На краю света Лесков Николай
А Боря Маленький достает из кармана пачку папирос «Беломорканал» и показывает ее зимовщикам:
— Такие при вас были?
И незаметно начинается разговор — мы рассказываем о Большой Земле, они — о своей зимовке.
А от «Таймыра», покачиваясь на волнах, уже плывет первый карбас, доверху нагруженный сосновыми бревнами. Он подплывает к самодельной пристани, и матросы с карбаса орут:
— Держи конец! Конец держи — о камни вдарит!
Чорт его знает, как его надо держать, чтобы не вдарило о камни! Мы топчемся на пристани, бестолково размахивая руками.
— Ну-ка, дайте-ка, братцы, — протискивается детина с трубкой. Он хватает конец, прыгает прямо в ледяную воду и ловко подводит карбас бортом к дощатой обледенелой пристани.
— Скажите, пожалуйста, кто этот большой с трубкой? — тихо спрашиваю я одного из старых зимовщиков.
— А это наш бригадир, биолог Ионов. Он у нас спец по разгрузочной части, — отвечает зимовщик и бежит на помощь Ионову.
Один за другим плывут и плывут от «Таймыра» к берегу карбасы.
Бревна, фанера, доски, керосин..
Тяжелые железные бочки с керосином катаются по дну карбаса, раскачивают его из стороны в сторону. И пока мы думаем, как же нам выгружать бочки, — кто-то из старых зимовщиков приносит доски, веревки, бревна.
Из досок и бревен быстро сделаны сходни, веревка наброшена петлей на бочку.
— Раз, два, взяли! — зычно орет Ионов. Мы тянем за веревку изо всех сил, что есть мочи.
— Раз, два, дружно!
Пошла. Бочка переваливается через борт карбаса, одно мгновенье кажется, что она вот-вот упадет в воду. И снова кто-то из старых зимовщиков прыгает с пристани и, по пояс в ледяной воде, спокойно поддерживает бочку.
А к пристани уже подплывает карбас с листами фанеры.
— А ну, становись цепочкой! — горланит Ионов. — По рукам пойдет!
Ветер вырывает из рук, надувает как паруса огромные тонкие листы. Они грохочут и больно бьют острыми краями по коленям.
— Живо! Живо! Не зевай! — покрикивает Ионов. — Домой хочется. Милиционера посмотреть охота. А ну, поднажми!
Так проходит полдня.
Много мы поработали в Архангельске, а здесь пришлось еще круче. Все торопят, понукают, кричат. Все спешат. Не успеем мы присесть, закурить, вытереть пот со лба, как Ионов уже кричит, точно дудит в трубу:
— А ну, подымайсь!
Оно и понятно: все, кроме нас, торопятся поскорее разгрузиться и домой. Это только нам теперь некуда торопиться, это только мы здесь у себя дома.
В двенадцать часов на «Таймыре» поднимают флаг. Нам видно, как перестают работать лебедки, как матросы с карбасов по трапам и просто по веревкам взбираются на палубу. Стихают шум и крики, которые все время неслись с ледокола. И где-то далеко, — наверное, у домов зимовки, — начинает звонить колокол, который все эти два дня мы слыхали с «Таймыра».
Обед.
Пристань, у которой мы работаем, находится почти в километре от жилых домов зимовки: здесь удобнее разгружаться — тише, меньше камней.
Мы идем по берегу толпой. Теперь уже все перемешались, сразу даже и не отличить новых зимовщиков от старых.
Мы проходим мимо маленького аккуратного домика, стоящего далеко на отшибе от всех построек. Это магнитный павильон. В этом павильоне будут работать наши магнитологи — Ступинский и Гриша Быстров. Потом нам попадается длинный и узкий сарайчик, вокруг которого валяются лыжные палки, огромные обглоданные кости, заржавевшие консервные банки. У стен сарая свалены нарты, лыжи, какие-то шесты. Это — салотопка, собачий центр, каюрский департамент. Здесь разделывают убитых медведей, моржей, тюленей, перетапливают их сало, готовят собакам жратву, здесь хранится все каюрское снаряжение. Тут будут работать каюры Боря Линев и Стремоухов.
За салотопкой — ангар. Сейчас это только скелет ангара. У него нет ни стен, ни пола, ни крыши.
Для того-то мы и привезли сюда тысячу с лишним листов фанеры, чтобы сделать ангару и крышу и стены.
Мы прошли сквозь ангар, прыгая с балки на балку, и вышли наконец к главному дому зимовки.
Большой, длинный, с высокой крышей, обитый снаружи черным толем, он стоит, обращенный окнами в бухту, шагах в двадцати от берега.
Между окон дома развешены бело-красные спасательные круги. На крыше устроена вышка, и с тихим поскрипыванием быстро-быстро вращаются на шесте сверкающие полушария анемометра. И круги и вышка делают дом похожим на какой-то корабль, выброшенный на берег.
Двери дома распахнуты настежь. В широком и полутемном коридоре толчея, гам, крики. Под самым потолком висят фонари «Летучая мышь». Они горят желтоватым тусклым пламенем, стекла их мутные и закоптелые. По коридору мечутся какие-то люди, тащат чемоданы, ящики, мешки, кричат во весь голос, как на улице. Хлопают двери, стучат молотки, где-то звонко поет пила.
— Проходите, проходите, товарищи, — говорит Ионов, подталкивая нас. — Дальше проходите.
Одна из дверей в коридор распахнута настежь. Из двери валит синий, едкий чад. Здесь кухня. У раскаленной плиты, заставленной мисками, сковородками, чайниками, в дыму, в пару орудуют два повара. Тут и повар старой зимовки и наш Арсентьич. Работы хватает обоим: надо ведь прокормить орду в пятьдесят человек.
Ионов ведет нас дальше по коридору.
— Вот сюда, пожалуйте, — приглашает он.
Мы входим в большую комнату с низким почерневшим потолком. В комнате три маленьких окошечка, закоптелых, мутных, с навечно вставленными двойными рамами, из щелей которых торчит грязная вата. Стены обиты «вагонкой» — узкими ребристыми досочками, как в жестких вагонах поездов, Посредине комнаты в три ряда стоят длинные столы, покрытые цветной клеенкой. Столы заставлены грязной посудой, завалены хлебными корками, грязными вилками, ножами, ложками,
— Это наша столовая, — говорит Ионов. — Зовется она кают-компанией. И вы, наверное, ее так же будете называть. Садитесь, наливайте борща, кушайте. Сейчас-то, конечно, здесь кавардак, а в спокойное время все по местам лежит. Ну-с, угощайтесь.
В кают-компанию ежеминутно входят матросы, зимовщики. Они жадно осматривают столы, выискивают свободное местечко и так прямо, не раздеваясь, с грязными руками, в шапках, садятся за столы и торопливо едят.
Некогда. Надо спешить. На весь обед дано только тридцать минут. И вот уже снова звонит колокол: кончай обедать, выходи на разгрузку.
Снова бревна, фанера, бочки, ящики, мешки. Мы работаем без остановки, без отдыха до темноты.
На «Таймыре» загораются прожекторы. Они тревожно ощупывают бухту, далекий пролив. Капитан боится, как бы ночью к ледоколу не подкрались с приливом льды. Льды могут сорвать ледокол с якорей и выбросить его на берег.
С последним пустым карбасом мы уплываем обратно на «Таймыр».
А наутро, чуть рассвело, снова на берег, за работу.
Так продолжалось два дня. На третий день мы совсем переселились на берег.
— Чего вам зря мытариться-то, — говорили нам старые зимовщики. — Приютим, потеснимся. И спать-то каких-нибудь пять часов в ночь, а канители — как на свадьбе. Оставайтесь.
Поздно вечером, разгрузив последний карбас, все разбрелись куда-то, разошлись искать себе пристанище на ночь, и мы остались на берегу вдвоем с Борей Линевым.
— Ну, куда же мы с тобой денемся? — сказал я.
— Давай-ка устроимся в бане, — предложил Боря. — Наверно, она еще не занята.
— Ну, нет, — сказал я, — у меня есть местечко получше. Мы библиотеку захватим. Про библиотеку никто из наших еще не знает, она в новом доме, в фанерном. Идем к Потапову. Ключ от библиотеки у него.
Потапова мы отыскали в продуктовом складе. Он сидел на мешке с мукой и отмечал что-то в большой измятой и истрепанной ведомости. Наш Наумыч с фонарем в руке ходил по складу и громко диктовал:
— Консервов мясных 12 ящиков по 64 банки. Записал мясных? Консервов рыбных: бычки в томате — 26 ящиков по 48 банок…
Заметив нас, Наумыч остановился.
— Вы чего, хлопцы?
— Да вот, ночевать нам негде, хотим в библиотеке устроиться. Ключ бы взять..
— Там же спать не на чем, — сказал Потапов. — Возьмите хоть спальные мешки. Вон в углу лежат.
Мы выбрали себе по мешку, взяли у Потапова ключ и отправились в новый фанерный дом.
Здесь было тихо, чинно, тепло. Мы заглянули в одну дверь — в темноте смутно виднелись какие-то провода, столы, заставленные приборами, склянками, металлическими коробками.
— Лаборатория, — тихо сказал Боря Линев.
Заглянули в другую — тоже лаборатория.
Рядом со второй лабораторией помещалась библиотека. Мы долго шарили по стене около двери, отыскивая выключатель. Наконец Боря зажег спичку.
Ни проводки, ни лампочки нигде не было видно. Только на столе валялся огарок стеариновой свечи.
Мы зажгли огарок и осмотрелись. Комнатка была маленькая, об одно окно. По стенам, от самого пола до потолка, шли сосновые некрашеные полки, сплошь заставленные книгами.
Мы разложили мешки прямо на грязном холодном полу. Боря остался в библиотеке, а я вышел в коридор — хорошенечко осмотреть дом.
По обеим сторонам коридора, на расстоянии шагов пяти друг от друга, в стены были вделаны круглые железные печи. Дверцы их были наглухо закрыты, и только в поддувалах мерцал розовый свет.
На двери в конце коридора висела бумажка с надписью: «Лаборатория по изучению радиоволн». Я приоткрыл дверь и заглянул в большую, тускло освещенную керосиновой лампой комнату.
Вдоль ее стен тянулся узкий стол в две доски. На столе стояли приемники, батареи, бутыли с кислотой, переключатели, аккумуляторы. В комнате были натянуты антенны, пол завален стружками, соломой, досками от разбитых ящиков.
В конце комнаты у стола сидел Вася Гуткин, а напротив него — заросший рыжей щетиной круглолицый человек в солдатском ватнике. Они тихо и серьезно о чем-то разговаривали. Вася Гуткин не спускал глаз с круглолицого.
«Принимает свою лабораторию», — подумал я, тихо входя в комнату.
Я прислушался к разговору. Нет, что-то не то.
— Печку придется топить каждый день, — медленно и строго говорил круглолицый. — Топить, конечно, каменным углем. Ведерко сожжешь — и хватит. Заведи себе отдельное ведро, совок, кочережку.
— А уголь у вас где? — спросил Вася.
— Да, вот с углем. Хорошо, что напомнил. Я тебе вот что скажу. Не поленитесь, устройте засветло аврал, поработайте хорошенько. При доме, я потом покажу, есть угольник. Сейчас же из сеней, налево. Видал? Ну вот, это и есть угольник. Как только мы уедем, сейчас же набейте его до самого верха. Потом, в полярную ночь, как завернет штормяга, до угля, который на улице, и не доберешься. Обязательно надо набить сарай. И зря не расходуйте этот уголь. Пока только можно будет — берите с улицы. Ну, а когда уж совсем занесет, тогда начинайте сарай.
— Да разве одного сарая хватит на всю ночь?
— Хватит, — уверенно сказал круглолицый. — Конечно, если зря уголь не тратить.
— А печи-то хорошие? — спросил я, подходя к столу.
Круглолицый посмотрел на меня, пожал плечами.
— Разные печи. Где хорошие, где плохие. Вы в какой комнате будете жить?
Я посмотрел на Васю.
— Я не знаю, — сказал я. — Нac еще не распределили. То есть распределили, но еще не сказали.
— А вы кто?
— Он метеоролог, — сказал Вася. — Ромашникова помощник.
— Метеоролог? Значит, в этом доме будете жить. Здесь ваша лаборатория, здесь и жить будете.
— А здесь не холодно? — испугался я. — Ведь дом-то вроде фанерный?
— Если топить, так не холодно. Ну, а если не топить, то, конечно, вода замерзнет.
— А интересно бы посмотреть, как эти печки топятся, — робко сказал я. — Сроду каменным углем не топил.
— Ну что ж, можно показать, — усмехнулся круглолицый, — дело не хитрое.
Мы вышли в коридор.
— Васька, — шепнул я Гуткину, — кто это?
— Инженер Архангельский, профессора Бонч-Бруевича правая рука, — зашептал Вася.
Архангельский открыл дверцу одной печки, присел на корточки и, заслоняя лицо рукой от яркого, горячего огня, сказал:
— Ну, вот видите, как пылает? Прямо как солома, и не подумаешь, что это каменный уголь.
— Хорошо горит, — проговорил я. Но Архангельский посмотрел на меня, покачал головой и сказал:
— Плохо горит. Никогда не топите так. Это не уголь горит, а керосин. Облили уголь керосином и подожгли. Вот керосин пропыхнет — и все, а уголь спечется коксом, и печка будет такая же холодная, как и до топки. Надо растапливать не керосином, а лучиной. Это, правда, дольше, но зато верней. Уголь тогда горит ровно, белым огнем, печка нагревается равномерно и основательно. Помешивать надо вот так, из-под низу. — Он взял кочережку и ловко стал ворошить пылающий уголь. — Подбрасывать помалу, чтобы не заглушить огонь, — продолжал он. — А всего на печку надо не больше одного ведерка угля.
Потом он показал нам, как надо чистить колосники, как шуровать и когда закрывать печку, чтобы не было угара.
— Вот и вся премудрость, — сказал он, поднимаясь с корточек. — Ничего, привыкнете, научитесь. Мы тоже сначала не умели. Ну, а теперь идем, Вася. Нужно ведь и лабораторию сдавать.
Они ушли к себе в лабораторию, а я вернулся в библиотеку. На полу валялось уже три спальных мешка, а на мешках сидели Боря Линев и второй каюр — Стремоухов. При свете свечки, вставленной в патрон от электрической лампочки, они писали письма. Бумага лежала у них на коленях.
Боря Линев оторвался от письма и посмотрел на меня.
— А нашего полку прибыло, — сказал он. — Вот еще один постоялец забрел на огонек. Хотел было, чудак этакий, на чердаке устраиваться. Чай, поместимся втроем?
— Поместимся, — сказал я.
— Ну, а у тебя что новенького? — спросил Боря. — Где был?
— Да ничего. Печку учился топить. Хитрое, ребята, дело.
Боря поковырял в ухе.
— Мы уж тут со Степаном говорили. Конечно, хитрое. А ты смотри, какие они все жигулястые, ловкие, всё умеют, собаки. Им-то, конечно, легко. Наборзели за год-то. Ты вот бегаешь, бегаешь, с ног собьешься, прежде чем какой-нибудь топор найдешь, — а у них все под рукой. Дружный народ, хозяйственный.
— Под рукой, потому что знают, где что лежит, а мы как слепые щенята, — проворчал Стремоухов, поднимая от бумаги свое сухое, тонкое лицо с прямым носом, с узкими бледными губами. — Сегодня их каюр как начал частить — Рубини-Рок, Скот-Кельти, остров Мертвого Тюленя, остров Живого Тюленя. Сыплет, сыплет, — можно подумать, что он тут лет сто прожил.
— Ничего, и мы через год такие же будем, — сказал Боря и, вздохнув, добавил: — Пиши письмо, передашь со старыми зимовщиками. Ленинградцев много — прямо домой отнесут.
— Нет, ребята, спать. Завтра вставать в пять утра. Спать! Спать!
Не раздеваясь, только сняв сапоги, мы забрались в спальные мешки. Мешки широкие, длинные, просторные. Мы залезли в них до самых плеч, подложили под головы книги — на всех одного Пантелеймона Романова хватило — и долго еще возились и пыхтели, устраиваясь поудобнее.
— Скоро и мы на кроватях спать будем, — мечтательно сказал Боря, возясь в мешке. — Пусть уже старики поблаженствуют последние денечки.
— А кто же гасить будет? — вдруг испуганно спросил Боря.
Свечка стояла на полу в другом конце комнаты.
Мы молчали. В мешке было тепло, не хотелось вылезать, а потом забираться обратно и укладываться в темноте. Я притворился спящим.
— Я тушить не буду. Должен тушить последний, — опять проворчал Боря. — Не я последний ложился.
— А ты дунь хорошенько, — прогудел Стремоухов. — Дунь, она и потухнет.
Боря дунул. Свечка не потухла. Боря дунул еще раз — свечка попрежнему горела. Тогда приподнялся с пола Стремоухов.
— Ну, давай вместе. Раз, два, три.
— Нет, — сказал Боря, — мы очень влево берем. По пыли видно, что влево. Ну, давай еще.
Теперь и я присоединился к огнетушителям. Втроем мы дули на свечку до тех пор, пока не заболели скулы. Наконец свечка потухла.
Так мы научились первому полярному правилу: когда спишь в спальном мешке, все должно быть под рукой.
Собаки
— Сегодня собак принимать будем, — сказал Боря Линев, вылезая поутру из спального мешка. — Хороши у них собаки. Прямо львы. — Он почесался, протяжно зевнул и добавил: — Добрые собаки, не нашим чета. Степан, бирки сделал?
— Бирки, бирки, — заворчал Стремоухов. — Конечно, сделал, тебя не ждал. — Он еще лежал в мешке. Желтое, сонное, опухшее его лицо выглядывало из дыры мешка. — Небось, сам-то не позаботился. Все Степан да Степан. Что — у меня сто рук, что ли, одному все делать? И лед на такую орду таскай, и уголь, и туда, и сюда. Ехали каюрами, а тут в каких-то кухонных мужиков превратились. Шестой день стоим, а ни разу даже ружья в руки не взяли.
— Да ты что — обалдел? — сказал Боря. — Ведь аврал же. Ведь все работают. Какая же тут охота? Уйдет корабль — охоться себе на здоровье. Что ты, Степан?
Стремоухое высунулся из мешка и посмотрел на Борю злыми, желтыми глазами.
— Птица ждать не будет, пока у вас тут аврал. Еще пять дней — и последние улетят. Сам бы сообразить мог. Тоже ведь, как ни как, каюр.
— Ладно, будет скулить, — сердито сказал Боря. — Одевайся вот лучше, чем трепаться-то..
Брюзжа и отругиваясь, Стремоухов неторопливо вылез из мешка. Первым делом он вытащил из кармана маленькую, с поломанными зубьями гребеночку и принялся делать себе пробор. Он тщательно расчесал жиденькие волосы на обе стороны, старательно пригладил их руками.
Наконец он оделся, и мы все вместе вышли из дома.
У ангара скулили и завывали привязанные на железных цепочках собаки. Каюр старой зимовки Кунашов, жилистый, длиннорукий детина, ходил вокруг собак. Он держал целую связку каких-то ремней с железными ржавыми карабинчиками, маленькие, подбитые войлоком хомутики, заскорузлые ошейники.
Собаки смотрели на Кунашова умоляющими, грустными глазами, рвались на привязи и скулили. А поодаль, на кучах прелого мусора, пустых консервных банок, полусгнивших досок и тряпок чинно сидели наши псы — и Байкал, и Жукэ, и Серый, и Торос, и Старик, и Лысый.
Наши собаки подозрительно следили за Кунашовым, а когда он зачем-то подошел к ним поближе, они забеспокоились, насторожились. Байкал даже отошел в сторону и сел, сердито подняв на загривке блестящую черную шерсть.
Началась передача собак.
Кунашов заглядывал в листок бумаги и выкликал:
— Колымская ездовая лайка, кличка — Чавр, — и, подойдя к собаке, дергал цепочку, на которой она была привязана. Линев и Стремоухов хватали собаку за ошейник и проволочкой прикрепляли ей на шею фанерную бирку с кличкой. Собак-то много, разве всех упомнишь!
Около Вайгача — низкорослого, кривоносого пса с четырехугольной бульдожьей мордой — завязался горячий спор.
— Да у него же подшерстка нет! — кричал Боря Линев и пинал Вайгача ногой — На что он нам сдался! Фокусы, что ли, с ним показывать?
— На котлеты его! — хохотал Стремоухов. — Вот свежее мясо кончится, так мы за него возьмемся!
Но Кунашов был невозмутим.
— Это уж дело ваше, хозяйское, — говорил он безразличным голосом. — Можете хоть компот из него варить. Как хотите. Только, кстати скажу, такого медвежатника, как Вайгач, вам нигде не найти.
Вайгач сидел, полузакрыв глаза. Мягкие замшевые его уши болтались, как у слоненка, из углов огромной, захлопнутой, как сундук, пасти свисали столбики блестящей слюны.
— Скажи на милость, — с удивлением разглядывая Вайгача, проговорил Боря Линев. — Такая харя, а медвежатник. Ну, раз медвежатник — придется оставить. Давай дальше.
Кунашов заглянул в бумажку.
— Вожак первой упряжки, колымский ездовый кобель, кличка Чакр. Поет «уа».
— Что поет?
— Поет «уа».
— Как поет? Почему?
— А так. Не умеет лаять. Другие собаки лают, а Чакр поет.
— Будет трепаться-то, — недоверчиво сказал Боря, с опаской посматривая на круглого, как бревешко, страшного кобеля с обрубленным толстым хвостиком.
Глаза у него были совершенно белые, без зрачков, совсем как у мраморных статуй. На черно-пегой короткой злой морде точно светились два белых глаза.
Кунашов улыбнулся:
— Верно, поет. А ну, Чакруша, спой. Уа! Ну, Чакара! У-а, у-a, у-a, уу-у-у-а-а-а, — завыл Кунашов.
Чакр шевельнул черной колбаской обрубленного хвоста, забеспокоился, завозился, поднял морду, разинул красную, с подпиленными желтоватыми клыками пасть и запел. Не завыл, не заскулил, а запел:
«У-у-у а-а-а; у-у-у а-а-а.»
Наши собаки — Байкал, Лысый, Штоп, Жукэ — подняли дикий лай. Серый принялся было подпевать Чакру, но вместо пения из глотки у него вырвался какой-то хриплый вой. Кунашов посмотрел на Серого с состраданием и сказал:
— Не тот голос.
А Боря Линев швырнул в него чуркой и заорал:
— Замолчи, зараза!
Потом Кунашов подошел к красивой поджарой собаке, грустно сидевшей в стороне от всех.
— А это — Милька, — сказал Кунашов. — Она слепая. В двух шагах ничего не видит. То ли от снега ослепла, то ли еще от чего.
— В упряжке-то ходит? — недовольно спросил Стремоухов.
— Ходит. Ты ее ставь последней, она тебе всю упряжку будет гнать. Чуть передняя заленится, Милька спуску не даст. Не простит.
— Кусает?
— Обязательно. Больная только. В больших переходах кровь горлом идет.
— А вот это Волчок, — сказал Кунашов, показывая на маленькую пегую собачонку, тоскливо поглядывавшую куда-то в бухту. — Он еще называется у нас «Дежурный по берегу». Вы сами увидите его работу. Как только с привязи его спустишь, так он сейчас же на берег, усядется на камень и сидит, зверя караулит. Он всегда первый сигнал подает. Медведь ли покажется, нерпу ли, птицы ли пролетят — ничего не пропустит. Так и дежурит дни и ночи напролет, без смены, без выходных дней.
Волчок посмотрел на Кунашова, завилял хвостом и снова уставился в бухту.
— Интересная собака, — сказал Боря Линев, — музейная, прямо.
Одну за другой перебрали каюры всех собак. Про каждую Кунашов рассказывал что-нибудь интересное.
Вот Урал — огромный, прямо с теленка, толстолапый, грудь как тумба. Так — добрый пес, спокойный, а вот начни при нем ласкать другую собаку — теленок сразу тигром становится. Или тебя за руку тяпнет, или собаку задерет.
Вот Альт. Этот только и норовит драку затеять. Втравит всех собак в свалку, а сам отбежит в сторону и посматривает.
Наконец все собаки представлены нам. Остались только четыре рослых, длинноногих щенка.
— Ну, им на всех четверых отпущено одно имя, — говорит Кунашсв. — Вся орава называется «Буяны». Все равно их друг от друга ни за что не отличить.
И верно. На нас смотрели четыре совершенно одинаковых пса. У всех у них были одинаковые морды, одинаковые лапы, одинаковые остренькие уши, одинаковые пушистые хвосты, и даже на груди у каждого были одинаковые белые пятна.
Целый день провозились каюры с собаками.
Поздним вечером, когда кончились все работы, когда в домах и на «Таймыре» зажглись огни, все наши зимовщики сошлись у крыльца бани, покуривая и тихо разговаривая.
— Ну, и навезли мы собачек, — медленно говорил в темноте Боря Линев. — Разве это собаки? С ихним Чакром ни одну не сравнить. Куда нам с нашими дворнягами соваться? Наверное, они и упряжки-то никогда не видали. Может, и не пойдут вовсе…
— Будем на ихних ездить, — строго сказал Ромашников. — Хватит нам и ихних собак. — Он помолчал и важно, как старый опытный полярник, добавил — Учить надо. Сама собака в упряжке не пойдет.
Стремоухов хмыкнул:
— И лед таскать, и уголь таскать, и собак учить. Благодарю покорно.
— Без тебя выучим, — сказал Гриша Быстров, зевая. — Ну, пойду-ка я спать, ребята. Я на полу в амбулатории устроился. Эфиром вот только воняет, а так — ничего. Эх, скорей бы уж одним остаться: цыганский табор какой-то.
Боря Линев потушил о каблук папиросу и сказал:
— Успеешь еще один-то пожить. Еще наплачешься.
Последний день
На другой день Наумыч собрал всех нас в комнате у Потапова. В комнату набилось девятнадцать человек — грязных, небритых, пропахших потом, табаком, псиной от спальных мешков. Те, кто пришел пораньше, расселись на стульях, на кровати, остальным пришлось стоять.
— Все собрались? — спросил Наумыч.
— Все.
— Ну так. — Наумыч вытащил из-под груды бумаг на столе какую-то записочку, положил ее перед собой. — Сейчас, товарищи, я объявлю, кто где и с кем будет жить на зимовке. Только чур, без крика. Хорошо?
Все притихли, придвинулись ближе к столу, не спуская глаз с Наумычевой записки.
— Сначала маленький дом, — сказал Наумыч и заглянул в бумажку. — Здесь будут жить пять человек. По одному в комнате. Значит, вот кто: метеорологи Ромашников и Безбородов, радиоволновик Гуткин, летчик Шорохов и Боря Маленький.
— А почему они? — спросил кто-то сзади.
— Почему они, а почему не ты? А вот почему: у Гуткина там лаборатория, у метеорологов — тоже. Нельзя же, чтобы люди бегали в свои лаборатории за полверсты, — верно? А летчику и бортмеханику просто надо дать по отдельной комнате. У них работа такая, что им как в санатории жить надо. А вдвоем, что там ни говори, все-таки стеснительно. Теперь дальше. Большой дом. Здесь есть о чем поговорить. Каждому по отдельной комнате тут не выйдет. Некоторым придется жить вдвоем.
Наумыч осмотрел нас, точно выбирая, кого бы с кем ему поселить. Все затихли, совсем перестали дышать.
— Соболева, — сказал Наумыч, — поселим с Каплиным, пусть оба аэролога вместе живут. Не подеретесь?
— Да нет, чего же нам драться, — сказал Леня Соболев. — Не подеремся..
— Так. Одна пара есть. Савранский будет жить с Быстровым.
— Только чтобы он по ночам не читал. А то я при свете спать не могу, — сказал Савранский.
— А ты камни в комнату не таскай, — отозвался Гриша Быстров. — Я с камнями жить не буду.
Наумыч постучал по столу карандашом.