Грезы Маруфа-башмачника Шахразада
— А что будет, когда я узнаю обо всем? Обрадует ли это меня? Быть может, знания моего мужа дарованы ему не самим Аллахом всесильным и милосердным, а его злейшим врагом, врагом всего человечества, Иблисом Проклятым? Как мне тогда спасать мужа? Да и позволит ли он мне это сделать? А что, если его душа уже давно принадлежит адскому пламени? А что будет?…
К счастью, дом колдуньи появился раньше, чем Алмас смогла-таки уговорить себя оставить все как есть. Жена Маруфа остановилась перед приметным строением, чтобы перевести дыхание. Ибо не годится представать перед волшебницей запыхавшейся, словно девчонка, которая бежала от всех духов мира.
— Аллах всесильный, я же все-таки почтенная женщина, мать семейства… Чего я боюсь? От кого убегаю? Куда бегу? Стыдно, матушка…
Слегка отчитав себя, но, правда, и пощадив себя любимую, Алмас принялась рассматривать обиталище колдуньи. Вместо глухого высокого дувала жилище окружал заборчик из деревянных дощечек, выкрашенных в три цвета — синий, алый и желтый. Калитка впустила Алмас в крошечный дворик, где яркими красками сияло буквально все — от стен дома до последнего камня у корней тополя.
— Да возвысится имя Аллаха всесильного над этим домом и его обитателями! — по привычке пробормотала Алмас, подумав, что не следовало бы ей произносить имя повелителя всех правоверных посреди двора волшебницы. И тут же вновь укорила сама себя: «И тебе, безмозглая курица, если ты воистину правоверная мусульманка, не следовало бы переступать порога ее дома!»
— И да воссияет воля его! — отвечала Хатидже, сильная и вовсе не старая женщина. — Не бойся, красавица. Пусть все считают меня колдуньей, но Аллаха всемилостивого я чту и уважаю — ибо он повелевает мне быть тем, кто я есть — исцелительницей человеческих душ от неумных страхов или тяжких вопросов.
Алмас поклонилась в ответ.
— С чем ты пришла ко мне, добрая ханым?
— Я Алмас, жена Маруфа-башмачника, о котором идет молва, что он знает обо всем на свете. И боюсь я, уважаемая, что знания эти нашептал ему сам враг рода человеческого, Иблис Проклятый…
— Но в чем же твой вопрос, умница?
Алмас набрала полную грудь воздуха и решилась:
— Я хочу знать, откуда мой муж, башмачник Маруф, черпает свои знания — ими благословляет его повелитель всех правоверных — Аллах всесильный и всемилостивый — или наказывает враг рода человеческого — сам Иблис… Кто же, скажи, Хатидже?
Хатидже улыбнулась про себя.
— Добрая Алмас, я не знают ответа на твой вопрос. И для того чтобы понять, как же случилось, что твоему уважаемому мужу открылись все знания мира (если они и в самом деле открыты ему), мне нужно многое выяснить. И прежде всего, о вашей жизни…
Алмас с недоумением посмотрела на волшебницу.
— Да, уважаемая, мне нужно знать все-все. От того самого первого дня, когда ты увидела Маруфа-башмачника, до самого последнего мига, когда ты решила переступить порог моего дома.
— Но это может быть очень долгий рассказ…
— Ну что ж, значит, ты придешь ко мне не единожды… Ведь больше ты уже не будешь пугаться моей странной славы. Да и, полагаю, испуганно озираться по сторонам перестанешь.
— Хорошо, — прошептала Алмас, — я попытаюсь рассказать тебе все, что знаю. Но позволишь ли ты мне еще один вопрос, почтеннейшая?
— Конечно.
— Скажи мне, почему твой дом раскрашен столь пестро, что не всякий петух решится спорить с ним в яркости красок?
— Чему ты удивляешься, Алмас? Я незряча, но вовсе не слепа. Краски греют меня, словно солнечные лучи. А серость и скука заставляют душу сжиматься, как от зимних ветров. Вот я чувствую, что ты надела темно-зеленый чаршаф. Должно быть, и тебе не по душе черные и темно-серые тона…
— О да, уважаемая, — согласно кивнула Алмас. — Я их просто ненавижу…
— Вот видишь, малышка… И я тоже. А теперь рассказывай. Вот молоко — оно поможет тебе успокоиться.
Алмас с удивлением увидела на столике пиалы, над которыми и в самом деле вился легкий парок. Она готова была поклясться на Коране, что еще мгновение назад на столике (ярко-красном, покрытом затейливым синим узором) не было ничего, кроме переливчато-синей вазы с огромным красным цветком.
— Не удивляйся, добрая моя гостья. Это ведь еще не волшебство…
Алмас робко улыбнулась и кивнула, словно Хатидже могла увидеть ее движение. И, к своему несказанному удивлению, заметила ответный кивок волшебницы.
— И опять ты удивилась, Алмас… А ведь и это вовсе не волшебство. Не брезгуй, пригубь молоко.
Алмас послушно поднесла пиалу к губам и с удивлением услышала аромат напитка. «Таким было молоко у бабушки… Оно пахнет персиком…» Слезы воспоминаний на миг затуманили глаза ханым, но она смогла справиться с этим неожиданным наваждением.
Любимый с детства аромат вернул ей силы. О, теперь она помнила свою первую встречу с Маруфом так, будто та была только вчера. Да что там говорить — тяжесть прожитых лет вдруг перестала давить на плечи Алмас, и она почувствовала себя той самой пятнадцатилетней девчонкой, которая вышла на базар за пряностями по поручению матушки.
— А теперь дай мне руку. И постарайся представить каждого, о ком будешь рассказывать.
Алмас протянула руку волшебнице и начала свой рассказ, успев удивиться лишь тому, какая странная на ощупь рука у почтенной Хатидже.
— В первый раз, уважаемая, я увидела Маруфа на базаре. О Аллах всесильный, где ж мне еще было его видеть?
— Не отвлекайся, и прошу тебя, постарайся мысленно пережить тот день.
— Да, я постараюсь. Это было уже больше двенадцати лет назад… Заканчивалась весна, густая листва в саду была еще свежа, но летний жар чувствовался уже во всем. Матушка решила, что к приходу отца следует приготовить бараний бок, что-то еще… нет, не помню, и, конечно, сладкие пирожки. Моя матушка — ты, должно быть, знаешь ее, почтенную Саиду — всегда была на диво запасливой. Конечно, это все потому, что она почти каждый день выходила на шумный наш базар, чтобы узнать все новости от таких же, как она… любопытных соседок.
Хатидже улыбнулась. Саму Саиду она не знала, но легко могла представить себе эту, тогда полную сил женщину, которая, надев яркий хиджаб и взяв в руки плетеную корзину, выходила к тем рядам базара, где продавали ткани и украшения. Ибо где же еще, скажите на милость, могут встретиться женщины?
— Но на базар пошла ты, Алмас?
— Не торопись, добрая волшебница, — улыбнулась та, не раскрывая глаз. — Ты же велела мне рассказывать все как можно более подробно. Так вот, матушка справедливо гордилась своими запасами. Ее невозможно было застать врасплох — да пусть бы нас посетила целая сотня гостей, их бы всех ждало обильное угощение! Честно тебе скажу, уважаемая, тогда матушкина бесконечная суета по дому меня раздражала и даже утомляла. И только сейчас, став уже женой и матерью, я понимаю ее — ибо радовать лакомствами своих домашних столь же приятно, сколь приятно слышать их благодарности и видеть их лица, измазанные соусами и кремами.
Хатидже вновь кивнула. Она все яснее видела эту уважаемую ханым молоденькой девушкой, все явственнее слышала голос ее матушки… Иногда, о Аллах всесильный и всемилостивый, ей приоткрывалось и ее лицо. Алмас же продолжала:
— В тот весенний день матушке нездоровилось. Но отказаться от своих намерений и попотчевать отца и братьев чем-то обыденным она все же не хотела. Вот поэтому на базар за пряностями пошла я. Да, конечно, я не собиралась сплетничать с подружками или соседками моей дорогой матушки и потому думала, что обернусь очень быстро. Я надела чаршаф и, привязав кошель к кушаку, отправилась в ряды зеленщиков.
Нестерпимый аромат сотен и сотен пучков со свежими пряностями кружил голову. В этот миг даже сама мысль о том, что придется дойти до заморских торговцев, была мне страшна. Я заплатила медный фельс водоносу и выпила целую пиалу прохладной воды из горного ручейка. И в этот миг увидела его.
Перед мысленным взором Алмас встал тот знойный день. Звуки, запахи, ощущения окружили ее столь плотным кольцом, что она забыла уже, где находится. Под ее башмачками вновь были каменные плиты у рядов зеленщиков, а впереди под навесом молодой и невероятно красивый парень постукивал молоточком по башмаку и вполголоса говорил что-то своему клиенту.
Алмас рассмотрела не только парня, но и его собеседника. Глаза того горели нешуточным огнем, он весь подался вперед, чтобы не пропустить ни одного слова, должно быть, необыкновенно увлекательного рассказа молодого башмачника.
Девушка подумала, что она была бы вовсе не прочь послушать этого незнакомого юношу. Более того, она готова была ради этого даже расстаться с собственным каблучком! Сказано — сделано… «Да и держался-то каблук на честном слове!» — подумала она, изо всех сил отдирая его от подошвы.
Корзина оказалась неожиданно столь тяжела, а каблучок едва виден в пыли под ногами посетителей рынка… Одним словом, девушка добралась до навеса башмачника в слезах.
— А дальше?
— А дальше все было совсем просто, — улыбнулась Алмас в ответ на вопрос Хатидже. — Мы разговорились, Маруф прибил каблук к башмачку, хотя почему-то посмотрел на меня очень странными глазами. Тогда я не поняла этого взгляда, но сейчас думаю, что он раскусил мою уловку. Пусть и так, но добрый юноша (ах, почтенная Хатидже, ты даже представить себе не можешь, как он был тогда красив!) проводил меня домой и по дороге поведал удивительную историю о том, как далекое и непонятное племя хоронило своего правителя…
Макама четвертая
Горы зажали эту котловину, встав грозными серыми стражами с трех сторон. Сейчас, в мареве нестерпимого зноя, они казались каменными великанами, которые не выдержали испепеляющего внимания солнца и умерли в мгновение ока, окаменев там, где застал их летний жар.
Не лучше приходилось и людям, застывшим с двух сторон огромного котлована. Ни им, ни их коням не приходилось еще ощущать такого воистину нестерпимого жара. Ему даже показалось, что уздечка раскалилась, а стремена, которыми он время от времени касался своего скакуна, обжигают кожу его друга до костей.
Храпели лошади, между всадниками бегали с ведрами воды мальчишки-оруженосцы. Но плеск влаги в кожаных ведрах и тяжкие вздохи животных были единственными звуками, нарушавшими тишину заповедного ущелья. Всадники молчали — горе, свалившееся на их плечи, нельзя было изъяснить словами, нельзя было даже представить, что такое вообще когда-либо могло случиться. Ибо сегодня хоронили того, кто встал рядом с богом, кто водил их в походы, кто даровал им жен и мир. Сегодня хоронили Великого кагана.
И не было в мире слез, чтобы выплакать эту великую боль, не было в мире слов, чтобы описать горе каждого из его подданных, не было в мире места более скорбного, чем это.
Подготовка к похоронам началась вчера на рассвете. Почти целый тумен, взяв в руки кирки и лопаты, до наступления темноты сумел отрыть огромный котлован глубиной в два человеческих роста, а шириной в десятки локтей. Здесь должны были упокоиться останки кагана. Но вместе с ним уходили в последний путь и сотни вещей, что должны были сопровождать его в спокойной и сытной жизнь за Тем Порогом.
О нет, не жены и дети, а упряжь и кони, меха и ткани, украшения и немалая казна. Ибо он, Великий каган, гордость и боль каждого из них, не должен был нуждаться ни в чем. И потому сотни сундуков, крошечных ящичков из драгоценных пород дерева и корзин, полных яств, всю ночь опускали в недра земли ближайшие сподвижники кагана.
Когда же забрезжил рассвет, показалась повозка, на которой покоился он сам. О, даже в смерти он был суров. Черты его лица не смогла разгладить Та, что дарует всем упокоение и вечный мир. В руках кагана был зажат бесценный клинок его сабли, а вдоль тела лежали колчан, полный стрел, и копье, увенчанное конским хвостом, — символом тумена, который он сам возглавлял долгие годы.
Тот, кто видел и повозку, и тело своего вождя, и комья земли под ногами скакуна, смотрел на мир глазами, полными слез. Смотрел и не мог позволить себе быть сейчас всего лишь печальным. Он должен был быть таким, как его каган — великий Цынгис, чье тело вместе с бесценным ложем опустили в глубины земли вслед за утварью и мехами, казной и коврами, яствами и оружием.
Горы отразили хриплое пение сотен труб и хриплый плач тысяч сильных мужчин, позволивших себе всего миг слабости.
Вновь в наступившей тишине замелькали лопаты. И вскоре на месте котлована стал расти холм. Скудная горная земля пылила, серые комья укрывали собой создателя Ясы и Орды, и вскоре осталась лишь неаккуратная гора и они — последняя стража и последний караул у могилы великого воина и кагана.
Под все усиливающимся жаром небес те, кто лишь миг назад укрывал своего правителя последним покрывалом, отбросили кирки и лопаты и стали взбираться по только что насыпанному холму. Под их тяжестью земля оседала, все плотнее ложась на того, кто своей волей избрал себе столь необыкновенный способ упокоения.
Пеший тумен трижды прошел по насыпи от одного склона гор до другого. Теперь холм стал куда ниже, но по-прежнему был отчетливо виден.
В горном воздухе, сером от поднявшейся пыли, зазвучала новая команда, и на помощь первому тумену пришел второй. Теперь воины стояли чуть не вплотную друг к другу. Они почти не двигались, но насыпь под тяжестью их тел едва заметно оседала.
Вскоре должна была прийти очередь конников, до этого мига стоявших последней, почетной стражей. Но не сейчас.
Ибо когда крошечное облачко на миг затмило пылающее светило, по месту, которое только что покинули пешие тумены, лавиной пронесся тысячный табун лошадей. Крики погонщиков слились в один, и тогда табун пронесся обратно, почти сравняв с землей насыпь.
И вот теперь пришел черед его сотни. О, жар иссушил их глотки, горе заперло слезы в душах, но честь, оказанная им и еще десятку сотен лучших воинов кагана, выпрямила их спины и заставила сверкать глаза под широкими кожаными налобниками.
Он поднял руку, и все вокруг затихло. Казалось, затих даже ветерок, до сих пор несмело трогавший хвосты на церемониальных копьях. Он почувствовал, как напряглось за миг до скачки его тело, как в ожидании команды застыли в седлах его друзья. Миг настал!
Он резко опустил, почти уронил руку. Повинуясь неслышной команде его шпор, бросился вперед конь. И следом за ним по насыпи загрохотали копыта коней его сотни.
Хриплые человеческие крики слились в один громовой крик, к которому почти сразу присоединился храп сотни коней. Боевые скакуны преодолели расстояние до противоположной стены почти мгновенно. Но не остановились, ибо всадники повернули их обратно.
Трижды пронеслась конная лавина по месту, что еще утром было пустым котлованом, а позже — могилой великого кагана. Но была сделана лишь половина дела. Ибо серая земля, дважды перемещенная с того места, где пролежала многие сотни лет, выдавала и место упокоения, и ее воистину гигантские размеры.
Вновь зазвучала команда, и горы стократно отразили ее. И вновь пешие тумены трижды прошагали от одного края горной котловины до другого.
Теперь указать, где же был котлован, мог только тот, кто присутствовал при его возникновении и исчезновении. Пешим более нечего здесь было делать — и командиры увели их через расщелины в скалах вниз. Туда, откуда брала начало горная тропа.
Серела под копытами лошадей земля, многократно взрытая человеческими и конскими ногами. Через века ей предстояло стать такой же, как была она и столетия назад — спекшейся, каменистой, сухой.
И вновь трижды пронеслась конная лавина по месту последнего приюта их богоравного кагана. Теперь уже никто не мог бы казать точно, где заканчивались горы и находился край могилы.
Конники спешились. Каждый из них ступил на эту серую землю, многократно взрытую копытами их коней, и преклонил колени. Нет, они не молились. Они дотрагивались до земли, в последний раз прикасаясь к челу и телу великого кагана, забирая с собой частицу его воинского и человеческого гения, мысленно обещая сохранить память о великом человеке и создателе великого Эля.
Прикосновение к земле было успокаивающим. Осталось лишь одно, последнее деяние. Конники отвязали от поясов фляги, наполненные водой горного ручья, и вылили эту воду наземь.
Они в последний раз делились водой и пищей со своим повелителем.
Вскоре на сырую землю могилы легли сухие ветки деревьев. В окрестных лесах, должно быть, исчез в этот день весь сухостой. И запылал гигантский костер. Нет, он не был погребальным, ибо огонь не пожирал ничьего тела. То был огонь привала; огонь, над которым мог бы закипеть котелок с водой; огонь, который мог бы высушить платье, промокшее под бесконечным горным дождем; огонь, который испокон веков радовал душу и согревал тело усталого путника.
В последний раз делили конники привал со своим повелителем.
Более уже никогда не поведет он их в поход, более не увидят они его сурового лица, не понадеются на его справедливый суд. Но его дух, дух Великого кагана, пребудет с ними до их смертного часа.
Огромный костер горел всю ночь. За пылающей стеной огня растаяли в ночи конные сотни. И наступающий рассвет осветил лишь огромную поляну, сплошь покрытую теплыми еще угольями.
Последние почести владыке были отданы.
Макама пятая
— Какая странная история, Алмас. И именно ее рассказал тебе Маруф в вашу первую встречу?
От этого вопроса почтенная ханым словно проснулась. Перед ее мысленным взором еще стояло ущелье, почти сплошь покрытое остывающими углями невиданно огромного костра. О, сейчас она помнила, как заворожила ее тогда эта история. Помнила так, словно услышала ее лишь мгновение назад.
Алмас открыла глаза. Вновь у локтя стояла пиала, полная молока, вновь участливое доброе лицо слепой Хатидже было почти напротив ее лица.
— Да, добрая моя волшебница, — кивнула Алмас, — именно эту удивительную историю рассказал мне тогда Маруф. Сколько я потом ни допытывалась, откуда он знает все это, откуда ведает мелочи, о каких знать может только очевидец, мой любимый молчал. Молчал и потом, когда стал моим мужем. Лишь однажды он попытался ответить, но вскоре умолк, что само по себе было великим чудом. А потом всегда отвечал одинаково.
— Как же, уважаемая?
— Он кривил лицо в жесткой усмешке, отчего делались холодными его черные глаза, и спрашивал, почему я, безмозглая курица, спрашиваю его о подобных мелочах… И продолжал так: «…Должно быть, это потому, Алмас, что ты мне не веришь…»
Хатидже лишь покачала головой. В который уже раз в своей жизни она убеждалась в том, что мужчины и женщины бесконечно не похожи, что понять им друг на друга можно лишь по доброй воле Аллаха всесильного и всемилостивого. Но и то далеко не всегда. Однако вслух позволила себе лишь проговорить:
— Как все же бывают удивительны мужчины…
— О да, уважаемая ханым…
— Мы, должно быть, отвлеклись… Итак, после той, первой, встречи, ты была заворожена умом Маруфа?
— О нет, уважаемая, боюсь, что заворожена я была его рассказом. Да и многими другими рассказами, что услышала во время следующих встреч…
— Так, значит, вы часто виделись?
— О да, — усмехнулась Алмас. — Я выявила удивительную любовь к работе по дому и изумившее матушку хозяйственное рвение, согласившись ходить на базар и вместе с ней, и даже сама. А потому видела Маруфа почти каждый день. Он же носил тяжеленные корзины, провожая меня домой, и рассказывал свои невероятные истории. И так продолжалось до того дня, когда он прислал к нам сваху…
— Должно быть, твоя матушка была довольна? Она обрадовалась, что твоим мужем станет человек, известный всему базару; человек, умеющий многое, и могущий обеспечить семью.
— О нет, — покачала головой Алмас. — Матушка обрадовалась появлению свахи, но очень огорчилась, узнав, кто просит руки ее дочери. А когда Маруф сам появился на пороге нашего дома, она едва не вытолкала его на улицу.
— Почему? — Изумление Хатидже было более чем искренним.
— Матушка за что-то невзлюбила Маруфа еще тогда, когда он только появился в нашем городе. И с той поры неприязнь между ними росла. Сейчас же при каждом удобном случае она уговаривает меня вернуться домой и пойти к кади, чтобы объявить о своем разводе.
— Но ты, как я понимаю, вовсе не собираешься этого делать?
— Нет, мне с ним хорошо и спокойно. Он любит детишек и заботится обо мне. А если ты поможешь и я пойму, откуда знания моего мужа, то счастью моему просто не будет предела.
— А если окажется, что ему все-таки покровительствует сам Иблис Проклятый?
Алмас равнодушно пожала плечами.
— Тогда не будет предела счастью моей матушки… Хатидже кивнула. Чего-то подобного она и ожидала услышать в ответ.
— Так, значит, Алмас, ты сбежала от родителей для того, чтобы выйти за Маруфа?
— Ну конечно нет. — Ханым весело усмехнулась. — Давным-давно я поняла, как можно заставить матушку делать все, что хочется мне. Вот поэтому, когда она отказала свахе, я начала сокрушаться о том, что скажут соседи, когда узнают, что она прогнала моего жениха. Что соседи будут осуждать мать, которая запрещает дочери выйти замуж и вынуждает ее, бедняжку, лишь лить слезы, печалясь о собственной тоскливой доле…
— Да ты хитра, дочь моя, — пробормотала Хатидже.
— О нет, просто эти слова меня не подводили ни разу. И матушка всегда ловилась на эту удочку. Ибо она очень дорожила мнением соседей, старалась выглядеть в глазах окружающих настоящим идеалом матери и жены. И потому сама мысль о том, что соседи узнают о недостойном поведении уважаемой Саиды, воистину повергла ее в пучину непритворного горького отчаяния.
— И так тебе удалось выйти замуж за Маруфа…
— Да, уважаемая. Матушка закатила настоящий пир. Ведь не могла же она допустить, чтобы у ее дочери свадьба была хуже, чем у соседей или приятельниц…
Алмас вновь прикрыла глаза. О, она отлично помнила свою свадьбу, ей даже не пришлось для этого мысленно возвращаться в прошлое. Ведь она, как многие девушки, надеялась, что эта церемония будет огромными воротами в бесконечное счастье. Но действительность оказалась куда печальнее. Ибо матушку более всего интересовало и беспокоило мнение подружек. И она все устроила на собственный вкус.
А потому Алмас, вместо того чтобы радоваться предстоящим хлопотам, с ужасом следила, как стали появляться в их доме торговцы тканями и кушаньями, украшениями и духами, коврами и посудой… Матушка суетилась среди этой толчеи, но уговоров дочери не слушала да и, пожалуй, не слышала. Она лишь повторяла, что ее дочка не будет обделена ничем и что никто из соседей не посмеет сказать, что Алмас выходила замуж в отрепьях, или что на свадьбе нечего было есть, или что приданое мало и вовсе никуда не годится.
— Вскоре, уважаемая Хатидже, я уже не рада была, что настояла на свадьбе. Ведь после того, как матушка собрала приданое, в дом потянулись тетушки и кумушки, соседки и приятельницы. Они мяли в руках ткани, принюхивались к притираниям и благовониям, ковыряли пальцами лак на столиках и пытались оторвать кисти на подушках. А их дочери и племянницы по углам шептались, что такое роскошное приданое достойно не меня, решившей связать свою судьбу с простым башмачником, а кого-то из них, мечтающих о принцах или, на самый худой конец, о единственных сыновьях богатых купеческих родов.
— Должно быть, тебе было не скучно в эти дни…
— О да! Я готова была уже бежать из дому. И удерживали меня лишь мысли о том, что вскоре все закончится и я смогу насладиться спокойствием своего очага и жизнью с любимым.
— Скажи мне, Алмас, а радовался ли этому сам Маруф?
— Должно быть, радовался, хотя ни разу мне этого не сказал. Он утешал меня, повествуя о разных странах и народах, о том, как устроена их жизнь, что принято на полуночи и полудне. Сейчас мне кажется, что то были наши с ним самые счастливые дни.
— А помнишь ли ты свою свадьбу, девочка?
— О да, причем столь отчетливо, будто это было вчера.
— Расскажи мне об этом. Только выпей немного молока, чтобы восстановить силы.
Алмас взяла в руки пиалу и удивилась тому, что питье по-прежнему теплое и что ноздри ее все так же щекочет запах ее далекого детства.
— Был удивительно прохладный вечер. Меня просто колотила дрожь… Увы, я не знала, радуюсь я или печалюсь, предвкушаю миг счастья или опасаюсь долгих лет заточения. Я просто тряслась… Моя матушка — воистину, она непонятная женщина — все время что-то на мне поправляла и плакала. Должно быть, тоже боялась чего-то.
Наконец церемония началась. Сначала имам сделал запись в своей книге, и это меня чуть успокоило. Ибо я сидела за ширмой, меня никто не видел, а я слышала лишь сухой говорок старичка имама и звучные ответы моего жениха. Потом, когда имам удалился, началось целование рук — я с удовольствием припала к руке своей матери, в эту минуту полная к искреннейшей благодарности, и к горячей руке своего отца — ибо он своим молчанием всегда поддерживал меня. Маруф тоже поцеловал руки моих родителей. А потом я предстала перед своим мужем в семи платьях, каждое из которых имело свое значение и было поэтому расшито все богаче и ярче. Когда же настал черед последнего, седьмого, белого платья, я смогла только безмолвно возблагодарить Аллаха всесильного. Ибо одеяние было столь расшито золотом и жемчугами, что весило не меньше меня — я еле могла двигаться во всех этих кафтанах и кушаках. Зато соседки ахали и закатывали глаза. Думаю, матушка в этот миг была самой довольной в мире женщиной.
— А Маруф? Что говорил он?
Алмас задумалась. Когда-то ей казалось, что их взаимные клятвы были пылкими и искренними. Но сейчас, вспоминая об этом, она вдруг поняла, что ее любимый, ее муж, отделывался какими-то ничего не значащими, пустыми словами. Но признать это вслух, пусть даже и перед колдуньей, она не могла.
— Мы обменялись клятвами… Пылкими и искренними. И только тогда я почувствовала, что счастлива.
Хатидже отрицательно покачала головой.
— Ты солгала мне, девочка. Должно быть, ты не так уж сильно хочешь, чтобы я разгадала тайну твоего мужа. Но я не виню тебя. Не так приятно вслух признаваться в собственных глупостях или в том, сколь сильно разочаровал тебя самый близкий человек.
— Ты права, — покраснев, проговорила Алмас. — Сейчас мне показалось, что Маруф вовсе не был счастлив. Это я радовалась каждому его слову и слышала вовсе не то, что должна была услышать.
— Ну что ж, значит, ты чуть поумнела с тех пор…
— Должно быть, это так…
— А теперь, красавица, ступай домой. Мне нужно обдумать все, что ты мне рассказала. К сожалению, сейчас я еще не знаю ответа на твой вопрос. И потому прошу тебя прийти завтра, дабы мы продолжили нашу беседу.
Алмас улыбнулась. О, она с удовольствием придет в этот сияющий дом еще раз — вспоминать о собственной жизни оказалось столь увлекательно и столь познавательно, что она сама была готова напроситься в гости.
— Я приду, уважаемая Хатидже. Приду завтра. Быть может, — тут Алмас замялась, — тебе что-то принести? Ведь трудно же жить одной… Да еще и…
— …Да еще и слепой женщине, — закончила за нее колдунья. — Ты права — жить одной совсем непросто. Но пока я нужна кому-то в этом мире — я счастлива и могу все.
— Да пребудет рука Аллаха всесильного и всемилостивого над этим домом! — ответила ей Алмас, решив, что корзина винограда и сластей не помешает даже самой сильной женщине, пусть она и колдунья.
Макама шестая
Собирался дождь. Белые облака превратились в серые тучи, которые, сойдясь вместе, грозили превратиться в черный грозовой покров.
Дон Лопес-Анхель-Педро дель Кастильо-и-Фернандес-Барредо, более известный как Малыш Анхель, сложил подзорную трубу.
— И почему это Крысолов Хуан так спешил в открытое море?
Ответа не было. Да и откуда ему было взяться? Ведь на капитанском мостике царил он, Малыш Анхель, прозванный так за свой поистине гигантский рост, мощное сложение борца и чудовищный меч, который и поднять-то мог далеко не каждый. А все члены его, увы, не самой многочисленной команды, даже уже упоминаемый боцман Крысолов Хуан, облепили снасти, стараясь обогнать приближающийся шторм.
Капитан Анхель не боялся шторма — конечно нет. Но угроза остаться без парусов была более чем серьезной. А починка снастей могла задержать их у негостеприимных варварских берегов острова надолго. Во всяком случае, куда дольше, чем мог себе позволить Малыш Анхель. Ведь за каждым смельчаком из его отчаянной команды уже охотились прогонные листы, а ему самому, уважаемому отпрыску древнейших и родовитейших испанских семейств, был давно заказан путь к милому порогу.
Ибо он прекрасно знал, что и за ним охотятся лучшие воины и его державы, и доброго десятка сопредельных стран. Увы, такова судьба пирата, пусть даже и самого высокородного.
Пронзительный крик юнги с марса донесся сквозь усиливающееся пение ветра:
— Парус!
О, вот этого Малыш Анхель предпочел бы не слышать никогда. Одного шторма было вполне достаточно для того, чтобы окончательно испортить и без того скверное настроение капитана. Появление же врага, а в том, что это именно враг, Малыш Анхель не сомневался ни на минуту, стократно осложняло и без того патовую ситуацию. Да и откуда могли взяться друзья у корсара?
Вновь раздался крик юнги:
— Парус! На норд-вест еще один!
А вот это было уже совсем скверно. Опасность, и без того нешуточная, стала теперь и вовсе смертельной. Но это лишь разозлило капитана.
— Крысолов! — взревел он. За шумом начинающегося урагана голос его, обычно слышный даже в дальних трюмах, прозвучал не громче кошачьего мурлыканья.
Но боцману было достаточно и этого. Прошло всего несколько мгновений, и он материализовался рядом с капитаном. Вместе они составляли удивительную пару — ибо были отличны друг от друга как земля и небо. Гигант Малыш Анхель, потомок древнейших фамилий, аристократ и испанский дворянин, был куда более похож на бродягу, чем его боцман Крысолов Хуан, единственный сын прачки. Вот он — небольшого роста, субтильного сложения, с благородно поседевшей буйной шевелюрой и тонкими чертами лица — куда более походил на аристократа и гранда. И картину эту как нельзя более кстати дополняло пенсне, водружаемое Крысоловом на горбатый нос каждый раз, когда «Вольная пастушка» входила в порт.
Хотя сейчас, конечно, никакое пенсне не могло удержаться на орлином носу боцмана. Да и нужды в том не было — ибо боцман превосходно видел все, что происходит на палубе и в трюмах корабля. Равно как и то, что делается в округе до самого горизонта.
— Опять проклятый Дрейк? — не оборачиваясь, спросил Малыш Анхель.
Крысолов покачал головой.
— Нет, капитан, это кто-то неизвестный. Обводы судна говорят, что нас преследует кто-то из подданных всесильного Аллаха; сигналы, которые слышны с палубы, говорят мне, что это могут быть выходцы из Африки… Разве что пушки у них ничем не отличаются от наших… Да и от пушек милорда Дрейка, думаю, их тоже не отличить.
— Не слыхал я, что в наших с тобой водах, Крысолов, завелись незнакомцы…
— Раньше или позже это должно было произойти, Анхель. Детки растут и не верят морским легендам — они, глупцы, думают, что ты уже стал столетним старцем и потому не представляешь собой никакой опасности.
— Их двое, Крысолов…
— И что с того? — Хуан пожал плечами, и русалка, украшающая собой его впалое чрево, удивленно колыхнулась. — Мальчишки решили поиграть во взрослых… И пытаются взять нас в клещи…
— Мальчишки?
— Конечно, капитан! Ветер крепчает, а эти олухи, вместе того чтобы спасаться в ближайшей гавани, подходят к нам, да еще и под ветром…
— Сопляки.
— Оба, заметь, оба… Должно быть, они думают разделиться позже… Но не знают, поверь мне, капитан, что между ними длинные песчаные банки… Я эти воды знаю лучше, чем собственные башмаки…
— Значит, враг у нас только один — ураган?
О, сам капитан в этом вовсе не был убежден. Ведь на море может случиться все, что угодно. Потопил же он сам, в первом же бою, четырехмачтовую нао капитана Рэкхема — великого моряка.
— Нет, капитан, у нас несколько врагов. Но ураган — самый страшный из них. Паруса убраны, жерла пушек пока открыты, но лишь потому, что маневры этих неизвестных внушают мне некие опасения…
Малыш Анхель кивнул. Опасениям боцмана он давно уже привык верить и на земле и на море.
— Не нравятся мне эти сопляки, капитан, — продолжал боцман. — Они не только моряки. Боюсь, не затесалась ли в команду пара-тройка магов.
— Магов? — Малыш Анхель в первый раз повернулся к боцману лицом.
— Да, капитан. Я уже несколько минут отчетливо вижу пелену, окутывающую оба корыта… Жерла их пушек подозрительно сияют, звуки дудок доносятся более чем отчетливо.
— И что сие значит?
Для капитана это означало только появление настоящего, давно ожидаемого врага. Врага из старого семейного проклятия. А вот что мог увидеть Крысолов, настоящий морской волк, с пяти лет ходивший на самых разных, иногда купеческих, но чаще все же далеко не купеческих судах?
— А это значит, капитан, что они намного ближе, чем говорят нам наши глаза. Пелена там или не пелена, но вскоре они заслонят нам ветер… Маневрировать вблизи мели непросто, а без парусов…
— Ну-ну. Хуан, что-то я не помню, чтобы нас когда-то пугала драчка…
— Пугала… — Крысолов усмехнулся. — Драчка — вещь хорошая. Но тратить силы и ядра на сопляков как-то недостойно потомка древнего рода…
— Ничего, — пробурчал Малыш Анхель. — Мой древний род потерпит урон, нанесенный его достоинству, а сопляки умнее станут. Если выживут, конечно.
— Если выживут — станут.
— Колдунов, по возможности, не трогать. Наш трюм предназначен именно для таких гостей. А остальных…
И, не договорив, капитан потянулся к шпаге, украшавшей его далеко не аристократический наряд.
Более никакие указания Крысолову нужны не были. Всего через несколько мгновений на палубе, заливаемой все более растущими волнами, деловито суетилась абордажная команда. Команда же палубная не менее деловито суетилась у пушек. Крысолов решил, что главный калибр он все же не будет трогать. Во всяком случае, пока не будет. И потому заглушки украсили жерла пушек нижней палубы.
И в этот миг взгляд боцмана зацепился за палубу вражеского корабля, которая оказалась вдруг намного ближе, чем была лишь мгновение назад. А второе зрение, то самое, о котором, кроме Крысолова, знал лишь Малыш Анхель, позволило ему разглядеть магов… Сейчас они напоминали стоячие коконы черного тумана. И было их не двое-трое, как поначалу подумал Крысолов, а куда более.
— А вот это уже не по правилам, — пробурчал боцман. — Хотя какие могут быть правила в войне…
— Правильно говоришь, — словно из ниоткуда раздались слова.
Крысолов даже не пытался оглянуться. О, он уже знал, что это за колдовство и кто эти маги. Ибо только полуночные друиды могли появляться неизвестно откуда и исчезать неведомо куда. Только им было под силу прятать видимое за невидимостью и создавать образы далеких предметов так, что до них хотелось дотронуться пальцем. А уж переносить собственный дух, а не плоть они умели столь искусно, что могли бы стать лучшими шпионами, если бы этого им не запрещали древние их установления. Некогда и на «Вольной пастушке» был свой маг, вернее, наполовину выученный маг. Но, увы, очень быстро его нашла шальная пуля, которая не побоялась древних заклинаний.
Вот с тех пор и научился некоторым нехитрым приемам сам Крысолов. Конечно, его бы не пустили в колдовской круг, в великий хоровод Висячих камней, более известный миру как Стоунхендж, но Хуан туда и не стремился. Ему хотелось лишь защитить себя и «Пастушку».
А потому не ответил ничего Крысолов на слова, прозвучавшие из воздуха. Ибо то было лишь умелое наваждение. А с наваждениями лучше справляться с помощью полного презрения.
Ветер гудел ровно, но порывы его сильнее не становились. Быть может, стихии решили все же поберечь «Пастушку» или просто ожидали исхода схватки — ведь они-то, глубины и ветры, никогда без добычи не оставались.
Прошло несколько бесконечно долгих мгновений, и на воде у борта показались шлюпки.
— Да они совсем дети… Жалко будет убивать, — пробормотал боцман.
За его спиной раздался голос. К счастью, то был голос капитана, да и тяжелые шаги выдавали, что Малыш Анхель готов присоединиться к собратьям по ремеслу.
— И не надо их убивать. Так, попугаем немного… Магов бы на дно пустить — и славно будет.
— Попробуем… Главное, чтобы те, кто жив останется, доживали свои дни в нашем трюме, а не на их мостике.
Малыш Анхель лишь кивнул.
Воистину, море не терпит наглецов и молокососов! А как же еще можно было назвать этих «врагов», которые попытались ступить на палубу «Пастушки». И пусть их лица уже знали бритву, а тела были готовы к тяжкой работе, но разум их был еще разумом детей, которые умеют лишь играть «в войнушку».
Наряженные в пышные восточные платья, с тяжелыми саблями и кинжалами, лезли через борт самые настоящие мальчишки. Капитан пробурчал:
— Да это балаган какой-то. Они б еще ковер с собой захватили… И танцовщиц!
Боцман уже готов был согласиться с капитаном, но в этот миг заметил и еще один черный туманный кокон, который появился рядом с натужно пыхтящими «захватчиками».
— Капитан, не торопись с выводами. Мальчишки ни в чем не виноваты. Они думают, что стали воинами, хотя появились здесь лишь для того, чтобы отвлечь внимание.
И, не пытаясь больше ничего никому объяснить, закричал:
— А ну, к пушкам, унылые осьминоги! Залп из всех орудий! Да не спать мне!
Он кричал еще что-то, но его голоса уже не было слышно за грохотом орудийного залпа. И пусть в воздух взвились простые, не серебряные, ядра. Они ничуть не хуже заговоренных смогли развеять колдовские чары.