Сценарий счастья Сигал Эрик
Я видел, что не убедил его своим ответом.
— А говорят, ты здорово играл. Действительно, здорово.
— Наверное. Но это в прошлом.
Жиль понял, что я не хочу дальше раскрывать перед ним душу. Однако, ворочаясь в постели, он невольно пробурчал:
— Да, жаль!
— Чего именно? — не понял я. Теперь мне и самому было неловко.
Он повернулся и посмотрел на меня близорукими глазами.
— Я жил в одной комнате с великим пианистом и ни разу не слышал, как он играет.
Прошло несколько месяцев с того дня, как Франсуа объявил, что мне предстоит сменить его на посту руководителя группы. Периодически меня одолевали приступы сомнения, смогу ли я обходиться без него, ведь он был ходячая энциклопедия. Но постепенно я понял, что уже жду его отъезда, чтобы начать внедрять кое-какие новые идеи, в особенности по части системы общественного здравоохранения, которые я уже давно вынашивал.
В последнюю неделю перед моим вступлением в должность я провел со всеми членами отряда беседу с глазу на глаз. Я заверил их, что в их работе ничто не изменится, если они сами того не захотят. (Мейтланд, как всегда, отличился: он требовал, чтобы я доверил ему катаракту. Пришлось отказать.)
Приятно было узнать, что коллеги довольны, что выбор пал на меня. Каждый на свой лад обещал мне свою поддержку, пока я не войду в курс дела. Коллектив у нас, признаться, был потрясающий. С опытом преданность людей делу только возросла. Молодец Франсуа, не зря отбирал.
Наш босс не хотел устраивать шумихи по случаю своего отъезда и настоял на том, чтобы в этот день госпиталь работал как обычно. Исключение было сделано только для меня и водителя — мы должны были проводить его в аэропорт. Накануне вечером мы нарушили все предписания и здорово набрались. Наутро нашу головную боль Франсуа мог истолковать как проявление чувств в связи с «его отъездом.
Следующие полтора года прошли в непрерывном созидании. Нам помогало то обстоятельство, что в Париже в лице Франсуа у нас теперь был свой человек. Он был близок к распределению финансов, а его дипломатическое искусство позволило выбить для нас давно обещанные деньги на кондиционеры в амбулатории.
С финансированием моей программы, пышно озаглавленной «Кампания по развитию системы народного здравоохранения», Франсуа творил чудеса. Я был преисполнен решимости оставить в Эритрее после себя что-то постоянное, вывести охрану здоровья этого многострадального народа пускай на скромную, но новую ступень. Я задумал в оставшееся время привить каждого ребенка, какого будет возможно, против оспы и полиомиелита.
Если мои записи точны, к моменту моего отъезда мы провели вакцинацию почти сорока тысяч детей. Кроме того, подготовили двадцать четыре медсестры и создали две передвижные клиники, чтобы вести санитарно-просветительскую работу среди населения.
Постепенно мы все больше превращались в одну семью, в которой, вопреки моей неопытности, мне выпала роль патриарха. В тот год Рождество мы отметили по православному календарю, 7 января. Мы были гостями соплеменников нашей Аиды и мисками потребляли местное угощение.
Поразительно, но за все это время мы понесли только одну потерю в личном составе. Это был могучий австралийский Тарзан — Даг Мейтланд. Как только он отослал свое резюме куда хотел, как таинственным образом под воздействием местного климата стала давать о себе знать его старая травма регбиста. Вскоре боль, как выяснилось, стала невыносима. Как и он сам. Невзирая на грозящее увеличение нагрузки, я отпустил его восвояси уже через две недели после его заявления.
Со свойственной ему деликатностью Даг напомнил мне, какой большой вклад он внес в нашу работу.
— Послушай, старик, я свое в этой дыре отбыл и теперь рассчитываю на отличную характеристику.
Я решил, что «рассчитывать» он может до самой своей смерти.
Между тем его поспешный отъезд означал, что мне предстоит неотложная пасторская миссия по спасению души Дениз. Я пытался утешить ее тем, что она достойна лучшей участи, чем этот гнусный мужлан.
— Это еще не конец, — отважно заявила она. — Я поеду к нему в Мельбурн.
— Конечно, конечно, — сказал я, стараясь, чтобы это звучало убедительно.
Жиль был готов умереть счастливым. Двоим за завтраком он уже поведал свою потрясающую новость, а теперь увидел меня и отчаянно замахал рукой. Я сразу догадался, что триумф на его лице может означать только одно.
— Я его видел, северного лысого ибиса! Сегодня утром! Ты себе представить не можешь, как я счастлив, Мэтью!
— Нет, не могу, — честно признался я. — Но я за тебя ужасно рад, ты это заслужил. Поздравляю!
У Эритреи есть одна особенность: здесь ничто никогда не кончается. Засуха началась в 1968 году, то есть десять с лишним лет назад, и все равно было ощущение, что она продлится до скончания веков. Так же и с гражданской войной, которая бушевала с прежней силой. Эритрейский народно-освободительный фронт оправился от советского вмешательства 1978 года, но ни одна сторона не проявляла желания закончить военные действия либо урегулировать конфликт тем или иным способом в обозримом будущем. И непреложным фактом жизни оставался голод.
Эти нескончаемые бедствия неизбежно сказывались на моем персонале, для которого каждое утро начиналось с такой же длинной очереди больных, как накануне. И на хирургах-травматологах, которые продолжали денно и нощно извлекать пули из раненых бойцов.
Приближалось очередное Рождество, и я видел, что все только и мечтают, что о доме.
Даже я начал уставать от необходимости поддерживать в ребятах моральный дух — не забывая одновременно и о собственном.
Контракт у всех подходил к концу, и ни один из нас не думал его продлевать, если не считать Жиля, который твердо решил остаться работать в Кении.
Наша поездка в Швейцарию научила моего брата одерживать верх в споре со мной и при этом обставлять дело так, будто он вовсе и не спорит. Он понимал, что в данный момент альтруизм отвечает моим душевным потребностям, и ни разу не прибегнул к такому аргументу, как родня, чтобы заманить меня домой (для этой цели не прозвучало даже имя моей маленькой племянницы Джессики).
Он пошел по другому пути — тонко указал на связь между новыми направлениями генетики и осуществляемым мною медицинским проектом.
«Ты только представь, — писал он. — В один прекрасный день нам не придется ломать голову над лечением того же диабета, поскольку этого заболевания больше не будет. Новая технология позволит не выпускать больше инсулин для тех, у кого в организме его не хватает, а внедрить в организм гены, которые будут сами стимулировать его выработку. Неужели тебе не хочется принять в этом участие?»
Я опять попался на удочку.
И думаю, Чаз это понял, поскольку я немедленно попросил его прислать мне более подробную информацию.
На протяжении последних шести месяцев моего африканского контракта я рассылал заявки в разные университеты для поступления в аспирантуру по молекулярной биологии. Должно быть, своеобразие моего опыта практической работы произвело большое впечатление, ибо все факультеты, куда я обращался, ответили согласием.
Я решил идти в Гарвард с единственной целью — избавить себя от необходимости всю оставшуюся жизнь объяснять людям, почему я этого не сделал. Там я имел честь учиться вместе с Максом Рудольфом и его преемником Адамом Куперсмитом[3].
Накануне моего отлета мы, по обыкновению, напились и изощрялись в шутливых тостах и печальных напутственных речах. Я уже заранее испытывал ностальгию, но старался не показывать вида.
Рейс приходился на раннее утро, и у меня не было возможности попрощаться с теми, ради кого я находился в Ади-Шуме, — моими больными. Поэтому еще с вечера, уложив чемоданы и ящики с книгами, я совершил обход лагерных костров, вокруг которых сидели те, кто рассчитывал получить помощь наутро.
Сейчас я говорил на тигринья почти как на родном языке и с легкостью перешучивался с ними по-тиграйски. Я узнал одну женщину, которую когда-то лечил. Ее первый ребенок умер от дизентерии, сейчас она была беременна во второй раз.
Я пожелал ей всех благ и удачи с будущим малышом. Она поблагодарила. Поцеловав ее на прощание, я зашагал к своему домику.
Жиль взволнованно дожидался меня.
— Послушай, Мэтью, ты кое-что чуть не забыл. — Он протянул мне клавиатуру.
— Все в порядке, она мне больше не понадобится.
— А нам что с ней делать? Нельзя же взять и выбросить!
Я согласился и предложил подарить клавиатуру будущей маме, сидящей у костра. По лицу Жиля было видно, что эта мысль привела его в замешательство. Он не мог понять, что с ней станет делать африканка. Но потом он вдруг развеселился и сказал:
— А что? Может, из него вырастет музыкант.
— Чем черт не шутит…
Я улыбнулся и вошел в дом.
…До сих пор я скучаю по этим людям, по своим больным, по самой этой истерзанной земле. Прощаясь со своими эритрейскими друзьями, я испытывал не только грусть, но и стыд оттого, что оставляю их здесь, а сам возвращаюсь туда, где можно будет задрать ноги на стол, открыть банку пива и смотреть спортивный репортаж по телевизору.
За два с небольшим месяца до моего отъезда мы обустроили новый госпиталь на двадцать четыре койки с превосходно оснащенной операционной. Я понимаю, не такое уж это большое дело. Но черт побери, это же только начало!
Если я что-то и вынес из всей своей работы в Эритрее, то это было убеждение, что все в жизни зависит только от тебя самого.
ЧАСТЬ III
Нью-Йорк. 1981 год
15
Существует легенда об аспиранте Гарварда, который двадцать лет назад вошел в лабораторию генной инженерии и так до сих пор и не вышел. Одни говорят, он все еще там, глаза у него намертво пристали к электронному микроскопу, отчаянно выискивая какой-то неуловимый ген. В этом предании есть доля истины: стоит исследователю пуститься в подобные изыскания, и часть его навсегда остается привязана к этому фантасмагорическому миру, где нет ни дня, ни ночи, ни смены времен года, ни течения времени как такового.
Когда я только начал свои исследования в Гарварде, эта отрасль науки находилась практически в зачаточном состоянии. Прошло всего двадцать лет с тех пор, как Фрэнсис Крик и Джеймс Уотсон открыли структуру ДНК, по сути дела найдя тот ключ, который со временем позволит науке открыть все до единой тайны семидесяти пяти триллионов клеток человеческого организма.
Однако уже тогда находились мечтатели, полагавшие, что введение в организм «исправленного» гена, который до этого давал сбои, позволит излечить практически любое заболевание.
Я был среди таких одержимых. Я был уверен, что этот результат достижим, что его необходимо добиться и что он будет достигнут во что бы то ни стало, даже если для этого нам всем придется до конца своих дней не смыкать глаз.
Первые четыре года после возвращения из Африки я провел за синтезатором ДНК в бесчисленных тестах с одной целью — найти ту комбинацию молекул, которая приводила бы к угнетению злокачественной опухоли.
Навязчивый поиск одного-единственного гена напомнил мне Жиля, который с пяти часов утра вглядывался в горизонт в надежде увидеть какого-нибудь неуловимого представителя рода пернатых. Но он только вставал ни свет ни заря — я же в своем рвений победить страшный недуг человечества ночи напролет проводил без сна.
Может ли человек питаться одной пиццей? Мыслители годами бьются над этим вопросом. Я нашел ответ эмпирическим путем, еще в аспирантуре. Для меня не было новостью, что в Эритрее люди месяцами живут практически на одной инджери. Конечно же, еда, состоящая из лепешки пресного теста, сдобренной расплавленным сыром и ломтиками помидоров, куда питательнее.
Кто-то спросит, какое это все имеет отношение к научному исследованию? Отвечаю: когда ты гоняешься за одним конкретным витком молекулы ДНК, ты не станешь тратить время на ужин или любую другую еду, предусмотренную для этого времени суток. Пицца — вот альфа и омега твоего рациона.
Тема моей диссертации была из области нейробиологии. Что и неудивительно: после пулевого ранения в голову можно без преувеличения сказать, что твой мозг постоянно у тебя на уме. И я углубился в обследование полушарий мозга, поиск нейропроводящих путей, исследование синапсов, задавшись целью найти что-то свое в этой, пока еще малоизученной, области. Мозг человека — это потаенный Эдем и одновременно место, куда порой заползают чудовища, чтобы, раскинув сети злокачественных опухолей, сеять разрушение и смерть. Я был одержим идеей с ними сразиться.
В 1984 году я завершил свою исследовательскую работу по молекулярной биологии, но остался в Гарварде. Думаю, главным образом по инерции. Лаборатории всюду одинаковы, а с точки зрения поедания пиццы Бостон казался мне ничем не хуже любого другого города.
Когда нам все же удавалось пойти куда-то нормально поесть, то я норовил затащить своих приятелей в Норт-Энд, старый итальянский район города, где почти не было ни английских вывесок, ни английской речи.
Всякий раз, оказываясь там, я представлял себе, что вижу Сильвию. Иногда мне казалось, что я слышу ее голос. А вот… не она ли мелькнула вон там, в нескольких шагах впереди? Я бросался вдогонку и только потом понимал, что это воображение опять играет со мной злые шутки.
Даже сейчас мне порой снилось, что она возвращается — я просыпался, чтобы убедиться, что по-прежнему один. И думаю, к лаборатории меня привязывала не только тяга к науке.
Едва я начал публиковать свои открытия, как ко мне пачками стали приходить письма из самых разных учреждений с вопросом, не хотел бы я перейти на работу к ним. Одно из самых заманчивых предложений пришло из школы медицины Корнельского университета на Манхэттене.
К этому времени Чаз уже, можно сказать, отчаялся меня женить. Он был уверен, что я превращаюсь в «сварливого старого холостяка». Брат был бы рад моему переезду куда угодно — он рассчитывал, что по пути от одного микроскопа к другому я познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной стюардессой и заживу счастливой семейной жизнью. Эллен, не менее озабоченная моим анабиозом в личной жизни, высказала более тонкое наблюдение:
— Понимаешь, в Бостоне ты можешь найти себе достойную женщину, если повезет. В Нью-Йорке, даже если ты этого не хочешь, она сама тебя найдет.
Чаз на все голоса нахваливал нескончаемые возможности Нью-Йорка с точки зрения культурной жизни — театры, концерты, опера и все такое прочее. Не говоря уже о том, что место в столь почтенном заведении, как Корнель, по его мнению, будет магнитом для самых блистательных женщин.
Короче, я решил ехать. Пора было что-то изменить в своей жизни. Я наконец преодолел часть своих комплексов и решил, что вполне достоин жить в квартире с количеством комнат больше одной. Мне необычайно повезло: я нашел себе прекрасную квартиру на Ист-Энд-авеню с видом на реку, вдохновившим меня на утренние пробежки (кажется, мой живот темпами роста опережал мою карьеру).
Квартира была в идеальном месте, а цена на удивление умеренная. Однако ее уже полгода как не могли продать. Ее хозяйка, пожилая миссис Остеррайхер, была очень придирчива к будущему владельцу жилья, в котором она столько лет счастливо прожила со своим мужем-психотерапевтом.
По какой-то причине (может, отчаявшись найти покупателя) в ту минуту, как я переступил ее порог, она улыбнулась и — редкий случай! — сама вызвалась показать мне квартиру.
Однако она так и не осмелилась войти в кабинет мужа, а осталась почтительно стоять в дверях, пока я с восхищением осматривал книжные стеллажи от пола до потолка, уставленные специальной и художественной литературой на нескольких европейских языках.
— Доктор, если вас что-то интересует из этих книг… — робко начала старушка, но осеклась на полуслове.
— А вы их разве не заберете? — спросил я, внезапно проникнувшись ее скорбью.
— Я переезжаю во Флориду, к дочери. А у них и своих книг полно…
Она заметила, что мой взгляд остановился на рояле, и опять смолкла.
Это был кабинетный рояль красного дерева, какие делали до войны, великолепной работы, с почти нетронутыми клавишами слоновой кости. Я интуитивно чувствовал, что у него по-прежнему прекрасный звук.
— Вы играете? — поинтересовалась она.
— Раньше играл, — делано-беспечным тоном ответил я.
Старушка подошла поближе и с дружелюбной улыбкой пригласила меня к инструменту.
— Вы не окажете мне честь, доктор? — Было видно, что она истосковалась по музыке.
В первый момент меня словно поразил столбняк. Меня одолевали два противоречивых чувства: непреодолимое желание сыграть — и для нее, и для себя — и трагическое осознание того, что инструмент мне больше неподвластен.
Я оглядел клавиатуру. И вдруг ощутил себя туристом, стоящим над головокружительным обрывом в мексиканских скалах, когда человек не в силах устоять перед искушением рискнуть жизнью. Мне показалось, я сейчас тоже стою на такой высоте, и от одного вида черных и белых клавиш у меня закружилась голова. Сердце заколотилось. Я медленно отступил назад.
— Простите меня, — пролепетал я. — Я давно не играл.
Мне страшно захотелось убежать отсюда как можно скорей, но я заставил себя соблюсти приличия и остаться еще на какое-то время. Старушка продолжала что-то говорить, но я больше ее не слышал. При первой возможности я улизнул.
В клинике меня ждала записка от агента:
«Миссис Остеррайхер согласна на любую цену. Включая рояль. Надо быстро брать, пока бабушку не запихнули в дурдом».
В английском языке нет слова, которое можно было бы считать полноценным антонимом «ночному кошмару». «Сон наяву» тоже не вполне подходит, поскольку и ночью я упивался этой почти чувственной фантазией.
Я сижу за роялем доктора Остеррайхера. В комнате темно и тихо. Уже поздно, и я совершенно один. Я начинаю играть. Мне легко играть — как дышать. От безыскусной, простой Прелюдии до-мажор я плавно перехожу к следующим частям «Хорошо темперированного клавира», партитам, сонатам. Безукоризненно исполняю фуги. Затем начинаю все сначала: Прелюдия до-мажор и все, что за ней. По кругу. И так до бесконечности. Все фортепианные сочинения великого маэстро.
И тело, и душа моя исполнены любви. Я не просто, как раньше, исполняю музыку — я снова живу ею. Я был так счастлив, как никогда.
Потом я проснулся. После пережитых во сне вершин блаженства сейчас я ощущал не менее сильную боль — от осознания трагической реальности. Теперь я точно знал, что никогда не смогу играть на этом прекрасном рояле.
Наутро я позвонил миссис Остеррайхер и поблагодарил за готовность продать мне квартиру, а в особенности за щедрое предложение в виде рояля, которое я, увы, принять не могу. Она вежливо ответила, что хорошо меня понимает. При этом голос у нее был очень несчастный.
Итак, в июне я переехал из Бостона в Нью-Йорк. Вечера были еще достаточно свежи, чтобы давнее желание заняться бегом во мне не угасло.
Я даже нашел себе горничную, чтобы собирала по всей квартире разбросанные носки и поддерживала подобие порядка. Частенько, возвращаясь с работы, я обнаруживал ужин, который мне нужно было только подогреть в микроволновке, с какой-нибудь нравоучительной запиской вроде: «Милый доктор, не забывайте, что за здоровьем надо следить. С уважением, Мэри Бет».
По контракту мне полагались два персональных лаборанта, что, несомненно, ускорило получение результата. Кроме того, три дня в неделю я работал в клинике, в отделении детской неврологии. По большей части я имел дело с больными, которым мы уже не могли помочь ничем, кроме точной постановки диагноза. Однако я получал удовольствие от общения со своими юными пациентами. И это служило мне напоминанием о цели всей моей научной работы.
К концу восьмидесятых годов генная инженерия наконец стала приносить конкретные результаты. Если говорить обо мне, то я разработал методику активации особых клеток-киллеров, так называемых Т-лимфоцитов. Во всяком случае, в организме лабораторных мышей они успешно останавливали рост определенного вида раковых опухолей.
Не могу сказать, что вся работа сводилась к лабораторной рутине и не приносила вообще никаких радостей жизни. Раз в год я регулярно отправлялся в какое-нибудь экзотическое место типа Акапулько, Гонолулу или Токио — мои коллеги действительно мастера выбирать места для своих профессиональных «тусовок». Не ездить я не мог, поскольку с недавних пор являлся президентом профессиональной ассоциации. Такие поездки давали мне возможность вести подобие личной жизни (в те годы у меня это так называлось): обычно у меня случался курортный роман. Думаю, среди этих женщин были и такие, с кем я вполне мог бы завязать серьезные отношения. Но я никогда до этого не доводил, поскольку, при всех их талантах, уме и чувствительной натуре, я всякий раз мысленно сравнивал их с Сильвией. Сравнение оказывалось не в их пользу…
Для нашей науки это был период большой гонки. Думаю, наше общее настроение лучше всего выразил Френч Андерсон, один из пионеров генной терапии: «Спросите у больного раком, которому осталось жить несколько месяцев. Спросите у больного СПИДом, чей организм распадается на глазах… „Гонка“ проистекает из нашего человеческого сострадания к своим собратьям, нуждающимся в помощи здесь и сейчас».
Но для того чтобы научные результаты стали применяться в практической медицине, необходимо было, чтобы чиновники в Вашингтоне взяли на себя смелость разрешить нам опробовать наши методики на людях.
Были задействованы все виды моральных и медицинских рычагов. В качестве одного из принципиальных возражений выдвигался тот тезис, что мы пытаемся подменить собой господа бога. Существовало и реальное опасение, что в организме, насчитывающем не менее ста тысяч генов, мы можем по ошибке активизировать не тот, что нужно, и вместо лечения, наоборот, спровоцировать какую-нибудь страшную опухоль.
Мы понимали, что до тех пор, пока нам не удастся найти поддержку в лице какого-нибудь бесстрашного функционера Администрации по контролю за пищевыми продуктами и лекарственными препаратами, наши усилия будут оставаться драмой без финального акта. Полномочные органы всякий раз ухитрялись затягивать решение конкретного вопроса до тех пор, пока он не переходил в разряд академических. То есть пока пациент не умирал. Нужно было, чтобы кто-то заставил их разрешить нам лечить безнадежных больных тогда, когда для этого еще было время. И эта роль выпала мне.
С обаятельным взъерошенным парнишкой одиннадцати лет по имени Джош Липтон судьба свела меня в тот момент, когда он уже лежал на смертном одре. Его перевели к нам из Хьюстона, где безжалостно разрастающуюся в его мозгу медуллобластому уже безуспешно пытались лечить химиотерапией, облучением и даже хирургическим путем. Теперь ему оставалось жить самое большее несколько недель.
Хотя арсенал медицины в его случае был исчерпан без остатка, и сам Джош, и его родители не сдавались. Мальчик мужественно сопротивлялся смерти, а мама с папой настойчиво искали все возможные методы лечения, включая альтернативные методики народных целителей, практикующих в «клиниках для безнадежных больных» по ту сторону мексиканской границы.
Я решил обратиться в Вашингтон за разрешением применить свой метод в качестве последней меры. Я надеялся, что чиновники от медицины проявят к мальчику сострадание. Я заручился свидетельствами двух специалистов с мировым именем о том, что медицина не в силах помочь этому ребенку. Поскольку навредить в данном случае было невозможно, ученые обращались к правительственным чиновникам с призывом разрешить мне провести разработанную мной процедуру, которая успела доказать свою эффективность в борьбе со злокачественными новообразованиями, во всяком случае, на экспериментальном уровне.
Пока в правительстве шли пронизанные ханжеством дискуссии, жизнь стремительно покидала Джоша. Однажды вечером я осмотрел мальчика, и мне стало ясно, что следующим документом в этой нескончаемой переписке с инстанциями станет свидетельство о его смерти.
Я не был лично знаком с председателем комитета доктором Стивеном Грэбинером, но решился позвонить ему и поставить вопрос ребром:
— Вы что, доктор Грэбинер, хотите, чтобы я зачитал разрешение от ФДА на его похоронах? Давайте говорить серьезно. Это я рискую, а не вы.
Вообще-то, больше всех рисковал сам Джош, но в такого рода баталиях пациент часто бывает отодвинут куда-то на второй план.
На том конце провода что-то, кажется, произошло. Отчаянный призыв сердца дошел до разума, а тот родил волю.
— Я понял, доктор Хиллер. Постараюсь в выходные созвать комитет.
Странно, но самые значительные события чаще всего остаются у нас в памяти какими-то ничтожными деталями. Было около трех часов ночи. Четверг, 14 мая 1991 года. Мы сидели в лаборатории и готовились снять пробу с нового произведения кулинарного искусства — пиццы с копченой лососиной, которую я специально заказал в «Ле Мистраль». И тут зазвонил телефон. У меня мелькнула дерзкая мысль, что посреди ночи не звонят по пустяшному делу.
— Здравствуйте, Мэтью, это Стив Грэбинер. Извините за столь поздний звонок, но я был уверен, что вы сами хотели бы услышать эту новость поскорей. Не стану утруждать вас деталями, но сухой остаток таков: вам дается разрешение на вашу процедуру, но только однократно. Никаких повторов, только одна попытка. Утром пришлю вам по факсу письменное подтверждение.
Я лишился дара речи.
— Доктор Грэбинер… Стив… Не знаю, что и сказать!
— Ну… — ответил он добродушным, но усталым тоном, — можете, к примеру, выразить свою уверенность, что эксперимент не обернется для всех нас каким-нибудь триллером.
— Этого я вам обещать не могу, вы же знаете.
— Вот-вот. А потому я сейчас выпью большой стакан виски и залягу спать. Спокойной ночи, старина.
Я немедленно сел за составление списка сотрудников, которых надо было срочно разбудить, и тут же меня начали одолевать сомнения. В своем путешествии в мир неизведанного я осмелился взять на себя ответственность за жизнь другого человека. И хотя родители Джоша заверили меня, что не питают ложных иллюзий, я не мог себе даже представить, что будет с ними, если мой эксперимент не удастся.
Время было настолько дорого, что я незамедлительно позвонил дежурной сестре в отделение, где лежал Джош, и попросил немедленно вызвать родителей, чтобы дать им подписать бумагу о согласии на процедуру. Она ответила, что Липтоны уже и так сидят в палате сына.
Сейчас реальность для меня стала похожа на песочные часы: я почти физически ощущал, как убегают секунды. Я стремглав бросился к лифту. Мне даже казалось, что номера этажей на табло бегут сегодня медленнее обычного.
Добравшись наконец до этажа, где лежал Джош, я рванулся к его палате. Барбара и Грег Липтон были предупреждены и дожидались меня в коридоре. Настроение у них было приподнятое, хотя радоваться пока было нечему.
— Ой, доктор Хиллер, какая замечательная новость! — возбужденно воскликнула мать.
— Доктор, спасибо вам, — несколько более здраво произнес отец. — Вы дали нам еще один шанс.
Я понимал, что передо мной стоит сложная задача — вселить необходимую уверенность, не внушая необоснованных надежд. По этой тончайшей грани мне предстояло сейчас пройти. Они не меньше моего должны быть готовы к неудаче.
Мальчика уже разбудили. Мы с ним немного поболтали, пока моя старшая ассистентка Риза готовила аппаратуру.
Я спросил своего юного больного, понимает ли он суть процедуры.
— Папа говорит, это еще одна попытка. Новое лекарство или что-то в этом духе.
— Это не совсем лекарство, — объяснил я. — Я придумал способ, как подправить клетки твоей иммунной системы таким образом, чтобы после их введения обратно они раз и навсегда победили эту несчастную опухоль.
Он сонно кивнул, а я приготовил шприц. Потом взял его прозрачную руку и стал искать неисколотую вену. Как можно более бережно введя иглу, я набрал в шприц кровь.
После этого Риза бегом помчалась в лабораторию, где двое других ассистентов уже подготовили все для запуска медленной, сложной и пока еще официально не одобренной процедуры обработки Т-лимфоцитов, которая должна была «научить» их бороться с опухолью. Заставить выследить и уничтожить злокачественные клетки.
Было шесть часов утра. Аппарат у меня в лаборатории уже вовсю гудел. Процесс стимуляции был в полном разгаре. На него уйдет время, а как раз времени-то сейчас у нас и не было. Я бесцельно метался по лаборатории из угла в угол. Только у Ризы хватило смелости меня пожурить.
— Черт возьми, Мэт, неужели нельзя ходить в каком-нибудь другом месте? Ты всем действуешь на нервы.
Тут раздался звонок. Это был руководитель пресс-службы клиники Уоррен Оливер.
— Хиллер, что там у вас происходит?
Я был не в настроении делиться с кем-нибудь своими страхами и попытался от него отделаться. Но он проявил упорство.
— Что я узнаю? Вы получили «добро» из Вашингтона? Это событие, парень. Большое событие!
— Да, только если все получится.
— Еще бы не получилось! А даже если и нет, уже сам факт, что ты первым выбил из них такое разрешение, для нас большое достижение.
Я заставил себя сдержаться, мысленно напомнив себе, что это его работа — выбивать газетные строчки. Своего рода разновидность медицинской специальности.
— Извини меня, Уоррен, у меня сейчас ни секунды свободной.
— Хорошо, хорошо, Мэтью. Только не забудь обо мне, мы — одна команда. Ты внутри, я — снаружи.
Я не стал слушать его бодрую болтовню и повесил трубку, дав себе слово не переносить на своих сотрудников груз, возложенный на меня Уорреном.
Я объявил, что ухожу завтракать и несколько часов меня не будет. Что было воспринято с нескрываемым облегчением.
Прошло три дня. Мы закончили так называемую ретровирусную обработку, и новые клетки можно было вводить больному мальчику. Формально говоря, никто не знал, чем это все закончится. Общее напряжение ощущалось уже на подходе к его палате.
По обе стороны от постели Джоша стояли его мать и отец. Они держали сына за руки, а я сел на кровать и стал вводить ему в вену чудодейственное средство — как я его называл, чтобы зря не волновать мальчика.
— Доктор, а как клетки определяют, куда им двигаться? — спросила меня Барбара, когда я закончил. — Не могут они затеряться где-нибудь в другой части организма?
Это был наихудший сценарий.
— Понимаете, — уклончиво ответил я, — у каждой ткани свой «код». Я надеюсь, наш вирус распознает нужный «адрес».
Поначалу состояние больного никак не изменилось. Ни в лучшую, ни в худшую сторону.
Мы вступили в фазу напряженного ожидания.
В последующие дни я уходил из госпиталя, только чтобы совершить пробежку и забрать свою почту. Я по нескольку раз в день навещал Джоша, смотрел показатели жизненно важных функций, глаза и все прочее.
В какой-то момент отец отозвал меня в сторонку и попытался выудить из меня хоть какую-то информацию.
— Доктор, как у нас дела?
— Грег, еще рано о чем-то говорить.
— Тогда почему вы его все время смотрите? — удивился он.
Не мог же я ему сказать, что просто проверяю, жив ли еще его сын!
К исходу пятого дня мы отвезли Джоша на рентген. Это был первый снимок после введения ретровируса. Мы все сгрудились вокруг нашего радиолога Эла Реддинга, а тот записывал то, что видит, на диктофон.
— Размер опухоли полтора на два. По сравнению с предыдущим снимком от четырнадцатого числа роста не отмечается.
Все разом загалдели.
— Эл, я не ослышался? — переспросил я, желая убедиться, что ничего не придумал. — Ты считаешь, опухоль не увеличилась?
— Мэтью, все, что я считаю, я уже доложил, — бесстрастно ответил Эл и пустил меня поближе к монитору.
И в этот момент во мне вспыхнула надежда. Но я еще не осмеливался ни с кем ею поделиться, даже с родителями мальчика, которые, в отличие от нашего осторожного радиолога, отреагировали очень эмоционально.
— Доктор, у вас получилось! Она больше не растет! — Барбара заплакала.
— Пока ничего с уверенностью сказать нельзя, — предостерег я. — Кроме того, пока есть опухоль, есть и опасность кровоизлияния. Мы еще не вышли на свет из тоннеля. Это может оказаться всего лишь временной ремиссией. Пока что я собираюсь ввести ему вторую порцию обработанных клеток.
Теперь я был исполнен оптимизма. Осторожного, но оптимизма.
Через четыре дня новый снимок показал не просто остановку в росте опухоли, а уже ее уменьшение на целых двадцать процентов. Мне все труднее становилось скрывать свое воодушевление, особенно когда к концу второй недели лечения Джош впервые за долгое время смог сесть и поболтать ногами, свесив их с постели.
— Скажи-ка, приятель, ты в теннис играешь? — спросил я в день третьего вливания.
— Немножко, — ответил он.
— Тогда нам с тобой пора назначить дату матча.
— А когда это будет? — спросил он. Подтекст был ясен.
— Вот начнешь ходить как следует, тогда и…
— Договорились, док.
Он улыбнулся. Теперь и в его глазах была надежда.
Чудо свершилось через трое суток. Я заканчивал вечерний обход и как раз подумывал зайти к Джошу, посмотреть, как он. Я завернул за угол коридора и не поверил глазам. В дальнем его конце мой пациент шел на своих ногах в сопровождении родителей. Но его никто не поддерживал! Это было невероятно. Я был так потрясен, что бросился к мальчику.
— Как ты себя чувствуешь? — запыхался я.
— Хорошо. Знаете, доктор, а это круто!
— «Хорошо» — это слабо сказано. Он себя прекрасно чувствует. — Грег Липтон рассмеялся счастливым смехом. Никогда прежде не видел, чтобы он так открыто выражал свои эмоции.
Мы не стали церемониться и записываться на рентген заранее. Я просто попросил первую встреченную медсестру позвонить в радиологию и сообщить, что мы ведем Джоша на снимок. Когда мы пришли, нас уже ждали.
Результаты оказались сенсационными. Опухоль уменьшилась до половины своего прежнего размера и больше не давила на мозг.
Флегматичный Эл Реддинг наконец дал волю эмоциям и с жаром потряс мне руку.
— Мазел тов, Мэт! — поздравил он по-еврейски. — Какой ты молодец!
— Нет, Эл, — возразил я. — Это Джош молодец.
Вернувшись в кабинет, я обзвонил близких мне людей. Все, и мама с Малкольмом, и Чаз с Эллен, восхищались и поздравляли. Едва я подложил трубку, как телефон пронзительно зазвонил.
— Итак, Мэтью, что мы имеем? — потребовал отчета Уоррен Оливер. — Не забывай: пресса — залог нашего финансирования. Позволь тебе напомнить, что наши исследовательские программы стоят денег. А парню из «Нью-Йорк тайме» я вообще крепко обязан. Ну же, — не унимался он, — соблюдай правила игры! Давай, выкладывай, есть у тебя, что сообщить прессе?
— Пока нет, — ответил я, думая о том, что один изолированный успех еще не может считаться убедительным научным доказательством. — Все, что я тебе скажу, может внушить людям ложные надежды.
— Что ты сказал? Ты от меня что-то утаиваешь? Есть положительный результат? Мэтью, я тебя умоляю, расскажи!
Пойманный за руку, я согласился спуститься в кабинет к Оливеру, чтобы дать интервью на пятнадцать минут и подпустить пару осторожных намеков, не больше.
Надо сказать, все собравшиеся журналисты были мастера своего дела, многие сами с медицинским образованием. Мое сообщение произвело сильное впечатление, и я не сомневался, что теперь они раздуют из него настоящую шумиху.
К известности я был совершенно безразличен.
За одним исключением. Я вдруг подумал, напечатают ли эту новость итальянские газеты.
16
Было ясно, что мне не уйти. Газетчики разузнали все телефоны, по которым меня можно было найти. Единственным спасением для меня было бы отключить пейджер, нырнуть в какой-нибудь кинотеатр и затаиться.
Или в концертный зал.
Просматривая воскресный номер «Нью-Йорк тайме», я изучил обширный музыкальный репертуар. И, не раздумывая, выбрал, куда пойти.
Как раз в тот вечер в «Карнеги-холл» выступал муж моей давнишней приятельницы Эви, виолончелист Роджер Джозефсон. В программе были Моцарт, Шопен и Франк. Эви наверняка будет в зале, и у меня будет возможность не только узнать, что у нее нового, но и похвастаться своими успехами.