В поисках жанра Аксенов Василий

— Кажется, вашего цеха люди, Дуров? — с милым лукавством спросила Екатерина. — Или приблизительно вашего?

— О нет! — поспешил возразить я. — Это лабухи, имя им легион, а в моем цехе, наверное, человек пятнадцать, больше не наберется. Раньше нас было больше, но мы вымираем.

— Знаю-знаю, — мило покивала Екатерина. — Я слежу за вашим жанром. Как раз принадлежу к той части населения, которая поддерживает вас своей трудовой копейкой.

— Это с вашей стороны… — начал было я очередную осторожную шутку, но в это время в климатическую кабинку угодил мяч и я завопил как последний жлоб: — Кончайте, парни! Что за безобразие!

— Пойдемте отсюда, — предложила Екатерина. — Еще подеретесь с ними. Вижу-вижу, что вы храбрый, но я просто замерзла. Еще болячка моя проснется. Пойдемте, Дуров.

— А что за болячка у вас, Екатерина? Радикулит какой-нибудь?

— В этом роде. Не беспокойтесь.

Я стал сворачивать климатическую кабинку и тогда уже разглядел всю гопу. Их было пятеро. Ничего особенного, обыкновенный бит-бит: длинные усы, джинсы, темные очки — обыкновенная такая «группа» в умеренной цветовой гамме. Трое было тощих, один, вот именно тот Адик, действительно под зеленой английской майкой лелеял бахчевую культуру, а пятый был хоть и старше всех, но сложен отлично, как тренированный теннисист. Парням этим было лет по двадцать пять, один лишь этот пятый был значительно старше, и волосы у него были совсем белые, седые кудри до плеч. Сергей. Только мне пришло в голову это имя, как кто-то крикнул: «Пас, Серго!» — и седой красавец побежал через пляж, по-дурацки выпятив задницу, изображая, видимо, какого-то футболиста. Как ни странно, я знал когда-то этого альт-саксофониста. Кажется, он играл с Товмасяном или с Брилем. Нет, я слушал его несколько раз в кафе «Темп» на Миуссах. Да, да, Сергеем его звали. Серго.

Когда мы пошли прочь с пляжа, они все пятеро смотрели на нас, в первую очередь, конечно, на Екатерину, смущенно пересмеивались и перебрасывались мячом.

— Вечно ты, Адик, мешаешь приличным людям кайф ловить, — сказал кто-то из них для смеха.

Потом кто-то из них показал в море, где у края бетонного волнореза подпрыгивал маленький нырок: «Ребята, смотрите, нырок! Доплывешь до нырка? Я… уши отморозишь! Кто у нас самый основной? Кто доплывет? Серго доплывет! Серго, доплывешь? Пусть Адик плывет на своей подушке!» — и так далее.

Мы поднялись по лестнице к гостинице «Ленинград», возле которой стоял мой фургон. Есть один ракурс — когда смотришь на «Жигули-2102» сзади и сбоку, он кажется очень большим и солидным автомобилем, нечто вроде «Лендровера». С этого ракурса сейчас мы и приближались к машине. Заднее сиденье у меня было отброшено и превращено в платформу, а на ней стояли ящики и лежали яркие целлофановые мешки с реквизитом. Чрезвычайно солидный кар!

— Что вы там возите? — спросила Екатерина.

— Реквизит. Только лишь самое необходимое.

— Разве вы здесь по делу?

— Нет, но люди нашего шутовского жанра всегда возят с собой свой реквизит. Конечно, только лишь самое необходимое.

— Не понимаю, зачем вы едете сюда из Москвы автомобилем? Ведь по всей России снег, заносы…

— Я сам не понимаю.

— Вы позер, Дуров?

— Конечно.

Так, посмеиваясь, мы забрались в изделие волжских автоумельцев, я отвез Екатерину на процедуры, и мы расстались до вечера. Я отправился в гостиницу и стал читать занятную книгу, малосерьезную инструкцию по нашему жанру с цветными вклейками-репродукциями из Босха, Кранаха и Брейгеля, вроде бы совершенно не относящимися к делу, но неожиданно освещающими наше не очень-то почтенное ремесло бликами смысла.

Между тем на пляже музыканты вконец разгулялись. Они толкали друг друга в воду. Ну давай плыви до нырка и обратно! Давай заложимся на коньяк, тогда и поплыву! Давай заложимся! Ага, боишься? Ребята, Серго боится яуши обморозить! Пусть Адька плывет, у него яуши жирком утепленные! А кто у нас самый основной, самый молодой — Серго у нас самый молодой, самый основной! А кто у нас самый мощный, самый жирный — Адик у нас самый жирный!

Три гитариста — Шурик, Толик и Гарик, — с их волосами и бородками похожие на Белинского, Чернышевского и Добролюбова, подначивали друг друга, но в основном подначка шла в сторону Адика и Серго. Общепризнанным козлом отпущения в их коллективе, постоянной мишенью острот был перкашист Адик. Он все это вроде терпеливо сносил и добродушно пыхтел, хотя в душе его добра было не так-то много.

Недавно Адик по каким-то еле заметным признакам почувствовал, что у него есть конкурент на место козлика, а именно сам блистательный Серго. У Серго оказалось вдруг тоже весьма уязвимое место — возраст. В этом смысле он был фактически белой вороной ансамбля «Сполохи». Почувствовав это, Адик оживился, активизировался и старался использовать любой случай, чтобы вытолкнуть Серго на свое место.

Серго это тоже чувствовал, конечно, не отчетливо, не осмысленно, но временами очень ярко. Временами темень поднималась со дна его души, когда он улавливал потуги Адика, этого мелкокурчавого толстяка с маленьким капризным лицом.

Можно еще раз сказать, что все это были глубинные неосмысленные движения, а на поверхности, то есть в действительности, все они были друзья, настоящие друзья, что не раз проверялось в разных сложных ситуациях, вместе все они, вот эти пятеро и остальные шесть, трудились, и труд их был нелегкий и хлеб не всегда сладкий. Сейчас они расслаблялись, «кайф ловили» перед вечерним концертом, возились на гальке, как пацаны, спорили, почему-то сосредоточив все свое внимание на маленькой чаечке-нырке.

Нырок покачивался на зыби метрах в сорока от берега, он был очень мал, крохотный черный комочек, который иной раз просто пропадал в игре света и тени. Иногда он нырял, лапки вверх — и уходил под воду. Нырки потому так и называются, что умеют и любят нырять глубоко и далеко, но этот почему-то выныривал сразу же и снова возвращался на свое место недалеко от края волнореза и плавал там тихими кругами. Что его там держало, трудно сказать, быть может, он смотрел на пятерку парней, бесившихся на берегу.

— Пойдем на спор — подшибу нырка! — сказал кто-то из парней и бросил гальку.

Она упала метрах в пяти от цели, да парень вовсе и не метился.

— Лажук! — захохотал другой. — Смотри!

Камень полетел вверх очень высоко и рухнул в воду за нырком, подняв фонтан.

— Чуваки! Разве так бросают в нырков?! — закричал кто-то еще из парней, задыхаясь от хохота, и пустил гальку в сторону нырка блинчиками.

— Вот смотрите — бросает железная рука! — Еще кто-то из них швырнул здоровенную булыгу и сильно промазал, зато шуму и брызг получилось много.

— А я из пулемета, из пулемета! — Пятый выпустил в нырка один за другим целый заряд камешков.

Смеху тут было — сорок бочек арестантов!

Над пляжем проходила набережная, и гуляющие стали останавливаться, привлеченные великим шумством. Там, по набережной в Сочи, гуляют представители всех часовых и климатических поясов, и в силу различных исторически и психологически сложившихся темпераментов разные представители реагировали по-разному. Одни громко возмущались, другие молча возмущались, третьи соображали, что делать с нырком, если его побьешь, — жарить, что ли? Говорят, они не особо вкусные, мясо жесткое, рыбой пахнет. В воду выбросить — пусть выживает на природе. В природе есть циклы, он в циклах выживет отлично или погибнет. Можно юным натуралистам в школьный кружок отдать, потому что в зоопарк не возьмут: порода не редкая, массовая порода пернатых друзей.

— Ребята, давай на коду! А то еще попадем! — кричал, хохоча, один из лабухов, а сам все бросал и бросал, не мог остановиться.

— Попадем — зажарим! — хохотал другой.

— А кто жрать-то будет?

— Адька срубает! Ему всегда мало! — крикнул Серго.

— Ата, Серго, уже не потянешь, а?! — взвизгнул Адик. — Зубы уже не те, да?

Среди общего свиста, хохота и безобразия эти двое вдруг остановились и посмотрели друг на друга в упор.

— Поди на конюшню и скажи, чтоб дали тебе плетей, — процедил Серго свою любимую шутку, которая много лет уже восхищала всех ребят во всех составах, где он когда-либо работал.

Град гальки поднимал фонтанчики вокруг нырка, как будто его обстреливало звено истребителей. Нырок же покачивался невредимый и, очевидно, не понимал опасности. Иногда он нырял по-прежнему неглубоко и недалеко и возвращался к своим кругам. Вполне возможно, он полагал, что с ним играют, и, собственно говоря, не ошибался — с ним действительно играли.

Все это дело увидели в бильярдной, которая помещалась в бетонной нише здесь же на набережной. На всех трех столах прервали игру и стали следить за бомбардировкой. Петр Сигал, девятнадцатилетний студент, потрошитель этой бильярдной, с трудом оторвался от увлекательной игры, потому что партнер его Динмухамед Нуриевич отвлекся в сторону моря.

Петр Сигал, студент биофака, юноша бледный и нервный, мало бывал на воздухе, на солнце и спортом никаким не занимался, если не считать бильярда. Бильярд был страстью Петра, и он так натренировался, что найти себе достойного партнера было для него проблемой. Вот он приехал на каникулы в Сочи, вроде воздухом морским подышать, так он и сам себя уверял, но на самом-то деле влекла его уютная бильярдная в нише на набережной, которую он запомнил по предыдущим гастролям. Каникулы давно уже прошли, но он все выправлял себе с помощью сочинской тети липовый бюллетень день за днем, неделю за неделей, потому что нашел наконец себе достойного партнера — знатного хлопкороба Динмухамеда Нуриевича. Среди коричнево-черной пиджачной массы посетителей бильярдной юноша Петр Сигал в ярчайшей нейлоновой куртке выделялся как нездешняя малоподвижная странноватая птица.

Вот и сейчас он вылетел из ниши на пляж, как неуклюжая яркая птица с бледным лицом. Что заставило его вдруг так горячо и неожиданно для всех, и для себя самого в первую очередь, вмешаться в эпизод с нырком? Почему вдруг его равнодушное длинное горло перехватило кольцо сочувствия к мелкой морской твари и страха за ее судьбу? То ли вспомнил вдруг заброшенный биофак и вообще чудо живой природы, изучению которой собирался до бильярда посвятить жизнь, то ли вдруг рисунок нынешней партии с Динмухамедом Нуриевичем подготовил этот эмоциональный взрыв — так или иначе, Петр Сигал взорвался.

Он по-верблюжьи перепрыгнул через парапет и стал метаться среди музыкантов, хватать их за руки:

— Не смейте! Не смейте в водоплавающее! Зачем оно вам?! Прекратите!

Конечно же никто из лабухов не собирался губить малую птаху и садизма в них не было никакого, может быть, только мозги малость поехали от морского озона, но хватать себя за руки они Петру Сигалу не позволяли.

— Эй ты! Чего лезешь? Уйди, лопух!

Слегка ему дали по шее, слегка ногой под зад, но он все метался и орал что-то уже невразумительное, наседал грудью, длиннющие волосы развевались, очи горели. Явно напрашивался.

— Поди на конюшню, — сказал ему Серго, — скажи, чтоб дали тебе плетей.

Камни, однако, летели в нырка все реже и реже. Парни поскучнели, все это вдруг показалось им скучным и дурацким. Бросали уже просто так, для самолюбия, тут как раз все и увидели, как один камушек средней величины угодил точно в голову нырка и как тот сразу же пошел ко дну.

Петр Сигал сел на гальку и, словно забыв сразу про свою битву, вперился горячим взглядом в горизонт.

— Пошли, пошли, ребята, — сказали друг другу музыканты.

Они забрали свои куртки и сумки и медленно пошли с пляжа на набережную, с набережной на лестницу, с лестницы на бульвар. Гуляющая публика еще некоторое время провожала взглядами живописную группу, а потом вернулась к прогулке, к оздоровительному дыханию и неутомительным разговорам.

— Кто утку убил? — спросил кто-то из музыкантов.

Остальные забормотали:

— Черт его знает, вроде не я. Все бросали. Черт знает, кто попал. Все мы утку угробили. Да подумаешь, ерунда какая — уточка. Их тут миллиард, если не больше… Комара, скажем, давишь — не жалко…

— Все-таки противно, парни, — сказал Серго. — Лажа какая-то получилась. Согласитесь, что произошла какая-то дурацкая история. Абсурдная, паршивая история, и подите вы все на конюшню…

— А ты-то сам?! — повысил тут голос Адик.

— И я сам пойду на конюшню и скажу, чтоб дали мне плетей.

Адик совсем уже огорчился и взял старшего товарища за руку. Заглянул в глаза:

— Да брось ты, Серго. В самом деле, вот еще повод для смура. Ребята правильно говорят: комара давишь — не жалко. Нырок это говенный или комар — большая разница…

— Да ладно, ладно, — пробормотал Серго, смущенный таким сочувствием.

Они пошли дальше молча и больше уже не говорили про утку, хотя у всех оставался какой-то стойкий противный вкус во рту, как бывает, когда ненароком съешь в столовке что-нибудь недоброкачественное, и они не сговариваясь завернули за угол гостиницы «Приморская» и там в буфете выпили по стакану крепкого вина, перебили гадкий вкус и все забыли.

Юноша Петр Сигал продолжал неподвижно сидеть на пляже, и Динмухамед Нуриевич счел нужным подойти к партнеру, развернуть на гальке носовой платок и сесть рядом.

Динмухамед Нуриевич в погожие дни гулял по курорту в прекраснейшем официальном костюме со знаком отличия на обоих бортах. На голове носил твердую фетровую шляпу. Тюбетейку Динмухамед Нуриевич обычно надевал в дни крупных собраний, чтобы создавать пейзаж: для кинохроники, в жизни же предпочитал европейский головной убор.

— Принципиально говоря, очень тебя понимаю, Петька, — сказал он юноше. — Бильярд иногда вызывает отрицательную реакцию, отрыжку вот здесь, под кадыком, если принципиально говорить. Я вспоминаю тогда про плантации белого золота. Тебе, Петька, надо ко мне в колхоз приехать. Я тебе сабзы дам, дыню дам, редиску дам, плов дам, кошму дам, мотоцикл дам, будешь с дочкой кататься.

Динмухамед Нуриевич очень симпатизировал юноше, хотя тот выиграл у него довольно много денег.

Черноморская волна тем временем подкатывала все ближе и ближе к пляжу убитого нырка с бессильно болтающейся головой. При ближайшем рассмотрении можно было заметить, что камень попал ему не в голову, а перебил шею.

Вечером мы с Екатериной пошли в концерт. Так вдруг собрались, ни с того ни с сего. Гуляли по городу, увидели афишу: «Вечер советской и зарубежной песни: лауреаты всесоюзного конкурса артистов эстрады Ирина Ринк и Владимир Капитанов в сопровождении вокально-инструментального ансамбля „Сполохи“, Москва». Я вдруг подумал: может быть, там играют те самые лабухи, которых мы видели утром на пляже, в том числе и Серго? Интересно послушать, как сейчас играет Серго, да и вообще любопытно узнать, что сейчас из себя представляет эстрада. Я пригласил Екатерину, и она неожиданно мигом согласилась. Впоследствии выяснилось, что про лабухов тех она к вечеру и думать забыла и эстрада ее не очень интересовала, а просто она хотела продемонстрировать новое платье. Впоследствии, то есть спустя совсем непродолжительное время, она мне очень мило в этом призналась. Это приглашение на эстраду стало для нее, оказывается, своего рода толчком, будто бы началом полета. В самом деле, думала она, привезла с собой исключительное платье, а надеть-то его и некуда. Вот как раз удивительная возможность прогулять свое платье под яркими лампами театрального фойе.

Мы быстро доехали до ее санатория, и не прошло и четверти часа, как Екатерина выбежала в новом платье и с шубкой на руке.

— Платье какое у вас удивительное, — сказал я и заметил, что она просияла.

— Дуров, — сказала она, — вы растете в моих глазах! Платье заметил!

— Страшно сказать, но уж не парижское ли, уж не от Диора ли? — осторожно сказал я.

— Ну, Дуров! — только воскликнула Екатерина. Просто сияла!

Немного, право, нужно женщине, совсем немного.

Эстрада, честно говоря, не принесла нам никаких сюрпризов. Ирина Ринк была довольно хорошенькая и двигалась недурно, и, если бы она не пела, совсем было бы приятно, но она пела, самозабвенно пела, просто упивалась своим маленьким голоском. Владимир Капитанов, напротив, очень оказался горластым. Наступательным своим, гражданственным баритоном он заглушал даже бит-группу, но, к сожалению, двигался он очень паршиво и был очень нехорошеньким — Владимир Капитанов. Наши шумные соседи с пляжа, Адик, Серго, Белинский, Чернышевский и Добролюбов, а также еще шестеро молодцов — все были в униформе: в ярко-оранжевых длинных пиджаках и черных бантах на шее. Играли они на трех гитарах, двух саксофонах, двух трубах, на барабане, рояле, скрипке, тромбоне плюс подключались, конечно, временами перкаши, кларнеты и электронная гармошка. Играли чистенько, скромненько, вполне репертуарно, такие гладенькие послушные мальчики, что прямо и не узнать. Смешно было смотреть, как они, уходя в глубину и становясь тылами Ирины и Владимира, слегка подыгрывают содержанию очередной песни, вздыхают, или со значением переглядываются, или головами крутят в смущении, или еще как-нибудь жестикулируют. К примеру, солисты поют:

  • Не надо печалиться,
  • Вся жизнь впереди… —

и при таких словах бит-группа «Сполохи» ручками показывает, — впереди, мол, впереди. Так, должно быть, по мысли их руководителя, осуществляется на сцене драматургия песни.

Лучшим среди них, конечно, был Серго. В двух-трех местах, где ему приходилось выходить вперед, он играл порывисто, резко, со свистом. Всякий раз, то есть именно два-три раза, я даже вздрагивал — так неожиданно это звучало среди детского садика «Сполохи». И Екатерина в этих местах чуть-чуть присвистывала. Так никто из них не мог играть, как Серго. Он и в те далекие времена, в кафе «Темп», считался хорошим саксофонистом, не гением, но «в порядке», а это в те времена, когда новые джазовые герои появлялись каждую неделю, было нелегко. Я вспомнил вдруг, что у него была любимая тема, эллингтоновское «Solitude» («Одиночество»), и он, когда бывал в ударе, очень здорово на эту тему импровизировал, и знатоки даже переглядывались в мареве «Темпа», то есть чуть ли не приближали его к гениям, к тогдашним знаменитостям Козлову, Зубову, Муллигану. Вот даже какие подробности я вспомнил про этого седокудрого красавца Серго.

Я собирался этими воспоминаниями о Серго поделиться с Екатериной после концерта, но упустил момент и забыл, совсем забыл про этого Серго, отвлеченный скромным, малозаметным великолепием Екатерининого нового платья. Конечно, я и не предполагал, что мы в этот вечер еще встретимся с альтсаксофонистом.

Мы гуляли по высокому бульвару над морем. Кипарисы и пальмы были слева освещены огнями гостиницы, а справа созвездиями, молодым месяцем и бортовыми фонарями плавкрана, которые покачивались в кромешной темноте моря. Вечер был тихий, и пахло весной, но, как ни странно, не южной весной, а нашей русской, бедной и тревожной весной. «Кому-то нужно даже то, что я вдыхаю воздух…» — так вспомнилось.

— Что, Дуров? — как будто услышала Екатерина.

Я повторил вслух.

— Вы к цирку, Дуров, конечно, не имеете отношения? — спросила она.

— К сожалению, никакого.

— А к артисту Льву Дурову?

— Увы, ни малейшего.

— Знаете, Дуров, я хотела вам сказать кое-что насчет вашего жанра. Я видела несколько раз эти представления… да-да, я знаю, что вас мало, не беспокойтесь, я видела как раз тех, кого вы имеете в виду, и вас, сэр, в том числе… так вот, знаете, мне это по душе, но временами посещает мыслишка: а не дурачат ли меня, не мистифицируют ли? В конце концов, что это — клоунада, иллюзион, буфф или нечто серьезное, а если серьезное, то что же — пластика, цвет, звуковые куски, даже тексты? Все это как-то одиноко, периферийно, что ли… Есть ли какая-нибудь философия в вашем жанре?

— Ну и вопрос вы мне задали, Екатерина!

Я понимал уже, что не отшучусь, что придется как-то отвечать, как-то выворачиваться…

Что же ответить Екатерине, если я и себе-то не могу ответить? Если я и сам сомневаюсь в своем искусстве, да и в искусстве вообще, и перекатываюсь за рулем автомобиля с севера на юг, с запада на восток, будто бегу от своих сомнений. О, как я когдато был уверен в силе и возможности искусства, а свой жанр вообще считал олимпийским даром, резонатором подземных толчков, столкновением туч, прорастанием семени, чуть ли не полным оправданием цивилизации. Если бы тогда она спросила меня об этом! Сейчас я бегу, бегу, бегу и знаю, что, так же как я, бегут и другие из числа пятнадцати. Все-таки надо что-то отвечать и выхода нет — буду дурачиться.

Мы приближались к длинным полосам света, падавшим из высоких окон ресторана на асфальт. В этих полосах стояла кучка людей и смеялась. Это были музыканты. Один из них — конечно, Серго — чуть отделился и протянул мне руку:

— Что же ты, старик, нос воротишь?

Я даже остолбенел от неожиданности. Неужели и он меня узнал? Ведь я всегда был для него только слушателем, одним из многих «фанов». Мы даже и не пили никогда вместе.

— Зазнался или не узнаешь? — спросил он.

— Нет, я тебя сразу узнал, — пробормотал я. — Но видишь ли, Сергей, столько лет прошло, а мы…

У него лицо чуть покривилось — быть может, из-за упоминания о быстротечном времени.

— Помнишь «Темп»?

— Еще бы!

— Вот видишь, ничего из меня путного не вышло, хотя и прочили судьбу, — сказал он легко и не без юмора. — Но ведь и ты, старик, как будто не вышел в дамки, а? О тебе тоже ничего не слышно… Так что мог бы и узнавать современников.

Чудесно он это сказал — легко, беспечально и ненавязчиво.

— Да я-то как раз из-за противоположного комплекса к тебе не подошел, из-за скромности, — невольно улыбнулся я и повернулся к Екатерине, собираясь их познакомить.

— Из-за ложной скромности? — улыбнулся он, уже глядя на нее. — Мы поколение ложных скромников, — сказал ей Серго.

Они пожали друг другу руки.

— Давайте я с мальчишками нашими вас познакомлю, — предложил он.

Я подумал, что он хочет нас познакомить в основном для того, чтобы самому услышать мое имя, которое он забыл, а скорее всего, и не знал.

— Дуров, — громко сказал я. — Павел Дуров. Павел Аполлинарьевич.

«Мальчишки» дарили нас своими рукопожатиями, я бы еще не удивился, если бы меня только, но и Екатерину. Не особенно уверен, но, кажется, в этом есть что-то от современного психологического состояния — наши вьюноши как бы дарят себя восхищенному человечеству, в том числе и противоположному полу. Впрочем, справедливости ради следует сказать, что это было только в первые минуты знакомства, а потом все больше и больше компания стала играть на Екатерину, все стало более естественным, и постепенно внутри нашего кружка образовалось то особое нервное, приподнятое настроение, что возникает в присутствии красивой женщины. Что-то постыдное чудится мне всегда в таком настроении и одновременно что-то чарующее; ясно, что в эти моменты жизнь натягивает свои струны. Я видел, что и Екатерина понимает постыдное очарование этих минут и, конечно, не может ими не наслаждаться: ночь, бульвар над морем, новое платье, дюжина мужчин вокруг и у каждого, конечно, сумасшедшие идеи по ее адресу. Пусть наслаждается, лишь бы понимала. Любопытно, как она хорошо понимает все, что и я понимаю! Кто она такая, эта Екатерина?

Вдруг что-то произошло, и настроение мигом было сорвано, как скатерть со стола рукой обормота. Я не понял, что случилось, но, проследив за взглядом Серго, увидел, что от толпы гуляющих отделился и идет прямо к нам высокий юноша с маленьким бледным лицом и в ярчайшей нейлоновой куртке, похожий на страуса юнец. В повисшей плетью руке он нес что-то маленькое, с которого капало, какой-то комочек. Юношу сбоку сопровождал обычный сочинский отдыхающий, узбек в костюме с орденами. Они шли быстро и прямо к нам. Мне стало не по себе — темный хаос, казалось, надвигался по стопам странной пары.

— Дзинь, — сказала грустно Екатерина, тут же угадав мое настроение. — Дзинь, дзинь, модус инферно.

Перед тем как они подошли вплотную, я успел еще заметить лица музыкантов. Все они были застывшими как бы на полуфразе, полуулыбке, полугримасе.

Подойдя вплотную, юноша протянул руку. В ней было нечто страшное: мокрая дохлая птичка с болтающейся головкой.

— Берите! — сказал юноша. — Берите! Что ж не берете?

Узбек оттягивал его за куртку, что-то бормотал, играл глазами — то подмигивал нам, то ему, то еще кому-то, то угрожал, то упрашивал, все глазами. В нашем кругу никто не двинулся, никто не брал трупик. Юноша разжал руку, и трупик птички шмякнулся на асфальт, как небольшая, но очень мокрая, а потому тяжеленькая тряпка. Затем оба они, узбек и юноша, Петр Сигал и Динмухамед Нуриевич, резко повернулись и пошли прочь, некоторое время еще мелькая в полосах света, но быстро растворяясь в ночи.

Матерный вздох прошел по кругу, и круг пришел в медленное движение, и с каждым градусом поворота от круга отлетала одна фигура за другой — кто уходил отмахиваясь, кто с плевком, кто без всяких эмоциональных движений. Не прошло и минуты, как над жалкой мокрой гадостью остались только трое: Серго, я и Екатерина.

Гулкий голос спросил из глубины ночи, как будто бы из-за невидимого горизонта:

— Помощь не нужна?

— Нет, спасибо, — ответила Екатерина и повернулась ко мне. — Вот вы еще ни разу не спросили, Дуров, какая у меня профессия, чем занимаюсь. А между тем я женщина, оживляющая подбитых птиц.

Она присела, взяла трупик в ладони и прижала его к груди, к своему исключительному платью. Почти мгновенно из ладоней ее выскочила, точно на пружине, живая славненькая, глуповатенькая головка нырка. Екатерина раскрыла ладони, и нырок встал на них, деликатно отряхиваясь и поклевывая себя под крыло. Екатерина подняла ладони, и нырок взлетел. Он набрал высоту по спирали, поднялся метров на двадцать и стал кружить над нами.

  • Не надо печалиться,
  • Вся жизнь впереди, —

пел нырок популярную в этом сезоне песенку.

— Неплохо поет, а? — спросил я Сергея не без гордости.

— Неплохо, — согласился тот. — Слегка железочкой отдает, чуть-чуть скрежещет, но в целом неплохо.

— Сейчас он в море полетит, — сказала Екатерина. — Он больше любит воду, чем воздух.

Она вытянулась струночкой, подняла руку и махнула. Нырок прекратил вращение и полетел с высоты откоса к морю. Летел и пел:

  • Не надо печалиться,
  • Вся жизнь впереди,
  • Вся жизнь впереди,
  • Только хвост позади.

Он летел, пел и постепенно растворялся в темноте.

Сцена. Номер третий: «Универсальный человек»

Ночной паркинг. Зрители — спящие рефрижераторы. Дуров развешивает на ближайших кустах жестянки и стекляшки: это воспоминания.

Всякий раз, как я встречал его на улочках нашего квартала, мне вспоминались университеты и не отвлеченные понятия высшего образования, но университетские территории, то, что сейчас называют кампусами.

Он был вообще-то переводчиком европейской поэзии, то есть поэтом, и сам себя, кажется, вовсе не связывал с университетами, с какими-то закрытыми учеными товариществами, а, напротив, быть может, полагал себя человеком улицы, бродягой, забубенным стихоплетом вроде Франсуа Вийона.

Я встречал его редко, но всякий раз, как мне сейчас представляется, где-то или в саду, или в аллее, всякий раз под какими-то огромными свисающими ветвями. Профессор (будем называть его так, хотя у него, кажется, не было ни единой ученой степени) с терьером на поводке, а сам похожий на ирландского сеттера, рыскал по кварталу в поисках созвучий. Мне казалось, что ему следует бежать всего того, что похоже на слова «гастроном», «комбинат», «протокол».

Однажды пришлось мне посетить городок Блумингтон, где в соответствии с названием процветает старый университет и колоссальные везде произрастают деревья. Ночью студенты бессонные шляются по пиццериям, в предгрозовой духоте проплывают они, как медузы, угри и тритоны. Там мы с дружком, хлопоча по части шамовки, передвигались в ночи. Там нам обоим вдруг вспомнился рыжий Профессор, вдруг одновременно в память пришел и связался с университетом. Вероятно, все же существовала в невидимом мире двусторонняя связь между Профессором и университетами.

Прошлой весной было отмечено, что деревья в квартале весьма произросли и поднялись над крышами. Той же весной стало известно, что Профессор убит бандитами. Шутки ли ради или по слепоте судьбы, но он попал в криминальную статистику, в разряд невинных жертв.

Злой умысел его догнал — так подвывали сквозняки на тех углах, где он когда-то резко заворачивал со своим терьером. Какая бессмыслица — так грустно шелестели посеребренные луной деревья в тех садах. Любой злой умысел бессмыслен — так печально полагала луна.

Не так ли? Бессмыслен удар железом по голове, но проломленная голова полна смысла. Нелеп выбор невинной жертвы, но сама невинная жертва полна смысла, лепости и благодати.

Кварталы наших домов, мигающих робкими огоньками, шумящие сады, полные тихих лепечущих душ, тротуары, на которых с каждым дождем проступают легкие следы Профессора, что рыскал здесь с терьером на поводке в подслеповатом розыске созвучий…

Дуров тихо аплодировал зрителям: чудесная публика. Приблизился, деликатно шипя пневмосистемами, еще один ценитель жанра — «КамАЗ» с двумя прицепами. Над паркингом стояла луна. Тень артиста пересекла масляные лужи…

Автостоп нашей милой мамани

Грубиян водитель Бирюков Валентин высадил Маманю сразу за порядками птицефабрики «Заря».

— Дальше, Маманя, топай пехом, — сказал он. — Начинай марафонский забег.

Вот такой этот Валентин Бирюков. Никогда не поздоровкается, не попрощамкается, а заместо искренних приветствий всегда грубость скажет.

Маманя развязала свой узел, достала кошелек и полезла за серебром.

— А я тебя, Валяня-голубчик, награжу, — пропела она. — Чичас дам тебе на пиво.

— Рехнулась, Маманя! — взревел грубиян, и вместе с ним грубо взревел и «МАЗ» евонный.

Засим они уехали. Маманя в душе была довольная Валентином и «МАЗом» евонным. Они провезли ее дальше договоренного километров на двадцать, и серебро к тому же осталось все целое. Долгий путь начинался с удачи. Маманя так и рассчитала, что от птицефабрики «Заря» путь ей будет до развилки километра три пеший. Как только грубиян повернулся к ней огромным темно-голубым затылком, выпустил вредный синий газ и ушел, так тут же Маманя привязала на ремешке с одной стороны узел, с другой стороны сумку довоенную «радикул», в правую руку взяла корзинку с гостинцами для невинных внучат и захромала по тропинке вдоль шоссе.

Утречко было пасмурное, и даже накрапывал маленький дождичек, то есть языческий местной волости бог дождя Мокроступ благословлял Маманю на долгую дорожку.

Елки да осины окружали всю Маманину жизнь с голожопошного детства через молодые на средние хляби к нынешнему зрелому веку. Теперь Мамане хорошо наслаждаться в здоровой городской обувке, хотя и стала уже подсыхать правая ножка.

«Великие Луки» — было написано на щите и километраж. Луки Великие, забормотала Маманя, Великие Луки, Великие Огромные да Веселые, Луки вы мои, Лучища озорные, Луки вы Лученьки окаянные, Луки-лучины-Разлуки-Излуки Великанские-Африканские-Атаманские, и где же вы засверкаете, запоете, да когда ж вы взыграете, Луки-мои-Луки, Лучата-мои-Внучата Великие да Прекрасные.

Так Маманя обычно бормотала себе под нос какую-нибудь несуразицу, когда судьба иной раз оставляла ее наедине с самой собой, что, правду сказать, случалось редко. Так она обыкновенно бормотала, и каждое словечко в несуразице играло для нее, будто перламутровое, в каждом, раз по сто повторенном, видела она какую-то особую зацветку. Маманя любила слова. В этой тайне она и сама себе не признавалась. В молодости, бывало, чуть ли не плакала, когда думала о том, как огромен красивый мир слов и как мало ей из этого мира дано. В нынешние времена родичи порой удивлялись: включит Маманя «Спидолу», сидит и слушает любую иностранную тарабарщину, и лицо у нее такое, будто понимает. Никакого беса Маманя, конечно, не понимала, ее только радовала огромность мира слов. Экось балакают: эсперанца, ферботен, мульто, опинион… — отдельные слова долетали из радио до Мамани и радостно изумляли ее.

Так незаметно под «Луки-Лученьки» Маманя дохромала до развилки, то есть до того места, где их районная дорога упиралась в шоссе межобластного значения и где стояло на опушке леса несколько известных каждому устюжанину предметов: беседка, столб с автобусным знаком, преогромнейший плакат и фигура гипсового лося.

Многие устюжане пересекали эту грань и исчезали в пространстве. Мамане прежде не приходилось. Еще в те отдаленные времена, когда поставили здесь лося и пошли слухи среди районных крестьян, что золотое поставили животное для всех. Маманя (совсем-совсем нестарая еще тогда была Маманя) упросила деверя свозить ее на перекресток — такая была жгучая тяга. И ох как понравились ей тогда золотой великан, и широкая областная дорога, и отдаленное кружение облаков над бесконечными видами земли. Маманя вспомнила сейчас, как захотелось ей немедля утечь в отдаленное пространство, но деверь мужик был серьезный и непонятного не понимал. Подколупнула тогда Маманя лесного великана, спрятала себе на память малость позолоты. Потом побаловали они с деверем в кустах и благополучно отправились назад в Устюжино, где были рожденные и закрепленные для жизни.

И вот сейчас Маманя стояла на заветном рубеже. Серенький мокренький денек. У лося-красавца за долгие годы совсем уж стал затоваренный вид, но крепость в ногах уцелела. Маманя, влажная аккуратненькая старушка, с шустрым интересом озирается. Казалось бы, надо ей сейчас ужасно волноваться, ведь вот-вот — и улетит она со своей устюжинской планеты, но она совершенно почему-то не волнуется и никакой не испытывает горечи за прожитые годы. Путь дальнейший, почитай, в пятьсот километров ничуть ее не пугает.

Безусловно же расширились нынче горизонты даже и у сильно оседлого населения. Голубой экран и беспроволочное радио безусловно приблизили к Устюжину всю нашу малонаселенную, но порядком уже цивилизованную планету. И вот: крохотная старушка Маманя, да еще и с подсыхающей ножкой, уверенно стоит на асфальтовом распутье, не боясь ни мрака, ни зрака, ни лихого человека. А между прочим, путь Мамане предстоит через три северорусских области, в крошечный по масштабам лесопункт, к родному сердцу, дочери Зинаиде, медицинскому работнику — фельдшеру.

Быть может, некоторые читатели не поверят, но Маманя просчитала всю дорогу по автомобильному атласу племянника Николая. С карандашиком произвела калькуляцию, и вышло так, что на попутных ей будет и сподручнее и дешевле, чем на железной дороге и автобусах с пятью пересадками. И вот, как видим, первый почин оказался удачей — полста километров уже позади, а серебро все целое. А вот и вторая Маманина удача появилась — с бугра скатывался, разбрызгивая лужи и шуруя щетками по стеклу, махонький красивенький автобус, на каких Маманя еще не каталась. «Это мой», — подумала она, подняла ручку и личиком сделала скромный привет.

Шофер в этом транспорте оказался совсем непохожим на грубияна Бирюкова, да и вообще на устюжинских волосатых парней. Стрижка у него была короткая, тугой на шее висел галстук, на пальце граненое кольцо. Человек ученый-неученый, но вежливый, молчаливый, улыбающийся.

Маманя попыталась было ему рассказать всю свою историю — и про Зинаиду, и про ейную проблему, — но он, улыбаясь, включил радио, и рассказ потонул в красивой музыке.

К слову сказать, Маманя как выехала за свои районные пределы, так все и старалась попутчикам рассказать свою житейскую историю. Будто бы что-то подмывало ее выговорить свое наболевшее, набрякшее этим незнакомым людям, стремительно несущимся по дорогам. Мы, однако, прибережем Маманин рассказ до встречи с другим героем нашего повествования, благо и недалеко уже осталось.

Однако удача-то с маленьким автобусом была не ахти какая удачная. Как стали прощаться в Псковской уже области, водитель радио выключил и скривился на серебро в коричневой ладошке:

— Мало кидаешь, мамаша!

Маманя ахнула, сердце заколотилось, подсыпала из «радикула» еще парочку монет.

— Бумагой платить надо, милая, — пожурил ее водитель, да так вежливо, что Маманя его даже, как волка, испугалася.

Из трех бумажек, что оказались после этого в дрожащей Маманиной руке, из пятерки, трешницы и рублика, водитель выбрал самую новенькую, чистенькую — трешницу. Даже пятеркой побрезговал из-за поношенности. Выбрал и отпустил тогда Маманю с миром и даже два пальца приложил к непокрытому лбу, будто фриц.

Как она горевала по этой трешке! Ведь на автобусе-то и двух рублей не натянуло бы от сих до сих! Трешечка, трешечка моя трефовая трешечка шишечка шишечка с маслицем трешечка кошечка выгляни в окошечко троячок мужичок поволок за бочок куяк не куяк а выкладывай трояк!

Однако дальше пошло сносно. Растерянную Маманю подобрал трактор с удобрением и довез до могучего автохозяйства, что посередь чистой прохладной земли мощно рычало и ворочалось в собственной грязи. Оттуда Маманя выехала в пребольшущем дизельном тягаче, сверху поглядывая на поля и леса, будто принцесса. Еще солидный кусок дороги скушала Маманя на желтой цистерне «Молоко», и это был путь приятственный, подушечка под заднюшечкой мягонькая, а от водителя Игорехи (как он сам себя назвал) молочком природным потягивало. Конечно, уж больно часто Игореха матерился, и Маманя поначалу немного вздрагивала, но потом привыкла — матерится человек, как дышит, без всякого зла и смысла.

Всем этим товарищам — и трактористу, и дизелисту, и молоковозу — Маманя бросала денежку в кармашек, приговаривая: «На табачок, на конфетки деткам, на пивко-лимонад» — в зависимости от типа водителя. Очень это ловко получалось — малая денежка летела в кармашек, а шоферюга только глазом косил. Маманя даже возгордилась, как ей в голову пришла такая славная хитрость — денежку в кармашек. На этом деле Маманя, безусловно, возместила себе безвозвратно погибшую трешницу.

И вот мы наконец видим нашу Маманю, хромающую через большое и пустынное село Никольское к магистрали союзного значения — широченной дороге, разрисованной вдоль линиями и со столбиками на каждую сотню метров. Мамане, конечно, село Никольское кажется единственным в мире селом Никольским, в Устюжинском родном районе такого названия нету, и Маманя не подозревает, что в России Никольских-то сел что звезд на небе. Экое преогромное село-полугород и совершенно сейчас безлюдное — во дворах кобели брешут, в избах голубые экраны полыхают, никого не спросишь ни о чем.

Махонькая Маманя в плюшевой жакеточке долго мокла на магистрали союзного значения прямо за знаком «Остановка запрещена». Не снижая скорости, мимо нее проносились и грузовики, и фургоны, и такси. К слову сказать, Маманя все легковые машины называла по-своему — такси. Помнилось, как Зинаида с Константином приехали к ней однажды (еще до деток) пьяные и веселые и все говорили: такси, такси, приехали на такси и уедем на такси.

И вот появилась синенькая, хорошенькая, чистенькая под дождиком «такси», которая, разглядев вдруг Маманю, заморгала правым глазом и приблизилась. Опасное, конечно, дело — такси. Того гляди, еще попросит бумажных денег. Тем не менее Маманя себя и ножку свою занывшую пожалела и влезла в сухое, да теплое, да музыкальное место. Эх, тратиться так тратиться — давай гони!

— Ай такси-то у тебя хорошая, ай накатистая, — пропела вежливо Маманя, приглядываясь уже, где у водителя «кармашек».

— Это, простите, не такси, — поправил старушку Павел Дуров.

— Не самосвал же! — хихикнула Маманя и глазом по водителю, по синей рубашке с медными пуговицами. — Я, чай, ты моряк будешь, мальчик дорогой?

— Моряк-моряк, — с готовностью покивал Павел Дуров. — Меня зовут Павел. А вы куда путь держите?

— В Новгородскую область, в поселок Сольцы, — не без гордости ответила Маманя.

Павел Дуров левой рукой обхватил руль, а правой открыл автомобильный атлас, прошелся по нему пальцем.

— Почти сто двадцать километров нам с вами по пути… — проговорил он и как-то вроде бы не закончил, вроде бы вопросик подвесил, обратился к Мамане вопросительным лицом.

— Ты чего, мальчик дорогой? — удивилась Маманя.

— Ваше имя-отчество?

— А Маманей меня называй.

— Маманей? — изумился Павел Дуров.

— Ага. Меня все Маманей зовут. Ну а ежели не с руки, зови тогда Маманя-Лиза. Лизавета я, значит, Архиповна. Ну вот… — Она устраивалась поудобнее в теплой машине, что, тихонько журча, несла ее по сырой земле, к дочери Зинаиде. — Ну вот, а еду я, мальчик дорогой, к дочери своей Зинаиде, которой мужик Константин, законный супруг, дурака завалял с библиотекаршей Лариской. Вот видишь, мальчик дорогой, получила я письмо от Зины, и сердце захолонуло — от родной дочки такие горечи получить не дай тебе Бог! — Маманя развязала «радикул» и показала Дурову исписанную с двух сторон страничку арифметической тетради. — Вот, глянь.

— Не могу читать на ходу, Елизавета Архиповна, — виновато улыбнулся Дуров.

— Тогда я сама тебе прочитаю! — решительно сказала Маманя и надела очки. — Слухай! «Здравствуйте, многоуважаемая моя маманя Елизавета Архиповна! Из далекого леспромхоза, затерянного в живописной новгородской земле, шлю свой горячий привет двоюродному брату Николаю, тете Шуре, дяде Филиппу, маленьким деткам Юрику и Виталику, особенно директору нашей школы Евдокии Терентьевне, которую часто вспоминаю, как в песне поется, „учительница первая моя“, подругам и коллегам Нине, Тамаре и Аркадию Осиповичу, если еще помнит, а также всем односельчанам, с которыми прошли мы годы и версты по нехоженым тропам жизни. Если бы Вы сейчас были со мной, мамушка родная, неизбежно не узнали бы родной дочери. Константин фактическим образом не ночует дома, а на глазах всего нашего лесного коллектива отдает библиотекарю Ларисе свой ум и честь и носит через улицу шампанское и кондитерские изделия. Я не знаю, маманечка, что с собой сделаю! Хоть бы хоть красивая была, сука дорожная! Мне жизни нет совсем, ни месяца, ни звезд не вижу, и хочется плакать, когда слышу эстрадные песни. Поговори со мною, мама, о чем-нибудь поговори. Дети наши отца Константина уже ставят под вопросом и спрашивают — как ножом режут, а мне пожаловаться некому никогда… хоть бы пачку вероналу, но Вы не верьте этим глупостям. Остаюсь любящая Вас дочь Ваша Зинаида. Внучата Алик и Танечка кланяются Вам с глубоким уважением. А может быть, запросы у меня слишком высокие, может, оттого это случилось, что не разглядела в Константине человека с большой буквы? Эх, мама…»

Маманя разрыдалась вдруг так бурно и горько, что Дуров растерялся и не нашел ничего лучше, как прижаться к обочине и выключить мотор. Полез в походную аптечку, накапал валерьяны.

— Учила! Холила! Зиночку! Деточку мою! На фельдшера выучила, а отдала злодею!

— Елизавета Архиповна, Елизавета Архиповна! Позвольте пульс!

Пульс у Мамани оказался, как хорошие часики. Горький порыв свой она остановила, достала из «радикула» сухую тряпочку и вытерла лицо.

— Ну, мальчик дорогой, что ты скажешь теперь мне, своей попутчице несчастной?

«Бредовина какая-то, — подумал Дуров. — Что я могу ей сказать?»

— М-м-м, — сказал он. — И вы, значит, к Зинаиде двинулись, Елизавета Архиповна?

— Вот так и двинулась!

— А цель ваша?

— Цель? Я им поцелюся! Где это видано, чтоб муж при живой жене с библиотекаршей ни от кого не скрывался?

«Где это видано? — спросил себя Дуров. — Действительно, где такое невероятное событие могло случиться?»

— Значит, вы, собственно, не Зину утешать свою едете, а, собственно говоря, активно хотите влиять на Константина?

— У Зинки все лекарства выброшу в уборную, а Костю за руку в дом верну, да еще и уши надеру!

Сказано это было с энергией и решимостью.

Дуров посмотрел на старушечку. Эге, старушечки, как говорят, свое дело знают туго. Да, это, конечно, активная старушечка, знаток человеческих сердец.

— А что же будет делать библиотекарша Лариса, одинокая, красивая, несчастная?

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Воспоминания бывшего послушника Спасского монастыря о хождении к печерским святителям за благодатью....
Православная газета «Приход» не похожа на все, что вы читали раньше, ее задача удивлять и будоражить...
Книга «Александр III – Миротворец (1881–1894 гг.)» продолжает серию «Россия – путь сквозь века». В н...
Английская писательница Диана Уинн Джонс считается последней великой сказочницей. Миры ее книг насто...
Книга «Александр II – царь-Освободитель. 1855–1881 гг.» продолжает серию «Россия – путь сквозь века»...
Александра Коллонтай – дочь царского генерала, пламенная революционерка и первая женщина-дипломат. О...