Обезьяна приходит за своим черепом Домбровский Юрий
А что при такой проверке могут получиться самые неожиданные результаты, он скоро попытается доказать.
И вот в следующем же номере журнала появилась целая серия снимков с “Коллекции доктора Кенига”.
Чего тут только не было!
Черепа – удлиненные, как тыквы, круглые, как арбуз, сплющенные с боков. Какие звериные облики должны были иметь их обладатели, если бы они оделись кожей и плотью!
В сопроводительной статье, очень короткой, впрочем, доктор Кениг писал, что он не требует лавров профессора Мезонье, а только доказывает ему, что и он мог бы их иметь, если бы захотел. Что же касается нападок профессора на истинную науку и на великий принцип чистоты крови, который так не нравится профессору, то он очень советует ему прочесть две хорошие книги – “Моя борьба”[1] Гитлера и “Миф XX века”[2] Розенберга.
И отец поднял перчатку.
Он опять поднялся на второй этаж, в свой кабинет, уже давно освобожденный от бормашины, и через месяц в Париже и Лондоне вышла его книга “Моя борьба с мифом XX века”.
Вот тогда-то ему и прислали эту петлю.
Сопроводительное письмо, приложенное к ней, было немногословно:
“На ней повесит вас первый немецкий офицер, перешедший с нашими войсками через границу”.
Вместо подписи стояли крючок, точка и клякса.
Теперь этот офицер пришел и ждал отца в кабинете.
Глава третья
Офицер стоял перед картиной, на которой парили розовые ангелы, и курил.
Это была его вторая папироса.
Первую он вместе с раздавленной спичечной коробкой бросил в череп питекантропа, видимо, приняв его за пепельницу.
У него было удлиненное, острое лицо с тяжелым подбородком, небольшие серые и как будто бы мутные, но на самом деле очень зоркие глаза, которые подолгу задерживались на одном предмете, гладкий лоб, короткие темные волосы. Говоря, он часто поднимал руку и проводил рукой по голове, как будто приглаживая прическу.
Увидев отца, он быстро шагнул к нему навстречу, и на лице его, вернее – на одних тонких лиловых губах, появилась ласковая и в то же время сдержанная улыбка…
Он щелкнул сапогами – тонко и остро звякнули шпоры – и, глядя в лицо отца, пристально и дружелюбно спросил по-французски, имеет ли он высокую честь видеть профессора Мезонье.
Он именно так и выразился – “высокую честь”.
Вообще же я сразу заметил, что говорит он плохо, запас слов у него ограничен и, прежде чем сказать фразу, он предварительно должен составить ее в уме.
Отец кивнул головой – он волновался и не хотел, чтобы слышали его голос.
– В таком случае разрешите пожать вам руку! – быстро сказал офицер и протянул отцу прямую и жесткую ладонь.
Отец порывисто пожал ее и глубоко вздохнул.
Я взглянул на мать.
Лицо у нее было утомленное и туманное.
Она поймала мой взгляд и медленно закрыла и снова открыла глаза, показывая этим, что все обстоит благополучно. Потом она тоже вздохнула и улыбнулась.
Так улыбаются, так вздыхают, так смотрят очнувшиеся после угарного обморока.
– Я являюсь вашим давнишним почитателем, профессор, – сказал офицер, не спуская с отца тяжелых, оловянных глаз. – Я тоже учился в археологическом институте. Но война… – Он остановился, вспомнил что-то и добавил: – Кто-то из поэтов выразился так: “Когда говорят пушки, то музы бегут с Парнаса”. Не правда ли? Но главная цель моего посещения…
– А мы можем говорить по-немецки, – сказал отец, – я окончил Гейдельбергский университет.
– Да? – радостно, но спокойно изумился офицер. – Прекрасно! С питомцем старейшего европейского университета на другом языке и не подобает говорить! Так вот, моя миссия… – У него догорела папироса, и он остановился, разыскивая глазами череп, но мать быстро подставила ему пепельницу. – Моя миссия заключается в том, чтобы передать вам привет от вашего родственника. – Тут он вынул из кармана перламутровый портсигар и положил его на ладонь. – Привет и письмо, которое он просил передать вам лично. Это и к вам относится, сударыня, – обернулся он с легким полупоклоном к матери.
Затем он щелкнул портсигаром и достал узкий синеватый конверт.
– Пожалуйста! – сказал он.
Отец полез в карман за очками. Их там не оказалось, и он в отчаянии взглянул на мать.
– Они в столовой, сейчас я принесу, – сказала она и вышла.
Отец надорвал конверт, и оттуда выпал лиловый листок.
– Сударь, – сказал отец, глядя на офицера, – если бы вы только знали, как я все эти годы ждал этого письма. Мой несчастный брат, который с тысяча девятьсот тридцать второго года пропал без вести…
– А вот вы прочтите письмо, – посоветовал офицер и улыбнулся снова, спокойно, вежливо и жестоко.
В кабинете было совсем темно.
Ганка неслышно подошел к окну и опустил тяжелые синие шторы.
Потом он наклонился над столом и зажег лампу. Тогда на письменном столе неясно замерцала тяжелая бронза дорогого письменного прибора в египетском стиле, а райские птицы на шторах вспыхнули и заиграли матовым, перламутровым свечением. Офицер шагнул к столу, взял пресс-папье и подбросил его на ладони. Потом поднял и опустил крышки на чернильницах в форме лотоса.
– Дорогая вещь, – сказал он с уважением, – редкая, дорогая вещь.
Дотронулся до штор и уже ничего не сказал, а только покачал головой.
Мать возвратилась с очками.
Отец надел их и быстро перевернул листок, разыскивая подпись.
– Господи боже мой, – сказал он вдруг изумленно. – Да ведь это!.. Берта, ты знаешь, кто это пишет?
Он хотел что-то сказать еще, но взглянул на офицера и прищелкнул языком. Потом прочитал письмо до конца и молча протянул его матери.
– Дорогая вещь, – повторил офицер, глядя на чернильницу, – редкая, дорогая вещь. У меня с детства наклонность к бронзе, и если бы вы… – он, как кошку, погладил бронзового сфинкса, – если бы… – повторил он. Потом вдруг спохватился и даже нахмурился. – Я сегодня буду говорить по прямому проводу с Берлином. Так вот, если вам нужно передать что-нибудь спешное…
Отец растерянно поглядел на мать – она кончила читать письмо и спокойно положила его на стол.
– Нет, чего же передавать! Как будто нечего. А? Берта? Мы ему ответим письмом.
– Ну, а вы, сударыня, – офицер повернулся к матери, – не захотите ли вы передать чего-нибудь вашему брату?
– Скажите Фридриху, что мы его ждем, – ответила мать, – и чем скорее он приедет, тем лучше.
Отец быстро взглянул на нее.
– Чем скорее, тем лучше, – упорно повторила она, не спуская с отца глаз. – Это я вас прошу передать от нас обоих.
– Хорошо! – сказал офицер, и рот его слегка дрогнул. – Передам от вас обоих.
– И потом вот еще что, сударь, – мать секунду подумала, – вам понравился наш чернильный прибор, а у нас в семье такой обычай: если гостю, дорогому гостю, потому что вы приносите нам весть о моем пропавшем брате, – подчеркнула она, – что-нибудь понравится…
– Ну что вы, что вы! – радостно забеспокоился офицер. – И потом же – вы меня совсем не знаете… С какой же стати?.. А вот, я вижу, вас интересуют библейские сюжеты! – он обрадованно кивнул головой на розовых ангелов с гусиными крыльями. – Я вывез из Галиции недурную коллекцию старых византийских икон, так я сегодня же вечером пришлю их вам…
– А что, сударь, – вдруг спросил Ганка, – вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? – Он стоял около двери, и лица его не было видно.
Офицер вздрогнул и остановился.
– Что такое? – спросил он с недоумением и даже с легкой оторопью.
– Иконы, иконы, византийские иконы! – настойчиво повторил Ганка. – Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: “Дорогой господин офицер, – не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, – возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь все равно не удержатся”. Так, что ли?
Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжелыми, белесоватыми глазами.
– Вы большой шутник! – выговорил он, отчеканивая каждое слово. – Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени… Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?
Тогда Ганка вышел вперед.
Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем все его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.
Притом еще он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.
Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием ее он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.
– У вас очень много друзей, – пробормотал он, дрожа.
Офицер подошел к нему вплотную.
Так с минуту они молча стояли друг перед другом.
Лицо офицера, тяжелые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы – все это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо.
– Да! – что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. – Как звать этого господина?
– Боже мой… Господа, господа! – засуетился отец, как будто выведенный из тяжелого транса. – Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает…
– Я вижу, что у него бывает, – жестко улыбнулся офицер. – Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всем как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах…
И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять.
– У меня много друзей, – сказал он, уже не сдерживая угрозы, – но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю!
– Это оттого, что вам в них очень везет, сударь! – быстро ответил Ганка.
– Немецкому офицеру во всем везет! – жестко улыбнулся Гарднер. – И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! – И он разжал и снова сжал кулак. – Раз, два, три – и нет! Мокро!
– Я видел это, – сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, – там, на перилах Королевского моста…
– Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! – многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери: – До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец.
– Слушайте, господин Гарднер, – сказала мать сердечно и просто, – у доктора Ганки тяжелые нервные припадки, во время которых он не сознает, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит…
– И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? – уже без улыбки спросил Гарднер. – Не беспокойтесь, я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами еще увидимся!
Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.
Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски.
– Что вы наделали, Ганка! – сказала она глухо. – Что вы только наделали! И к чему все это!
– А, собака! – вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. – Немецкий шакал! Ты сюда пришел грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! – он замолчал, весь дрожа и извиваясь.
Мать встала и тихо погладила его по голове.
Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.
– Бедный! – сказала мать.
Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свел и развел руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.
– Бедный! – повторила мать с тихой лаской. – Идемте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошел от страха. А ты, – она взяла меня за плечи, – спать, спать и спать!
Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.
А дня через три случилось и самое главное.
Глава четвертая
И вот как это произошло.
В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.
Отец сидел в кресле и курил.
Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы ее он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось все-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом еще так, что и разобрать-то можно было не все.
А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шел мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже – все было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжелой массы.
В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую черную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомленное, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.
– Надо будет взять с собой и твои коллекции, – вдруг сказала мать, – вот о чем я думаю все время! Но как? Ведь это – два таких огромных ящика… Разве попытаться…
Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчужденный от всего, и глаза у него были закрыты.
Мать поглядела и отставила в сторону чашку.
– Тебе нехорошо, Леон? – спросила она.
– Да! – ответил отец сквозь зубы.
– Может быть, у тебя болит голова?
– Нет! – ответил отец.
Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.
– Какая ужасная погода! – сказала она.
Отец молчал.
– Я все-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру… У нас есть еще один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? – Отец молчал. – Он так тебе нравился… из черного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот все равно не удержишь.
Отец молчал.
– Леон! – позвала мать.
Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.
– Ну что ты, Леон? – тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. – Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты…
– Берта! – сказал отец, и голос его раздраженно вздрогнул. – Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай все, что тебе угодно, все, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.
– Почему? – спросила мать.
– А! Ты знаешь почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор как я узнал, что это нечистое животное вползет в наш дом, мне все стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, – понимаешь?
– Ты на меня сердишься, Леон? – спросила мать, помолчав.
– Сердишься! – Отец взмахнул рукой. – Сердишься! Что за никчемное, бабье понятие! Как будто все дело только в моем настроении! Я не сержусь, мне просто противно!
– Что тебе противно? – спросила мать.
– Да всё мне противно! – закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. – Всё! Решительно всё! И ты мне противна, и ты! Потому что ты – мой грубый, практический ум, мое реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты – мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это?
– Леон… – начала мать.
– Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, – в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, – приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно – слышишь, Берта, мирно! – будем говорить о вопросах палеоантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему еще улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно!
Мать взяла его за руку.
– Ну, а что делается в городе, ты знаешь? – спросила она сурово.
– Господи! – Отец зажал голову руками. – Где то далекое, счастливое время, когда этот выродок не убивал людей, а мирно занимался фабрикацией доисторических черепов?! Милое, наивное время, возвратись хоть на минуту! Пусть я увижу перед собой не убийцу ребенка, а просто глупого и неопытного шулера! Ты помнишь, как он летел у меня с лестницы вместе со своим “Моравским эоантропом” – этой гнусной фабрикацией из обезьяньих и человеческих костей? Меня именно и потрясла тогда эта его бесстыдная, воинствующая наглость: ведь не где-нибудь на стороне он подобрал эти кости, а у меня же, у меня же в кабинете, просто открыл шкаф, набрал костей, измазал их землей и принес их мне же. Я швырнул их ему вслед, и ты не упрекала меня, Берта, но, честное слово, насколько лучше бы было ему заниматься обезьяньими черепами и оставить человека в покое!
Отец вздохнул и нагнулся за Сенекой.
– Брось книгу, – сказала мать. – Что происходит в городе, ты знаешь?
– Ради бога, Берта! – сказал отец, прижимая к груди левую руку – в правой он держал Сенеку, – и набрал воздуха для новой, пылкой и бичующей тирады. – Ради всего святого…
– Брось книгу! – повторила мать и вырвала у него Сенеку из рук. – Профессор Бернс, когда пришли за ним, выпрыгнул с пятого этажа, профессора Жослена вытащили прямо из постели и не дали ему даже попрощаться с детьми. Теперь, говорят, он уже расстрелян. Его видели вместе с Карлом Войциком. А когда я сегодня пошла в булочную, то при мне немецкий ефрейтор бил какого-то прохожего. Ты и понятия не имеешь, как они бьют, Леон… Он его… Да нет, нет, ты не представишь, это надо видеть! Тот повалился навзничь головой в чье-то окно, а он хлестал его кулаком по зубам… А из окон смотрели люди. Потом ефрейтор обтер руки о его пиджак, надел перчатку и пошел дальше. Я узнала потом, что этот человек случайно толкнул его локтем на улице. Ну, скажи: ты хочешь, чтобы это было и с тобой?
Отец сидел ошеломленный и сгорбленный.
Уже ничего не осталось от его суровой взыскательности и гордого величия. Одно имя поразило его особенно.
– Профессор Бернс! – сказал он в ужасе. – Ведь я его видел всего неделю тому назад… Господи, что же он им сделал?
– Ты хочешь, чтобы тебя тоже в одном белье стащили с кровати, а потом повесили на шнуре, так, что ли? – неумолимо повторила мать.
– Нет, нет, Берта! – отец, как будто защищаясь, поднял руку. – Но я не могу же…
– Чтобы к тебе подошел Гарднер, снял перчатку и начал бить тебя по зубам, чтобы тебя засадили в подвал, а потом придушили в углу, как крысу, – ты этого хочешь? Ну, так я этого не хочу!
– Нет, нет, Берта, ради бога… Ну что ты, в самом деле… – отец продолжал что-то бормотать, сам плохо вдаваясь в смысл своих слов. Картина, нарисованная матерью, поразила его своей реальностью.
– Я этого не хочу, – повторила мать с тихой яростью. – Фридрих – негодяй и преступник. Ты пятнадцать лет тому назад вышвырнул его из дома и хорошо сделал, но теперь я должна сохранить твою жизнь и жизнь Ганса, а ты должен сохранить свой институт и свою науку – вот что я понимаю во всей этой истории! Поэтому я буду держать пепельницу, когда в нее плюет немецкий офицер, подарю твой письменный прибор Гарднеру и буду с нетерпением ждать приезда Фридриха, потому что я знаю – в этом спасение. А тебя прошу мне не мешать и… – тут у нее дрогнул голос, и она тяжело осела в кресло. – И, Леон, неужели ты думаешь, что это все мне легко? Когда Ганка…
– Да, да, а где же Ганка? – забеспокоился отец. – Он обещал прийти с утра, а сейчас…
Мать сидела в кресле и плакала. Она закрывала лицо, но слезы текли у нее по рукам и груди.
– Берта, милая! – всполошился отец. – Голубка моя… Я тебя обидел? Да? Ну, прости, прости меня, старого дурака!
Отворилась дверь, и вошел Ганка. Под мышкой он держал папку с бумагами и, войдя, сейчас же бросил ее на стол.
Он был слегка бледен и тяжело дышал.
– Вот! – сказал он и задохнулся. – Здесь всё!
– Что всё? – шутливо переспросил отец. В присутствии Ганки он опять обрел свой прежний тон. – Во-первых, здравствуйте, во-вторых, снимите шляпу и садитесь…
Ганка слепо, не видя, посмотрел ему в лицо, рывком оправил галстук, потом повернулся и молча подошел к двери.
– Ганка! – окликнул его отец. – Да что с вами, в самом деле? Прибежал, не поздоровался, бросил папку: “Здесь всё”, – а что всё?
Ганка обернулся и повел шеей так, как будто ему жал воротничок.
– За мной погоня, – сказал он почти спокойно, – я не хочу, чтобы меня взяли у вас!
– Этого еще не хватало! – отшатнулся отец. – Да стойте, куда же вы?.. Берта… Берта… – взмолился он. – Ты слышишь, что он говорит?
Мать стояла, прислушиваясь.
– Вот они, уже идут, – сказала она, – поздно!
Вошли двое; в коридоре были и еще люди, видимо, несколько человек, но те остались за дверьми.
Первым вошел высокий, сухой мужчина, по своей хищной худобе, узкому треугольному лицу и жестким усам несколько похожий на Дон Кихота, каким его изобразил Густав Доре. У него была морщинистая кожа цвета лежалого масла и быстрые, зоркие, внимательные глаза.
Одет он был в глухой кожаный плащ и, может быть, поэтому напомнил мне нашего домашнего монтера.
За ним шел офицер, красивый, румяный, молодой и очень полный, с белыми вьющимися волосами и бездумным выражением в больших синих глазах.
– Который? Этот? – спросил усатый, показывая на Ганку.
– Этот! – ответил офицер и чему-то улыбнулся.
Тогда усатый пнул ногой стул, что стоял на дороге, и вплотную подошел к Ганке. С полминуты они оба молчали.
Ганка поднял руку – пальцы у него дрожали – и оправил галстук.
– Что вы здесь делаете? – спросил усатый.
Они стояли так близко друг к другу, что если бы Ганка был выше ростом, то он вряд ли увидел бы лицо усатого. Но он смотрел на него, маленький Ганка, – снизу вверх, прямо, неподвижно и строго.
– Я брал вчера у профессора плащ, – ответил он слегка изменившимся голосом, – и вот пришел возвратить ему.
– Хорошо. Где же у вас плащ? – спросил усатый.
– Плащ на мне, – ответил Ганка и стал расстегивать пуговицы.
– Ну, а где же ваш собственный плащ? – спокойно, не повышая голоса, спросил усатый.
– Мой остался дома, – ответил Ганка. Вдруг его передернула быстрая, косая дрожь. Он хотел что-то сказать еще, но только открыл рот и глотнул воздух.
– Ты его не слушай! – сказал офицер. – Он был уже в плаще, когда мы подошли к дому. Его кто-то предупредил, и он шмыгнул через калитку в палисаднике.
– Слышите? – спросил усатый, не сводя с него глаз. – Зачем же вы пришли сюда?.. Да ты не дрожи, не дрожи, – вдруг сказал он с тихим презрением, – тебя ж никто не бьет. Стой ровно… Зачем сюда пришел? Ну?
– Я уж вам… – начал Ганка.
Усатый поднял кулак и ударил Ганку в лицо.
Я заметил – удар был четкий, хорошо рассчитанный и очень короткий.
Ганка упал.
Тогда усатый наклонился и поднял его за плечо.
– Так зачем вы сюда пришли? – спросил он прежним тоном, с силой разминая пальцы.
Папка, с которой пришел Ганка, лежала на столе.
Красивый офицер взял ее в руки, полистал немного и сказал: “Ага!” Он сказал “ага” таким тоном, который значил: “Так вот зачем вы сюда собрались”.
– Вы за этим сюда пришли? – спросил усатый и, не оборачиваясь, приказал офицеру: – Ну-ка, посмотри, что там такое!
– Здесь не по-немецки, – ответил офицер. – Постой-ка, хотя сейчас…
– А я вам переведу, господа, – сказал отец, тяжело дыша. – Это рукопись, уже подготовленная к печати, и называется она “Вопрос об эолитическом человеке в антропологическом и археологическом освещении”.
– Да, что-то в этом роде, – небрежно ответил офицер и веером пустил несколько страниц рукописи. – Какие-то булыжники, кости, какие-то цифры. – Он перелистал еще. – Череп, а на нем стрелки и цифры.
– Какие цифры? – спросил усатый.
– А вот что-то: “пять см; два см; пять; восемь”.
– Это же научная рукопись, – сказал отец. Голос у него дрожал и прерывался самым жалким образом, хотя он и старался держаться молодцом, стоял независимо, недоумевающе пожимая плечами, и бормотал, глядя на Ганку и на усатого: “Что такое? Ну ничего не понимаю, абсолютно ничего”. – Это плод многолетних работ доктора Ганки…
– Закрой. Ерунда! – сказал усатый. – Ну, так вы будете отвечать на мой вопрос или нет? Зачем вы сюда пришли?
– Разрешите, я объясню вам все? – солидно проговорил отец, улыбаясь. – Ровно ничего особенного тут нет. Доктор Ганка работал под моим руководством…
– А вы не будьте таким прытким, – посоветовал офицер (усатый вообще молчал, он смотрел и видел перед собой одного Ганку, все остальное для него просто не существовало). – Вам еще придется достаточно отвечать за самого себя.
– Я, господа, всегда готов… – начал отец.
– Ну и вот. А пока молчите.
Мать вдруг поднялась и пошла из комнаты.