Безмятежные годы (сборник) Новицкая Вера
Она из сердца прямо льется
Навстречу благостным лучам.
Ты - наше солнышко, наш свет!
Ты пенью нашему внемли
И детский искренний привет,
Царица-мать, от нас прими.
- И ты смеешь это называть гадостью? Сама ты после этого гадость, душа бесчувственная, которая ничего хорошего не понимает. Это прелестно! Понимаешь? - прелестно!Я уверена, что ни Полярская, ни Мохницкая так не написали.
- Разве и они пишут?
- Ну да, принесли сегодня и уже вручили Дмитрию Николаевичу.
- Хорошо, что я не сунулась! Конечно, их вещи во сто раз лучше, y них, верно, талант, так как y одной отец поэт, y другой - сестра, и довольно известные. Оказывается, оно еще предварительно через цензуру Светлова идет; одного этого для меня достаточно, ни за что срамиться не буду, мерси, что предупредила, - говорю я Любе.
- Глупости городишь! - горячится та. - Во-первых, нет никакой надобности давать Дмитрию Николаевичу, можно прямо Андрею Карловичу; во-вторых, если на то пошло, и твоя мама пишет, а, в-третьих, твое стихотворение должно попасть к Андрею Карловичу и попадет.
И противная Люба сдержала свое слово. Как только Андрей Карлович явился на немецкую литературу, она - тыц - смотрю, стоит уже.
- Вот, Андрей Карлович, Старобельская написала стихотворение к приезду Государыни, такое красивое стихотворение и ни за что не хочет вам показать, стесняется.
- FrДulein Starobelsky стихотворение написала? А, это очень хорошо. Ну, покажите же, FrДulein Starobelsky, не конфузьтесь, я убежден, что это что-нибудь хорошее, вот FrДulein Snegin тоже нравится.
Если я буду дольше отказываться, выйдет, точно я ломаюсь, a я такой враг всякого кривлянья. Нечего делать, достаю бумажку.
- Только громко не читайте, - прошу я.
Пусть, куда ни шло, он - не беда, важно, чтобы до Дмитрия Николаевича не дошло.
- Прекрасное стихотворение, очень, очень мило! - восклицает Андрей Карлович. - A вы еще стеснялись. Видите, я в вас больше верил, чем вы сами, я знал, что FrДulein Starobelsky всегда все хорошо делает, и на нее можно положиться. Очень, очень хорошо.
Скажите, понравилось! Милый Андрей Карлович, он такой добрый! От его похвал y меня «с радости в зобу дыханье сперло» и, чувствую, щеки мои начинают алеть.
Люба торжествует.
В противоположность моей, физиономия Таньки Грачевой принимает светло-изумрудный оттенок: похвала кому-нибудь это свыше ее сил, этого не может переварить ее благородное сердце.
- A мне разве не покажешь? - просит меня на перемене Смирнова.
О, с удовольствием, именно ей: она такая чуткая, доброжелательная, так понимает все…
- Хорошо, - говорит она, - никакой фальши, напыщенности, просто и искренно, как ты сама. Славная ты, Муся.
Вера крепко-крепко целует меня. Эта не позавидует, она всегда так рада всему хорошему, где бы ни встретилось оно. Да и кому ей завидовать, ей, которая на целую голову выше всех нас?
Но кто искренно поражен, это Клеопатра Михайловна: как, эта ужасная, отпетая я, и вдруг??.. Она, видимо, очень довольна своим разочарованием наоборот - и сразу сделалась ко мне ласкова и снисходительна.
На переменке, вижу, Андрей Карлович беседует y поворота лестницы с Дмитрием Николаевичем, a y самого в руке - о ужас! - бумажка с моим стихотворением.
Боюсь поднять глаза, чтобы не встретиться с насмешливой улыбочкой словесника. Вдруг - о, ужас в квадрате! - слышу, Андрей Карлович говорит:
- A вот и она сама. FrДulein Starobelsky ! - зовет он.
Мне становится жарко, и щеки мои, должно быть, «варенее красного рака».
- Так мы на вашем стихотворении и остановились. Сами же вы его, конечно, и продекламируете. Не правда ли, это будет самое подходящее? - последняя фраза обращена к Дмитрию Николаевичу.
- Вот и господину Светлову ваше произведение понравилось, больше всех остальных, a вы стеснялись показать. То-то!
Не веря ушам своим, поднимаю глаза на словесника. Улыбочки, которой я пуще огня боюсь, нет.
- Да, очень мило, просто и тепло, - говорит он.
- Видите, - улыбается Андрей Карлович и «как ландыш серебристый» качает своим арбузиком, заявляя этим, что аудиенция окончена.
- Прекрасная девушка, - едва сделав несколько шагов, слышу я : - умненькая, воспитанная и такая прямая, правдивая натура, - расхваливает меня милый Андрей Карлович.
- Да, одаренная девушка, - раздается голос его собеседника.
Не может быть!.. Он, Дмитрий Николаевич, считает меня одаренной, меня??.. Ведь не за эти же маленькие стишонки? Уж, конечно, и не за «лентяя», так как, в сущности, я оказалась тогда перед ним в довольно глупом положении, - что греха таить! - За что же??.. A все же приятно, что с высоты парнасской, из уст неприступного олимпийца, раздалось одобрительное слово.
Теперь y нас каждый день репетиции. Собирают нас в зале, входит начальница, временно исполняющая должность Государыни, и вся гимназия разом приседает ей с соответствующим приветствием. Потом… Потом на сцену выступаю я, делаю нижайший реверанс, так что почти касаюсь пола коленкой, и начинаю. Страшновато. Все так смотрят. A все-таки хорошо.
Пока мы гимны распевали да реверансы делали, Дмитрий Николаевич успел просмотреть нашего «Митрофанушку - как тип своего времени» и вернуть его нам. В таких случаях ведь никогда без курьезов не обходится; на сей раз наша злополучная Михайлова превзошла саму себя. Как вообще из всех сочинений, где то или другое не совсем удачно и точно, Дмитрий Николаевич и из него читал выдержки, a в нем и то, и другое, и третье и десятое - патентованная ерунда.
- «Недоросли берут свое начало от Петра Первого, - читает Дмитрий Николаевич, - который, распространив в России западноевропейскую цивилизацию, основал их».
Класс уже хохочет с первой фразы.
- Крайне туманно, госпожа Михайлова: выходит, будто вы хотите сказать, что распространение недорослей было одной из реформ этого государя; между тем, по историческим данным, такого преобразования за ним не числится. Нужно точнее выражаться. Далее: «Поэтому завелась мода воспитывать помещиков на иностранный лад и родители брали им гувернеров, бывших кучеров, как, например, y Стародума, и сапожников, чтобы они могли достичь высших служебных должностей, так как безграмотным уже нельзя было». Тут я совершенно отказываюсь понимать, сапожники ли и кучера добивались высших должностей или как-нибудь иначе. Затем далее: «Хитрость Митрофанушки с матерью несколько оправдывает его глупость» - крайне своеобразное выражение - «и доказывает, что невежество y него было не врожденное, a благоприобретенное». Знаете, вы высказываете такие смелые гипотезы, что трудно так сразу освоиться с ними. «Каких же плодов можно было ждать от Митрофанушки?» Этой фигурой вопрошания ваше сочинение заканчивается…
Он говорит еще что-то, но неудержимый хохот класса покрывает его слова. Прелесть! Шедевр!
Юля Бек на сей раз получает одиннадцать и торжествует. Сочинение было написано мной, переписано братом Пыльневой и им же отнесено Юлиному швейцару. В приписке стояло: «Непредвиденные обстоятельства задержали меня». Сама же Бек, несколько просветленная, сообщает мне эти слова.
- Вот, видишь, напрасно тревожилась, я тебе говорила, ничего страшного нет. A знаешь, - продолжаю я: - таких болезней, от которых голова худеет или толстеет, нет, - это он тебе приврал для красного словца; я y многих спрашивала: все говорят, что это вздор.
- Да и я спрашивала, - признается Юля: - и мне то же сказали. Но зачем же он уверял?
- Я думаю, он вообще страшный врунишка, болтает сам не знает что…
- Как? - перебивает меня Юля, - ты думаешь, что все, все, что он говорил - неправда, и он не… - Она запинается, и личико ее принимает удивленно-огорченное выражение.
- Нет, нет, - утешаю я, - ты, конечно, ему нравишься, но ты, вообще, многим нравишься : вот и мой двоюродный брат нашел, что ты очень миленькая, и еще один наш знакомый, но ведь они же не пошли тебе в любви объясняться.
- Да, но он уже пять лет… - протестует Юля.
Я во что бы то ни стало хочу охладить ее.
- Просто так только говорит, ведь он и про голову уверял, a вышла ерунда.
- Нет, нет, это правда! - протестует Бек. - Подумай: он все, все про меня знает, даже относительно «Пью-пью» и крымских яблок. - Этот аргумент кажется ей особенно красноречивым и убедительным.
- Ничего это не доказывает, - опять окачиваю я ее холодным душем: - я, вот, терпеть не могу Таньки Грачевой, a прекрасно знаю, что она обожает ореховую халву и мятные пряники; ведь, в сущности, все мы в курсе дела, кто из нас что любит, ну, могли и братьям рассказать. Почем ты знаешь: может, это брат какой-нибудь нашей ученицы, та к слову сболтнула, он и слышал. Ничего тут особенного нет.
- Ты думаешь?
- Конечно.
Юля задумалась.
Через несколько дней мы послали ей записку: «Я решил не видеть вас до тех пор, пока не почувствую себя достойным вас. Буду совершенствоваться, a для этого нужны многие, долгие годы. Будьте счастливы». Внизу иероглифообразный росчерк. Сейчас это успокоит ее, a затем найдется, вероятно, еще кто-нибудь, кто так же быстро и непрочно пленит ее нежное сердце.
Мамочка очень обрадовалась, когда я рассказала все про свои стихи и прочитала их, раньше даже ей стеснялась показать. И она одобрила. Странно! A ведь мне-то самой они все-таки не нравятся.
Глава XVII
«Письма русского путешественника». - Телефон. - C?ur de Lisette. - Розы.
Увы! все наши приготовления пропали втуне: Государыня, как говорят, чувствует себя нездоровой и не приехала. Как жаль! Я прямо-таки утешиться не могу. Мне так, так хотелось ее видеть.
Занятия снова потекли обычной чередой. На днях Дмитрий Николаевич читал нам «Письма русского путешественника» Карамзина. Как же он, действительно великолепно читает. Заслушаться можно. Все наши и заслушались: семьдесят восемь глаз обратились в одно сплошное лицезрение и впились в чтеца (своих двух не считаю, так как они не утратили способности вращаться), столько же ушей жадно поглощало каждый вылетавший из его уст звук. Впрочем, насчет числа ушей не поклянусь, но что взоры все без исключения были прикованы к читающему - факт неоспоримый.
Почему это находят, что Карамзин слишком сентиментален и приторен? Мне так ужасно нравятся его описания, его чудный слог, длинные периоды, так изящно, торжественно, поэтично, a я страшно люблю все красивое.
Какие y Дмитрия Николаевича иногда звучат теплые, глубокие нотки, слушаешь и не веришь, что это он; холодный, равнодушный, очевидно, никого кроме себя не любящий.
Класс был зачарован его чтением, впрочем, большинство, пожалуй, им самим.
- Боже мой, Боже мой, как он читает! - с влажными, растроганными глазами говорит Штофик.
Это одна из его самых на вид сдержанных, но искренних и серьезных поклонниц, она не по-глупому «обожает» его, не сует красивых ручек с бантиками для росписей, не ловит его y лестницы и на всех перекрестках, чтобы спросить какую-нибудь глупость, - ничего подобного; эта, мне кажется, действительно, крепко влюблена в него.
- Знаешь, Муся, мне ужасно хочется сказать Светлову что-нибудь хорошее, совсем особенное, такое знаешь… - От избытка чувств y бедного Штофика не хватает слов.
- Сокровище! Прелесть! Как он читает! То есть я прямо готова была расцеловать его! - восклицает наша восторженная толстушка Ермолаева.
- Правда, чудно? - кратко спрашивает меня Смирнова, и ее глаза смотрят мечтательно и восторженно.
- Какой y него голос! Какое выражение! Это что-то артистическое, это… Я даже не знаю, как выразиться… - и Ира Пыльнева, которая никогда за словом в карман не лазает, не находит подходящего выражения - и она сама не своя.
- Слушай, Муся, - на следующее утро заявляет Штоф. - A я вчера глупость сделала и, кажется, большую. Помнишь, я тебе говорила, что мне хочется что-нибудь необыкновенное сказать Дмитрию Николаевичу, что я в восторге, что я обожаю, преклоняюсь перед ним. Даже написать хотела. После раздумала: нет, Боже сохрани, еще почерк узнает, так в глаза посмотреть ему стыдно будет, и все-таки писать это не то; хотелось сказать, еще разок услышать и его голос. Ты понимаешь, неудержимо захотелось. Вдруг мелькает мысль - переговорю по телефону. Спускаюсь по лестнице. Швейцара, слава Богу, нет, значит, не услышит. Отыскала номер телефона того дома, где Дмитрий Николаевич живет, звоню, прошу вызвать господина Светлова.
- Кто y телефона? - раздается вдруг через некоторое время его голос.
Я как услышала, так и растерялась, все забыла.
- Кто y телефона? - спрашивает опять.
A я и не подумала, как же на такой простой вопрос ответить?
_ Это я… - говорю: - только… только я не могу сказать своего имени…
- Чем могу служить?
- Мне нужно… мне хотелось поговорить с вами.
- К вашим услугам.
Я краснею, мнусь и не решаюсь.
- Пожалуйста, я слушаю, - раздается опять.
- Я хотела вам сказать, - набираюсь я, наконец, храбрости, - что вы такой замечательный, такой замечательный, такой… и я очень, очень люблю вас…
- Весьма благодарен, - сухо так отвечает.
- Вы не сердитесь? Скажите?
- Помилуйте, за что же?
- Да вот, что я говорю по телефону.
- Но это право каждого.
- Да, но… Пожалуйста не сердитесь… Мне так неприятно… Извините меня… До свиданья, - и я совсем машинально делаю перед телефоном реверанс. Поворачиваюсь, за моей спиной швейцар. До того это глупо вышло, что я готова была сквозь землю провалиться. Вообще, мне теперь так нехорошо на душе. Зачем я это сделала? Вдруг он голос мой узнал? Как ты думаешь?
- Едва ли, - утешаю я.
- Но ведь я же его сразу узнала.
- Да, но не забывай, что ты именно его и ожидала услышать и что, вообще, мы его голос гораздо лучше знаем, чем он наши; подумай, он в трех гимназиях преподает, разве всех запомнишь?
Это несколько успокаивает ее, но не совсем. Бедный Полуштофик, славненькая такая и не глупая девочка, a ее разговор по телефону вышел совсем швах. «Да, мать моя, - в таких случаях поучает Володя: - любовь не картошка, не выкинешь за окошко».
Ермолаша та не вела разговоров по телефону и прибегла к более наглядному способу выражения своих чувств, решив возлить перед своим кумиром благовонные масла и путь его усеять цветами.
Является сегодня в класс с двумя великолепнейшими пунцовыми розами.
- Какая прелесть! - восхищаюсь я.
- Правда? Это, знаешь ли, я для Светлова принесла.
- Как? Неужели ты поднесешь ему их?
- Не то что поднесу, а… Одним словом, они будут y него. Впрочем, тебе можно сказать, ты не проболтаешься. Если «Клепки» не будет в классе во время математики, все хорошо, но если она тут расположится… Ну, да ладно, каким-нибудь способом да улизну. Видишь ли, я хочу эти розы положить ему в карман пальто, a для этого необходимо сбегать в раздевальную непременно в то время, когда урок идет, потому на перемене и швейцар, и горничная постоянно около вешалки топчутся.
На Лизино несчастье на математике Клеопатра Михайловна сидит. Ермолаева мнется, пыхтит и посапывает за моей спиной, что y нее всегда служит признаком величайшего нравственного или умственного напряжения. Вдруг с решимостью отчаяния она подымается, затыкает нос платком, слегка запрокидывает голову и, сделав полуоборот в сторону Клеопатры, мимическим жестом испрашивает разрешение на выход; та утвердительно кивает ей. Кое-как сохраняя достоинство страждущего человека до порога, едва переступив его, Лиза опрометью мчится к лестнице и катится вниз. Через некоторое время она возвращается; ее круглое, веселое, широкое, как русская масленица, довольное лицо доказывает, что предприятие вполне удалось.
- Великолепно все вышло, - рассказывает она потом. - Прихожу вниз - ни души. Я прямо к вешалке; Дмитрия Николаевича крючок третий справа, я уж давно заприметила, и пальто y него черное. Сунула руку в один карман, там что-то лежит твердое, большое, в бумагу завернутое. Сюда нельзя - помнутся розы. В другой - там только носовой платок. Великолепно. Прежде всего я вытащила из своего кармана маленький флакончик духов «C?ur de Jeanette» (Сердце Анюты) и весь платок облила; ты знаешь, Светлов любит духи, от него всегда так чудно пахнет; эти мне недавно подарили, они восемь рублей флакон стоят и очень вкусные; кстати, я его платок понюхала, он как раз забыл почему-то надушить его сегодня. Теперь мне так приятно, что Дмитрий Николаевич будет так же пахнуть, как я - y нас с ним теперь точно что-то общее будет.
- Одним словом, «C?ur de Jeanette» передаст то, что чувствует c?ur de Lisette, - смеюсь я.
- Да, правда, как это хорошо выходит. Ну, a потом, - повествует Лиза дальше: - я осторожненько завернула в середину платка розы так, чтобы они не вывалились и не сразу видны были, затем приколола ему булавкой к подкладке под отворотом пальто бумажку с надписью: «Я боготворю, обожаю вас, вы мой идеал», и давай Бог ноги, скорей от Прасковьи с дороги, так как, слышу, кто-то двери открывает.
- Слушай, Лиза, ты все же в сторонке от Дмитрия Николаевича держись, потому, если он тебя как-нибудь нечаянно понюхает, то сразу догадается, кто ему сюрприз в кармане устроил.
- Что ты? Разве я пахну?
- И жестоко.
- Верно руки? Надо их хорошенько с мылом помыть. Да, Муся, - уже совершенно другим, деловым озабоченным тоном начинает она: - a как же все-таки сегодня с русским будет? Я не успела, как сказано было, прочесть и разобрать «Письма русского путешественника» - там страшно много, a времени мало: третьего дня задали, a сегодня уже отвечать. То письмо, которое он громко читал, его, конечно, я знаю, но другие… A ты?
- Я успела, выучила все.
- Вот счастливая, ты всегда все знаешь! Необходимо посоветоваться с классом, - кажется, многие не доучили.
Лиза была права: кроме семи-восьми лучших учениц, никто полностью заданного не приготовил.
- Нужно целым классом отказаться! - раздается со всех сторон.
Да, но это легче сказать, чем выполнить: ведь здесь дело касается не нашего добрейшего «Мешочка», не снисходительного Николая Константиновича, - ведь тут надо объясняться со Светловым. Отказаться готовы все, но взять на себя смелость заявить отказ, на это храбрецов не находится. Пасует даже Шурка Тишалова, даже Пыльнева.
- Пусть Старобельская откажется, она ведь y него на привилегированном положении, она поэтесса! - с кислой улыбочкой изрекает Грачева.
- A правда, Муся, милая, откажись! Он тебя так любит!
- Подите вы, - защищаюсь я, - где он там меня любит, с чего вы взяли?
- Любит, очень любит, он только тебя да Смирнову, кажется, и признает изо всего класса. И потом, y тебя 12, тебе это ничего не повредит.
- Конечно, Мусенька! - ластится Пыльнева. - Если мы, лентяйки, отказываться станем, вовсе не убедительно будет, a когда хорошая - совсем эффект другой.
- Пожалуйста! - вопят со всех сторон.
Уговорили. Входит Светлов. Я поднимаюсь.
- Дмитрий Николаевич, мы сегодня не приготовили всех заданных «Писем русского путешественника», только одно, больше не успели.
- Вот как! A почему собственно?
- У нас было слишком мало времени и слишком много уроков, поэтому мы очень просим нас не спрашивать, так как никто не может отвечать.
«Вот разозлится сейчас!» - думаю я.
К великому моему удивлению он поднимает на меня глаза, и в них что-то светится, точно они смеются.
- И вы урока не знаете? - спрашивает он.
- Не знаю, - решительно отвечаю я.
- И не можете отвечать? - он все так же смотрит на меня.
Мне становится неловко, но я храбрюсь.
- Не могу… Когда я не учила урока.
- Что ж очень прискорбно. Значит, никто сегодня урока не готовил? - обращается он к классу.
В ответ полная тишина. Вдруг, мы не верим своим глазам, поднимается торжествующая Танька:
- Я могу отвечать, Дмитрий Николаевич, я все выучила.
Какая-то складочка ложится между бровями Светлова, что-то неуловимое пробегает в его, за минуту перед тем светящихся, глазах, и все лицо принимает более замороженное, чем когда-либо, выражение.
- Весьма возможно, - холодно отчеканивает он. - Но вы, во всяком случае, смею надеяться, не исключение, госпожа Грачева, вы только… - он приостанавливается: - откровеннее ваших подруг и… самостоятельнее, - подчеркивает он голосом. - Я ни на одну секунду не допущу мысли, чтобы, например, такая идеально исполнительная ученица, как госпожа Смирнова, не знала урока.
Смирнова встает; легкий румянец заливает ее нежные щеки, в глазах вспыхивает счастливый благодарный огонек.
- Не беспокойтесь, пожалуйста, - уже мягко говорит Дмитрий Николаевич: - не отрицайте и не подтверждайте моих слов, мое мнение слишком прочно составлено.
Вера садится.
- Или, например, госпожа Зернова, или госпож Штоф? - продолжает он. - Разве я могу в них сомневаться? Да и во многих других.
Личико Полуштофика так и расцветает от этих слов.
- Вот, госпожа Старобельская, - вдруг снова принимается он за меня. - Я бы все же хотел с вами побеседовать.
- Ведь я же не учила урока, - протестую я.
- Но первое письмо вы знаете?
- Первое, да, но только первое.
- Вот и попрошу передать его содержание.
Я начинаю рассказывать, постепенно увлекаясь. Светлов задает мне вопросы, я отвечаю.
- Прекрасно. Достаточно. Благодарю вас. Знаете, госпожа Старобельская, я вам посоветую и на будущее время уроков не готовить. Зачем? Когда вы точно по какому-то чутью предугадываете, что именно сказал бы Карамзин, и выражаетесь почти подлинными его словами.
Он опять смотрит на меня; теперь уже смеются не одни глаза, смеются и губы, показывая ряд блестящих, словно перламутровых, больших зубов. Я краснею и тут только спохватываюсь, что, не заметив подвоха, отвечала и на вопросы из остальных двух «невыученных» писем. Еще одно изящное 12 красуется в моей графе. Мне и приятно, и немножко совестно класса, точно я изменила ему; но право, право же Дмитрий Николаевич так ловко подвел меня, что я и не заметила.
Впрочем, как оказывается, никто, слава Богу, ничего дурного не подумал, наоборот, благодарили и хвалили меня, что я, «не щадя живота своего», так храбро охраняла их интересы. Но против Таньки все возмущены.
- Ты понимаешь, - захлебывается Тишалова: - ведь это она, змееныш шипучий, специально тебя подвести хотела: Старобельская, мол, от всего класса и за себя саму тоже откажется, a я, мол, тут свое усердие и покажу. И съела гриб, да еще какой, прямо-таки поганку! Нет, но Светлов, Светлов молодчина!..
- A что, Муся, ну, при всем своем пристрастии, скажи, разве Дмитрий Николаевич не благородно осадил Грачеву? - спрашивает меня Вера. - Его прямая, честная натура не переносит таких гаденьких поступочков. Ну, скажи?
Принуждена сознаться, что Светлов, действительно поступил хорошо. Я на самом деле нахожу это, не потому, что дело касалось именно Тани и именно меня, a потому, что люблю и ценю тех, кто не выносит подлизывания, подлости, всякого такого ничтожества.
- Ты еще мало знаешь его, - говорит Вера, - когда-нибудь сама убедишься, какой это большой, глубокой души человек. - И в голосе ее звенит что-то задушевное и теплое.
- Верно он не догадался, что я вчера была y телефона? - с просветленным лицом говорит Штоф.
- Ну, что, как, не очень я пахну? Уж четыре раза с мылом руки мыла, - осведомляется Ермолаша.
У всякой свое.
Следующий урок немецкий. Быстро, по обыкновению, вкатывает на своих коротеньких ножках милый наш Андрей Карлович. С его появлением целая волна благоухания райских садов разливается по классу. Точно вошло такое большое, большое сашэ. Я повожу носом: меня, во-первых, поражает незаурядное само по себе явление - такое благоухание нашего «самоварчика», во-вторых, запах кажется мне чрезвычайно знакомым, это «C?ur de Lisette», как с того дня иначе не называю я этих духов. Я поворачиваюсь в сторону Лизы, чтобы принюхаться к ее аромату. Ея красная, как пион, физиономия, которую она пытается скрыть за моей спиной, без слов и запаха говорит мне, что предположение основательно. Меня душит безумный смех: неужели это она Андрею Карловичу и духов налила, и розы запаковала, да еще и объяснение в любви к подкладке пальто приколола? Это очаровательно!
Запись в журнале сделана, новый урок объяснен, y стола Леонова рапортует Taucher'a. Вдруг - А..а..а..пчхи!.. громко так на весь класс. Андрей Карлович чихнул и торопливо полез в задний карман за носовым платком. Он встряхивает его прежде, чем поднести к носу. Шлеп-с! Поочередно падают и грациозно раскидываются в разные стороны две красавицы-розы. Андрей Карлович застывает в удивленной позе, на минуту забыв даже про свое желание высморкаться. Нам всем ужасно смешно, пуще же всех мне, которая знает настоящее происхождение этих цветов. Сама Ермолаева яркостью своих щек давно уже перещеголяла их пышную окраску.
- Aber, mein Gott! - наконец, все же высморкавшись, произносит Андрей Карлович: - кто же это мне такой приятный сюрприз устроил? На старости лет мне начинают розы подносить, - смеется он. - Надо спрятать эти прекрасные цветы, так как подобные счастливые случаи в моей жизни встречаются не часто. - Он поднимает цветы.
- Это, верно, от них и платок мой так прекрасно пахнет, только немножко сильно… А..а..а..пчхи!.. - несется опять по классу.
Ермолаевой теперь проходу не дают, все дразнят ее, что ради Андрея Карловича она изменила Светлову. Я, конечно, не выдала ее, но некоторые заметили y нее пунцовые розы, которые потом очутились в кармане инспектора, - сообразить не трудно.
- Вот досада, ошиблась пальто! - стонет Лиза. - Столько духов вылила и не туда!
Да, порция была возлита основательная, в скупости Ермолаеву упрекнуть нельзя, зато же она и вознаграждена: Андрей Карлович пахнет точь-в-точь, как она, только покрепче, все же неоспоримо, что y него с ней теперь много общего.
Все происшествия дня, по обыкновению, целиком выложила мамочке. Она много смеялась, и ей очень понравился поступок Светлова.
- Нет, положительно, ваш Дмитрий Николаевич мне очень нравится, - говорит она.
Все это прекрасно, но почему y меня так страшно болит горло да и голова тоже?
Какое y Дмитрия Николаевича милое лицо, когда он улыбается!
Глава XVIII
Болезнь. - Сближение с Верой. - Экзамены.
Почти три месяца не брала я пера в руки, ведь это целая вечность. Все началось с боли головы и горла, на которые я, как только что заметила, жаловалась еще в последний раз в своем дневнике; затем пошло дальше хуже и разразилось скарлатиной, да какой! Со всякими возможными осложнениями. Одно знаю, можно было приятнее и полезнее провести время. Два месяца пробыли мы с мамочкой в Вавилонском пленении, все бежали от нас, как от зачумленных.
Бедная мамочка! Что вынесла она за это время? Всякий раз, приходя в себя, я видела ее неизменно сидящей возле меня, всегда терпеливой, ласковой, полной забот. За весь опасный период моей болезни - a был он очень продолжительный - ни разу не разделась она, так только прикорнет в своем сером халатике, свернувшись крендельком, где-нибудь в уголочке дивана, как мы с ней любим и умеем это. A сколько душой переболела бедная! Она говорит, что я страшно мучилась. Сама я помню только нестерпимую боль в горле и ощущение, что я вот сейчас, сию минуту задохнусь. Потом мне все мерещится картина, которая почти неотступно стояла перед моими глазами: высокая крутая гора, неровная такая, вся в ямках, точно в выбоинах; сверху донизу она сплошь покрыта маленькой, совсем светлой, веселенькой травкой, в которой копошатся малюсенькие беленькие человечки, точно гномики с молоточками. Вот они бегут, бегут с самой вершины горы, катятся, словно белые горошинки. Ближе-ближе ко мне. От ужаса дух захватывает. Вот они уже окружают меня и начинают все сразу ударять меня по голове своими молоточками, так больно-больно… Я взмахиваю обеими руками, разгоняю их, и они убегают скоро-скоро, ныряя в выбоинках горы; лезут выше-выше, я вижу только их спины. Но вот снова поворачиваются они ко мне лицом, и опять вереница беленьких человечков с бешеной быстротой несется на меня. Я в ужасе мечусь и рвусь со своей постели, так что мамочка едва может справиться со мной. Бедная мамуся! Зато же и похудела она! Вероятно, больше даже, чем я.
Господи, но какое счастье, что все страшное уже там, позади, что опять светло, мирно катится жизнь! У меня теперь так хорошо на душе, особенно хорошо: все радует, куда-то тянет и такое чувство, точно нечто большое, радостное ожидает меня.
Когда я, наконец, поднялась и впервые, держась за встречные стулья, стенки, за все, что ни попадалось по пути, пошла по комнате, тогда только заметно стало, как страшно я выросла - не меньше, чем на четверть аршина, право. К сожалению, платья мои не догадались сделать того же за этот промежуток времени, поэтому вид y меня в красном халатике получился довольно комичный. Не лучше халатика оказались и прочие платья. По счастью, теперь модны широкие борта на юбках, благодаря чему на первое время гардероб мой был приведен, более или менее, в приличный вид. Эти самые борта, кажется, единственная положительная сторона теперешних мод, до чего же ужасно все остальное!.. Я иногда через окошко любуюсь на проходящих модниц: ноги спеленаты, идут, благодаря трехвершковым каблукам, носом вперед, кончики туфель на пол аршина обгоняют своего обладателя; тальи подмышками, косы привязные, локоны привязные, челки привязные, я думаю, y некоторых даже ресницы и брови тоже привязные. И люди делают это для красоты. Господи, да где же y них глаза?
Пока приводили в благопристойный вид мои туалеты, физиономия моя тоже постепенно начала принимать, более или менее, приличные очертания. К сожалению, здесь дело шло медленнее, так как тут невозможно было прибегнуть ни к каким контрофальдам и оборочкам, a пришлось предоставить все времени. Из положения опасно больной я перешла на положение выздоравливающей и повела жизнь счастливой, холеной собачки: меня кормили, поили, ласкали, баловали, забавляли, не давали ни о чем думать, ни над чем утомляться. Ни читать, ни писать не разрешалось, но, дабы я окончательно не отупела, спустя порядочный промежуток времени, когда «циркуль» мой принял почти прежнюю округлость, сама мамочка стала читать мне вслух. Как приятно читать с ней, делиться впечатлениями прослушанного! Она удивительно хорошо чувствует и понимает все, так умно, так тонко.
Я сказала, что мы с ней были вдвоем, точно на необитаемом острове; это не совсем справедливо: во-первых, в самый разгар моей болезни сунулся к нам однажды Коля Ливинский, но, узнав, что попал в чумный барак, бежал, надо полагать, безвозвратно, отрясая прах от ног своих. Впрочем, этого визита считать нечего, но был другой человек, который во все время моей болезни ежедневно забегал узнавать о моем здоровье; человек этот - была Вера. Напрасно уговаривала, умоляла ее мамочка не заходить, доказывая, что болезнь моя страшно заразительна.
- Я не боюсь, - спокойно и твердо, по обыкновению, возразила Вера: - скарлатина уже была y меня, и, вообще, меня как-то никакие заразные болезни не трогают, очевидно, я к ним не восприимчива. Позвольте мне, пожалуйста, заходить, я вас беспокоить не буду, мне только бы узнать, услышать пару слов, иначе я страшно буду тревожиться.
Мамочка предлагала, что она каждый день будет извещать Веру открытками, но та настаивала:
- Благодарю вас, это доставит вам лишние хлопоты, a вы и так переутомлены, меня же оно не удовлетворит, a здесь, на месте, два-три живых слова, и как будто легче. Вы не знаете, как я люблю Мусю.
И она настояла на своем: каждый день, возвращаясь из гимназии, заходила она через кухню, чтобы не беспокоить звонком в прихожей, и получала сведения лично от мамочки, которая, однако, из предосторожности разговаривала с ней из соседней комнаты. Иногда же, когда вести были очень плохи или ожидался приезд доктора, Вера забегала еще и утром, по пути в классы, узнать, как прошла ночь. Только когда, наконец, из категории неодушевленных предметов, шагнув на следующую ступень своего возрождения, я перешла к жизни растительной, когда меня уже раза три-четыре основательно выстирали, тогда только удалось Вере убедить мамочку пустить ее ко мне.
- Муся, моя маленькая, как я рада снова видеть тебя! Я так по тебе стосковалась! Знаешь, даже в классе как будто пусто без тебя, точно… темно стало, право… У меня, по крайней мере, такое чувство. Ты такая светлая, жизнерадостная, твои глаза всегда искрятся таким счастьем, такой искренностью, что смотреть на тебя отрадно.
Она ласково обнимала меня, в голосе звучали такие теплые, милые нотки. Какой y нее задушевный мелодичный голос!
Теперь мы виделись постоянно: хоть на двадцать-тридцать минут, но ежедневно забегала она на обратном пути из гимназии. Мамочка от нее в полном восторге, Вера от мамуси тоже.
- Какая прелестная твоя мама, - говорила Вера как-то раз. - Какое это для тебя громадное, громадное счастье. Я, вообще, человек не завистливый, только двум вещам на свете завидую я: счастью иметь друга-мать, любящую, заботливую, и великому благу обладать здоровьем. Мне так нужны, так необходимы эти два самые большие дара, и их-то y меня и нет.
Бедная Вера! Какой скорбью были полны эти слова! Ей, такой слабенькой, такой хрупкой, впечатлительной и чуткой, ей больше, чем кому-либо, нужна заботливая, холящая, ласковая рука. Мне так хочется спросить, разузнать все про ее жизнь, горькую жизнь, - о, да, наверно! - для этого достаточно заглянуть в ее чудные, глубокие глаза, в которых всегда-всегда, даже когда она улыбается, таится тихая, но неотступная грусть. Но я стесняюсь расспрашивать, я только крепко-крепко сжимаю ее длинную, худенькую руку и прижимаюсь щекой к ее плечу. Совсем y нее нет матери или, быть может, такая, с которой ей тяжело живется?.. Она, будто подслушав, ответила на мой мысленный вопрос.
- Моя мать давно умерла, когда мне было всего одиннадцать лет.
- A отец y тебя есть? - спрашиваю я.
- Отец… Да, y меня есть отец.
Она останавливается, видимо, не желая много распространяться о себе.
В отсутствии Веры мы с мамочкой много говорим о ней.
- Чудная девушка, такая ясная, уравновешенная, сознательная, это просто поразительно в таком юном, семнадцатилетнем, существе. В ней столько выдержки, столько достоинства. Да, видно, нелегко далась, да и теперь еще дается ей жизнь. Нужда большая сквозит во всем. Так бы хотелось помочь ей, приодеть, подкормить, немножко подлечить ее, бедненькую, но с такими благородно-гордыми натурами это не так просто делается, страшно задеть ее болезненно-чуткое самолюбие. Я уж давно обдумываю, как приступить к этому щекотливому вопросу. Ты приглашай ее почаще, пусть приходит к тебе на целый день, чтобы можно было хоть в те дни попитать ее хорошенько.
Мамочка сама делает попытки.
- Верочка, куда же вы? Посидите еще с Мусей, она так рада вам, так вас любит.
- Благодарю, я бы с удовольствием, но на завтра столько уроков.
- Ну, если весь вечер не можете, так хоти пообедайте
с нами, ведь все равно, здесь ли, дома ли, время на обед придется потратить, так уж лучше пожертвуйте его нам, может, на радостях Муся лучше есть будет, a то совсем y нее аппетита нет.
- Веруся, милая, пожалуйста, - вмешиваюсь я.
- Право, никак не могу: меня отец ждет, он, ведь, там один, я y него за хозяйку, надо все приготовить. Очень вам благодарна.
Когда же, наконец, в квартире y нас была произведена генеральная дезинфекция, все сроки и сверхсроки заразы миновали и стали снова показываться родственники и знакомые, Вера сказала мне:
- Муся, ты на меня, милая, не сердись, но теперь ты не одна, и я больше приходить не буду.