Времена не выбирают… Кушнер Александр
Не память, не любовь, не жажда приключений
Роднит живущих нас, на поиски добра,
А страх, бессмертный страх… Тем храбрость драгоценней!
Соринка, стать жучком решившись, так храбра.
«Надгробие. Пирующий этруск…»
Надгробие. Пирующий этруск.
Под локтем две тяжелые подушки,
Две плоские, как если бы моллюск
Из плотных створок выполз для просушки
И с чашею вина застыл в руке,
Задумавшись над жизнью, полуголый…
Что видит он, печальный, вдалеке:
Дом, детство, затененный дворик школы?
Иль смотрит он в грядущее, но там
Не видит нас, внимательных, – еще бы! —
Доступно человеческим глазам
Лишь прошлое, и всё же, крутолобый,
Он чувствует, что смотрят на него
Из будущего, и, отставив чашу,
Как звездный свет, соседа своего
Не слушая, вбирает жалость нашу.
«Он, о себе говоривший, что крупного плана…»
Он, о себе говоривший, что крупного плана
Видеть не может без слез на экране, – шутя
Это сказал, – всё равно, даже хвостик барана
Маленький, толстый, тем более – струи дождя,
В фильме как будто бегущие вскачь, и малина,
Белые, острые, цепкие листья ее,
Взгляд человеческий, женское платье, овчина
Желтая, жесткая, жаркая, просто тряпье
Или репейник, тем более – цепкая дверца
Автомобильная, кто обращается с ней
Так осмотрительно? – щелкнула, – екнуло сердце,
К псковскому поезду! – потные лица детей,
Он, замороченный лефовскими остряками,
С ними не спевшийся, хоть и пристегнутый к ним, —
Как на экране глаза голубеют белками!
Нет, кроме шуток, и Бог, если есть, – нелюдим,
Полка вагонная, плащ, на крючок аккуратно
Кем-то повешенный, кажется, нет ничего
Будничней, господи, жилки венозные, пятна
Старческих рук, это счастье смертельно, громадно,
Весь он в слезах – и не надо смотреть на него!
«Ты не права – тем хуже для меня…»
Ты не права – тем хуже для меня.
Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.
Что удивительно: ни ум, как бы родня
Мужскому, прочному, ни искренность, без задней
Подпольной мысли злой, – ничто не в помощь ей.
Неутолимое страданье
В глазах и логика, чем четче и стройней,
Что вся построена на ложном основанье.
Постройка шаткая возведена тоской
И болью, – высится, бесслезная громада.
Прижмись щекой
К ней, уступи во всём, проси забыть, – так надо.
Лишь поцелуями, нет, собственной вины,
Несуществующей, признанием – добиться
Прощенья можем мы. О, дщери и сыны
Ветхозаветные, сейчас могла б страница
Помочь волшебная, всё знающая, – жаль,
Что нет заветной под рукою.
Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль
Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.
«Как писал Катулл, пропадает голос…»
Как писал Катулл, пропадает голос,
Отлетает слух, изменяет зренье
Рядом с той, чья речь и волшебный образ
Так и этак тешат нас в отдаленье.
Помню, помню томление это, склонность
Видеть всё в искаженном, слепящем свете.
Не любовь, Катулл, это, а влюбленность.
Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети».
Лет до тридцати пяти повторяем формы
Головастиков-греков и римлян-рыбок.
Помню, помню, из рук получаем корм мы,
Примеряем к себе беглый блеск улыбок.
Ненавидим и любим. Как это больно!
И прекрасных чудовищ в уме рисуем.
О, дожить до любви! Видеть всё. Невольно
Слышать всё, мешая речь с поцелуем.
«Звон и шум, – писал ты, – в ушах заглохших,
И затмились очи ночною тенью…»
О, дожить до любви! До великих новшеств!
Пищу слуху давать и работу – зренью.
«Размашистый совхоз Темрюкского района…»
Размашистый совхоз Темрюкского района,
Пшеничные поля да пыльный виноград.
Кто б думал, что найдут при вспашке Аполлона?
Кто жил здесь двадцать пять веков тому назад?
Надгробие – солдат в коринфском шлеме чудном,
Сначала тракторист решил, что это клад…
Азовская жара с отливом изумрудным,
Кто б думал, что и ты в волшебный встанешь ряд?
Однажды я сидел в гостях у старой тетки
Моей жены, пил чай из чашки голубой,
Старушечья слеза и слабый голос кроткий,
Но выяснилось вдруг из реплики сухой,
Что это про нее, про девочку в зеленом,
Представьте, кушаке написано в стихах
У Анненского… Как! Мы рядом с «Аполлоном»,
Вблизи шарманки той, от скрипки в двух шагах!
«Увидеть то, чего не видел никогда…»
Увидеть то, чего не видел никогда, —
Креветок, например, на топком мелководье.
Ты, жизнь, полна чудес, как мелкая вода,
Жирны твои пески, густы твои угодья.
От гибких этих тел, похожих на письмо
Китайское, в шипах и прутиках, есть прок ли?
Не стоит унывать. Проходит всё само.
Креветка, странный знак, почти что иероглиф.
Какие-то усы, как удочки; клешни,
Как веточки; бог весть, что делать с этим хламом!
Не стоит унывать. Забудь, рукой махни.
И жизнь не придает значенья нашим драмам.
Ей, плещущейся, ей, текущей через край,
Так весело рачков качать на скользком ложе,
И мало ли, что ты не веришь в вечный май:
Креветок до сих пор ведь ты не видел тоже!
Как цепкий Ци Бай-ши с железной бородой
В ползучих завитках, как проволока грубой,
Стоять бы целый день над мелкою водой,
Готовой, как беда, совсем сойти на убыль.
Подражание древнекитайскому
О весна, не спеши, подожди,
Ведь еще не зачитан приказ
Императорский, значит, в пути
Он еще, не добрался до нас,
И глицинии, как зацвести
Ни хотят, а должны подождать,
Пусть придержат цветочки в горсти.
Где же свиток: столбцы и печать?
Вот когда мы получим его,
Вот тогда зацветет бальзамин.
Почему все мы ждем одного?
Потому что у нас он один!
Он расшитым махнет рукавом,
Благодатью повеет на нас, —
И поздравим себя с мотыльком,
Прихотливо ласкающим глаз.
Фреска
Святой Иоаким, конечно, сладко спит
В то время, как к нему слетает ангел с вестью.
Весь день в моем окне рыдает дождь навзрыд,
Да как и не стенать, имея дело с жестью?
А козочки даны, овечки и цветы
Затем, чтоб мы с тобой не усомнились в чуде:
Ведь если видит скот, уже не станешь ты
Оспаривать всё то, чего не видят люди.
Еще бы! Надо жить в рассветные века,
Где если дождь идет, то теплый и нестрашный.
Как громко дождь стучит, угрюмей кулака,
Пронзительней ножа, визгливый, рукопашный!
В такие дни молчит настольный календарь,
И хочет быть листок скорее перекинут.
Где радуги привет, как в детстве было, встарь?
Сплошной железный дождь, как занавес, задвинут.
То жалуясь тебе, то требуя с тебя
Какой-то давний долг, за вечностью забытый.
А радуга не здесь, пленяя и слепя,
Дрожит, а там, где спит пастух, плащом накрытый…
«Поехать железнодорожным, морским и воздушным путем…»
Поехать железнодорожным, морским и воздушным путем
Увидеть «Олимпию» в Лувре и «Краснобородку с угрем»,
Потом «Натюрморт» в Авиньоне и в Цюрихе – «Гавань в Бордо»,
А в Кливленде, в частном собранье, «Пионы» не видел никто!
Потом оказаться в Нью-Йорке, – истратить ему на билет
Не жаль подотчетную сумму – за черный и розовый цвет,
За даму в костюме эспады и охрой намеченный рот.
Как он обогнал наши взгляды на жизнь и добычу щедрот!
Он где-то на новой странице и чуть ли уже не в Нанси,
Чтоб к девушке розоволицей нежней присмотреться вблизи
Каких-то случайных цветочков, зовут ее Мери Лоран,
А в Лондоне розовой мочкой пленяет она англичан,
Истлела та беличья шубка, но вечно живет полотно.
Что гонит по белому свету? Да так, увлеченье одно.
Ведет в галереи причуда, заводит каприз во дворцы.
Достаточно знать, что кому-то доступны такие концы.
Он в ухо художнику дышит, за ним поспевая для нас,
Он жаркую книгу напишет про зорко прищуренный глаз,
Его дорогие скитанья, его золотые права —
Всей жизни его оправданье, и кругом идет голова!
«Ну, музыка, счастливая сестра…»
Ну, музыка, счастливая сестра
Поэзии, как сладкий дух сирени,
До сердца пробираешь, до нутра,
Сквозь сумерки и через все ступени.
Везде цветешь, на лучшем говоришь
Разнежившемся языке всемирном,
Любой пустырь тобой украшен, лишь
Пахнет из окон рокотом клавирным.
И мне в тени, и мне в беде моей,
Средь луж дворовых, непереводимой,
Не чающей добраться до зыбей
Иных и круч и лишь в земле любимой
Надеющейся обрести привет
Сочувственный и заслужить вниманье,
Ты, музыка, и подаешь нет-нет
Живую мысль и новое дыханье.
«На череп Моцарта, с газетной полосы…»