротмистром, начинавшим службу еще при Бенкендорфе. Во время похорон Пушкина он совершенно неожиданно и случайно напал на след Пятого Рима, пошел по этому следу: Кончилось тем, что пять лет спустя он принес примерное описание структуры и достаточно полный список агентуры Ордена не своему начальнику Леонтию Ивановичу Дубельту, а воеводе Фархаду, и предложил свои услуги. Интересно, что для расследования он пользовался методами не оккультными, а исключительно полицейскими – хотя бабка его была известная среди цебельдинских греков знахарка…
– Что делать? – переспросил пан Твардовский. – Взять Лаврентия за манишку, и пусть остановит переселение евреев.
– Лаврентий не носит манишек, – возразил Кузнец.
– Переселение народов – дело мирское и нас некасаемо, – сказал Софроний.
– Ошибаешься, отче, – мрачно сказал Великий. – Не мирское то дело. Духом Якова Сауловича ни с того ни с сего повеяло. Скажи, Тихий.
Тихий – это был я. (Когда я сидел на премьере «Бега» и вдруг нашел в программке контрразведчика Тихого – кстати, оказавшегося редкостным мерзавцем – я понял, что Михаил Афанасьевич совсем не прост:)
– Почтенный Капитул, – сказал я. – Преемник рабби Лёва получил от некоего товарища Голованова предложение, аналогичное тому, что сам рабби Лёв получил от барона Зеботтендорфа. Вернее, уже не от барона, а от Гиммлера.
– Сразу, значит, к грабежу, без торговли? – кивнул Кузнец. – Да, это по– большевистски.
– Меня смутила реакция преемника. В узком кругу он сказал, что теперь в любом случае Росии конец. Отдаст он тетраграмматон или не отдаст – это в высшем смысле одно и то же…
– А правда ли это? – поднял брови Софроний. – Может, они тебе очи прельстили?
– Меня там не было. Но мой человек там в охране стоял и все слышал.
Преемника зовут рабби Борух, ему двадцать шесть лет, в прошлом он служка рабби Лёва. Он и в сорок втором произвел на меня впечатление фанатика.
А особенно в сорок четвертом, подумал я, вспомнив подвал пиццерии кривого Джакопо. Не от немцев я там прятался…
– Отрок, – сказал мне Софроний, – дело ты сделал хорошее, а теперь поди-ка пройди вокруг избы, отжени беси. Ночь плохая стоит…
Я встал, накинул пальто и открыл дверь. Позади пан Твардовский прокряхтел: «Враг внутрений суть жиды, поляки и студенты:» – и заскрипел половицами. «Стояла тихая ночь святого Варфоломея», – припомнилась мне чья-то – Эмиля Кроткого? – шутка. Низкие над городом тучи отливали багровым. Сыпалось что– то мелкое и очень холодное: то ли мокрый снег, то ли замерзающий на лету дождь.
– Шухера нет, – негромко сказал из темноты телефонный вор Женя Ашхабадский, официальный квартиросъемщик. Три года назад за умение подражать чужим голосам Кузнец вытащил его из Таганки. С тех пор Женя искренне считал Пятый Рим самой крутой бандой в стране. На Кузнеца же имел зуб, поскольку тот, выписывая Жене свидетельство о смерти, в графе «причина» указал: «мертворожденность» . Несмотря на неандертальскую внешность, Женя был начитан, толковал Писание, любил рассказывать истории о воре-подрывнике по кличке Завгар, писал недурные стихи и исполнял их под гитару. На груди у него была татуировка «Нет жизни без Кришны»: – Даже снегири кочумают…
– Погрейся, Женя, – сказал я. – Только в комнаты не ходи – на кухню…
Он скрылся в дверях.
Вышел пан Твардовский, доставая из нагрудного кармана пиджака длиннейший чубук. Потом он долго возился с кисетом. Я поднес ему огонек.
– Тихо вшендзе, смутно вшендзе, – сказал он. – Цо то бендзе, цо то бендзе?..
– Ниц не бендзе, пан Ежи, – сказал я. – Рассосется.
– Ох, не знаю: Все, как в тридцать девятом. В августе. Числа этак двадцать четвертого.
– Именно двадцать четвертого?
– Или двадцать пятого: Ах, Николай Степанович! Я первый раз после своей Ксантиппы – двести лет прошло, пан Бог! – сделал предложение молоденькой паненке, и она согласилась: Хелена Навроцкая, дочка врача Навроцкого, который: впрочем, это неважно. Свадьбу назначили на октябрь. Вот и все.
Мы долго молчали.
– Пан Ежи, – сказал я, не вынеся тишины. – Пшепрашем пана – но кто же все-таки устроил бойню в Катыни? Почему концы с концами не сходятся?
– Тайна сия велика, ибо проста: – сказал пан Ежи и затянулся так, что искры полетели из чубука. – Еще сто лет паны магистры, бакалавры и доктора с вот такенными головами будут решать этот вопрос и все равно не решат. А ответ тривиален, он на виду, как украденное письмо: У гестаповцев еще не было опыта в акциях массового уничтожения, а у ваших его было с лихвой. Вот гестаповцы и приехали поучиться у своих русских собратьев ремеслу ката…
Отсюда и немецкие пули. Что же касается остального, – он махнул рукой. Потом наклонился ко мне и шепотом запел: – Войско польске Берлин брало…
– А россыйске помогало, – так же шепотом подтянул я.
5
Раньше водились бесы, но, как постановил Рамбам, что нет бесов, Небеса согласились с ним, и бесы сгинули.
Рабби Менахем Мендель
Пройти на всю ночь в морг Института судмедэкспертизы стоило две с половиной тысячи долларов. Платил Бортовой, из запоя на время вышедший и изображавший теперь из себя ну очень крутого фотографа. Николай Степанович, Светлана и Надежда несли камеры, лампы, какие-то сумки…
Сторож отпер тяжелый замок, налег на засов: Дверь, грубо окрашенная голубой краской, приоткрылась.
– Там пованивает, – сказал сторож. – На два дня недавно свет отключали.
– Ничего! – растопырил пальчики Бортовой. – Все будет на ять. Спасибо, дорогой, а теперь оставь нас одних. И не подглядывай, понял?
– А чего мне подглядывать? – фыркнул сторож. Он был небрит, худ и как-то странно асимметричен. – То я голых титек не видел…
Он пошел по коридору, всей спиной выражая отсутствие интереса к голым титькам.
Николай Степанович нашарил выключатель. Длинная лампа под потолком сначала загудела, потом несколько раз мигнула – и загорелась омерзительным лиловым светом.
Здесь не было полок, заваленных мятыми мертвыми телами, как в обычных холодильниках моргов. У стены аккуратно, подобно часовым, стояли два стеклянных медицинских шкафа с какими-то железками внутри. Посреди камеры на двух сдвинутых вплотную столах лежала под черной прорезиненной тканью со спутанными и полуоборванными тесемками по углам громадная туша.
Надо сказать, температура в камере вряд ли достигала нуля. Действительно, пованивало – но не сладковато-трупно, а примерно как на кожевенном заводе.
Николай Степанович стянул покрывало с покойного.
Ящер был почти такой же, как в памятный день «октябрьского» преображения.
Только чешуйчатая шкура его как бы выцвела, да от горла и до основания исполинского члена тянулся грубый, суровой нитью сделанный шов.
Рядом встал Бортовой.
– Так проходит мирская слава, – грустно сказал он. – Я-то думал, мировая сенсация будет. А тут – выборы, блин…
– Миша, – сказал Николай Степанович, – пять минут тебе на все про все.
– Понял, – сурово сказал Бортовой. – Степаныч, вот так лампу подержи: – и защелкал аппаратом.
Он управился за минуту. Потом вздохнул, заозирался, как бы сразу соскучившись, и вышел в коридор.
– Надежда, ты встань у двери, – велел Николай Степанович. – Видно оттуда будет хорошо. А ты, Светик, помогай…
Процедура «оживления» мертвого ящера оказалась подозрительно простой.
Дотрагиваться до сухой холодной кожи динозавра было даже не противно: все равно что до чемодана. Николай Степанович встал, наложив руки на виски чудовища; переступил с ноги на ногу, находя более устойчивое положение; сзади спиной к спине встала Светлана.
– Можно начинать? – глухо спросила она.
– Можно…
Он ощутил движение ее лопаток. Она поднесла к лицу книгу и стала читать медленно и четко. Слова нечеловеческого языка рокотали и тонули в стенах. И почти сразу началось покалывание в подушечках пальцев…
Теперь следовало отпустить себя…
Кто-то другой где-то совсем в другом месте ввел удлинившиеся истонченные пальцы в зеленовато-призрачную голову чудовища, нежно и ласково стал поглаживать, оживляя, еще теплые, хрупкие и влажные, как пластинки гриба– сыроежки, участки: мозга? нет: сознания? нет, конечно, нет: но чего-то, что осталось после сознания и даже после мозга: И, отвечая на нежность и доброту, нежные пластинки налились, напряглись, как гребни крошечных петушков, и зеленое мерцание потекло из-под них.
Слова заклинания ложились теперь кирпичами, огромными кирпичами, обкладывая по контуру место таинства: лежащую фигуру и двух людей у ее изголовья. Ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей. Уже до плеч поднялся каменный пояс: Теперь – не испугаться, когда начнется самое главное.
На переплетении уродливо длинных пальцев вырастали теперь два морских цветка…
Четвертый пояс замкнулся, и слова зазвучали гулко, с раскатом.
Все сделалось, как в испорченном цветном телевизоре: красное, зеленое и черное.
Стал воздвигаться свод.
Ледяная жижа разлилась по полу. Исчезли, потеряв чувствительность, стопы.
Нельзя было обращать на это внимание…
С бронзовым отзвоном ложились последние камни.
Треугольник, окружность, массивный клин – так это выглядит сверху.
Не стало ног до колен. Потом исчезли колени.
Последнее слово нашло свое место и успокоилось, дрожа. Светлана за спиной закрыла книгу и прижала к груди.
Из оставшегося незакрытым отверстия в своде вдруг ринулись вниз густой клубящейся струей мириады золотых блесток!
Через миг золотое, медовое сияние заполнило собою все пространство таинства.
Цветы на ладонях потяжелели и окрепли.
Уже по пояс исчезло тело. Туда нельзя было смотреть, но здесь, наверху, напротив: все три тела как будто слились, срослись оболочками, а внутреннее пространство у них было общее, разделенное тончайшими радужными мембранами – как то случается у мыльных пузырей, по неосторожности подлетевших слишком близко один к другому…
И осторожно-осторожно следовало прикоснуться к этой мембране – самым кончиком паучье-длинного указательного пальца.
Образовалась круглая дырочка. Стала расширяться. Из нее потянуло холодом и смрадом. Потом откуда-то издалека пришел голос.
– Ты?! – безмерное удивление сквозило в нем. – И здесь – ты?
– Хотел скрыться? – сказал тот, кого видел вместо себя Николай Степанович.
– Отпусти…
– Отпущу, когда придет час. Отвечай: откуда берется в мире драконья кровь?
– Когда мангасы выходят из яиц, капли ее проливаются на землю.
– Почему же ее так много? Рождается много мангасов?
– Нет. Крысы прогрызают яйца: – в голос вломилось отчаяние. – Крысы! Они губят нерожденных!..
– Где хранятся яйца?
– Под Черной Стражей…
– Это ты уже говорил. Укажи места.
– Их знают только Черные мангасы.
– Ты лжешь.
– Я не могу лгать: Ложь – это истина крыс. Мангасы ненавидят крыс.
– Это я понял: – Николай Степанович задумался. – Вот оно что! Ты не знаешь всех мест кладок. Но мне и не нужны все. Назови те, которые знаешь.
– Ты тоже будешь губить нерожденных! Будьте вы прокляты, жадные крысы!
Навек проклят ваш род под Луной и Солнцем…
– Говори.
– Я вышел на озере Хар. Но там уже пусто. Есть Черная Стража на Новой Земле.
Там тоже пусто. На озере Байкал. И там пусто. На болоте Омуро-Гири. Туда недавно пришли люди и взорвали все. На реке Тигр. На острове Шантар. На реке Лена…
– Сколько всего хранилищ яиц еще уцелели?
– Шесть. Шесть! Всего шесть!!! Их было четыре тысячи!..
– Долог путь до Типперери: На реке Чуна – есть?
– Да…
– Напротив Пречистенки…
– Да. Да!
– Фигурка золотого дракона открывала его…
– Ты не можешь этого знать: – испуг.
– Могу. И знаю. Где она теперь, эта фигурка?
– Ею завладели убийцы Двадцатипятиголового Хотгора Черного мангаса.
– Если я все правильно понимаю, – медленно сказал Николай Степанович устами того, кого видел вместо себя, – за последние века поголовье мангасов упало?