Запасной инстинкт Устинова Татьяна
– Позвони мне… вечером.
– Я звонил тебе вечером, днем и утром. Я больше звонить не буду.
За ее спиной в квартире произошло какое-то замедленное шевеление, словно удав прополз, и Лера вся покрылась холодным потом. Сейчас встанет мать. Сейчас она выйдет в прихожую в своей пижаме. Она увидит его и все поймет.
И тогда Лериной жизни придет конец – мать не станет ее защищать. Что ей за дело до Лериной беды, по сравнению с которой Федина смерть была просто незначительным эпизодом?!
– Лера.
– Да-да, – пробормотала она с отчаянием. – Хорошо. Сейчас. Подожди минутку.
Он кивнул, рассматривая ее, и ей тоже почудилась ненависть в его взгляде, холодная, оценивающая мужская ненависть.
Лера кинулась в квартиру, оставив открытой дверь, чтобы он не вздумал снова звонить или ломиться, на цыпочках прокралась мимо двери в спальню матери, за которой пока было тихо, схватила портфель и лихорадочно раскопала в кресле кучу белья. Носки попадались все разные, и она даже заскулила от отчаяния, когда опять попались не те. Прислушиваясь к тишине, Лера выхватила из кучи два более-менее похожих по цвету и, поочередно прыгая на одной ноге, кое-как их натянула.
– Лерочка, что там за шум?..
– Мама, я ухожу.
– Как?! Уже?
Шевеление за дверью стало более решительным, словно мать силой вытаскивала себя из постели. Впрочем, наверное, вытаскивала, знала, что, если встанет в одиночестве, все придется делать самой – кофе, тосты, доставать пакет с молоком…
Она ни за что не должна выйти раньше, чем за Лерой закроется дверь! Ни за что!
Лера сунула ноги в ботинки, сорвала с крючка ключи и почти швырнула портфель в сторону того, кто стоял на площадке с независимым и насмешливым лицом – ох, как она знала это лицо!..
Он подхватил портфель.
– Лерочка, где ты, девочка?
“Девочка”, черт побери!
Лера захлопнула дверь так, что дрогнули хлипкие подъездные стены, толкнула вперед того и скатилась на один пролет, трясясь истерической заячьей дрожью. Только бы мать не вышла, только бы не вышла!..
– Что происходит, черт возьми?..
– Давай быстрей! Ты что, не можешь быстрей?! Проворно, как квартирные жулики с добычей, они спустились еще на пару пролетов, и Лера смогла перевести дух и даже поправить завернувшийся задник ботинка.
– Ты что? Ненормальная?
– Я не хочу, чтобы тебя видела моя мать. Кажется, он изумился:
– Почему?
Она повернулась и посмотрела на него.
– А ты не догадываешься?.
– А что, должен?
– Да, должен.
– Нет, не догадываюсь.
– И не надо.
– Может, ты объяснишь мне?..
– Ты прекрасно все понимаешь, – отчеканила Лера, – и не надо делать такой невинный вид, я же все знаю!
– Что ты знаешь?
Она толкнула тяжелую подъездную дверь, запищавшую отвратительным писком, выскочила на крыльцо и вздохнула глубоко.
Ну вот. Теперь все позади. Все почти позади.
Воздух был холодный и влажный, как будто сиреневый, поверху размытый желтым светом фонарей. Оттого, что утро уже прорезалось, желтый свет казался особенно тоскливым и безысходным.
– Что ты знаешь?
Она оглянулась и прищурилась. Как-то в кино она видела, что так щурится Джулия Роберте. Он усмехнулся.
– Что ты знаешь, Лера?
– Я не хочу говорить об этом. – Это тоже было из Джулии Робертс, а может, из Деми Мур, и он разозлился – по-настоящему.
– Лера, объясни мне, в чем дело. Ты не отвечаешь на мои звонки, мобильный у тебя выключен, что я должен думать?!
– Думать надо было раньше, – отчеканила Лера, – когда ты все это затеял. Сейчас думать уже поздно.
– Что я затеял?!
Она тряхнула волосами – теперь как Ким Бессинджер, что ли! А может, он бесился оттого, что ничего не понимал, и вникать ему не хотелось, и одновременно он знал, что вникать все равно придется, и теперь никуда и никогда ему не деться, черт побери все на свете! Быть бычку на веревочке, это уж точно.
Они дошли почти до его машины – серый “крокодил” с тонированными глазницами стекол, длинный, гладкий и свирепый. Он любил именно такие машины, и Лере казалось, что они напоминают его самого, и представлялось, что она, Лера, на самом деле Наташа Ростова, которая про Пьера думала, что он “темно-синий и славный”, а про Бориса, что он “серый и узкий, как часы”.
“Крокодил” мигнул, как будто прикрыл и вновь распахнул ленивые глаза, и Лера потянула дверь.
В салоне пахло кожей, синтетикой и какой-то сложной автомобильной парфюмерией. На всякий случай перед тем, как сесть и закрыть за собой дверь, она еще посмотрела на свои окна, но ничего подозрительного не увидела, все было в порядке. Наверное, мать так и не встала, поленилась.
– Лера?
– Отвези меня в институт.
– Нам нужно поговорить.
– Поговорим по дороге.
Он сбоку посмотрел на нее – человек, чей взгляд еще четыре дня назад она ловила с восторгом, от которого холодело в спине, и пальцы поджимались сами собой, и вся она словно вытягивалась в струнку, как антенна, настроенная только на него и принимающая сигналы только с той стороны.
– Лер, что происходит?
– Поезжай, – попросила она и облизнула губы. Оказывается, его взгляд все еще действовал на нее, а она уж было решила, что ненависть, пришедшая на смену любви, властвовавшей в другой вселенной, затопила ее целиком.
Он тронул с места своего “крокодила”, и тот двинулся осторожно, брезгливо объезжая дворовые ямины и ухабы.
– Не смей появляться на похоронах!
– Ты спятила, что ли, совсем?! – рявкнул он и вывернул руль. “Крокодил” сильно вздрогнул от столь непочтительного обращения, почти ткнулся рылом в бордюр и замер. – Дура!
– А ты… ты просто эгоистичная свинья! Как ты мог?! Как ты… посмел?! Кто дал тебе право?!!
– Какое право, твою мать?! Истеричка чертова! Его гневное изумление было таким искренним, что Лера на секунду ему поверила, и холодный и скользкий валун откатился от сердца, и под ледяной твердью все оказалось живым, горячим и, кажется, соленым, как слезы.
А потом она вспомнила. Она же видела. Видела.
Ничего уже не изменишь, и ничему уже не поможешь.
Она приняла решение – самое трудное в своей жизни – и ни за что не отступит. И если у нее и остались еще какие-то права, значит, одно из них – ни минуты не оставаться рядом с ним.
И в институт она сама доедет!
– Лера! Куда ты?! Ненормальная девка, вернись сейчас же!
Легко хлопнула дверь с его стороны, и Лера успела еще раз увидеть изумление на его лице. Изумление, досаду и, кажется, страх.
И этот страх мимолетно порадовал ее – он был из той вселенной, где правила любовь, и страх был легким, щекотным, интригующим, непохожим на гнилое вонючее болото, которое засасывало ее здесь, в этой вселенной.
Она пролезла в узкую, холодную алюминиевую щель между “ракушками”, которыми был захламлен весь двор, протащила за собой портфель и крикнула оттуда:
– И не звони мне больше! Никогда не звони!
Он ни за что не пролез бы в эту щель, даже если бы немедленно скинул в грязь свое пальто, пиджак, брюки и шарф заодно. Он ни за что не бросил бы своего “крокодила”, который стоял носом в тротуар и задом поперек проезжей части. Он ни за что…
– Лера!!
– Я тебя видела, – пятясь от гаражной щели, выпалила она. – Я видела тебя возле Фединого дома. Как раз когда ты его… Это ты, да? Ты?
И она остановилась, и прижала к груди портфель, и перестала дышать, и холодный валун придавил уже не только сердце, но и все остальное у нее внутри.
Она ждала. Валун ждал. Голодные утренние московские галки на голых деревьях тоже ждали.
Он замер, словно она выстрелила ему в лоб, и по тому, как он замер, она поняла, что все правда.
Истинный бог, правда, как говорил Федя.
– Ты… больше не приходи ко мне, – попросила она почти спокойно. – И не звони мне никогда. Не смей. Понял?
– Ты ненормальная.
– А ты убийца.
Он сделал движение, словно намеревался разметать в разные стороны “ракушки”, и она дунула от него, увязая каблуками в оттаявшей земле. Через секунду за спиной у нее взревел мотор серого “крокодила”, длинно, протяжно, непривычно взвизгнули шины, но Лера даже не оглянулась.
В конце концов, самое страшное уже было сказано. Страшнее ничего не придумаешь. Так ей казалось, но она ошибалась.
Ее мать, прижавшись носом к стеклу, как маленькая девочка, с неподдельным и искренним любопытством наблюдала, как дочь выскочила из подъезда, а следом за ней неспешно вышел высокий человек в длинном пальто, и как она впрыгнула в иностранную машину – привычно, наверное, не в первый раз! Галя даже поревновала немножко – у Толика, верного и преданного Толика, были всего лишь “Жигули”, а дочь садится – во что там? В “БМВ”? И даже не замечает, что это “БМВ”, вот как разбаловал девчонку покойный братец! Все наряды ей покупал, телефончики, сапожки, рюкзачки, а три года назад и вовсе машину подарил – соплячке! Гале приходилось выпрашивать, а этой он все сам на блюдечке подносил, не просто на блюдечке, а с голубой каемочкой, особенно после того, что он узнал!
Впрочем, он и не узнал бы – тут Галя усмехнулась, и теплое дыхание затуманило холодное стекло. Туман закрыл от нее дочь и ее любовника, и мать, вытянув рукав розовой пижамы, торопливо протерла глаза.
Федя не узнал бы, конечно, если бы Галя ему не сказала, а она все, все-е ему сказала!.. Как хохотал Толик, когда Галя изображала, какое лицо стало у братца в тот момент!
Впрочем, нет, остановила себя Галя. О покойниках так думать – грех, а Феденька теперь покойник. Вот интересно, покойник от слова “покой”, наверняка ведь. Ну и как, спокойно ему сейчас на ледяном мраморном столе, с биркой, привязанной к большому пальцу, с раскроенной головой, которой он так гордился и все повторял, тыкая себя в темечко, что внутри этой тыквы – гениальнейшие человеческие мозги! Мозги, наверное, теперь лежат отдельно, не внутри, а снаружи, в цинковом корытце. От этой мысли Галю чуть не вырвало, она поморщилась от отвращения и подышала в воротник своей пижамы.
…И все-таки кто там, с ее дочерью?
“БМВ” остановился, дверь распахнулась, девчонка выскочила и пропала с глаз. Галя замерла и заинтересованно вынула нос из воротника пижамы. Богатенький ухажер дочери выскочил следом за ней – полы пальто смешно развевались, а Галя фыркнула, – ринулся было вдогонку, потом замер, странно потряс головой и зачем-то задрал ее вверх. Тут-то она и увидела его лицо.
Увидела и узнала.
Вот как. Вот, значит, как!..
Больше Галю уже ничего не интересовало, и она живо сползла с подоконника, на котором почти висела, побежала было куда-то, но остановилась.
Она еще не знала, что станет делать, но ей страшно захотелось рассказать, хоть кому-нибудь. Ее охватило торжество – узнала то, чего не знал никто!
Она ощущала себя победительницей только один раз в жизни, а до этого самого раза она все время была просительницей, “униженной и оскорбленной”, маленькой, слабой женщиной, ищущей защиты и покровительства. Вкус победы оказался таким острым и сладким, отравляющим и греховным, что она даже застонала от счастья, оттого, что так остро вспомнила его!
Ну, погодите теперь! Вот теперь-то она всем покажет. Все, все у нее в руках, потому что никто ни о чем не догадывается, и только она, Галя, единственная победительница.
Берегитесь. Только она знает, какими сильными и опасными могут быть слабые женщины, “униженные и оскорбленные”!
– Варвара! Зайди ко мне сейчас же! Троепольский пролетел коридор, ворвался в свой кабинет, швырнул портфель в сторону кресла и привычным, каждодневным, естественным, как вздох, движением, включил компьютер.
* * *
– Варвара!
– Чего вам? Кофе, что ли?
В дверях маячила Шарон Самойленко с кислым видом и желтыми волосами до попы. Господи Иисусе!..
Он каждый день искренне о ней забывал и каждый раз, внезапно обнаружив ее, впадал в состояние некоторого умоисступления.
– Доброе утро, – неожиданно поздоровалась вежливая Шарон.
– Здрасти, – пробормотал Троепольский.
– Так чего вам?.. Кофе наварить?
Кофе тоже не помешал бы, но ему некогда было думать о кофе.
– Скажите, вы хоть что-нибудь помните из того, что происходит у нас в конторе?
– Вот еще! – обиделась Шарон. – У меня склерозу нету. Все я помню.
– Если помните, скажите, что здесь происходило в тот вечер, когда убили моего зама. Сядьте на диван и расскажите. Подробно. По пунктам.
– Так вы вчера спрашивали, и я вчера все…
– Давайте еще раз сегодня. Можете?
– Я все могу, – высокомерно отозвалась Шарон, прошествовала к дивану и села величественно. – Так, значит. Вы, стало быть, уехали, а все, стало быть, остались.
– Кто все?
– Да все, кто был, они и остались.
– Кто был?
– Все, – невозмутимо отозвалась Шарон. – Потом ваш второй заместитель приехали, потом курьер долго сидел, а потом Светлова тоже приехала. Собаку привезла. А потом вы…
– Стоп, – приказал Троепольский. – Сизов уезжал куда-то?
– Так следом за вами они уехали, а потом перед Светловой приехали и за стол сели.
– А Светлова когда уехала?
– Да тоже следом за вами! Не работа, а детский сад какой-то. Как вы за порог, так все и разбегаются по своим делам, как малолетние. Или вы не знали?
Троепольский не знал.
Он знал только, что Полька утащила у него из квартиры договор с Уралмашем, который он сам утащил из Федькиной квартиры, а макет пропал из всех компьютеров в конторе, и она все время как-то странно выспрашивала его про этот самый договор и про макет!
А Сизов? Куда уезжал он и почему ни слова не сказал ему об этом?!
– Или нет, что ли, – внезапно передумала Шарон, – не-ет, это неправильно я вам сказала.
– Что?!
– Да ничего, только неправильно, – пробормотала Шарон, уже настроившаяся на миролюбивый и милый разговор, который налаживался у них с шефом. – А неправильно то, что заместитель ваш еще раньше поехал, еще до того, а не после!
– После чего?!
Милый разговор уже почти сворачивал в привычное русло – в этом самом русле шеф покрывался красными пятнами и начинал орать, как бешеный, как только Шарон открывала рот, а мама вчера велела своей девочке ни за что не позволять начальнику помыкать собой. “Вот мной всю жизнь помыкали, – сказала мама девочке, – и что из этого хорошего вышло? Да ничего хорошего не вышло. На работе помыкали, дома помыкали, отец с характером был, дай бог, с каким, так хоть ты дурой-то не будь, не позволяй каждому-всякому об твою личность ноги вытирать!”
Шарон переживала за мать и в зеркале наблюдала свою личность, которая с ее точки зрения была вполне ничего. С такой выдающейся личностью, пожалуй, она заставит считаться их всех, даже такое хамло, как шеф.
– Заместитель ваш поехал еще раньше вас, вот как. Потому что когда я вам звонила, чтобы спросить, его не было, а спросить больше некого, вот и пришлось вам звонить, а то кого еще спросить?!
– А Светлова?
– А что? То есть в каком смысле Светлова? Троепольский отвернулся к стеллажу и некоторое время поизучал стопку толстых книг. “Толковый словарь русского языка” – было набрано золотом на одном из корешков. Рядом с книгами лежала дрянная картонная коробочка с надписью на боку, сделанной синим шрифтом: “Горох сушеный прессованный. Разжевать, запить водой”.
– Светлова в таком смысле, что я хочу знать, во сколько она уехала и во сколько приехала.
– Следом за вами уехала, то есть еще раньше вас. Тоже.
– Что тоже?!
– Так я говорю, что неправильно подумала. Сначала, когда вы спросили. Ну?
– Что – ну?!
– Она поехала за собачкой. У вас отпрашивалась. Вы забыли, что ли? Еще не обедали тогда. Хотя и потом не обедали, потому что нормальный пищеблок не налажен, а в смысле быта служащих такое отставание прорисовывается…
Маленькую Шарон мама часто отправляла пожить у дедушки и бабушки в славном и тихом городе Тамбове, а у тамошнего учителя литературы были своеобразные представления о красоте и культуре речи. Быть может, потому, что в учителя он подался с должности пропагандиста местного валяльного комбината.
Тут Троепольский вспомнил, что Полька действительно отпрашивалась за собакой, но это было… часов в двенадцать.
Глядя мимо Шарон, он выпалил мрачно:
– Она отпрашивалась у меня в двенадцать часов. Может, чуть попозже. И что? Она больше не приезжала?
Сам он в тот день ситуацию с приездами-отъездами почти не контролировал, злился на Федю, от злости работа не шла, и ему было вовсе не до сотрудников.
– Как не приезжала? – спросила Шарон, очевидно удивляясь его тупости. – Вот как раз она и приехала, часов в семь, наверное. Давно стемнело, когда она приехала. Значит, вечер был.
– А до вечера она не приезжала?!
– Нет. Приехала вечером, на руках собака голая. А потом вскоре вы позвонили и сообщили, что несчастье случилось с вашим заместителем, а после того уж все опять уехали.
“Сколько она могла забирать собаку, – лихорадочно думал Троепольский. – Час? Два? Три? Ну, не восемь же!” Ему даже смутно припоминалось, как она говорила кому-то, что решила было оставить Гуччи дома, но позвонила соседка и сообщила, что “он так плачет, так плачет, что страшно делается!”, и Полька поехала.
Почему она ездила почти восемь часов?! Куда можно доехать за восемь часов?! До Нью-Йорка, примерно, или чуть дальше. В Нью-Йорк, выходит, ездила?!
Троепольский вдруг так занервничал, что позабыл как следует разозлиться на Шарон, и она приободрилась, откинула на спину желтые волосы и спросила, не надо ли ему все же кофе. Он сказал, что надо, и таким образом на некоторое время от нее избавился.
Нелепейшее подозрение вдруг оформилось в его голове, и заняло там центральное место, и теперь гадко ухмылялось прямо ему в лицо.
Троепольский сильно вздохнул и медленно выдохнул. Закурил. Посмотрел на дым. Посмотрел на сигарету. Потом на пепельницу.
Нужно смотреть на вещи трезво – Полька вела себя странно, это уж точно. Она будто все время чего-то боялась, чего-то недоговаривала, крутила вокруг да около, и это было совсем на нее не похоже. Поначалу Троепольский решил, что это от потрясения – Федина смерть потрясла их больше, чем они пока осознали. Еще осознают – так что от этого никуда не деться, потому что это первая потеря. Путь был слишком недолгим, а они слишком молоды и сильны, чтобы думать с каких-то там потерях, а теперь придется, потому что счет открыт.
Федя его открыл.
Полька не могла его убить. Или… могла? А Сизов? Байсаров? Белошеев? Варвара Лаптева? Ваня Трапезников? Или кто-то еще, из тех, кому он доверял, с кем работал, на кого орал, с кем пил, кого хвалил, давал деньги, поздравлял с днями рождения детей?..
И зачем?! Зачем?!
– Кофе, Арсений Михайлович.
Он исподлобья посмотрел на Шарон и проводил глазами тщедушную спину с желтыми патлами крашеных волос. А она? Ведь они ничего о ней не знают, кроме того, что она тупа! Кстати, именно Полина сказала, что они ничего о ней не знают, – зачем она это сказала?! Чтобы отвести подозрения от себя, навести на Шарон?!
Окружающая среда, такая привычная, удобная, с электрическим светом гигантских размеров мониторов, глухим ковром на полу и вращающимся креслом, в котором он любил качаться, вдруг стала агрессивной, словно испускающей едкий дым. Дым сразу стал жечь глаза, легкие и мозги. Кофе обжег горло почти до слез.
Ему так хотелось думать, что в Федькиной смерти виноват кто-то чужой и отвратительный, вроде неопрятных юнцов с пивными бутылками в зубах, которых он пережидал тогда на крылечке, потому что диалектических противоречий ему не хотелось! Перед этим он еще ошибся подъездом и какая-то дура в спину ему выкрикивала, что всем сегодня Федю подавай, а тут никакого Феди нету!
Стоп.
Троепольский вернул на блюдце крошечную кофейную чашку.
Стоп. Осторожней и внимательней. Вперед. Потихоньку.
Ну да, все правильно. Он перепутал подъезды, взобрался не туда, проклиная лифт, законы общежития и несправедливость жизни, и какая-то дура выскочила из предполагаемой Фединой квартиры и…
Она сказала, что здесь никакой Федя отродясь не проживал, а всем сегодня надо Федю. Всем – это кому?! Кому?! Значит, в тот день в эту квартиру ломился еще кто-то, кому нужен был Греков, иначе дура не сказала бы, что всем сегодня Федю подавай!
И он об этом забыл! Забыл и только сейчас вспомнил.
Он выскочил из кресла, выхватил из угла портфель, топая, промчался по коридору мимо ошарашенной Шарон и захлопнул за собой массивную железную дверь.
На чем он сейчас поедет, черт побери все на свете?! Давно надо было купить машину!
* * *
Гуччи выскочил первым, попал в лужу, горестно взвизгнул, метнулся обратно и затрясся у самой Полининой дверцы.
– Бедный мой, – привычно произнесла Полина, выбираясь из машины, – не надо было тебя отпускать!
Гуччи был вполне согласен с тем, что он бедный, и еще с тем, что Полине вовсе не следовало его отпускать. Он был бы счастлив, если бы ему удалось провести остаток жизни у нее на руках и скончаться там же.
– Пошли, пошли, мой хороший.
Мокрые голые лапки замолотили в воздухе, мордочка приблизилась, выпученные укоризненные глаза показались особенно выпученными и укоризненными.
– Полька!
От окрика она сильно вздрогнула, так что чуть не уронила своего драгоценного – теперь она часто беспричинно вздрагивала, – и поправила на носу темные очки, закрывавшие физиономию от уха до уха.
– Привет. Не сдала еще зверя на живодерню? – Нет.
– Ты чего? – весело удивился Марат. – Обиделась, что ли?
– Я не обиделась.
– Да это шутка такая! – И он вознамерился было сделать Гуччи “козу”, но тот внезапно ощерился, выкатил глаза еще больше и тяпнул Байсарова за палец.
– Черт!
Так тебе и надо, злорадно подумала Полина.
– Поганец какой! Еще кусается! Полька, он у тебя бешеный!
– Сам ты бешеный.
– Точно бешеный! Чего он меня укусил?!
– А что ты к нему лезешь?
– Я не лезу!
– Дай я посмотрю, – миролюбиво сказала Полина и поглубже засунула Гуччи под мышку, чтобы избежать повторных недоразумений.
– Да чего там смотреть!
– Кровь идет?
– Идет, – пробормотал Марат расстроенно и снова уставился на свой палец.
Полина тоже посмотрела. Кровь не то чтобы не шла, но даже и не показалась. Синяк будет, пожалуй. Или что-то вроде глубокой царапины от Гуччиных зубов.
– Да он тебе даже кожу не прокусил!
– А тебе что, надо, чтобы прокусил?! Я и так весь израненный, черт побери!
Полина посмотрела – и вправду “израненный”. Три длинных пореза, неровных и глубоких на руке.
Полине вдруг стало холодно, и она внимательно и серьезно посмотрела Байсарову в лицо.
– Где это ты так… порезался?
– Да нигде! Это у моей подруги кошка.
– А к ней ты зачем приставал?
– К кому? – хмуро уточнил Марат. – К подруге или к кошке?
Порезы не были похожи на кошачьи царапины – слишком глубоки и… серьезны. Вчера у него не было никаких порезов, точно.
Такие порезы вполне можно получить, если ударить в лицо человека в очках и осколки разрежут кожу.
Человек в очках – это Полина Светлова. Вчера она была в очках, от которых ничего не осталось, только изогнутый пластмассовый остов, похожий на скелет.
– От вас, от баб, с ума сойдешь, – расстроенно пробормотал Марат, все рассматривая свой палец, – кошки, собаки, дети, блин!..
– Это точно, – согласилась Полина.
Словно позабыв о ней, он двинулся в сторону родной конторы, и она потащилась следом, придерживая под мышкой ерзающего Гуччи.
В первый раз в жизни ей не хотелось идти на работу и было страшно от того, что предстояло там сделать.
