В донесениях не сообщалось... Жизнь и смерть солдата Великой Отечественной. 1941–1945 Михеенков Сергей
Я перед этой войной в финскую воевал. Там оружие и снаряжение у нас куда лучше было!
Позиция для обороны была выбрана неплохая. Крутой берег. Внизу, под берегом, лощинка, болото, ручей. А за ручьем лесок. По опушке – немцы. В болоте навалено трупов. Раненые стонут. Это тех, кто до нас тут стоял, в атаку посылали.
Больше суток мы лежали в окопах. Ждали приказа. Ждали, что вот-вот и нас, вот так же, через болотце пошлют, под немецкие пулеметы. Раненые постепенно затихли. Видать, перемерли все. Начальство что-то молчало. На другой день с того берега немец начал кидать мины. И так ловко стрелял, что – по три разрыва рядом.
Это было 7 октября 1941 года. Мы еще и знать не знали, что Вязьма уже отрезана, что мы в окружении.
У меня во взводе был связной, Петр Прудников, свой, дубровский. В армии еще не был. Страшно под обстрелом. Когда мины стали ложиться близко к нашим окопам, он выскочил, закричал, что надо уходить, а то, мол, всех побьет. Я ему: «Назад! В окоп!» Куда там… Бегал он так, бегал, и заметил немец нас. Начал кидать мины прицельно. И стали наши окопы осыпаться: песок, стенки не укреплены. Одна мина совсем рядом разорвалась. Меня сразу ранило и контузило. Прудников закричал: «Братцы, Полового убило!» Уходить, мол, надо, пока всех не перебило! Рядом со мной в окопах лежали ребята из соседних деревень, Синявки и Ивашковичи. Кричат: «Половой, мы тебя сейчас вытащим!» – «Лежите, – говорю, – а то и вас!..»
Перетянул полотенцем ногу под коленкой. Лежу терплю. Боли вроде и нет. Только трясет и голова немеет. Сильно контузило. Мина рядом разорвалась. Так что временами я даже забывал, кто я, где я и что со мной случилось.
Когда стемнело, позвал: идите, говорю, берите, теперь можно, не заметят.
Стащили они меня в задний овраг и тем оврагом вынесли на дорогу. По той дороге мы подходили к передовой.
Темно совсем стало. Левее нас вроде как деревня виднеется. Дорога проселочная. Место сухое. Там уже лежал один. Такой же бедолага, как и я. Его тоже в ногу. В ступню, навылет. Пулей.
На дорогу нас выносили с тем расчетом, что рано или поздно будут проезжать наши и заберут, увезут в тыл. Никто ж еще не знал, что никакого тыла уже нет. Отрезаны тылы. Везде немцы.
Ночь пролежали на обочине. Октябрь, холодно, хмарно. Осколок у меня из ноги снаружи торчит. Я смотрел на него, смотрел, подцепил да и рванул. Ох, сколько ж кровищи было, боже ты мой! Я опять перехватил полотенцем под коленкой. Бинтов-то не было. Ни у меня, ни у ребят, которые меня выносили. Кровь скоро унялась. Осколок большой, длинный, с указательный палец. Положил я его в карман. Долго носил. Потом, в лагере уже, выкинул.
Утром, смотрим, колонна движется по дороге. Напарник мой и говорит: дождались, мол, слава богу. А я присмотрелся: нет, говорю, парень, не наши это. Колонна с уклона спускаться стала. Впереди мотоциклисты. Нет, говорю, мотоциклисты не наши, не так сидят. И точно.
Мотоциклисты проехали мимо нас молча. Даже никто головы не повернул.
Идет пешая колонна. Впереди офицер. Сразу к нам. У напарника моего ни винтовки, ничего. А у меня винтовка за спиной, ремень по-кавалерийски через голову перекинут. Так офицер винтовку мою снял с меня, перехватил за ствол – и прикладом ее об дорогу! Так и разлетелся приклад. Сумку противогазную хотел снять, дернул. А у меня руки заколенели, не слушаются, поднять их не могу. Тогда он расстегнул сумку, вытащил противогаз и тоже швырнул на дорогу. Расстегивает крючки на шинели – и в гимнастерку. Вытаскивает красноармейскую книжку. Спрашивает: «Коммунист?» Я мотаю головой – нет. А у меня там запись была: ОГПУ. Когда служил кадровую, то год, с 1933 по 1935-й, состоял в оперативном полку ОГПУ в Новосибирске. Вот там-то мне эту запись и сделали. Ну, думаю, пропал…
Первая рота немцев уже прошла. Другая приближается. И тоже офицер подходит к нам. Тот, первый, показал ему мою книжку: коммунист? Тот покачал головой: нет. Тогда офицер спрятал пистолет обратно в кобуру, разорвал мою красноармейскую книжку и побежал догонять своих.
Прошли роты, обозы потянулись. На каждой телеге по два-три солдата. Едут мимо нас, хохочут, прицеливаются из винтовок, кричат: «Пух! Рус! Пух! Иван! Пух!» Но и они проехали, а нас не тронули.
А погодя подошла крытая машина, и нас зашвырнули в кузов. В темноте я не разглядел, кто нас грузил. Кажется, наши, пленные. Говорили по-русски.
– Так начался мой плен, мои мытарства между жизнью и смертью.
Повезли. Не доезжая Смоленска – лагерь для военнопленных. Уже и столбики с колючей проволокой поставлены. На воротах часовой. Поляк. Хорошо говорил по-русски. Он поглядел на нас, какие мы, и говорит: «Далеко от ворот не уползайте, ждите тут, утром будет машина в Смоленск, и я вас в первую очередь отправлю, там вас хоть перевяжут…»
В лагере – как в тырле для скота. Тысячи людей. И все наш брат в солдатской гимнастерочке. Многие без шинелей. Кухни полевые. Наши. Возле кухонь толкотня, крики. Баланду раздают. «Как бы нам, – говорю часовому, – поесть?» – «Терпите, – говорит. – Поползете туда, пропадете – задавят вас. Видите, что там творится?» А правда: к котлу по головам лезут, дерутся. Голодом людей довели до такого состояния, что они уже, как звери, стали кидаться друг на друга из-за куска…
Утром пришла машина. Мы кое-как встали. Но тут к машине кинулись другие, нас сбили с ног, начали топтать. Поляк снял с плеча винтовку, закричал: «Раненых вперед!»
Так нас увезли в Смоленск. Выгрузили на железнодорожной станции возле пакгаузов. Раненых оставили возле заборчика. Мы сидели привалившись спиной к штакетнику. Ждали погрузки в вагон. Помню, там, возле пакгаузов, произошел такой случай.
Конвоир повесил на штакетник ранец и отошел куда-то. А один из наших пленных, молоденький такой, вытащил из ранца полбулки белого хлеба. Хлеб мягкий, рыхлый. Отошел поодаль и стал торопливо поедать его. Вскоре вернулся немец. Видит: ранец его открыт, закричал: «Ва-ас?!» Увидел пленного и остатки своего хлеба в его руках, схватил его, начал тормошить. Тот даже не смотрит на немца, жадно поедает добытый хлеб. Тогда немец подвел его к насыпи и снял с плеча винтовку. Парень стал есть еще торопливее. Немец прицелился ему прямо в лоб, в упор, но не стреляет, кричит, бранится, ногами топочет. А тот все ест и ест хлеб, только белые крошки падают. Будто знал, что не успеет доесть до конца. Пуля попала ему в лоб, в самую середину. Так и повалился под насыпь с недоеденным белым хлебом…
– Раз уж заговорил о хлебе, расскажу еще одну историю.
Когда меня, уже недвижимого, сняли с эшелона в Дорогобуже, немец, начальник конвоя, вывел из строя четверых военнопленных и кивнул им на меня – приказал нести. А так бы бросили. Лагерь от станции был неподалеку. Несут меня, разговаривают между собой: тяжелый, давай, мол, бросим его на обочине, а сами заскочим в колонну, спрячемся, пускай другие несут… А один из них: нет, дескать, надо нести, раз приказали, а то немец обозлится, что ослушались, постреляет нас.
Я все слышу, что говорят.
Несут так-то меня по слободе. Колонна идет по дороге, а меня несут тропинкой, вдоль дворов, вдоль штакетников. Навстречу женщина лет тридцати пяти. Остановилась, плачет, платочком слезы утирает. На меня глядит. Открыла сумочку, в сумочке коврига хлеба. Переломила ковригу пополам и одну половинку кладет мне на грудь. «Храни тебя Господь», – говорит.
Вот, может, эта ее короткая молитва обо мне, ее слезы к Богу меня и спасли в немецком плену. Тысячи на моих глазах умерли, а я жив остался.
Да, я уже которые сутки не евши. Как воблы генераловой под Новодугинской пососал, так и все. Ну, думаю, может, и не умру еще, раз судьба соломинку бросила. Хлеб лежит на груди, пахнет хорошо. Домом пахнет. Полем. Родиной. Думаю: надо ж с ребятами поделиться, что волокли меня и не бросили. Отблагодарить. Кусок-то большой…
Поднесли меня к воротам и положили на землю. Положили, схватили этот мой хлеб, побежали в колонну. Только я их и видел. И так мне, брат ты мой, ни крошечки от слез той смоленской женщины и не досталось.
Много я потом по лагерям скитался.
Из Смоленска под Минск попал. Когда везли по Минску, подбегали женщины, спрашивали о своих, совали нам бутылки с пивом. Конвоиры их не отгоняли, не бранились даже. Пиво мы выпили, тут нас никто не обобрал.
– В лагере под Минском мне совсем лихо стало. Лежу в коридоре каком-то, стоны свои слушаю. Жалобные получались стоны. Чувствую, сил моих больше нет так с жизнью прощаться. С ума схожу. Мне говорят: «Замолчи, что стонешь так громко?» Потом меня перенесли в палату. Врачи русские. Один, который перевязку мне делал, говорит: «Если бы ты в госпиталь попал, то скоро бы на ноги встал, а тут… Лежи, не знаю, может, и выживешь».
Нога моя вздулась, почернела. Доктор посмотрел, погремел инструментами и опухоль мою вскрыл. Оттуда все полилось.
В лагере под Минском. Кажется, место то называлось Пушкинскими казармами. Нас кормили пареной гречихой. Неободранной. Так от нее многие умирали. Наедятся, потом пойдут в отхожее место и оттуда уже не возвращаются. От запоров умирали. Я гречиху ту пареную ел так: по зернышку, каждое зернышко очищал. Некуда было торопиться.
В Пушкинских казармах меня звали Стариком. Борода отросла долгая-долгая, черная.
Зимой начался тиф. И к весне из 18 тысяч военнопленных в живых осталось только две. Мертвых складывали напротив лагеря в штабель. За зиму большую скирду сложили. Потом, когда тиф угас, стали разбирать ту скирду. Вывозили и зарывали где-то неподалеку в овраге. Зарыли б и меня в том овраге, если бы не свела судьба с военфельдшером одним. Забыл его фамилию. Имя только помню – Вася. Расстреляли его в сорок третьем вместе с другими врачами за непослушание и распространение сводок Совинформбюро. Так вот, когда в Пушкинских казармах начался тиф, он мне сказал: «Если почувствуешь, что заболеваешь, скажи, я тебя в тифозный барак не отправлю». В лагере к тому времени очистили один барак и сносили туда больных тифом. Оттуда живыми уже не возвращались. Оттуда была одна дорога – в скирду. Умирали там по-разному. Кто от болезни, а кто и от голода. Стояли там две бочки: бочка с баландой и бочка для параши. Кто мог встать, подходил, черпал баланду. А кто не мог…
Я переболел в палате. После болезни встал. Военфельдшер меня устроил в столярку. Я умел хорошо вязать рамы. Делал ручки для ножей. Мог стол сделать, табуретку. В Зимницах у нас исстари велось – всегда жили хорошие столяры и плотники. Дерево знали, чувствовали, любили.
– Как попадают в плен… Все очень просто.
Весной 1942-го мы, конники кавкорпуса генерала Белова, с десантниками и остатками 33-й армии выходили из окружения. Почти все перераненные, больные, опухшие от голода, истощенные до крайности. Наш эскадрон разбили, разметали. И мы уже шли небольшой группой.
Прошли мы несколько километров. Вышли к деревне. Тетка пасла корову. Я ее спрашиваю: «Тетушка, кто в деревне?» А она мне: «А у меня ничего нет». Так я от нее ничего толком и не добился. Пошли в деревню. На краю деревни разбитый взрывом дом. Воронка. Навес. Зашли под навес, постояли. Стой не стой, а есть охота. Пошли дальше. Зашли в жилую хату. Нас там встречает парень лет восемнадцати, в руках у него немецкий карабин. Одет просто, по-крестьянски. Я его и спрашиваю: «Партизан?» Он мне: «Да, партизан». Так он мне ответил и ухмыльнулся. Чего он, думаю, ухмыляется? И винтовка немецкая… Хозяйка нас усадила за стол, налила борща. Нарезала хлеба. Мы сразу на еду накинулись, обо всем забыли. Рады: к своим попали. Парень тем временем вышел на крыльцо и выстрелил в воздух. Пришел другой, тоже с немецкой винтовкой, лет сорока. Внимательно посмотрел на нас. Парень ему: «Вот, беловцы из лесу пришли. Что будем делать? Пускай уходят, или как?..» – «Поведем», – говорит тот. Тут-то мы и поняли, к каким партизанам попали.
Старший опять стал нас осматривать. Товарищ мой весь оборванный. А на мне еще хорошая диагоналевая гимнастерка и кавалерийская портупея с ремнями. «Сымай», – говорит. Делать нечего, снял я с себя свое добро, швырнул на пол и говорю: «На. Только учти: прибыли тебе от нашего несчастья не будет». – «Ладно, – говорит. – Помолчи. Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти». Ага, думаю, советской властью меня попрекнул, обиженный. Этот не отпустит. Он бы, наверное, и штаны с меня снял, присматривался он и к штанам, да они у меня прострелены были и в крови. Бранишь, гад, советскую власть, а сам все норовишь от нее кусок урвать… Но это я вслух уже не сказал.
Повели нас в другую деревню. Привели. Деревня большая, дворов пятьдесят. Называлась та деревня, как мне помнится, то ли Каменец, то ли Каменка. Держали нас в школе.
– В Ельне в лагере я свои сапоги обменял на пайку хлеба. Голод был страшнее смерти. Когда поживешь два месяца на траве и коре да на горсти пшеницы, то кусок хлеба покажется дороже всего на свете.
В лагере было много партизан. У них была припасена еда. Им и приносили – они же местные.
Прошло несколько дней. Нас собрали, повели на Починок. Ночью прошел дождь. Раны мои сковало. Утром надо вставать, идти, а я не могу подняться. Подбежал немец из конвоя, поднял меня за воротник рубахи и ударил сапогом. Я ему и говорю: «Ты, варвар!.. Попался бы ты мне месяца два назад!..» Я-то думал, он ничего не поймет. А рядом оказался переводчик, перевел, что я сказал. Эх, как он обозлился! Побледнел, покраснел, опять подлетает ко мне и кричит: «Ты – варвар! Ты – варвар! Ваша Россия – варварская страна!» Я засмеялся. И они меня наказали таким образом: всех раненых усадили на телеги, а меня поставили в колонну. Я шел пешком. Ребята меня поддерживали, не бросали. Мне один: «Ты, комиссар, с ними не спорь. А поставят к березке, и вся недолга…» – «Да я, – говорю, – не комиссар. Я такой же, как и ты».
Тут мне подали палку. Я пошел опираясь на палку. Другой рукой держусь за телегу. А немец, тот самый, подлетел – и по руке мне прикладом. В телеге сидит бывший повар из партизанского отряда. Нога у него забинтована. Раненый. Я с ним в лагере познакомился, сдружился. Он мне и подал руку в дороге. Ладно, думаю, ковыляю себе дальше. И чуть погодя Вася опять мне руку подал. Так, держась за телегу, мне идти все же значительно легче. Немец заметил и опять подбежал. Вырвал у меня из рук палку и стал той палкой лупить и меня, и партизана. И тут кто-то из ребят и говорит: «Вась, дай ты ему! За что он тебя бьет?!» И Вася махнул ему разок. Парень был крепкий. В партизанском отряде всегда возле котла. Силенку еще не растерял. Немец так и сиганул в кювет. Даже винтовка в сторону отлетела. Немцы закричали. Вася бросился в гущу колонны. Где его там найдешь? Колонну остановили. Вышел переводчик, объявил: «Если не выдадите того, кто ударил германского солдата, каждый десятый будет расстрелян».
Никто Васю не выдал. Немцы бегают, высматривают. А мы стоим молчим. Постояли-постояли да и пошли дальше. Это был уже не сорок первый год, когда они с нашими пленными делали что хотели. Немцы к тому времени тоже уже в плен стали попадать. И побаивались, что и их будут истреблять.
Я без палки иду кое-как. Ослаб совсем, повалился. Подходит немец. Не тот, другой. Подошел, кольнул в бок штыком: «Штейт!» Лежу я на обочине, ни встать, ни идти уже сил нет. Я уже и смирился: пускай убивают, чем так мучиться. Все равно не дойду. Немец кляпал-кляпал надо мной затвором и штык к виску прикладывал, а выстрелить все же не выстрелил. Остановил подводу. Меня бросили в ту подводу и повезли. Лежу я в подводе и думаю, как во сне: «Это ж что, я опять живой остался…»
– В Рославле, помню, гонят нас мимо станции. Стоят полицейские. Молодые ребята, рослые, здоровые. Кто-то из наших крикнул: «Ребята! Дайте закурить!» – «Пускай тебе Белов даст закурить!» – «Ах ты, шкура немецкая! Да ты и мизинца не стоишь нашего генерала!» Чуть до драки не дошло. Немцы нас прикладами в строй опять загнали. А то мы их уже окружили… А, думаю, напустили и вы в штаны, когда мы Дорогобуж взяли. Небось вокруг Рославля все окопами ископали… Немцы ничего не поняли, думали, мы из-за курева поспорили.
Пригнали в лагерь. Вышел врач. Молодой, лет тридцати. Стал осматривать меня. Увидел, что рана свежая, спрашивает: «Где это тебя?» А дело в том, что в основном в Рославль пригоняли тех, кто был взят в плен еще в сорок первом году. Фронт назад отодвинулся, вот немцы и перегоняли пленных подальше в тыл. «Под Москвой», – говорю. «Как дела под Москвой?» – спрашивает. Они не знали правды. «Дали мы им!» – говорю. И рассказал, как брали Солнечногорск, Козельск, как ходили по тылам, как пытались взять Вязьму, как атаковали Дорогобуж и сколько там всего захватили. Немцы-то им говорили другое: что Москве уже капут, что не сегодня завтра войне конец…
– После Рославля были лагеря в Борисове, Минске. Потом погнали в Польшу.
И был такой случай в одном из лагерей в Польше.
Работали мы в овощехранилище. Часовой – австриец. Когда я только прибыл, ребята мне сказали: «Сейчас к тебе подойдет». – «Зачем?» – «Спросит, сколько немцев убил? Говори, что много, закурить даст».
Работаем. Подходит конвоир. Невысокого роста. Немного так тюляпает по-русски. «Где воевал?» – спрашивает. «Под Москвой», – говорю. А они знают, что под Москвой сильные бои были, много немцев побило там. Покачал уважительно головой: «О-о! Гут! И сколько немецких солдат ты убил?» – спрашивает. Я и говорю: «Да сорок, пожалуй, будет». И показал на пальцах, чтобы быстрее дошло. «О-о! А кем ты был на фронте?» – «Пулеметчиком, – говорю. – Первым номером станкового пулемета системы «Максим». Такой большой машинненгевер…» – «О-о! Ты хороший солдат!» И правду ребята говорили: дал мне австриец несколько сигарет. И сам закурил. Сел неподалеку, курил, на меня поглядывал и головой качал. Пожилой был австриец, видать, еще в Первую мировую воевал.
Потом погнали нас дальше. Куда везли, было непонятно. Привезли в концлагерь в Бреслау. Вот так я оказался в Чехословакии.
В это время там, в концлагере в Бреслау, находился генерал Карбышев.
Лагерь размещался в каком-то зрелищном учреждении. Койка генерала Карбышева стояла на балконе, отдельно от нас. Рядом, в этом же помещении, но за самодельной ширмой из простыней, располагалась санчасть. Я бывал там почти каждый вечер. У меня распухала нога, и после работ я ходил на перевязку. Санинструктор меня с Карбышевым и познакомил. Дмитрий Михайлович расспрашивал о боях под Москвой. Ему приносили газеты. Русские газеты. Он читал их. Когда я в первый раз пришел к нему, он как раз и читал газету. На работы его не гоняли. Все же генерал.
– В лагере у нас была подпольная организация. Она и помогла мне бежать.
Однажды стали формировать команду для переброски в Белоруссию, на срочные работы. В команду ту попал и я. Меня туда включили с условием, что, когда прибудем в Белоруссию, я уйду к партизанам любой ценой. Писарь – наш был человек, вот он меня в ту команду и вписал – меня и еще нескольких своих. Мы друг друга знали. Держались вместе.
Прибыли в Слуцк. Поезд остановился где-то в пригороде. Вышли мы из вагона. Охранник наш куда-то ушел. Стоят машинисты, переговариваются. Вышли покурить. Начал я их расспрашивать. Поняли они, куда я клоню. Один мне и говорит, в открытую: «Нет, браток, тут лучше и не пытайся. Ты не смотри, что охраны нет. Поймают сразу. Поля кругом. И немцев много. Полиция. Куда ты побежишь?»
Повезли дальше. Бреславскую нашу группу разбили, разослали по разным лагерям. Осталось нас трое. Едем – леса кругом. Хорошо бы, думаем, здесь где-нибудь… И точно, вскоре выгрузили, погнали в лагерь. По дороге в лагерь мы и бежали. Конвой был немногочисленный: один немец с винтовкой впереди, другой сзади, а посреди полицейский на коне. Полицейский куда-то ускакал, в деревню, видать. Мы как раз возле деревни проходили. Рассветало. Еще сумерки стояли. Колонна стала поворачивать. Впереди конвоир за поворотом скрылся, а задний на другую сторону перебежал. Мы, трое, в лес и шмыганули. Никто и не заметил.
Пришли в одно белорусское село, в веску, как там говорят. Идет мальчик. Я его подозвал, спросил о партизанах. Он посмотрел на меня и говорит: «Пойдем». Привел в хату. За столом парень с автоматом. Автомат немецкий. А я смотрю внимательно: один раз к «партизанам» я уже попал, в другой раз не хочу. Но на наше счастье, оказалось, что попали мы действительно к своим.
Так началась моя партизанская жизнь. Но это уже другая история.
Вначале нас откармливали. На задания не посылали. Хотя уже зачислили во взвод разведки. Командир отряда посмотрел на нас и сказал: «Ребята вы обстрелянные, бывалые. В разведку пойдете». Ну что ж, в разведку так в разведку. «А сперва, – говорит он нам, – силенок немного поднаберитесь».
Кормили нас хорошо. Втроем мы за один раз съедали ведро картошки! До дна!
Вскоре мне дали коня и должность командира отделения. Потом – командира взвода. Во взводе у меня было отделение подрывников. Однажды пустили под откос эшелон с живой силой. Заряд был хороший, вагоны так и разметало. Да и насыпь в том месте оказалась высокой, вагоны крутило так, что в лесу долго грохот стоял. Потом из депо, где у нас тоже свои люди были, сообщили, что при взрыве погибло 309 немецких солдат и офицеров. Мой взвод, можно сказать, за дивизию дело сделал. Две полнокровные роты – это хорошая дивизионная операция!
Четырнадцать месяцев я был в отряде. И еще потом один месяц на «очистке». После операции «Багратион», когда наши войска продвинулись далеко вперед, на запад, в белорусских лесах осталось много окруженных групп немцев, полицаев. Да, вот такая история. В сорок втором я от них хоронился. А в сорок четвертом – они от нас. Вот жизнь как поворачивается…
Многие, кого мы брали в плен, были в немецкой форме и хорошо говорили по-русски. Некоторые были одеты в эсэсовскую форму. Тут попадались не только полицейские, но и остатки разных специальных подразделений, и власовцы, и группы из первого русского национального полка СС, и польские офицеры Армии крайовой, и дезертиры. Те прятались в лесах с лета сорок первого года. Некоторые сами выходили. В основном это были местные жители. Кого бабы прятали, кого родители.
– А уже слыхать было, особенно по ночам, как наши идут. Тяжелая артиллерия била. Фронт валом катился. Тут уж наши хломосили почем зря, не то что в сорок первом под Вязьмой.
Иногда нас отправляли на железнодорожную станцию – разгружали вагоны. Обычно, когда нас гнали туда, вдоль дороги стояли жители, в основном угнанные немцами из оккупированных областей. Кричали: «Кто из Тулы? Кто из Брянска?» Деревни называли. Слышу, кричат: «Зимницкие есть?» Поворачиваюсь, кричу вслепую: «Я из Зимниц, а ты кто?» Стоит мальчик: «Ты что, дядя Ефим, не узнал меня?» Боже ты мой, гляжу, это ж Витя Лавреев! До войны такой шалун малый был! «Что в Зимницах?» – спрашиваю. Он мне все и порассказал: что Зимницы немцы сожгли дотла, что мужиков всех, и даже ребят по пятнадцать – шестнадцать лет, постреляли, что только кое-кто случайно остался жив. «Бабы-то с детьми живы?» – «Живы!» – говорит. «А отец мой?» – «Нет, – говорит, – расстрелян». «А тесть, Кирилл Арсентьевич?» – «И он», – отвечает мне Витя. «А дядя Охрем?» – «Дядя Охрем, – говорит, – живой остался». Условились мы с ним на завтра встретиться возле проволоки. Гражданским к нам приходить разрешали, охрана не препятствовала. Да что-то не пришел Витя.
И надо ж было такому случиться, что встретились мы с ним потом еще раз, уже в Германии, куда нас дальше угнали. И рассказал он мне тогда побольше. Например, что в Минске с ним вместе Степанида была с детьми. Это одна женщина наша, тоже зимницкая. А у нас в Минске комендантом лагеря в то время был немец по фамилии Кац. Раньше, когда мы только-только туда поступили, другой был. Тот все, бывало, ходил с расстегнутой кобурой. Чуть что, стрелял без предупреждения. Много нашего брата пострелял. А Кац был добрый. Вот, помню, подойдет к проволоке женщина, уговорится с кем из наших – и к нему: мол, господин комендант, мужа нашла, отпусти отца к детям. Усмехнется немец да и прикажет отпустить пленного. Отпускал насовсем. Слыханное ли дело – на волю, после таких-то мучений… А вот же отпускал. Вот бы мне встретиться тогда со Степанидой!..
Витю Лавреева я встретил после 3 мая 1945 года, когда нас англичане освободили.
Англичане нас передали нашим.
За мной ничего такого не числилось. Поэтому после передачи я сразу попал на хозяйство и, считай, опять, как в сорок первом под Новодугинской, на должность старшины. Жили мы в польской деревне, работали на маслобойне. Снабжали войска продовольствием.
Раз приезжают двое молодых офицеров из особого отдела. Поговорили и тут же отпустили. Больше трепали тех, кто в сорок третьем и позже в плен попал. А нас, кто в сорок первом да в сорок втором… Знали, какая война на нашу долю выпала.
– Никому я раньше не рассказывал, как был в плену. Не хотелось об этом вспоминать. Но что ж, раз начал… Сколько годов прошло… Меня поймет только тот, кто сам побывал там. Тебе-то зачем это все нужно? Чужие страдания… Ну, тогда ладно, слушай, как говорят у нас, да не перебивай.
На ночь нас закрыли в каком-то складе. Стены кирпичные, прочные. Из своего полка я никого не встретил. А из дивизии нашей там народ был. И красноармейцы, и командиры.
Утром – в эшелон. Везли несколько дней. Доехали до Славуты. В Славуте выгрузили и разместили в наших довоенных кавалерийских казармах.
В дороге нас, конечно, не кормили. На станциях наши ребята, кто победовей, в дыры спускали на проволоке банки и просили прохожих или железнодорожников, чтобы налили воды. Жара. Мучила жажда. С ума сходили от жажды. Охранники всех, кто подходил к вагонам, отгоняли.
В Славуте, когда начали выгружать, только по нескольку человек из каждого вагона вышли сами, на своих ногах, или нашли силы выползти. Остальных вытаскивали и складывали в кучи, как дрова. Трупы уже закоченели. Умирали и от ран, и от голода, и от жажды. Отступали – ни пищи, ни воды. В плен попали – то же самое.
Рана моя стала заживать. Ранение оказалось неопасным. Я выжил. Сказывалась и моя хорошая довоенная физическая подготовка.
В лагере в Славуте я попал в отдельную команду медработников. Руководил нами военврач Поппель. Он знал по-немецки и договорился с немцами, чтобы те позволили пленным медработникам хоть как-то присматривать за ранеными. И даже вот что мы делали: под охраной ездили в лес, нарезали еловых и сосновых лапок, заваривали их в котлах и этим отваром поили ослабленных пленных наших солдат.
Кормили нас баландой с добавлением гречки. Гречка была не очищена. Осталась она еще от наших запасов. Когда из Славуты уходили наши войска, вывезти вороха гречки не успели, облили бензином и подожгли. Но она только сверху обгорела, а внизу вся осталась целой, только дымом пропахла и бензином. Вот нам, бедолагам, и сгодилась на прокорм.
У нас у всех были какие-нибудь посудины. У кого кружка, у кого банка, у кого котелок остался. Немцы, когда в плен брали, котелки не отнимали. Туда, в эти посудины, нам баланду и наливали.
Охраняли нас в концлагере в Славуте не только немцы, но и кубанские казаки. В картузах, в штанах с лампасами. С винтовками ходили вдоль проволоки. На вышках сидели немцы. Пулеметчики были немцы. А пешая охрана – казачки. Немцы нас не стреляли. Не помню такого случая, чтобы с вышки огонь открывали. А вот казаки в нас стреляли. Будто случая искали. И многих наших пленных красноармейцев убили именно казаки. Я напраслину не наговариваю – говорю то, что видел и пережил. Подойдет, бывало, пленный к проволоке и палочкой на конце начнет доставать какую-нибудь травинку. Палочка непростая, с гвоздиком на конце. Голодали ведь! И травинке душа рада! Вот он, казак-охранник. Идет. Винтовку с плеча сымает: «Отойди от проволоки! Стрелять буду!» Пленный ему: «Стреляй! Все одно от голода подыхать!» А сам не верит, что тот выстрелит. Но казаки выслуживались перед немцами: вот, дескать, какие мы надежные охранники! Как исправно службу несем! Другой корить его начнет, охранника: «Что ж ты, сук-кин сын! Немецкую винтовку взял. Шкура!» Да по матушке. Глядишь – бах! Поволокли всего в крови к яме.
Так что в Славуте нас охраняли и убивали не немцы, а казаки.
А тут другая беда: в лагере начался сыпной тиф. Вши. Завшивели все. Скопище народу. Никакой санитарии. И пошло. Умирали десятками и сотнями.
Вскоре нас, кто пережил тиф, повезли в Германию.
Привезли в Говельдорф. Это – на границе Германии и Франции. Здесь, помню, произошел такой случай. Погнали нас на работы. Копали какой-то ров или котлован. Смотрю, ребята заходили, зашумели. Охранник прибежал, а поздно. Дело уже сделано: двое лежат с разрубленной головой. Так военнопленные расправлялись с провокаторами. Немцы засылали осведомителей. Те вынюхивали, доносили на командиров и руководителей. Мы хоть и пленные были, подневольные, но не стадо баранов и рабов.
После этого случая раскидали нас по разным лагерям. Я попал в городок Торн на Висле. И там встретил своего довоенного друга, тезку, Васю Жижина. Мы с ним вместе заканчивали Серпуховское медучилище. Бывает же такое! Вася воевал с сорок первого года, с 22 июня. Первый бой принял на Буге. Родом он был из Тульской области, со станции Тарусская. После войны переехал в Пущино на Оке. Несколько лет тому назад умер. Я ездил хоронить его.
Вася меня сперва не узнал. У меня от продолжительного голода и истощения организма появились сильные отеки. Нажмешь на мышцу – ямка остается. Белковые отеки. Мешки под глазами. Я уже доходил. От прежней силы и следа не осталось.
В Торне нас было человек восемьсот. Через два месяца осталось четыреста. Остальные умерли. Они нас попросту морили голодом и изнурительными работами. Организм не выдерживал.
А тут случай нам помог. Под Дюнкерком немцы захватили английский десант. Пленных пригнали в Торн. Мы оборудовали для них лагерь. Мы, русские военнопленные, – рабочая скотина. Мы должны были работать и умирать. Каждый день – по нескольку десятков. И – в яму! В яму! А пленные английские солдаты и офицеры играли тем временем в футбол. И них было хорошее питание. Они получали от Красного Креста продовольственные посылки: мясные и рыбные консервы, колбасу, печенье, кофе, конфеты, сахар, масло. Все у них было. А некоторые из наших ребят, когда узнали об этом, от одной мысли сходили с ума. Потому что нас кормили баландой из брюквы. И воняла эта баланда как моча кролика.
Я как-то после войны, году в пятидесятом, завел было кроликов. С полгода продержал – нет, не могу! Как, бывало, подойду к клетке – баландой лагерной, брюквой пареной пахнет… Ужасом пахнет. Вывел. Клетки сжег.
Англичанам немцы варили гороховый суп с мясом. Суп этот англичане не ели. Брезговали. Ну, с посылками от Международного Красного Креста, конечно, можно было и побрезговать немецким варевом. Англичане нам отдавали свой суп. Но котел с супом надо было еще вынести из английской зоны в нашу. Не все охранники это позволяли делать. Были в охране и эсэсовцы. В основном в лагерную охрану они попадали из госпиталей. Кто без глаза, кто без руки. На фронт их не брали, а в охране служили. Такие стреляли без предупреждения. Мстили нам, русским, за свои раны и увечья.
Немцы хоть и хозяева, а с куревом и у них было трудновато. Англичане же в посылках регулярно получали хорошие сигареты. За сигареты охранники приносили нам гороховый суп. Или пропускали двоих-троих наших в английскую зону за котлом. Вот этот-то гороховый суп и снял белковые отеки, многим спас жизнь. Мы ожили. Так что спасибо англичанам! Это и был для нас второй фронт.
Англичанам мы стирали белье, чинили обувь, шили тапочки. Так что не за здорово живешь получали от них гороховый суп.
Немцы в лагере были разные. Были просто звери. Особенно бывшие фронтовики из СС. Бьет, сволочь, всем, что под руку попадется. До смерти забивали. А другой, смотришь, посылку из дому получит, позовет, оглянется и что-нибудь съестное даст. Угостит, скажет: мол, из дому получил гостинцы. Начнет о детях рассказывать, о своей фрау… Добрые люди и среди немцев были. Вытащит, бывало, фотокарточки, покажет свою семью.
Вскоре нас перевели в Грудзендз, на Вислу. Разгружали мы там товарные вагоны с углем. Тут у нас с кормежкой стало похуже. А работы – побольше. Но мы уже жить в плену научились. Шили тапочки. Шили и продавали. Охранникам или гражданским. А на эти деньги приобретали продукты.
Однажды в Грудзендзе была облава. Что-то искали. Налетели автоматчики с собаками. Выхватили из колонны двоих наших. Они несли в барак несколько брикетов с углем. Уголь мы таскали, чтобы разжечь огонь, погреться и сварить что-нибудь. Так этих ребят, которых прихватили с брикетами, избили так, что мы их несли до барака. Они их били, а мы стояли и смотрели. Не заступишься ж.
Работали и на продуктовых складах. На одном складе была мука. Туда посылали тоже часто. Начальник склада, поляк, разрешал набирать с собой мучицы. У всех у нас под одеждой были привязаны небольшие сумочки, сшитые специально для этого дела.
Фронт приближался. Шел уже сорок четвертый год. От Вислы наш лагерь погнали на запад.
Шли пешком. В дороге нас не кормили. И вот идем полем. А у дороги – бурты свеклы. Смотришь, колонна зашевелилась, и человек тридцать – сорок срываются и бегут к этому бурту. Немцы сразу начинают стрелять из винтовок. Как правило, никаких предупредительных – открывали огонь в бегущую толпу, на поражение. А мы, когда бежали к бурту и обратно, рассчитывали на то, что всех конечно же не перебьют. Уцелевшие в колонну приносили свеклу. Смотришь, вернулся цел, и 3–4 свеклицы в руках держит. А возле бурта 3–4 человека лежат…
У всех ножички: «Дай отрезать, пожевать». Начинается дележка. Потом – самое страшное, понос открылся. Присядет пленный у дороги, а охранник уже стоит ждет. Колонна уходит. Охранник стволом винтовки толкает: долго, мол, сидишь, давай скорее… Еще минуту-другую подождет и, если не встал, прикладывается и из винтовки в упор…
Наша колонна по той дороге, видать, не первой прошла: и везде по обочинам лежали убитые наши военнопленные.
Однажды на ночлег остановились у бауэра. Вечер опускался холодный, моросил дождь, и хозяин пустил нас в сарай. А в сарае были сложены снопы пшеницы. Как только нас закрыли, ребята эти снопы в руки – и пошла молотьба! Наелись пшеницы и кое-что в сумочки насыпали, в дорогу.
Последним этапом моих мытарств и скитаний между жизнью и смертью в немецком плену стал аэродром Эльгебек. И раз ночью на аэродром налетели английские бомбардировщики. Повесили на парашютах осветительные ракеты и пошли сыпать бомбы. Основной удар пришелся на наши бараки. Видимо, англичане думали, что здесь расквартирован летный состав. Погиб и наш охранник, австриец Ешка. Хороший был человек. Много для нас добра сделал.
Меня волной отбросило и ударило о стену. Я потерял сознание.
Первая бомба попала в барак, где был Вася Жижин. Хорошо, что наши бараки по всему периметру были обложены огромными валунами. Валуны гасили ударную волну, задерживали осколки.
За одним из таких валунов лежал и я. Когда пришел в себя, услышал крики и стоны. Кричал один наш товарищ, мордвин. Его завалило кирпичами рухнувшей печи. Я хотел было подняться, помочь ему, но тут меня ударило по спине балкой. У меня сразу отнялись ноги. Вася Жижин отыскал меня и вытащил из барака на улицу, положил под куст сирени.
Самолеты еще не улетели, а военнопленные уже побежали на кухню, поискать что-нибудь поесть. Кухню тоже разбомбило. Голод пострашнее бомбежки.
Несколько дней у меня изо рта шла кровь. Мучила сильная жажда. Что-то внутри повредилось от удара.
Немцы своих раненых стали увозить в госпиталь в крытых фургонах. Последняя машина осталась пустой. И в нее погрузили несколько человек раненых из числа военнопленных. В эту группу попал и я. Хотя было страшно: брали самых тяжелых, и мы боялись, что возиться с нами не станут, довезут до первого глубокого оврага и вывалят туда…
Но привезли в госпиталь. Смотрю, ходит медсестра. Немка. Совсем молоденькая. Я ей: «Медхен, ихь виль тринкен. Битте, медхен!» Она внимательно посмотрела на меня, ушла. И смотрю, несет стакан воды. Вот тебе и медхен… Пожалела доходягу русского… Да, брат ты мой, не все немцы звери были.
Нас перевели в интернациональный лазарет для военнопленных. Медработников в том лазарете почти не оказалось. Сами ухаживали друг за другом. Среди нас были русские, французы, поляки, югославы. Кормили нас баландой и давали по тонюсенькой пайке хлеба. Хлеб был не настоящий, выпечен с добавлением опилок. Когда, помню, ешь, на зубах их чувствуешь.
Вот так Бог меня и тут сохранил. В который раз за эти жуткие годы. Через много лет Вася Жижин мне рассказал вот какую историю…
Из Эльгебека нас, тяжелораненых, вывезли на машине. Остальных, кто мог передвигаться самостоятельно, построили и сказали: «Вы идете в лазарет. Шагом марш!» Повели. Довели до ближайшего оврага. «Стой!» Выстроили вдоль оврага и постреляли. Их там было 120 человек.
Вот тебе и судьба… А меня в это время немка водой поила…
Тем временем американцы и англичане стали нажимать с запада. И однажды мы узнали: немцы оставили Гамбург. А от Гамбурга до нас – 90 километров! И мы уже знали, что дня через два союзники будут здесь.
И правда, вскоре немцы побежали. Уходили они поспешно, к датской границе. Госпиталь охранял один немецкий солдат. Когда пришли англичане, он куда-то исчез.
К тому времени я уже поднялся на ноги. Мне ребята нашли подходящую палку, и я опирался на нее, как на костыль. Мы вышли посмотреть на англичан, какие они, наши освободители. Английские солдаты и офицеры ехали на машинах. Радостные, возбужденные. Многие одеты в шорты.
К нам пришел английский офицер. С ним кто-то из Красного Креста. И нам всем сразу раздали продуктовые посылки. Вначале – по одной коробке на двоих. А потом – каждому по коробке. Некоторые сразу навалились на еду, и несколько человек умерло. Я открыл пачку печенья, съел несколько штук и больше не стал.
Через несколько дней объявили: всем русским собраться в школе. Неподалеку стояло четырехэтажное здание школы. Нас готовили к отправке в советскую оккупационную зону. Тут же через переводчика всем объявили: «Кто не желает переправляться в советскую оккупационную зону, может об этом заявить. Мы вам поможем».
В советский сектор перевозили на грузовиках. Нас встретили военные в офицерской форме. Определили в барак. Происходило это в городке Штейнберге. Так мы попали в фильтрационный лагерь. Спали на нарах. Нары такие же, как и в немецком лагере. Кормили хорошо, выдавали полный солдатский паек. И вот, по очереди, начали вызывать в специальное помещение. Спрашивали: где воевал? Когда и при каких обстоятельствах попал в плен? Я все хорошо помнил и назвал номер своей дивизии, полка, фамилии командиров, даты боев и пленения. Ко мне особых вопросов и не было. Но вызывали несколько раз и спрашивали одно и то же. Каждый раз я вспоминал какие-нибудь новые подробности, но вскоре понял, что подробности их не интересовали. Все запишут, я распишусь, и все: «Идите».
Некоторых, помню, уводили даже без проверки. Один с нами был, с аккордеоном… Где он взял этот аккордеон? Пришли, взяли, вывели и во дворе расстреляли.
Рядом со мной на нарах лежали полковник и младший лейтенант, оба из Ростова. Земляки. Полковник ночами не спал, все вздыхал. В плен попал еще в сорок первом, под Вязьмой, раньше меня. Его часто вызывали. Но не уводили – каждый раз возвращался. Младший лейтенант все за него переживал. Виду не показывал, но я замечал, что волнуется за полковника. А сам он был летчик-истребитель.
Первую нашу колонну из фильтрационного лагеря к советской границе отправили пешком. Когда шли по Польше… Шли-то усталые, голодные, мимо деревень, где полно продуктов. А поляки знаешь какие… Выйдут посмотреть, и вместо того, чтобы кусок хлеба вынести, начнут насмешничать. Ну и пошло… Главное – голод. Это надо понимать. А охрана что? В своих же стрелять не будут. После того случая стали отправлять только поездами.
Отправили вскоре и наш эшелон. В Берлине на железнодорожной станции произошла такая история. Когда вышли из вагонов, увидели стоявший рядом вагон-цистерну. На цистерне трафарет – череп с костями. А ребят наших этим не остановишь, полезли разведать, что там. Почти пустая, но на самом дне что-то похожее на спирт. Надо ж знать нашего брата… Нахватали в котелки, во фляжки. Младший лейтенант, ростовчанин, принес и нам с полковником. Я пить не стал: «Ты что, не видел, что там череп с костями нарисован? Немцы зря такой знак не поставят». Он мне: «Не бойся! Вот смотри, горит!» Плеснул этой жидкости в ложку, поднес спичку: «Видишь? Все в порядке! Не сомневайся!» Я все равно пить не стал. А вот другой лейтенант, гвардеец, который тоже ехал с нами, выпил. Он был командиром стрелкового взвода. Попал в плен недавно. Еще и форму не износил. В Германии на пересыльном пункте встретил свою сестру. Ее немцы угнали на работы в Германию, на каторгу. Много нашей молодежи там было. Тоже ехали назад эшелонами. Вот лейтенант-гвардеец и разыскал свою сестру. И вместе с ней ехал домой, в Россию.
И только мы отъехали от Берлина, он мне и говорит: «Что это у меня с брюками?» Я ему: «А что?» – «Да лампасы куда-то делись. Были лампасы, а теперь вот где они? Нету!» И щупает свои галифе. Я смотрю: лампасы-то – на месте. А это у него уже от выпитого началось… Галлюцинации. Тут и другим стало плохо.
Эшелон остановили на ближайшей станции. Человек пятьдесят сдали в госпиталь. Хорошо, там стояла наша воинская часть. А человек пятнадцать уже умерли. Умер и лейтенант-гвардеец. Вот так, ехал-ехал домой… И сестру нашел… Выпил на радостях…
Привезли нас в Вышний Волочек. Снова – на нары. Снова – проверка. Вместе со мной ехал санинструктор. На Днепре в плен попал. Так ему «тройка» сразу зачитала указ: десять лет лагерей. Что уж там у него было, не знаю. Наши документы приехали в Вышний Волочек раньше нас. А в плену, скажу я тебе, люди вели себя по-разному.
Кто прошел проверку, мог выбирать: хочешь служить, присваивали звание и отправляли в часть, кто сильно ослаб, того отправляли домой.
Я поехал домой, в свою деревню Уваловку под Тарусой. Там жили мои родители.
В Тарусе меня однажды встретил уполномоченный НКВД Максимов: «Зайди. Поговорим». Зашел. Поговорили.
Я устроился на работу. В Тарусском районе после войны начался тиф. Специалистов по санитарному делу не хватало. А я все же был санинструктором стрелковой роты. И хоть там, на фронте, в донской степи, у меня была работа другая, я таскал раненых с поля боя, но и в санитарном деле кое-что понимал. Да и в лагерях приходилось заниматься тифозными больными. Вот и пошел я работать санитарным врачом. Так и остался в тарусской санэпидемстанции, и проработал в ней сорок шесть лет!
Глава 5
Царица полей
Вряд ли нуждается в каком-либо предисловии или вступлении глава, где читателю представлены рассказы бойцов, сержантов и лейтенантов стрелковых рот и батальонов. Мы привыкли видеть украшенных многочисленными орденами и наградами летчиков, артиллеристов, танкистов. Но если рядовой пехотный возвращался домой с одной-единственной медалью «За отвагу» или «За боевые заслуги», то это и был настоящий герой. Территория не могла считаться захваченной, если ее не заняла пехота. Вот почему в пехоте особо ценились добротные подметки на обувке, саперная лопатка и шинель. Не меньше оружия.
Генералы и маршалы разрабатывали операции в штабах. Авиация и артиллерия проводили тщательную бомбардировку вражеских позиций. Казалось, там, впереди, за нейтральной полосой, все перепахано бомбами, снарядами и минами. Но нет, туда еще должна уйти пехота. И еще не осела копоть и пыль артподготовки, когда начиналась ее работа. Недаром ей дали такое прозвище. Минометчиков, например, называли «самоварщиками». Штурмовиков Ил-2 – «горбатыми». Артиллеристов-сорокапятчиков ПТО – «прощай, Родина». Кавалерию – «копытниками». И только у пехоты было такое красивое и достойное народное название – «царица полей».
– А знаешь, брат ты мой, какая команда на фронте была самая страшная? Нет? А вот слушай…
Лежим в траншее, жмемся. Знаем уже, что с минуты на минуту подниматься надо, а все равно не верится. Вдруг, думаем, атаку отменят? Штыки уже примкнуты. Ждем. И вот лейтенант наш пистолет из кобуры потянул – и: «Взво-од! Приготовиться к атаке!» А потом, несколько секунд, тишина. Вот эти несколько секунд, когда уже знаешь: все, сейчас пойдем и сейчас, может, тебя пулей или осколком… Привыкнуть к такому невозможно. Даже сейчас вот… сказал, а по телу – дрожь…
Все мы там дрожали.
– Весной я был уже под Спас-Деменском. Конец мая. Наша 33-я армия наступала на запад. Воевал я в 338-й дивизии. Вскоре ее передали в 10-ю армию.
Помню деревню Старые Стребки. Деревни самой уже не было – угли да печи. Там мы схватились. И своих много потеряли, и немцев повалили.
Вокруг Спас-Деменска местность болотистая.
А как было. Однажды утром мы пошли в наступление. Вышли к Старым Стребкам. Немцы положили нас сильным пулеметным и минометным огнем. Лежим, к земле прилипли. Командиры нас поднять не могут. Кто поднимется, его тут же – пулей. Смотрим, подошли наши «катюши». Ударили. Мы встали, пошли. Никакого огня. Все тихо. Так, добивали кое-где уцелевших немцев.
Когда мы заняли ту деревню, увидели множество повозок. Повозки у немцев были большие, на мощной оси. В повозках много всякого имущества и добра. А по земле разбросаны куски мяса. «Катюши» били осколочными снарядами. И не разобрать было, то ли человеческое под ногами мясо, то ли конское. Через несколько часов все это запахло.
Скажу вот что: мы, к стыду своему, почти никогда товарищей своих убитых не хоронили. Немцы редко оставляли трупы.
– Личным оружием у меня сперва была длинная винтовка со штыком. Безотказная. Системы Мосина. Ни разу ни осечки не было, ни патрон не перекосило. Потом выдали короткий карабин. Та же мосинская винтовка, только укороченная, и штык на ней крепился удобнее. А когда стал замполитом, был пистолет ТТ. Но в бой все равно ходил с винтовкой. Автоматов у нас в роте не было. Только в конце войны выдали сержантам, командирам отделений и лейтенантам.
– На фронте что самое главное? Дружба. Все солдаты друг другу братья. Иначе нельзя. Иначе гибель всем. Мы тогда не делились, кто какой национальности, кто из какой семья, кто откуда призван. Все – одна семья. Так и выжили.
А что сейчас?
Поделили все. Передрались. Могилки солдатские стали мешать. Черт знает что!
– Помню, в сорок втором…
Прошли маршем по Калининской области, зашли в Смоленскую. Шли ночами, чтобы не попасть под бомбежку. Днем отсиживались в лесах.
Никогда я не думал, что можно спать на ходу. Идешь и понемногу задремываешь. Ноги передвигаются сами собой, механически. Идешь-идешь так, и вдруг в мокрый сидор идущего впереди ткнешься…
Ночевали где придется. Умыться негде. О бане давно забыли. Белье не меняли. И напали на нас вши. Завелись. Да так завелись, что другой раз снимешь нижнюю рубаху, потрясешь ее, а они так и сыплются оравой. Никогда потом, за всю войну, вшей столько не было, сколько в сорок втором году.
Как-то мы устроили им бой. Попали на ночлег в хату. Хозяйка хорошо протопила русскую печь, выгребла угли. И говорит нам: «Скидайте белье и суйте в печку!» Мы так и сделали: сняли гимнастерки, белье, а под низ, на кирпичи, положили поленья, на те поленья – свое обмундирование. И закрыли печь заслонкой. Вскоре оттуда пошел такой дух, что кто-то из наших в шутку сказал: «Братцы, держите заслонку покрепче, а то они, проклятые, оттуда сейчас вырвутся».
– С ходу ворвались в одну деревню. Деревня почти целая. Пробежали в цепи почти до середины дворов. И тут пошло. Немцы стреляли из пулеметов и орудий. Хорошо, ротный сразу смекнул, что вперед людей гнать – на верную погибель. Начал отводить нас. Но отходили мы грамотно. Перебегали от дома к дому, за сараями, у заборов и отстреливались. Двое-трое из отделения стреляют, а остальные отходят.
Тут и я по-настоящему стрелял по врагу. У меня была винтовка. Лихорадочно передергивал затвор и, иногда прицеливаясь, а иногда так, наобум, лишь бы пальнуть, стрелял в сторону засевших за дворами немцев. Не знаю, попал я там в кого или нет, но я стрелял. Много патронов истратил. Когда стреляешь, азарт появляется.
Вот такие мы солдаты были в сорок втором году. Это ж потом мы опыта поднабрались. А в сорок втором…
Сержант, видя такое дело, помню, кричит нам: «Ребята! Пали в их сторону! А пуля дурака найдет!» Не знаю, нашлись ли там дураки…
Из того периода запомнился еще один эпизод.
– В сентябре 1941 года из своей родной деревни Подберезье, что под Мосальском, я попал в Мордовию. Гонял колхозный скот. Стадо коров, голов девяносто, и немного овец. А погонщиков нас было шесть человек: три девчонки, двое парней и старик. Когда вернулись, немцев из нашей деревни уже прогнали. Возвращались мы на родину по следам наступающих наших частей.
3 марта 1942 года меня призвали в армию. Мой отец был председателем колхоза, и меня он, видимо, пожалел, посылая в эвакуацию со стадом. Но на фронт я все же попал. И очень скоро.
Призывали нас полевые военкоматы.
Переодели, немного позанимались – и на фронт. Тут, недалеко, в Мосальский район. На родину. Фронт стоял в нашем районе. И там меня сразу ранило. Первое ранение.
Мы к тому времени немного продвинулись и держали оборону. Под деревней Алфимово. Слыхали про такую? Это уже ближе к Барятину. 1094-й стрелковый полк 325-й стрелковой дивизии 50-й армии.
Ранило меня 29 августа. Многое я уже забыл, что как было. В то время я был уже младшим сержантом. Ранило тяжело. В госпитале я пролежал шесть месяцев. В городе Сарапуле, в Удмуртии.
А как было…
Утро. Мы сидим в своих окопах. В обороне. И вдруг – немцы! Они шли прямо на нас. То ли разведка боем, то ли наступление. Не понять. Шли без артподготовки. Я лежал со своей винтовкой. Немцы шли быстро, с гвалтом. Лейтенант наш видит, что дело плохо, что так, из окопов, не отобьемся, и поднял нас в контратаку. Я поднялся, сделал несколько шагов вперед, и тут меня ударило. В грудь. Пуля. А вышла в бок.
Из боя меня выносили. Когда пуля попала в меня, я повалился и сразу потерял сознание. Я не помню даже, как и повалился. А через три дня я был уже в госпитале в Сарапуле. Вот как заботились о раненых! Все было налажено.
После лечения там же, в Сарапуле, я был зачислен в Смоленское пехотное училище. Училище эвакуировалось из Смоленска. Сам-то Смоленск все еще находился под немцем. Недолго я там проучился. Опять на фронт. На этот раз – под Спас-Деменск.
Сперва прибыли в Калугу. А от Калуги маршем двинулись под Спас-Деменск. Шли ночами. Три ночи шли. Быстро. Спешили.
С ходу вступили в бой. И провоевал я там, под Спас-Деменском, три дня. Опять ранило. В руку. Навылет. Пулей. Во время атаки. В атаке ведь как… Вперед! Поднялись, побежали. Бежим все. Кричим тоже все. А там уж кого пуля найдет. Кому какая судьба.
Каждый раз меня убивало, и каждый раз казалось, что вот сейчас убьет до смерти, а все же судьба берегла. Рана тяжелая, но живой.
Война в пехоте… Что в пехоте увидишь? Что вспоминать? Вся война – в окопе, в поле. Когда немец отступает, мы видим его спину. Когда наступает, некогда его разглядывать, успевай стреляй, чтобы он тебя не прихватил. А то ведь всякое бывало…
Народ тоже всякий на фронте попадался. Однажды, в Венгрии уже, стояли мы в обороне. И старшина застрелил солдата. Что-то тот у него упер. А старшина его и прихватил. Но стрелять-то зачем? Человек же! Свой! Виноват? Так пускай бы его судили и отдали в штрафную роту. Но убивать… И тогда мы с другим сержантом отвели того старшину за дворы и хотели тоже… Так он в ногах у нас валялся, прощения просил.
Под Оршей и под Будапештом мы побывали в окружении. Всей дивизией. Выходили с боем. Народу много потеряли.
Под Будапештом меня в третий раз ранило.
К тому времени дивизия наша получила наименование 90-й гвардейской дважды Краснознаменной Витебской.
Победу я встретил в госпитале.
Под Будапештом нашу дивизию на марше прихватил немецкий бронепоезд. В поле, на открытом месте. И шлепал нас как хотел из всех своих орудий. А у нас ни авиации, ни артиллерии. Сразу поднялась паника. Вот там многих побило.
За всю войну, за все мои муки, страдания и победы награжден я одной-единственной медалью – «За отвагу». В пехоте больше не давали.
Вручил мне ее начальник штаба батальона капитан Ионов. Пришел он к землянке: «Мордасов! Ко мне!» Я вышел. Думаю: что такое? Вроде ни в чем таком плохом не участвовал. А он: «Вручаю тебе боевую награду – медаль «За отвагу»!» – «Спасибо», – говорю.
Вот так я и получил медаль. Было это в августе 1944 года.
На войне от командиров многое зависело. От больших начальников. От тех, которые находились в штабах армии, дивизии, полка. Как они спланируют операцию, так она и пойдет. Учесть свои возможности и силы противника. Обеспечение. Резервы и управление ими. А лейтенанты воевали вместе с нами. Всегда рядом. В окопах. Одна судьба.
– Окруженные в 1942 году под Вязьмой беловцы выходили через позиции нашей дивизии. Выходили они в районе Анновки и Верхней Песочни.
Встретился мне один капитан. Верхом на коне. Конь отощавший. А я тоже верхом. Капитан посмотрел на моего коня и говорит: «Лейтенант, давай махнем не глядя. У тебя конек не очень, а мой – всем коням конь. Боюсь, погублю я его. Он меня несколько раз от смерти спасал. Ты его покорми хорошенько с неделю-другую и не узнаешь! Конь, правду говорю, хороший! Мне его жалко. Попадет в чужие руки… А тебе – воевать. Вот посмотришь, не раз меня добрым словом помянешь».
Поменялись мы с капитаном конями. И правда, вскоре залоснился мой конь, повеселел. Послушный был, умный. А как он мне помогал! Для связиста ведь конь на фронте – первый помощник и самый надежный напарник. Таких коней я потом никогда не видел. Не обманул меня капитан.
– Наш 1111-й стрелковый полк формировался в Барятине.
8 сентября 1943 года полк был уже на передовой. Дивизия освобождала Мокрое и окрестности. Шло наступление на Рославльском направлении. Мы прибыли, село было уже очищено от немцев. Догорали дома. Дымились головешки. А Грибовку еще удерживали немцы.
За ночь мы дошли до реки Снопоть. Немцы отступали.
Вооружены мы были плохо. Одна винтовка на двоих. И у нас с товарищем моим тоже была одна старенькая винтовка. Он был постарше, взял винтовку, сказал: «Ладно, Петь, сперва я повоюю. А если убьют, тогда возьмешь винтовку ты».
Когда наша 330-я дивизия форсировала Снопоть, нас почти всех там и положили. Так мы и не обзавелись своими винтовками.
Реку мы форсировали возле Малой Лутны. Это уже в Брянской области. Снопоть там вроде неглубокая, песчаные берега. Мы с ходу ударили, сбили их. Но роту нашу они растрепали. Стреляли по нашим наступающим цепям из пушек и пулеметов.
Перешли мы Снопоть. А роты нашей уже не было. Так, несколько человек. Полк двигался к Десне, на Десне немцы укрепились основательно. Видимо, хотели там удержаться.
Наш батальон поддерживала огнем противотанковая пушка. Но расчет ее почти весь погиб на Снопоти. Осталось всего два человека. И меня забрали в расчет заряжающим.
Подошли к Десне. Начали готовиться к форсированию. Артподготовка была хорошая. Стреляли и мы из своей сорокапятки. Только-только начало светать, мы и ударили. Было это 15 сентября. Часа два крушили немецкую оборону – правый берег.
Нашему расчету вдруг поступила такая команда: немецкая пехота снимается и отходит, надо бить шрапнелью. Смотрим – и правда, наши ребята уже полезли на тот берег. И мы должны были перенести огонь в глубину немецкой обороны, чтобы не побить своих.