На краю света Лесков Николай
— Ну, ладно, ладно, сговоритесь там. Дальше. Товарищ Лызлов поселится вместе с профессором Горбовским. Тут, правда, есть маленькая загвоздочка. Вы курите, Михаил Николаич?
— Нет, я не курю, — строго сказал Лызлов.
— Не курите. Так. Я уже об этом думал. Ну, придется Горбовскому приспособиться не дымить в комнате, или проветривать хорошенько, или еще там что-нибудь.
— Я ничего не имею против того, чтобы в комнате курили, — опять строго сказал Лызлов. — Пожалуйста.
— Вот и отлично, — обрадовался Наумыч. — Каюров тоже поселим вместе. Их я и не спрашиваю. Они всегда будут вместе — ив экспедициях и на отдыхе, так что и жить вместе, должны. Оба курят. Всё в порядке. Верно?
— Верно! — крикнул Боря Линев.
— Дальше. — Наумыч заглянул в свою записочку. — Иваненко мы поселим вместе со Сморжем.
— Это еще кто такой?
— Откуда взялся?
— Какой там Морж? — закричали все кругом.
— Не Морж, а Сморж, — сказал Наумыч. — Это таймырский матрос, плотником просится остаться. Ну, а нам плотник не мешает, вот я и взял его. Придется уж тебе, Костя, с ним пожить. Ну как, согласен?
— Чего же вы спрашиваете? — недовольно сказал Костя. — Раз по-другому не выходит, и спрашивать нечего. Проживем как-нибудь и с Моржом. Смешное дело.
— А у трех человек, — продолжал Наумыч, — будут отдельные комнаты: у меня, у Стучинского и у повара Крутицкого. Почему так? А вот почему. Повару работы будет до чорта и без выходных дней, без смены. С утра до ночи. А Владислав Арсентьич человек в летах, — пожалуй, самый почтенный на зимовке. Да еще ему учиться надо. Человек он не шибко грамотный. А коммунисту нельзя быть неграмотным.
— Конечно, дать ему комнату, — закричали со всех сторон. — Только пускай кормит как надо!
— Квас, Арсентьич, не забудь! — крикнул Вася Гуткин. — Квасок!
Наумыч постучал по столу и продолжал:
— Стучинский у нас — старший геофизик. Так сказать, мой помощник по научной части. Это во-первых. А во-вторых, есть еще причина поселить Стучинского одного. Уж я вам прямо скажу, все равно этого не спрячешь: Виталий Фомич привез с собой скрипку и будет каждый день по два часа упражняться.
— Одного! Поселить одного! — закричали все хором.
— То-то и оно, — смеясь сказал Наумыч. — Уж лучше с камнями жить, чем со скрипачом. Вы уж меня, Фомич, простите, что я так говорю, но дело серьезное.
— Да нет, что же, пожалуйста, — смущенно ответил Ступинский. — Я понимаю.
— Ну, а чтобы соседи не взбунтовались, я его в самую крайнюю комнату помещу, а рядом сам поселюсь. Мне все равно, чего он там будет выпиливать — камаринского или какую-нибудь там центрофугу. Меня этим не проймешь. Ну, и еще остаются двое — радист Рино и механик Редкозубов. Они будут жить в радиорубке. Вот и всё, товарищи. Ну, кажется, пронесла нелегкая. Я-то, признаться, побаивался. Думал — добром не сговоримся. А теперь — разбирайте свои вещи и вселяйтесь в комнаты. Вечером будет прощальный ужин со старой зимовкой. Так сказать, банкет. К ужину всем побриться, подстричься, привести себя в порядок. Форма одежды — парадная: галстуки и воротнички. Ногти обстричь, уши вымыть. Есть?
— Есть! Будет исполнено! Айда, ребята, по домам! По квартирам!
С грохотом, с криком мы вывалились из комнаты Наумыча в коридор.
Значит, Архангельский был прав. Я буду жить в новом доме.
«Конечно, хорошо, — думал я, — что у меня будет отдельная комната, но домик-то очень уж жидкий. Замерзнешь, поди, как собака на заборе».
Я нашел свою комнату. Она была уже пустая. Перетащив из библиотеки свои чемоданы и мешки, я свалил все свое имущество прямо на пол, на грязный линолеум и, даже хорошенько не разглядев свое жилище, побежал смотреть, что делается на зимовке.
Во всех комнатах двери — настежь. Выносят и вносят мешки, чемоданы, тюки. Прямо в комнатах пилят доски, заколачивают ящики. Из кают-компании каюры выволакивают пианино.
— Куда вы, ребята? Зачем?
— Освобождаем для пиршества!
Сморж, коренастый длиннорукий парень в полосатой матросской тельняшке, бегает по коридору, распоряжается, кричит, чувствует себя уже совсем как дома. Он завладел огромным граммофоном с помятой белой трубой, который оставляют нам старые зимовщики, втащил его к себе в комнату, и через минуту оттуда уже несся бравый марш «Бой под Ляояном».
Беготня, гам, стук молотков, рев граммофона.
На прощанье старые зимовщики дарят нам на память свои вещи. Кто что может. Механик сделал каждому из нас по мундштуку из моржового клыка. Соболеву достались почти новые альпийские ботинки. Редкозубов получил в подарок карточку какой-то киноартистки, Наумыч — нож с красивой наборной ручкой, Ромашников — резиновые сапоги, Боря Линев — медные гильзы для двухстволки.
— Берите, берите, пригодится, — говорят старые зимовщики и суют нам то шапку, то книжку, то рукавицы.
— Да зачем же? Вам самим надо!
— Мы домой едем, а вы остаетесь. Берите, чего там…
Неужели, действительно, сегодня ночью все эти люди уплывут от нас на далекую родную землю, а мы останемся здесь одни?
Я слоняюсь по комнатам, по коридорам. Мне и грустно, и немного страшно, и очень жалко себя. Так бывает в детстве, — наплакавшись всласть, забьешься куда-нибудь в уголок и целый вечер думаешь: какой ты несчастный, обиженный, покинутый всеми, — и от этих мыслей становится горько и в то же время как-то радостно.
К восьми часам в кают-компании накрыты длинные столы. Столы заставлены тарелками с колбасой, сыром, жареным мясом, целыми блюдами пирогов, банками консервов. На тонких ножках возвышаются вазы с яблоками, с конфетами и печеньем. Длинной шеренгой выстроились посреди каждого стола темные, толстые бутылки.
С «Таймыра» приплывает капитан со всеми помощниками, с боцманом, с лучшими матросами-ударниками.
Не только мы, но и старые зимовщики приоделись, побрились, почистились. Теперь уже мы хозяева, а они — наши гости. Мы просим их к столу, покушать на дорогу, в последний раз на Земле Франца-Иосифа.
За средним столом сидит наш Наумыч. На нем черный морской китель с нашивками, белая наглаженная сорочка, галстук.
Слева от Наумыча — Потапов в зеленом френче, с орденом боевого Красного знамени. Сразу даже и не узнать Потапова. Все эти дни суетился и бегал по зимовке толстый приземистый человечек в засаленных ватных штанах, в драной фуфайке, небритый, грязноволосый. А сейчас сидит этакий щеголь!
Когда все наконец рассаживаются, встает со своего места Наумыч.
Опираясь о стол руками, он медленно осматривает кают-компанию. Он долго молчит.,
Тихо в кают-компании. Я поглядываю на своих товарищей. Вон Боря Линев — спокойный, крепкий, загорелый. Он задумчиво склонился над столом и чертит вилкой по клеенке. Вот Гриша Быстров. Ему и сейчас не сидится на месте. Он ерзает по скамейке, вертит головой, ковыряет в ухе. Вон сидит Лызлов — неподвижный, точно вырезанный из дерева человек. Леня Соболев посасывает потухшую трубочку и чему-то улыбается, глядя на потолок. Боря Маленький что-то быстро шепчет Шо-рохову, точно в чем-то оправдывается. Лицо у Бори обиженное: наверное, Шорохов опять за что-нибудь отругал его.
И мне кажется, что старые зимовщики все какие-то дружные, спокойные, сдержанные, а мы — как разношерстное стадо.
Наумыч медленно поднимает бокал:
— Позвольте, товарищи, считать, как говорится, открытым это последнее свидание двух зимовок. За дружбу! За славное племя советских полярников!
— Ур-р-р-а-а-а! — закричали зимовщики, матросы, командиры. Загремели, задвигались стулья, зазвенели стаканы.
— Ну, хозяева, угощайте! — прокричал Потапов.
Угощать мы не умеем, никак еще не привыкнуть нам к новой роли хозяев Земли Франца-Иосифа.
— Угощайтесь сами, чего там! — кричит Гриша Быстров.
Пир начался.
Под утро от берега отвалила последняя шлюпка.
Медленно шла она по спокойной тихой воде бухты. Вот она причалила к ледоколу. Маленькие черные фигурки взобрались по веревочному трапу на корабль. Потом подняли на корабль и шлюпку.
Сияя огнями, стоял в бухте «Таймыр». Из трубы лениво выползал беловатый жиденький дымок.
Гриша Быстров, Наумыч, Костя Иваненко и я собрались на берегу, около опрокинутой большой лодки. Мы были уже одни на этой полярной земле.
Наумыч роздал нам картонные коробки винтовочных патронов. Мы зарядили винтовки, выстроились в ряд.
— Раз, два, три!
Залп. Еще залп. Еще.
Низкий страшный гудок ледокола протяжно ответил нам.
Разбуженные пальбой, скуля и завывая, сбежались собаки. Они уселись у самой воды и уставились на корабль. Байкал подошел ко мне, потерся крепким лбом о коленку, зевнул и лег у моих ног.
Была холодная безлунная ночь.
Вся зимовка уже спала. Мы хотели дождаться, пока ледокол тронется в путь.
Но он все стоял и стоял.
— Пойду спать, — сипло сказал Наумыч. — За десять суток и не прилег даже как следует. Пойдем-ка, Костя.
Они ушли, и мы с Гришей остались вдвоем.
В море стало светать. Вдали, в проливе, быстро проплывали, будто спешили куда-то белые льдины. На ледоколе погасили огни.
В 7 часов утра на носу ледокола загремела лебедка: выбирали якорь.
— Смотри, смотри, пошел!
«Таймыр» медленно, с опаской стал разворачиваться носом на юг. Три хриплых гудка прокричали:
— Прощайте! Прощайте! Прощайте!
Вспарывая стеклянную воду, ледокол взвыл пронзительной, тоскливой сиреной и, растягивая за собой в небе длинную ленту густого черного дыма, пошел на юг, в открытое море, домой, к Большой Земле.
Мы стали поспешно стрелять. Сзади тоже вдруг послышалась сухая револьверная стрельба. Я оглянулся. Из форточки Наумычева окна торчала толстая волосатая рука с наганом.
На крыльцо выскочил заспанный Соболев. Рыжий полушубок он накинул прямо на нижнее белье.
— Леня, уходит! — закричал я.
— Уходит. Уходит. Вижу, что уходит.
Он стоял, дрожа от холода, и глядел на удалявшийся пароход.
А «Таймыр» стал уже маленькой черной точкой. Только дым все еще висел в спокойном утреннем воздухе, да колотились в прибрежные камни большие волны, поднятые ледоколом.
Вышел Боря Линев. Он зевнул, ударил ногой подвернувшуюся собаку, оскалил крупные белые зубы.
— Ушел?
— Ушел, Боря. Теперь конец.
Я побрел домой. Прошел мимо черной, закопченной бани. Дверь в баню была открыта. На полу спали собаки.
Я поднялся на крыльцо своего дома и еще раз оглянулся. «Таймыр» уже скрылся за горизонтом. Пустынный берег был завален ящиками, бочками, бревнами. На черном большом камне неподвижно сидел Волчок — дежурный по берегу.
Бухта была пуста.
Тишина.
Мы остались одни.
Зимовка началась.
Глава четвертая
Одни
Сквозь сон я услышал отдаленные, мерные удары колокола. «Верно, это на завтрак. Пора вставать», лениво думаю я. Но вставать не хочется. В доме тихо, все еще спят. Я поворачиваюсь на другой бок и с головой закутываюсь в одеяло.
Но вдруг страшный визг, разбойничий свист, молодецкие выкрики и удары медных тарелок потрясают стены нашего спящего дома. Кто-то с треском распахивает дверь в коридор, и оглушительный вой и рев наполняют весь дом.
Это орет в комнате Шорохова патефон.
- Ботинки чищу,
- До блеска чищу!
- Я чищу, чищу И не устаю,
— выкрикивает патефонный голос.
Это утесовский «Яшка-коммивояжер». Шорохов знал, что завести, чтобы сразу разбудить нас!
Во всех комнатах начинается возня, кто-то кричит: «Остановите эту чортову музыку», хлопают двери, гремят рукомойники. А патефон все орет и орет.
Так просыпается наш дом. Мы должны прийти на завтрак раньше всех и все вместе. Наумыч приказал, чтобы с первого же дня к завтраку приходили без опозданий.
Мы выходим из дома.
Какая тишина! Солнца не видно, оно спряталось за густую пелену низких серых облаков. Медленно, с легким шорохом ползут по бухте льдины. Далекие острова и купола ледников — в белесоватой легкой дымке тумана.
Вот здесь несколько часов назад стоял пароход, гремели лебедки, перекликались матросы. А сейчас — тишина, покой, пустыня. И место, где стоял пароход, уже затянула тонкая корочка молодого льда.
Вдалеке по берегу бредет человек. «Ну, мало ли кто это может ходить», равнодушно думаю я, и вдруг мне становится почти страшно. Ведь это же обязательно кто-нибудь из наших! Кроме нас, двадцати человек, никто ведь не живет на тысячи верст кругом! Целый год ни один человек, чужой, посторонний человек, не пройдет по берегу, не подплывет на лодке, не зайдет вечером на огонек.
В кают-компании еще никого нет. Костя Иваненко бродит по кухне, ворчит и чертыхается.
— Чорт их знает, где у них блюдца. Весь дом обыскал, нет блюдцев. Что они их с собой, что ли, увезли?
— А ты по радио запроси, — где, мол, у вас, ребята, блюдца? — советует Ромашников.
— Робинзон Крузо двадцать лет без блюдца чай пил, а мы уж один год не можем, — говорит Боря Маленький, наливая кофе в большую кружку.
Шорохов перестает намазывать маслом хлеб, кладет нож.
— То есть как это без блюдцев? Мало ли кто без блюдцев чай пил! Придумал тоже — Робинзон Крузо! Робинзон Крузо, брат ты мой, кто был? Робинзон Крузо был дикарь, а тебе стыдно бы такие вещи говорить…
Приходит Наумыч. Он по-хозяйски оглядывает накрытые столы, потом идет на кухню, чтобы распорядиться насчет обеда, и, вернувшись, грузно садится на свое место — во главе большого стола.
Один за другим сходятся зимовщики в кают-компанию.
— Камчатка-то первая привалила, — говорит кто-то, и наш дом сразу и на весь год получает прозвище «Камчатка», а мы, его обитатели, — камчадалов.
Каждого входящего в кают-компанию встречают веселым криком:
— Здорово! Доброе утро! Садись к нам! К нам, к нам давай!
Стремоухов заходит в кают-компанию прямо в шапке, и Наумыч отправляет его назад в коридор, где у нас устроена вешалка.
— Разденься! Не в шинок лезешь!
Звенят стаканы, ножи, тарелки.
Мы наперебой рассказываем друг другу, кто видел какой сон и как трудно было сразу, проснувшись, сообразить, где ты, и как будили Борю Маленького. А Гриша Быстров немедленно предлагает сконструировать для Бори автоматический будильник безобидного действия, чтобы в 7 часов утра опрокидывалось на Борю ведро воды или падало тяжелое полено.
— Очень просто! — горячится Гриша. — Ей-богу, могу сделать.
И сразу начинает чертить вилкой на клеенке параллелограммы сил и равнодействующие.
Вдруг отворяется дверь, и, шлепая калошами, входит в кают-компанию Сморж. Он только что встал и даже еще не умывался. Он похлопывает себя по голым рукам и осматривает кают-компанию.
— А где ребята? — зевая говорит он.
— Какие, Жоржик, ребята?
— Таймырские, — спокойно отвечает Сморж и достает папироску.
— Хватился. В огороде бузина, а в Киеве дядька, — хохочет Наумыч.!
Папироска так и остается недонесенной до рта. Сморж испуганно озирается, сует папироску за ухо, начинает часто мигать.
Поднимается такой хохот, что даже повар Арсентьич выходит из кухни, держа в руке огромный нож, и принимается хохотать, еще не зная, в чем дело.
— Неужто ушли? — говорит Сморж, растерянно улыбаясь. — А как же посылка? Да вы, наверно, разыгрываете? — И, скинув калоши, он босиком выбегает в коридор и звонко топает к выходной двери.
— Догонять «Таймыр» побежал! — кричит Вася Гуткин.
— Он посылку жене приготовил! — давясь от хохота, выкрикивает Костя Иваненко.
— Вот разиня!
— Ай да матрос, свой корабль проспал!
Через минуту Сморж возвращается и смущенно присаживается с краю стола.
— Ну и пускай, — говорит он. — Вот и хорошо, что ушли. Без них лучше, одним-то. — Он осматривает столы, заглядывает в кружку Бори Маленького. — Чайку, что ли, попить?
— Пойди сперва умойся, — говорит Наумыч.
Сморж чешет под мышками, качает головой, удивленно хмыкает.
— Проспал! Скажи, пожалуйста. Хорошо бы пьяный был, а то и выпил-то самую малость. Ай, Жоржик, ну, Жоржик…
— Да ты чего хоть во сне-то видал? — спрашивает Вася Гуткин.
— Чорт их знает, каких-то змей.
Боря Маленький очень заинтересовывается сном Сморжа:
— А какие змеи? Толстые?
— Зеленые какие-то. С языками, — неохотно говорит Сморж. — Вилочкой такой языки. А что?
— Мне тоже змея снилась. Желтобрюх называется. С набалдашником.
— Нет. Мои простые были.
Леня Соболев хитро подмигивает нам.
— Как, как змея называется? Желтобрюх, говоришь? С набалдашником?
— Да. Они в Таганроге у нас водятся. Около железной дороги живут, в канавах. Такая змея, а на хвосте у ней набалдашник. Вот если ей надо нападать, она сейчас набалдашник свой надует, станет на голову, тресь набалдашником — и насмерть.
— И здорово бьет?
— Здорово. Зайца, или там тушканчика, может с одного удара положить.
— Интересная змея, — говорит Леня, — прямо необыкновенная. Ну, а лису, например, может?
— Отчего ж? И лису убьет.
— А овцу?
Боря Маленький не замечает, что мы едва сдерживаемся от хохота. Он кладет вилку и серьезно говорит:
— Вот за овцу ничего не скажу, не слыхал, но ягненка, пожалуй, укокошит.
— Ну, а как же она на голову-то встает? Ведь ей, поди, трудно? Да еще набалдашником бить.
Первым не выдерживает Вася Гуткин. Он давится чаем, громко фыркает. За Васей начинаем хохотать и мы все, а Боря Маленький размахивает руками, кричит, что он сам видел «чорт те сколько» желтобрюхов, что мы ничего не понимаем, что пусть любой из нас приезжает в Таганрог, и Боря ему «желтобрюхами глаза засыплет — пожалуйста!»
С этого дня Боря Маленький получает на весь год кличку Желтобрюха.
В разгар чаепития из кухни появляется Арсентьич.
— Товарищ начальник, — говорит он. — Надо принести со склада ящик с консервированным молоком, мешок муки, сахару. Вы бы мне человека в подмогу дали.
— А мне человек десять нужно, — кричит со своего места Шорохов, — самолетный ящик перетащить.
И все вдруг заволновались, каждый вспомнил про свои заботы.
— Что же это такое, Наумыч? — обиженно говорит Костя Иваненко. — Я тоже не двужильный. Свиней три раза покормить надо? Надо. А их восемнадцать штучек. А еще снегу на двадцать гавриков натаскать. Посуды-то одной перемыть сколько? Только от завтрака помыл, глядишь — обед. От обеда помыл — ужин. А уголь? А дрова? Вроде, Наумыч, тяжело одному-то. Помочь бы надо.
Все загалдели, заговорили разом, со всех сторон на Наумыча посыпались вопросы:
— Куда яблоки будем убирать? Померзнут ведь.
— А как быть с научной работой? Надо бы уж начинать.
— Сперва надо в комнатах устроиться — помыть полы бы хорошо, вещи разложить!
— А баню когда топить будем? И кто ее должен топить? И как ее топить?
Огромный ведерный чайник выпит до капли. Дымят папиросы, трубки. Все говорят сразу, не слушая друг друга. Только один Наумыч слушает всех, поглядывает по сторонам, посапывает, иногда записывает что-то в книжечку.
— Ну, что, кончили? — нконец говорит он. — Мой батька сказал бы: «Що будэ, то будэ, а музыка грай». — Он расстегивает форменный морской китель, достает из бокового кармана сложенную вчетверо бумажку, передает ее мне. — Читай, Сергей, — говорит он и закуривает папиросу.
Сразу становится тихо. Я встаю, развертываю бумагу и громко читаю:
10 октября 1933 года. Бухта Тихая.
Объявляю распорядок дня на советской научно-исследовательской базе в бухте Тихой Земли Франца-Иосифа: подъем в 8 часов, завтрак в 8 часов 30 минут, обед в 14 часов, ужин в 20 часов, отбой в 24 часа. После отбоя всякий шум должен быть прекращен и выключен свет.
Приказываю раз в 10 дней производить топку бани и мытье всего личного состава научно-исследовательской базы. Очередность топки бани всеми без исключения зимовщиками будет объявлена дополнительно.
Для поддержания на должной высоте необходимых санитарно-бытовых условий, для контроля над приготовлением пищи и для организации досуга зимовщиков назначаю культурно-бытовую комиссию в составе тт. метеоролога Безбородова, старшего геофизика Стучинского и плотника Сморжа.
С сего числа и впредь до окончания уборки всех матерьялов и скоропортящихся продуктов объявляю авральные работы. На время аврала необходимые научные работы и наблюдения ведут только старший метеоролог т. Ромашников и магнитологи по очереди. Полностью научные работы обсерватории развернуть по окончании аврала.
Всякие отлучки зимовщиков с территории базы производятся только по моему, каждый раз особому, разрешению.
Начальник научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа:
Доктор Руденко.
— Понятно? — спрашивает Наумыч. — Ну, кончайте, значит, курить и за работу. Каюры пока пускай помогают Иваненко таскать лед и снег для кухни. А все остальные на улицу.
Наумыч собирает со стола свои записочки, укладывает в жестяную коробку папиросы, допивает чай.
— Поработаем, ребята, как следует, а потом можно и чарку, таку, щоб собака нэ перескочила, — говорит он. — До полярной ночи все надо убрать в склады и в дома.
— Успеем, — спокойно говорит Желтобрюх. — До полярной-то ночи еще глаза вытаращишь. Только приехали.
— А ты знаешь, когда полярная ночь?
— Ну, когда? Ну, не знаю. Наверное, в декабре, или когда там ей полагается? Не завтра же.
— Михаил Николаич, — говорит Наумьгч, обращаясь к Лызлову, — вы ведь у нас заведуете солнцем, — скажите-ка Боре, когда у нас полярная ночь полагается.
Лызлов неторопливо встает из-за стола, оправляет рубаху и медленно выходит из комнаты. Он возвращается с толстой книгой и какими-то бумажками в руках. Молча он роется в книге, просматривает бумажечки с вычислениями и, чуть пришепетывая, говорит, глядя на Наумыча сквозь маленькие стеклышки очков в жестяной оправе:
— Вот тут я уже подсчитал, пользуясь астрономическим ежегодником, как у нас будет убывать день. Можно прочесть цифры?
— Можно, можно, читайте, — говорит Наумыч.
— 12 октября день продолжается 6 часов 38 минут.
13 октября — уже на 24 минуты короче — 6 часов 14 минут,
14 октября — день 5 часов 48 минут,
15 октября — 5 часов 22 минуты,
16-го — на 28 минут короче, уже только 4 часа 54 минуты,
17-го на полчаса короче — 4 часа 24 минуты,
18-го—3 часа 50 минут,
19-го — 3 часа 10 минут,
20-го — 2 часа 20 минут,
21-го день будет продолжаться только 52 минуты.
22-го октября день равен нулю. Солнце в этот день уже не взойдет.
Лызлов аккуратно закрыл книжку и сел.
Несколько секунд в кают-компании была тишина.
— Вот те раз, — растерянно сказал Желтобрюх.