Эра Милосердия Вайнер Георгий
— Эх, чего-то утомился я сегодня! — Он снял трубку и набрал номер: — Кондрат Филимонович? Жеглов снова беспокоит. Я вызов пока отменяю, мы тут сами с Сапрыкиным разобрались. Нет, он себя прилично ведет. Ну и мы соответствуем. Привет…
Жеглов брякнул трубку и сказал Кирпичу:
— Жеглов — хозяин своего слова. Все будет, как мы договорились. Лады?
— Лады! — довольно кивнул Кирпич.
— Вот только я сейчас возьму здесь машину, и мы на минутку подскочим, ты мне покажешь дом, где остался Фокс в прошлый раз…
— Погоди, погоди! Мы об этом не договаривались, — задыбился Кирпич, но Жеглов уже натянул плащ и совал ему в руки шапку.
— Давай, давай! Запомни мой совет — никогда не останавливайся на полдороге. Поехали, поехали, я ведь и сам знаю, куда ехать, но с тобой оно быстрее будет. — И, приговаривая все это, Жеглов теснил его к двери, мягко и неостановимо подталкивал перед собой, и все время ручейком лилась его успокаивающе-усыпляющая речь, парализуя волю Кирпича, который сейчас медленно пытался сообразить, не наговорил ли он чего-нибудь лишнего, но времени на эти размышления Жеглов ему не давал, и, прежде чем вор смог принять какое-то решение, они уже сидели в милицейской «эмке» и призывно-ожидательно рокотал заведенный мотор, и тогда Сапрыкин махнул рукой:
— Поехали на Божедомку. Дом семь…
Они осмотрели быстро маленький двухэтажный дом, вернулись назад, уже в МУР, на Петровку, 38, и там Жеглов так же стремительно выколотил из Кирпича адрес Верки Модистки…
Без четверти девять Жеглов отправил Сапрыкина с конвоем и велел опергруппе загружаться в «фердинанд».
— Поедем в Марьину рощу, к Верке Модистке, — сказал он коротко, и никому в голову даже не пришло возразить, что время позднее, что сегодня суббота, что все устали за неделю, как ломовые лошади, что всем хочется поесть и вытянуться на постели в блаженном бесчувствии часиков на восемь-девять. Или хотя бы на семь.
Все расселись по своим привычным местам на скользких холодных скамейках автобуса, Жеглов с подножки осмотрел группу, как всегда проверяя, все ли в сборе, махнул рукой Копырину, тот щелкнул своим никелированным рычагом-костылем, и «фердинанд» с громом и скрежетом покатился.
Жеглов сел рядом со мной на скамейку, и было непонятно, дремлет он или о чем-то своем раздумывает.
Шесть-на-девять устроился с Пасюком и рассказывал ему, что точно знает: изобретатели открыли прибор, который выглядит вроде обычного радиоприемника, но в него вмонтирован экран — ма-а-ленький, вроде блюдца, но на этом экране можно увидеть передаваемое из «Урана» кино. Или концерт идет в Колонном зале, а на блюдце все видно. И даже, может быть, слышно.
Пасюк мотал от удовольствия головой, приговаривал:
— От бисова дытына! Ну и брешет! Як не слово — брехня! Ой, Хгрышка!..
И снова повторял с восторгом:
— Ой брехун Хгрышка! Колы чемпионат такой зробят, так будешь ты брехун на всинький свит!
Шесть-на-девять кипятился, доказывая ему, что все рассказанное — правда, а он сам, Пасюк то есть, невежественный человек, не способный понять технический прогресс.
Жеглов спросил меня, медленно, как будто между прочим:
— Ты чего молчишь? Устал? Или чем недоволен?
Я поерзал, ответил уклончиво:
— Да как тебе сказать… Сам не знаю…
— А ты спроси себя — и узнаешь!
Я помолчал мгновение, собрался с духом и тяжело, будто языком камни ворочал, сказал:
— Недоволен я… Не к лицу нам… Как ты с Кирпичом…
— Что-о? — безмерно удивился Жеглов. — Что ты сказал?
— Я сказал… — окрепшим голосом произнес я, перешагнув первую, самую невыносимую ступень выдачи неприятной правды в глаза. — Я сказал, что мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!
Жеглов так удивился, что даже не осерчал. Он озадаченно спросил:
— Ты что, белены объелся? О чем ты говоришь?
— Я говорю про кошелек, который ты засунул Кирпичу за пазуху.
— А-а-а! — протянул Жеглов, и когда он заговорил, то удивился я, потому что в один миг горло Жеглова превратилось в изложницу, изливающую не слова, а искрящуюся от накала сталь: — Ты верно заметил, особенно если учесть твое право говорить от имени всех работников МУРа. Это ведь ты вместе с нами, работниками МУРа, вынимал из петли мать троих детей, которая повесилась оттого, что такой вот Кирпич украл все карточки и деньги. Это ты на обысках находил у них миллионы, когда весь народ надрывался для фронта. Это тебе они в спину стреляли по ночам на улицах! Это через тебя они вогнали нож прямо в сердце Векшину!
Ну и я уже налился свинцово-тяжелой злой кровью:
— Я, между прочим, в это время не на продуктовой базе подъедался, а четыре года по окопам на передовой просидел, да по минным полям, да через проволочные заграждения!.. И стреляли в меня, и ножи совали — не хуже, чем в тебя! И, может, оперативной смекалки я начисто не имею, но хорошо знаю — у нас на фронте этому быстро учились, — что такое честь офицера!
Ребята на задних скамейках притихли и прислушивались к нашему напряженному разговору. Жеглов вскочил и, балансируя на ходу в трясущемся и качающемся автобусе, резко наклонился ко мне:
— А чем же это я, по-твоему, честь офицерскую замарал? Ты скажи ребятам — у меня от них секретов нет!
— Ты не имел права совать ему кошелек за пазуху!
— Так ведь не поздно, давай вернемся в семнадцатое, сделаем оба заявление, что кошелька он никакого не резал из сумки, а взял я его с пола и засунул ему за пазуху! Извинимся, вернее, я один извинюсь перед милым парнем Котей Сапрыкиным и отпустим его!
— Да о чем речь — кошелек он украл! Я разве спорю? Но мы не можем унижаться до вранья — пускай оно формальное и, по существу, ничего не меняет!
— Меняет! — заорал Жеглов. — Меняет! Потому что без моего вранья ворюга и рецидивист Кирпич сейчас сидел бы не в камере, а мы дрыхли бы по своим квартирам! Я наврал! Я наврал! Я засунул ему за пазуху кошель! Но я для кого это делаю? Для себя? Для брата? Для свата? Я для всего народа, я для справедливости человеческой работаю! Попускать вору — наполовину соучаствовать ему! И раз Кирпич вор — ему место в тюрьме, а каким способом я его туда загоню, людям безразлично! Им важно только, чтобы вор был в тюрьме, вот что их интересует. И если хочешь, давай остановим «фердинанд», выйдем и спросим у ста прохожих: что им симпатичнее — твоя правда или мое вранье? И тогда ты узнаешь, прав я был или нет…
Глядя в сторону, я сказал:
— А ты как думаешь, суд — он тоже от имени всех этих людей на улице? Или он от себя только работает?
— У нас суд, между прочим, народным называется. И что ты хочешь сказать?
— То, что он хоть от имени всех людей на улице действует, но засунутый за пазуху кошелек не принял бы. И Кирпича отпустил бы…
— И это, по-твоему, правильно?
Я думал долго, потом медленно сказал:
— Наверное, правильно. Я так понимаю, что если закон разок под один случай подмять, потом под другой, потом начать им затыкать дыры каждый раз в следствии, как только нам с тобой понадобится, то это не закон тогда станет, а кистень! Да, кистень…
Все замолчали, и молчание это нарушалось только гулом и тарахтением старого изношенного мотора, пока вдруг Коля Тараскин не сказал со смешком:
— А мне, честное слово, нравится, как Жеглов этого ворюгу уконтрапупил…
Пасюк взглянул на него с усмешкой, погладил громадной ладонью по голове, жалеючи сказал:
— Як дытына свого ума немае, то с псом Панаской размовляе…
И ничего больше не сказал. Шесть-на-девять стал объяснять насчет презумпции невиновности. А Копырин притормозил, щелкнул рычагом:
— Все, спорщики, приехали. Идите, там вас помирят…
Дом стоял в Седьмом проезде Марьиной рощи, немного на отшибе от остальных бараков. Был он мал, стар и перекошен. Свет горел только в одном окне. Жеглов велел Пасюку обойти дом кругом, присмотреться, нет ли черного хода, запасных выходов и нельзя ли выпрыгнуть из окна.
А мы стояли, притаившись в тени облетевшего кустарника. Пасюк, сопя, обошел дом, заглянул осторожно в окна, махнул нам рукой. Жеглов постучал в дверь резко и громко, никто не откликался, потом шелестящий женский голос спросил:
— Это ты, Коля?
— Да, отворяй, — невнятно буркнул Жеглов, и долго еще за дверью раздавался шум разбираемых запоров. Потом дверь распахнулась, и женщина, придерживая в ковшике ладони коптилку, испуганно сказала:
— Ой, кто это?
— Милиция. Мы из МУРа. Вот ордер на обыск…
Мы вошли в дом и словно окунулись в бадью стоялого жаркого воздуха — пахло кислой капустой, жаренными на комбижире картофельными оладьями, старым рассохшимся деревом, прогорелым керосином и мышами. Я заглянул за ситцевую занавеску, там спали в одной кровати два мальчика лет пяти-семи, повернулся к оперативникам, шумно двигавшим по комнате стулья, сказал вполголоса:
— Не галдите, ребята спят…
Жеглов усмехнулся, кивнул мне, усаживаясь плотно за стол:
— Давай, командир, распоряжайся!
Я взял лежащий на буфетике паспорт, раскрыл его, прочитал, взглянул в лицо хозяйке:
— Моторина Вера Степановна?
— Я самая… — От волнения она комкала и расправляла фартук, терла его в руках, и от беспорядочности этих движений казалось, будто она непрерывно стирает его в невидимом корыте.
— У вас будет произведен обыск, — сказал я ей нетвердым голосом и добавил: — Деньги, ценности, оружие предлагаю выдать добровольно…
— Какое же мое оружие? — спросила Моторина. — Все ценности мои на лежанке вон сопят. А кроме этого, нет ничего у меня. Карточки продуктовые да денег сорок рублей.
— Тогда сейчас пригласят понятых, и мы приступим к обыску, — предупредил я.
— Ищите! — развела она руками. — Чего найдете — ваше.
— А вы не удивляетесь, что обыск у вас делают, гражданочка дорогая? — спросил Жеглов, облокотившись на стол и положив голову на сжатые кулаки.
— Чего ж удивляться! Не от себя небось среди ночи в мою хибару поехали. Раз ищете, значит, вам надо…
— А с чего вы живете? С каких средств, спрашиваю, существуете? — Жеглов, прищурясь, смотрел на нее в упор.
— Портниха я, дают мне перешивать вещички, — вздохнула она глубоко. — Там перехвачу, сям перезайму — так и перебиваемся…
— Кто дает перешивать? Соседи? Знакомые? Имена сообщить можешь?
— Разные люди, — замялась Моторина. — Всех разве упомнишь…
— А-а-а! — протянул Жеглов. — Не упомнишь! Тогда я напомню, коли память у тебя ослабла: у воров ты берешь вещички, перешиваешь, а барыги-марвихеры их забирают и, пользуясь нуждой всеобщей, продают на рынках да в скупках. Так вот вы все и живете на людской беде и нужде…
— Ну да, — кивнула согласно Моторина. — Вон я как на чужой беде забогатела, мне самой много — хочешь, с тобой поделюсь…
— А ты меня не жалоби, — мотнул головой Жеглов. — Ишь, устроила — клуб для воровских игр и развлечений…
Он широко взмахнул рукой, как бы приглашая всех полюбоваться на патефон с набором пластинок и гитару с пышным бантом на стене.
— Тебя, видать, разжалобишь, — сказала Моторина и, повернувшись ко мне, предложила: — Вы, гражданин, ищите, чего вам надо. А хотите — спросите, может, я сама скажу, коли знаю, чтобы и время вам не терять…
— К вам когда приходил Фокс? — наугад спросил я.
— Фокс? Дня два тому или три…
— А зачем приходил? Что делал?
— Ничего не делал. Он у меня вещи свои держит, с женой не живет. Вот он забрал шубу и ушел…
— Какие вещи? — посунулся я к ней.
— Чемодан, — спокойно сказала Моторина. Зашла за занавеску и вынесла оттуда кожаный желтый чемодан с ремнем посредине — точно по описанию чемодан Ларисы Груздевой.
— А какую, вы говорите, шубу он взял?
— Так я разве присматривалась? Черная меховая шуба, под котик она, кажется. Сложил ее в наволочку и унес.
В чемодане оказались чернобурка, платье из панбархата, темно-синий вязаный костюм, две шерстяные женские кофты — почти все вещи, похищенные из квартиры Ларисы. Это была неслыханная удача, в нее было трудно поверить. Оставалось только понять, как эти вещи от Груздева попали к неведомому Фоксу. Если бы его удалось задержать, все встало бы тогда на свои места.
— А как попал к вам Фокс? — спросил я.
— Его привел как-то несколько месяцев назад Петя Ручечник. Сказал, что знакомец его, в Москву он в командировки часто наезжает, а с гостиницами плохо, просил приютить. Он мне платил помаленьку…
— Фокс в последний раз как выглядел?
Моторина с удивлением взглянула на меня, неторопливо объяснила:
— Приличный человек, одет в военное, только без погон. Очень культурный мужчина: слова плохого не скажет или чтобы с глупостями какими приставал — никогда. Но ночевал он редко — все больше принесет вещи, а потом забирает. Нет, ничего плохого про него не скажу — приличный мужчина…
— Скажите, Вера Степановна, — начал я, мучительно подбирая слова. — Вот как бы вы определили, вы же видели здесь жуликов, отличить можете… Фокс этот — преступник или нет?
— Не думаю, — рассудительно сказала Моторина. — Он научной работой занимается…
И вдруг мне пришла в голову неожиданная мысль, но, прежде чем я открыл рот, Жеглов выхватил из планшета фотографию Груздева — в фас и профиль — и протянул Моториной:
— Ну-ка, Вера, глянь — он?
Моторина долго крутила в руках фотоснимок, внимательно присматривалась, потом сказала нетвердо:
— Нет, не он вроде бы. Этот постарше. И нос у этого длинный… И не такой симпатичный…
— Что значит «вроде бы»? — рассердился Жеглов. — Ты же его не один раз видела, неужели не запомнила?
— А что мне в него всматриваться? Не замуж ведь! Но все ж таки этот — на карточке — не тот. Фокс — он вроде тебя, — сказала она Жеглову. — Высокий, весь такой ладный, быстрый. Брови у него вразлет, а волосы курчавые, черные…
— Про чемодан что сказал? Когда придет? — спросил я.
— На днях обещал заглянуть — перед отъездом домой. Тогда, сказал, и вещи свои заберу…
Пока оперативники заканчивали обыск, я поинтересовался у Жеглова:
— Глеб, а кто такой Петя Ручечник?
— Ворюга отъявленный. Сволочь, пробы негде ставить…
— Разыскать его трудно?
— Черт его знает — неизвестно, где искать.
— А какие к нему подходы существуют?
— Не знаю. Это думать надо. Через баб его можно попробовать достать. Но он и с ними не откровенничает. — Жеглов встал и повернулся к Моториной: — У вас останутся два наших сотрудника. Теперь они будут вашими жильцами!
— Зачем? — удивилась она.
— Затем, что в доме вашем остается засада. Вам из дома до снятия засады выходить не разрешается…
— А сколько же ваша засада сидеть тут у меня будет?..
— Пока Фокс не заявится…
Еще не было одиннадцати, когда мы торопливо вывалились на улицу. Шагая к автобусу по немыслимым колдобинам Седьмого проезда, я с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух, который казался еще слаще после духовитой атмосферы Веркиного дома, и размышлял о том, какое все-таки чудо — личный сыск, когда в огромном многомиллионном городе не растворился, не исчез в людском скопище тонюсенький ручеек следов, начавшийся в квартире Груздевых, ушедший под землю, забивший нежданным ключиком во второсортном ресторанчике «Нарва», сделавший столько прихотливых извивов и вышедший на ровное место в Седьмом проезде Марьиной рощи. Один лишь вопрос имеется: судя по всему, этот Фокс — тертый калач и, какой бы он ни был окраски, он из преступного мира. А Груздев все-таки врач, кандидат наук, человек почтенной специальности, и совершенно непонятно, что его может связывать с уголовником. Правда, я уже слышал о таком: Груздев мог нанять Фокса или как-нибудь иначе заставить его принять участие в преступлении, но, честно говоря, подобный вариант представлялся мне более похожим на рассказы Гриши Шесть-на-девять.
Дошли до автобуса, молча расселись по своим местам, Копырин лязгнул дверным рычагом, и «фердинанд» тронулся. На улицах было пустынно, и ехали быстро — промелькнул детский парк, заброшенное кладбище, выехали на Трифоновскую, потом на Октябрьскую. На площади Коммуны Тараскин вдруг сказал радостно:
— Гля, с театра-то камуфляж сымают, а?
Театр Красной Армии был хорошо освещен — на стройных его колоннах висели малярские люльки. Омерзительные зеленые разводы, маскировавшие театр при воздушных налетах под немыслимые, ненастоящие деревья, теперь тщательно закрашивали, и к огромным колоннам возвращалась их прежняя строгая красота…
Жеглов сказал мне:
— Значитца, так, Володя. Мы сейчас в Управление: надо Верку по учетам проверить, чемодан с вещичками посмотрим внимательно. А вы с Тараскиным едете дальше, на Божедомку, выявляете женщину, о которой говорил Кирпич. Сделаешь быстро установочку на нее, оглядишься — и к ней. Только осторожно: если тот орелик у нее, можете на пулю нарваться. А дальше — по обстоятельствам. Жду!
Автобус по Каретному подкатил к воротам дежурного по городу, ребята выскочили на улицу, а мы с Тараскиным поехали на Божедомку.
«Фердинанд» мы оставили за квартал до седьмого дома и пошли по тротуару неторопливой, фланирующей походкой, чтобы не привлекать внимания — так, два немного загулявших приятеля. Освещение было тусклое, фонари на редких столбах светили словно нехотя, и разбойно посвистывал в подворотнях пронизывающий, едкий октябрьский ветерок. Под номером семь оказалось, собственно говоря, не один, а целых три дома, и на каждом из них была табличка: «Дом 7, строение 1», «Дом 7, строение 2», «Дом 7, строение З». Домишки неважные, ветхие, скособоченные, обшитые почерневшими трухлявыми досками. Кирпич указал «строение 2», но списка жильцов в подъезде не было, да и что от него толку, когда нам неизвестна фамилия знакомой Фокса? Надо было искать дворника.
— Эх, за участковым следовало заехать! — шепотом пожалел Тараскин, и я не успел согласиться, как из двора вышел человек в подшитых валенках, зимней шапке-ушанке, с огромной железной бляхой на фартуке — дворник. Попыхивая невероятных размеров «козьей ногой», он подошел к нам, подозрительно присмотрелся и спросил неожиданно тонким, скрипучим голосом:
— Ай ищете кого, гражданин? Вам какой дом надобен?..
Я торопливо достал из кармана гимнастерки свое новенькое удостоверение и с удовольствием — предъявлять его приходилось впервые — показал дворнику. И сказал вполголоса:
— Нам управляющий седьмого дома нужен. Срочно!
Дворник пыхнул цигаркой, окутавшись таким клубом едкого дыма, словно дымзавесу химики протянули, и сказал вполголоса, будто огромную тайну нам доверил:
— Воронов Борис Николаевич. Они тут же, при домправлении проживают. Спят, должно…
— Веди! — скомандовал Тараскин, и мы двинулись вслед за дворником к домоуправу, который, как вскоре выяснилось, не спал, а сидел в конторе с большой кружкой чая в единственной руке и читал «Пещеру Лейхствейса», засаленную и растрепанную.
Мы полистали домовую книгу, такую же древнюю, как «Пещера», только для нас в данный момент более интересную. В строении № 2 проживало четыре семьи. Муж и жена Файнштейн, оба рождения 1873 года. Суетовы — Марья Фоминична, 1903 года рождения, и ее сыновья-близнецы, тридцать пятого года рождения. Фамилия Суетова Ивана Николаевича, 1900 года, была прочеркнута, и сбоку красными чернилами написано: «Погиб на фронте Отеч. войны 17 дек. 1941 года». Курнаковым досталось два таких прочерка, а значились женщины, — видимо, свекровь и сноха, Курнакова Зиновия, 1890 года, и Курнакова Раиса, 1920 года. Завершался список квартиросъемщиков «строения 2» Соболевской Ингрид Карловной, 1915 года рождения. Курнаковы и Соболевская жили на втором этаже, поэтому я сразу же и попросил управляющего:
— Борис Николаевич, опишите нам коротенько жильцов второго этажа…
— Пожалуйста. — Воронов, прижав коробок ладонью к столу, очень ловко чиркнул по нему спичкой, закурил. — Соболевская — женщина интеллигентная, певицей работает, разъезжает часто. Ведет себя скромно, квартплату вносит своевременно…
— До войны еще замуж вышла, — вмешался дворник. — Переехала к мужу, да, как война началась, он погиб в ополчении. Она и вернулась… Приличная жилица, себя соблюдает, не то что Катька Мокрухина из двадцать седьмой, спокою от нее ни днем ни ночью нет…
— Постой, Спиридон, что из тебя, как из рваного мешка, сыплется! — сказал домоуправ, и дворник обиженно замолчал. — Теперь Курнаковы. Зиновия Васильевна на фабрике работает, ткачиха, а невестка, Рая, та дома по хозяйству — больная она, после контузии видит плохо, ей лицо повредило… А так люди хорошие, простые…
Мы с Тараскиным переглянулись — выбирать было не из чего, — попрощались с домоуправом, позвали с собой дворника и вышли. На втором этаже слабо светилось из-за тюлевой занавески одно окно. Дворник показал на него, бормотнул:
— Соболевская…
— Слушай, друг! — Я положил ему руку на плечо. — Ты не видал, часом, парень к ней ходит, довольно молодой…
Спиридон почесал затылок, сказал неуверенно:
— Хто ее знает… Ходют, конечно, люди… Ходют. И молодые ходют. А какой он из себя?
В спешке у Кирпича не взяли подробного словесного портрета Фокса, да и тактически было неправильно показывать Кирпичу, что ищем мы и сами не знаем кого, и теперь, кроме скупой Веркиной характеристики: «Ладный, брови вразлет, высокий, черный», я ничего о Фоксе и сказать не мог. Так я и объяснил:
— Высокий, ладный такой, брови вразлет, волосы черные…
— Вроде заходил наподобие… — сказал задумчиво дворник, и было видно, что он говорит это скорее из желания сделать приятное работникам милиции, беспокоящимся в такую поздноту. И совершенно бездумно повторил: — Высокий, ладный…
— В военной форме, только без погон, — вспомнил я.
— Так ведь сейчас все в военной форме без погон ходют, — резонно возразил дворник. — Это я тут слыхал, как один сговаривался по телефону с другим спознаться: я, говорит, буду в галошах и в пиджаке.
— И то верно, — согласился Тараскин и сказал мне: — Хватит небось рассусоливать, пошли к ней, там видно будет…
Мы вошли в подъезд, темный, пропахший старым крашеным деревом, кошками, щами и оладьями из картофельной кожуры, которые все называли тошнотиками. Наверх вела старая перекосившаяся лестница, и от одного только взгляда на нее, казалось, поднимался невероятный скрип. Между этажами горела маленькая пыльная лампочка — уныло, вполнакала, еле-еле самое себя освещала.
— Вы меня здесь подождите, — шепнул я и двинулся наверх неслышным плывущим шагом, от которого уже начал на гражданке отвыкать; приник к двери Соболевской. За дверью было совершенно тихо, и я стал прикидывать, под каким предлогом лучше всего стучаться в квартиру.
С одной стороны, Кирпич мог наврать, показать вовсе и не тот дом, и в этом случае мы сейчас поднимем неповинного человека, одинокую женщину. Невелика радость ей посреди ночи двери открывать кому бы то ни было. С другой стороны, если адрес правильный, Фокс может сейчас быть здесь, а поскольку он мальчишечка серьезный, то и бабахнет за милую душу. Жеглов не зря предупреждал. Конечно, был бы здесь Жеглов, он бы что-нибудь придумал…
В общем, какие фортели ни перебирай, а входить надо. И если Фокс там, наш приход должен выглядеть понатуральней, а всякие там «примите телеграмму» и все такое прочее сразу наведет его на подозрение.
Я опять спустился, быстро отдал распоряжения:
— Тараскин, ты давай под окна на всякий случай — вдруг сиганет, здесь невысоко, так что ты его встретишь. А ты, дед Спиридон, со мной. Она тебя знает?
— Знает, — буркнул дворник.
— Скажешь ей, что с тобой милиция — проверка документов. Извинись.
Дворник кивнул, и мы пошли наверх. Стучать в дверь пришлось довольно долго, наконец сонный испуганный женский голос спросил:
— Кто там?
— Это я, дворник, Спиридон Иваныч, — сказал дед, прокашлявшись. — Вы уж извините, гражданочка Соболевская, отворите на минутку…
Дверь приоткрылась — видимо на цепочке. Соболевскую в темном коридоре не видно было, но она, наверное, разглядела дворника и сказала уже спокойнее, но с раздражением:
— Что приключилось, Спиридон Иваныч?
— Да вот из милиции, проверка документов, вы уж отворите, — сказал виновато дворник, и Соболевская, сняв цепочку, открыла дверь, зажгла свет в прихожей.
Я поздоровался и сразу же, бормотнув «извините», прошелся по квартире — ни в комнатах, а было их две, ни в крохотной кухоньке, ни в таком же крохотном туалете никого не было. Только убедившись в этом, я вернулся в прихожую, сказал хозяйке:
— Извините, пожалуйста, гражданочка. Служба! — И, разведя руками, пояснил: — Время трудное, паспортный режим приходится соблюдать.
Соболевская хмуро, без всякого сочувствия, кивнула. На ней был толстый махровый халат, голова низко — по самые брови — плотно завязана шелковой косынкой, лицо покрыто таким густым слоем белого крема, что черты толком разглядеть невозможно. Я помялся немного, попросил:
— Мне бы поговорить с вами хотелось. Можно?
Соболевская пожала плечами:
— Н-ну… Если это необходимо… Извините за такой вид… Лицо — мой профессиональный инструмент… Прошу в гостиную.
Мы прошли в гостиную — небольшую, на мой взгляд, богато обставленную комнатку, очень не похожую на ужасный внешний вид «строения 2». Многое мне здесь понравилось и удивило: красивый пушистый ковер, лежавший на полу, в то время как многие охотно повесили бы такой ковер на стену, кабы достали, — жалко мне было ногами топтать такую добрую вещь, — и стоящая на полу лампа в виде узкой длинной китайской вазы с огромным темно-красным пушистым абажуром, и коротконогий столик с хрустальной пепельницей и ворохом красивых заграничных журналов, и низкие мягкие кресла. Я так засмотрелся на все это, что чуть не забыл о цели своего прихода, но хозяйка, даже не предложив сесть, сухо напомнила:
— Так я слушаю вас…
Я взглянул на дворника, который столбом замер в прихожей. В предстоящем разговоре он был человеком лишним, и я сказал:
— Спасибо, Спиридон Иваныч, за службу. Свободен!
Дворник ушел, а я осторожно присел на краешек кресла — умаялся за день! — и приготовился спрашивать, не в лоб, конечно, а осторожно, с подходцем. Соболевская, скривив губы, закурила длинную пахучую папиросу и тоже села.
— Ходят последнее время по разным домам разные люди… — начал я весьма неопределенно, поскольку и сам еще не представлял, как выстроить план атаки, и все слова, подходящие и уместные мысли испарились, и снова я с завистью вспомнил о Жеглове — он-то не растерялся бы, — но, поскольку Жеглов находился совсем в другом месте, мысленно махнул я рукой и пустился во все тяжкие: — Под видом, значит, государственных этих… служащих, жульничают, ну и… В порядке, так сказать, предупреждения… К вам приходил кто за последнее время?
— Только мои хорошие знакомые, — твердо сказала Соболевская и этим ответом напрочь отсекла возможность развития темы о каких-то неизвестных проходимцах. И тогда я плюнул на все подходы и спросил прямо:
— А четыре дня назад вечером к вам приходил… Кто такой?
Зажав длинный мундштук папиросы двумя пальцами и красиво отставив мизинец, Соболевская глубоко затянулась, выпустила узкую струю пахнущего медом дыма, не спеша, растягивая слова, сказала:
— А-а… Во-от вы о чем… Н-ну что ж… Этого человека я действительно мало знаю… — И надолго замолчала.
Я добыл из кармана измочаленную пачку «Норда», размял папироску, чиркнув трофейной зажигалкой, тоже закурил. Молчание затягивалось, но молчать — не разговаривать, молчать я могу всерьез и подолгу, и поэтому я спокойно потягивал дымок, аккуратно скидывал пепел в ладонь, пока весь табачок не прогорел и жженой бумагой не запахло; тогда я поднялся, отряхнул мусор в пепельницу и выжидательно посмотрел на Соболевскую.
— Не скрою, я хотела бы знать его лучше, — сказала она так, будто никакой паузы вовсе и не было. И огорченно развела руками: — К сожалению, у меня это не получилось…
Она опять молчала, глубоко вздыхала, думала о чем-то, должно быть, невеселом или неприятном, потому что глаза ее сначала увлажнились, а потом зло сощурились, она с силой раздавила окурок в пепельнице и сказала:
— Это мой любовник. Бывший. Мы познакомились полгода назад случайно, и мне показалось, что… А-а!.. — Она закурила новую папиросу. — В общем, у нас ничего не получилось и мы разошлись. Фокс — так его зовут. Вернее, зовут его Евгений, но он предпочитал, чтобы я называла его по фамилии…
— Работает?.. — осведомился я деловито.
— Секрет! Он скрывал, где работает, где живет… У него сплошные секреты!
— Да?
— Как-то раз он дал мне понять, что имеет отношение к СМЕРЖу.
— К СМЕРШу, — поправил я.
— Может быть, — равнодушно сказала Соболевская. — Я в этом не разбираюсь. И не в этом дело. Я не знаю, что он там по вашей линии наколбасил, но я ему… не верила. И всегда думала, что он плохо кончит…
— Это почему же?
— Н-ну… не знаю, поймете ли вы меня… Он, как бы это вам сказать… необычен, понимаете? Я имею в виду не внешность, о нет! Хотя он и красивый парень. Но я о другом. Он способен на поступок. Он дерзок. Смел. Силен. Не то что остальная мужская братия…
Я даже поежился — столько презрения к «остальной мужской братии» прозвучало в ее голосе, — и с неожиданным сочувствием подумал, что немало, верно, довелось ей горького хлебнуть в жизни, раз она так заостряется. Но что-то мы отвлеклись, и я напомнил:
— Насчет того, что он плохо кончит…
— А! У него всех этих качеств — слишком. Таким людям трудно удержаться в границах дозволенного.
— Понял, — кивнул я. — И давно вы разошлись?
— Три месяца назад. И больше не виделись, кроме того раза, о котором вы спросили.
— А что случилось? Пришел он зачем?
— Всего-навсего за бритвенным прибором.
Я подумал и спросил вроде бы в шутку:
— Срочно побриться захотел?
Но Соболевская ответила вполне серьезно:
— У него «жиллет» — хорошая заграничная бритва, и он ею очень дорожил.