Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока Свеченовская Инна
- Когда ты загнан и забит
- Людьми, заботой иль тоскою;
- Когда под гробовой доскою
- Все, что тебя пленяло, спит;
- Когда по городской пустыне,
- Отчаявшийся и больной,
- Ты возвращаешься домой,
- И тяжелит ресницы иней,
- Тогда – остановись на миг
- Послушать тишину ночную:
- Постигнешь слухом жизнь иную,
- Которой днем ты не постиг.
Пролог
Петроград. Август. 1921 год
В 1921 году Петроград оказался на краю бездны. Голод и бесконечная, ставшая уже патологической, борьба с врагами советской власти, должны были привести город к неминуемой гибели. Впрочем, вопреки ожиданиям, горожане понемногу стали привыкать к окружающим реалиям. Голода боялись, пока он не установился всерьез и надолго. Тогда его попросту перестали замечать. Перестали замечать и расстрелы. Во всяком случае, старались. Если послушать разговоры обычных людей на улице, то можно только изумиться их бессердечию и черствости. И… ошибиться. Причем серьезно. Вот идут по улице два ничем не примечательных петербуржца и мирно беседуют: «Вчера ходили на балет, пришлось полтора часа простоять на улице. Был обыск в восьмом номере, пока не закончили – никого не выпускали. Взяли молодого Порфирьева и студента. Тот в гостях был. Расстреляют, должно быть». – «Да уж… А у нас в кооперативе давали селедку».
Вот так… Все в одну кучу. Балет, селедка и расстрел. И говорят они так исключительно по привычке. Сегодня расстреляют Порфирьева, а завтра тебя. Шансы у всех равны.
Услышав обрывки этой беседы, некий гражданин среднего возраста и весьма средней наружности лишь покачал головой. Страшные вещи превратились в обыденность. И с этим он никак не мог свыкнуться. Впрочем, если бы собеседники знали, кто идет с ними рядом, то больше говорили бы о балете. Поскольку и за меньшее люди оказывались в ЧК.
Однако товарищу Ионову сейчас было не до них. Он спешил в дом на Офицерской улице, где проживал, а точнее умирал Александр Блок.
Ионов был уверен, что умереть Блоку помогли. Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять простые вещи. Ну не вписывается Александр Александрович в новую историческую реальность. И разве только он? Ведь не зря Владимир Ильич еще год назад издал секретную директиву: «Давить все это интеллигентское говно». Вот и стараются. Особенно это стало заметно в нынешнее лето. Точно этим августом решили истребить все лучшее, что есть в российской культуре и науке. Возьмите знаменитого Сологуба. Ионову нравилось его творчество, и он не имел ничего против этого поэта. Как говорил Ильич: «Ничего личного». Однако в визе в Финляндию ему отказали. И жена Сологуба сломалась. Паспорта оказались той последней каплей, которая привела женщину к берегам Невы, откуда она бросилась в реку, чтобы утонуть. Ионов усмехнулся. А Гумилев? Этот рыцарь, поэт и путешественник! Где он? Верно – в камере. И никогда уже оттуда не выйдет. Или он, Ионов, совершенно ничего не понимает. Хотя… Не понимал он многого. К примеру, какого черта Гумилев вернулся в восемнадцатом году из сытой Англии в Россию? Ведь знал, что здесь творится! А сейчас следователь, ведущий его дело, говорит, что ведет он себя очень достойно. Никого не называет. Ионов подумал, что если бы у него было хоть малейшее чувство юмора, он бы расхохотался. Ну кого Гумилев мог назвать?! Весь этот заговор большевики сами и придумали. Придумали, чтобы найти повод для официального истребления ученых, поэтов и писателей.
Ионов оглянулся – вот и дом Блока. По распоряжению сверху он уже несколько дней каждое утро приходит сюда и сидит до позднего вечера в спальне больного поэта. Зачем? Наблюдает, как тот умирает, а потом пишет длинные рапорты и отчитывается перед начальством. Ионов поднялся по ступенькам и позвонил в дверь. На пороге появилась тучная женщина лет сорока, с седыми, плохо прибранными волосами. Растянувшаяся старая вязаная кофта только подчеркивала бесформенность ее фигуры, а хлопчатобумажные чулки с мелкими дырками и следами неудавшейся штопки придавали ее облику схожесть с нищенкой, волею случая заброшенной в некогда барскую квартиру. Глядя на эту женщину, никто не смог бы узнать в ней «Прекрасную даму», из-за которой два гения чуть было не сразились на дуэли. Да, время и разруха не пощадили Любовь Дмитриевну Менделееву-Блок…
Тем временем Любовь Дмитриевна, призвав все свое актерское мастерство, старалась не выказать истинных чувств, вызванных приходом Ионова. Она посторонилась, пропуская его в дом, избегая даже встретиться взглядом.
Понимая, что ничего, кроме негодования, он не вызывает, Ионов как можно деликатнее вошел. Длинный коридор, блестящий от бесконечного мытья, напоминал больничный. Ионов прошел прямиком в спальню Блока. Любовь Дмитриевна, не отставая, шла за ним. В комнате уже находилась Александра Андреевна – мать поэта. Ее психическое расстройство дошло до крайней точки, и поэтому приход Ионова вызвал целую бурю негатива. «Когда же сына оставят в покое?» – закричала женщина. Ионов ничего не ответил, невозмутимо сел в кресло и занялся своим привычным делом – наблюдением. Одного взгляда на Блока было достаточно, чтобы понять: он уже не жилец на этом свете. Лицо пожелтело, осунулось и заострилось. Счет пошел не на дни, а на часы.
Ионов подумал, что пройдет совсем немного времени и вопрос, отчего умер Блок, неминуемо возникнет. Не может не возникнуть. Ведь до сих пор врачи не поставили диагноз. Не могут установить, от чего он умирает. О да… Разумеется, сифилис, которым поэт страдает с юности, это вам не булка с маслом. Болезнь тяжелая и коварная. Болезнь, которая достаточно часто приводит и к сумасшествию, и к смерти. Да только вот Блок – иной случай. Ионов был уверен, что все признаки отравления налицо. Достаточно беспристрастно взглянуть фактам в глазам. Врачи, лечившие Блока, были поражены тем, с какой ужасающей скоростью силы покидали его. На первый взгляд в этом не было ничего необычного. У кого в то время было цветущее здоровье? А Блок голодал в прямом смысле этого слова. От недостатка витаминов стали выпадать зубы, неоднократно он падал в голодные обмороки.
Но… Самым страшным для поэта оказалось другое. Он перестал слышать звуки. Оглох в прямом и переносном смысле. И почти не писал стихи. Когда К.Чуковский спросил его о причинах, Александр Александрович ответил: «Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?»
Да, покачал головой Ионов. Блок умирает не сейчас. У него уже было несколько смертей. Первым его убил новый строй России. Именно об этом позже напишет Марина Цветаева:
- Огромную впалость
- Висков твоих – вижу опять.
- Такую усталость —
- Ее и трубой не поднять.
Здоровье Блока, фактически отлученного от художественного творчества, ухудшалось с каждым днем. И жизнь поэта очень отличалась от жизни тех, кто был обласкан новым режимом. Так, например, в доме М. Горького устраивались пышные застолья. Инженер и предприниматель Л. Б. Красин сообщал жене, которую он своевременно переправил за рубеж, что обедает дважды в день, и жаловался лишь на изобилие мяса. А в это же самое время семья Блока голодала. «Из великого поэта… превратился в рядового поденщика», – заявил сам о себе Александр Александрович в апреле 1921 года, предвидя приближение конца.
Весной 1921 года врачи установили у поэта: астму, инфекционный эндокардит, нарушение мозгового кровообращения, тяжелую стенокардию, нервное расстройство, которое подчас граничило с психическим. На почве отвратительного питания стала развиваться цинга. Спасти мог только срочный выезд для лечения за границу.
Вот тогда-то «Прекрасная дама» и стала обивать пороги всех наркомов с просьбой выпустить их с мужем в Финляндию, чтобы Блок смог поправить свое здоровье. «И почему бы не пойти навстречу, если вы цените талант с большой буквы?» – подумал Ионов. Но нет. Секретное распоряжение гласило выдать паспорта на выезд, когда Блок уже будет при смерти. Более того, вот уже несколько дней Ионов носит с собой эти самые паспорта.
А вот еще одна странность. От болей Блок кричал так, что содрогались грешники в аду. И чтобы хоть как-то облегчить его состояние, поэту постоянно кололи морфий, который в конец затуманил и без того измученное сознание. Но что вызывало такие боли, врачи так и не смогли определить. Ионов продолжал стоять на своем – поэта отравили ядом медленного действия. И он даже знает когда. Во время поездки Блока в Москву. Он ведь был на приеме у Каменева и очень тому не понравился. По многим статьям. Одна из них – Блок все больше и больше приближался к черносотенцам. И только его природная деликатность мешала кричать в паре с Есениным: «Россия только для русских!» Впрочем, Каменеву по большому счету было глубоко плевать на эти выкрики. Особенно, если они исходили от поэтов. Ну что те могли поделать? Собраться вместе и написать еще один стишок?
Нет, Блок должен был умереть совсем по другой причине. Его нужно было уничтожить, как класс, как нечто враждебное и чужеродное новой России. Чего только стоит одна фраза, произнесенная Блоком на пушкинском вечере в Москве в его последний приезд: «Поэт умирает, потому что ему больше нечем дышать». И действительно, Блок задыхался в советской России, хотя поначалу восторженно приветствовал ее. Но потом, видимо, быстро понял, что к чему. Он до внутренней дрожи ненавидел насилие в любом его проявлении, ненавидел скандалы и даже разговоры на повышенных тонах, был убежден во внутренней свободе каждого человека! Ну разве есть такому место в современной действительности?! Разумеется, нет. И лучше, в самом деле, лучше для Блока умереть сейчас, пока все не зашло слишком далеко.
Ионов понимал, что с ним нельзя разделаться, как с Гумилевым. Сама мысль о причастности Блока к какому-либо заговору смехотворна. Значит, нужно искать другие пути. Вот их и нашли…
Вдруг Блок открыл глаза. И совершенно осмысленным взглядом посмотрел на Ионова. Тот даже поежился. Настолько умным и проницательным был этот взгляд, словно умирающему перед самым концом удалось заглянуть в глубинные тайники души Ионова. Но тут болезненная судорога снова свела тело Блока, и Любовь Дмитриевна метнулась к мужу, чтобы смочить губы водой.
«Вот еще одна загадка, – подумал Ионов. – Этот их весьма непонятный брак». Он внимательно вгляделся в черты «Прекрасной дамы». Она ему действительно преданна. По-настоящему. И можно быть уверенным, что ни с кем другим уже свою судьбу не свяжет. Все иные мужчины будут казаться ей мелкими и незначащими. Так что же было в этом поэте такого, что в корне отличало от иных живущих рядом? Ионов не знал ответа на этот вопрос. А знать очень хотел. Поскольку сейчас наблюдал за человеком, находящимся у последней черты, а другого, полного жизни Блока, он не знал, да и не мог знать. Слишком разные у них были орбиты, и если б не революция, они никогда бы не пересеклись.
Блок стал бредить. Бредил об одном и том же. Все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? Не остался ли где-нибудь хоть один. Срывающимся голосом он твердил: «Люба, хорошенько поищи! И сожги, все сожги!» Любовь Дмитриевна как заведенная повторяла одно и то же: «Я все уничтожила. Ничего не осталось». Но, видимо, Блок ей не до конца верил. Он с огромным усилием поворачивал голову: «Поклянись мне, что ты все уничтожила!» Любовь Дмитриевна клялась, что говорит истинную правду. Вдруг неожиданно Блок вспомнил и закричал: «Брюсов! У него остался! Люба, отвези меня в Москву! Я заставлю его отдать! Пусть даже убью, но заставлю!»
Ионов покачал головой. Брюсов, Брюсов. Давешний кумир Блока. А теперь… Как различно сложились их судьбы. Сейчас Брюсов, этот маг и чародей, чья поэзия стольких сводила с ума, занимал ряд правительственных постов. Комиссарствовал, заседал, реквизировал частные библиотеки в пользу пролетариата. Писал множество стихов, восхвалявших, разумеется, тот же пролетариат и его вождей. Ионов даже не удивился бы, узнав, что наряду с восхвалением живого Ленина у Брюсова припасено несколько стихотворений на смерть вождя.
Удивительное дело, продолжал размышлять Ионов, в стране голод, разруха, расстрелы не прекращаются ни днем, ни ночью, а народ сходит с ума из-за поэзии. Позже эту же мысль, но более точно сформулирует Марина Цветаева: «Стихи нужны были, как хлеб». Почему? Видно, тогда это была единственная возможность убежать без оглядки, перенестись в иное измерение. Поэтому многие поэты, эмигрировавшие в Европу, навсегда перестали писать. В рациональной, сытой стране было не до поэзии, куда более земные заботы брали верх. Но здесь, в страшной смуте, стихи были тем стержнем, который помогал выстоять несмотря ни на что.
И все же Ионова не покидала мысль, что самое главное в убийстве Блока (а он нисколько не сомневался, что перед ним самое настоящее убийство) от него ускользает. Вроде вот оно рядом, а понять и уловить суть Ионов не мог. А еще точно знал, что обязательно разберется. Не для потомков, а для себя самого, поскольку терпеть не мог неразгаданных загадок, а сейчас перед ним была настоящая головоломка, которую он обязательно решит. Для этого нужно как можно четче и подробнее изучить жизнь самого Блока. Найти тот поворотный пункт, когда его участь была решена.
Он стал внимательно всматриваться в лицо поэта. И совершенно неожиданно подумал: «А ведь еще три месяца назад…» Да, именно об этих событиях ему рассказали Корней Чуковский, а позже Маяковский. Седьмого мая Блок выступал в московском Доме печати. Не успел он закончить чтения, как на сцену влетел лысый человечек в гимнастерке, некто Струве, автор «Стихотворений для танцев под слово», рифмоплет, которого Блок не так давно публично отчитал («И по содержанию, и по внешности – дряхлое декадентство, возбуждающее лишь отвращение»). Так вот… тот самый Струве громогласно объявил, что сейчас они слышали стихи мертвеца. В зале поднялся гул возмущения, лишь Блок оставался невозмутимым. Наклонившись к Чуковскому, прошептал, что так оно и есть. «И хотя я не видел его, я всею спиной почувствовал, что он улыбается», – признался потом Чуковский. И повторил слова поэта: «Он говорит правду: я умер».
Корней Иванович, естественно, принялся горячо возражать, но позже… вынужден был признать, что то страшное время – страшное и в социальном, и в личном плане – было и впрямь временем его умирания. «…Даже походка его стала похоронная, будто он шел за своим собственным гробом».
Не укрылось это печальное обстоятельство и от острого глаза Маяковского, который тоже видел Блока 7 мая – правда, не в Доме печати, а в Политехническом музее. «…В полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».
Маяковский не совсем точен – стихов о «Прекрасной даме» Блок в Политехническом не читал, и зал был отнюдь не пуст, но главное он углядел зорко: за плечами и впрямь стояла смерть…
Ионов задумался… Говоря о Блоке, невозможно избежать темы смерти. Почему? На этот вопрос он не мог ответить. Все и всегда воспринимали эту тему как данность. Тогда Ионов поставил вопрос по-другому. Давно ли? Когда за плечами поэта впервые появилась смерть? И почему с таким восхищением и детским заигрыванием он постоянно о ней писал? Ионов вспомнил отроческое откровение Нины Берберовой.
Ей было всего четырнадцать лет, когда она впервые увидела Блока на поэтическом вечере в Петербурге. Произошло это в марте 1915 года; до этого она знала своего кумира лишь по снимкам. Правда, хорошо знала – очень внимательно и очень пристрастно всматривалась…
«Блок вышел на сцену прямой и серьезный. Лицо его было несколько красно, светлые глаза, густые волосы, тогда еще ореолом стоящие вокруг лица (и светлее лица в свете электричества), были те же, что и на фотографиях. И все-таки он был другой, чем на фотографиях… Что-то траурное было в его лице в тот вечер».
Не случайно в начале семнадцатого года Блок напишет о себе как о человеке, который «давно тайно хотел гибели». Причем говорил об этом не только дома, среди близких, но и при посторонних. «Самое слово гибель Блок произносил… очень подчеркнуто, – отмечает Чуковский, – в его разговорах оно было заметнее всех остальных его слов».
И произносил, и писал, и не только в стихах. За два месяца до «Снежной маски» признавался литератору Евгению Иванову, которого называл в дневниках «лучшим из людей»: «Со мной – моя погибель, и я несколько ею горжусь и кокетничаю».
В чем же проявлялось это кокетство? Быть может, в том, что, как говорил он тому же Иванову, его нисколько не страшит, если к нему, как к Дон-Жуану, явится каменный истукан и мертвой, холодной, неразжимаемой хваткой возьмет за руку? Или в том, что иногда жаловался, по свидетельству одного из мемуаристов, на избыток физических сил и здоровья? Не на нехватку – на избыток…
Итак, констатировал Ионов, Блок сам признавался: «Сердце просит гибели». А раз просит, то получит, ибо… Как говорил сам Александр Александрович: «Даже рифмы нет короче глухой, крылатой рифмы: смерть».
Значит, уже тогда в нем дремало, время от времени вырываясь наружу, желание умереть. И никакого страха перед концом он не чувствовал. Скорее, напротив, предвкушение. «О, глупое сердце, смеющийся мальчик, когда перестанешь ты биться?» Чувствует – ждать остается недолго, сравнительно недолго. «Все чаще вижу смерть и улыбаюсь…» Чему улыбается? А тому, что «так хорошо и вольно умереть». Сколько можно найти образов смерти в мировой литературе, но, кажется, самый поэтичный из них принадлежит Блоку. На мосту его взору явилась она — ну конечно же, на мосту! – ночью – ну конечно же, ночью! – под снегом – разумеется, под снегом… «Живой костер из снега и вина». Тихо взяв за руку, вручает поэту белую маску и светлое кольцо: «Довольно жить, оставь слова…»
- Она зовет, она манит.
- В снегах земля и твердь.
- Что мне поет? Что мне звенит?
- Иная жизнь! Глухая смерть?
Ионов потер рукой подбородок. Но тогда… Тогда получается немыслимое. Ведь не может быть, чтобы человек сам желал смерти, призывал ее и… в итоге отравил сам себя. Нет, не ядом, а тем, что никак не мог примириться с жизнью. Хоть и говорил в стихах: «Принимаю», – а не смог. Конечно, это дико. Но… Вполне может получиться так, что Блок всем своим образом мыслей запрограммировал себя на гибель. Недаром же он писал Андрею Белому: «Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви». Настроенное на гибель все существо поэта выполнило эту программу, когда ему минуло лишь сорок лет. Ровно столько было отведено ему судьбой, чтобы устоять на гибельном ветре истории.
И все-таки… Нужно в этом тщательно разобраться. Изучить жизнь поэта в мельчайших деталях. И тогда… Тайное для Ионова станет явным. Ионов не знал, что все его попытки, в сущности, никуда не приведут. Когда перед ним станет что-то вырисовываться, его самого приговорят к расстрелу. Конечно, не из-за Блока, а из-за излишнего любопытства. Чтобы впредь никому неповадно было проникать в тайны, сокрытые за семью печатями. Но все это будет намного позже. А пока Ионов и многие другие почитатели умирающего поэта пытаются найти нечто такое в его жизни, что должно было привести Александра Александровича к печальному концу.
Глава 1
Из сумрака веков
Известный писатель и литературовед Корней Иванович Чуковский, размышляя о Блоке, подчеркивал, что его «биография светла и безмятежна, а в стихах – лихорадка ужаса. Даже в тишине чуял он катастрофу». Это предчувствие началось у поэта в самые ранние годы. Еще юношей Блок написал:
- Увижу я, как будет погибать
- Вселенная, моя отчизна.
А говоря о музе, он прежде всего написал песнь о гибели:
- Есть в напевах твоих сокровенных
- Роковая о гибели весть…
Всю жизнь Блок ощущал себя выброшенным из родного уюта… баловень доброго дома, обласканный «нежными женщинами», «почувствовал себя бессемейным бродягой и почти все свои стихи стал писать от имени этого отчаянного, бесприютного, пронизанного ветром человека».
Но в жизни даже самого отчаянного бродяги, лишенного всяческих мирских благ, все же есть нечто, чем он безумно дорожит. То, что он любит до внутренней дрожи. Любит не за что, а вопреки. Исключением из этого правила не стал и Блок. Единственной любовью, которой он был верен всю жизнь, это его родной город. В самом деле, Блок и Петербург неотделимы друг от друга. Для поэта город был столь же реальным персонажем, как и немногие близкие люди. Блок любил Северную столицу, острой и в то же время измученной любовью – патологически боясь, что однажды город исчезнет, как предсказал Достоевский. Петербург для поэта – это нечто святое, икона, которой он не уставал поклоняться. Город, пропитанный насквозь строками Пушкина и Достоевского. Причем последнего в особенности.
Блок любил не парадный, блистающий Петербург с его помпезной дворцовой красотой, шикарными магазинами и ресторанами. Нет, Петербург Блока очень похож на город Достоевского, где в мрачных доходных домах разыгрываются истинные драмы и трагедии. Причем эти узкие, подчас заваленные мусором улочки станут настоящей декорацией для разворачивающейся на их подмостках подлинной драмы. Драмы под названием – «Жизнь А. Блока».
Действительно, Петербург Серебряного века весьма и весьма неоднозначен и противоречив. С одной стороны, изысканная архитектура модерна и неоклассики, выставки «Мира искусства» и молодых модернистов, плеяда выдающихся поэтических талантов, блестящая школа балета. С другой – город заводов и фабрик, рабочие, нищенские окраины… Именно в эту недолгую, по историческим меркам, эпоху дни «блистательного Санкт-Петербурга» были уже сочтены. Неумолимо надвигалась Первая мировая, а следом за ней – революционные потрясения, окончательно разрушившие имперскую Россию…
Блок, попавший на перепутье новой и старой эпохи, действительно все больше и больше напоминал заблудившегося ребенка. Однако… Мы и сейчас можем мысленно представить такую картину. Худая высокая фигура Блока бродит по заснеженным улицам, вот он свернул за угол и зашел в какой-то грязный кабачок, а вот вышел на Невский проспект и… растворился в тумане. И только вслед ему звучат строки близкого приятеля – Вячеслава Иванова…
«Классическое описание Петербурга всегда начинается с тумана. Туман бывает в разных городах, но петербургский туман особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: „Бр…проклятый климат…“ Ежимся и мы. Но…
- …ни на что не променяем пышный,
- Гранитный город славы и беды,
- Широкие сшющие льды,
- Торжественные черные сады…
И туман, туман – душу этих „львов и садов“. Петр на скале, Невский, сами эти пушкинские ямбы – все это внешность, платье. Туман же душа. Там, в этом желтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху…»
А Блок… Блок, для которого туман необходим, как воздух бродит, не зная покоя по ночному городу. Для него туман – это вечный спутник, понимающий его лучше родных и близких. Поэт стоит на набережной Невы и не отрываясь смотрит на черные воды реки. «Когда же наступит осень, – думает Блок, – туман снова окутает город. Все верно… Это самый отвлеченный и самый умышленный город на земле. Еще Достоевский сказал: „Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посереди его, пожалуй для красы, бронзовый всадник вдруг проснется, кому это все грезится, – и все вдруг исчезнет…“»
И все же… Этот красивый, холодный и даже слегка отстраненный город постоянно навевал на Блока такие далекие, но такие прекрасные картины прошлого. Того прошлого, которое, увы, не возродится уже никогда. И тотчас, словно по мановению волшебной палочки перед ним возникло видение.
Лето… По широкой Неве от Академии медицины до Академии наук идет пароход, на котором великий Менделеев, создатель «периодической таблицы» едет в гости к своему приятелю профессору Бородину, известному химику, имевшему престранное хобби – сочинять музыку. Вот так, вечерами, после многих часов, проведенных в лаборатории, г-н Бородин взял да и сочинил «Князя Игоря». Впрочем, два химика не обсуждали пассажи мира искусства, а любили чаевничать и беседовать, как нынче говорят, про жизнь. А за окном на набережной кипела университетская жизнь, тем более что ни в одной столице мира на берегу реки не находилось столько учебных заведений, сколько в блистательном Санкт-Петербурге. «Как же пустынна набережная, – думает Блок, возвращаясь в реальность своего времени, – будто все умерло. Все мертво». И снова перед ним возникают две фигуры – Менделеев и Бекетов. Каждый занят своим делом… В своих уютных и просторных квартирах, в забитых книгами библиотеках, в лабораториях с новейшим для того времени оборудованием, они трудились во славу дела их жизни, во славу российской науки. А в то же время их жены, весьма эмансипированные дамы, тоже старающиеся идти в ногу со временем, жили собственной напряженной жизнью. Воспитывали детей, отдавали и наносили визиты, и читали, читали, читали.
Дети подрастали, и девочки – эти юные воздушные создания, уже не видели смысл жизни только в счастливом замужестве, а пытались найти свой собственный путь в этом мире. Девушки были умны и прекрасно образованы, любили Листа и Берлиоза, переводили Бальзака и Виньи, читали братьев Гонкуров, а еще… Обожали светское общество и устраивали потрясающие вечеринки, на которые приглашали студентов из учебных заведений их родителей.
Такие приемы любили устраивать в шумном, веселом и хлебосольном доме профессора Бекетова – ректора Петербургского университета. На них всегда царила непринужденная веселая обстановка, шутки и розыгрыши. Вот как их описывает Нина Берберова: «Пожилые профессора, бородатые и длинноволосые, в долгополых сюртуках, играли в карты. Дамы за самоваром судачили обо всем на свете: педагогике, литературе, семейной жизни. А молодежь – будущие светочи науки – одни еще неуклюжие, а другие, напротив, чрезвычайно светские, приглашали на вальс барышень с осиными талиями, большей частью уже предпочитавших Шатобриану Стендаля».
Младшей дочери Бекетовых – Александре едва исполнилось семнадцать. Бойкая, веселая, наделенная живым умом, она была всеобщей любимицей. И все же у девушки, несмотря на столь юный возраст, уже сформировались вполне серьезные интересы. Отец привил ей любовь к систематическим занятиям и энциклопедическим знаниям, а мать – переводчица французских романов – любовь к литературе. Александра пишет стихи, у изголовья ее кровати лежат рассказы Доде, а под подушкой – «Воспитание чувств» Флобера.
Что ж тут удивительного, если Александра выросла очень романтичной девушкой. Почти живая иллюстрация пушкинской Татьяны: «Ей рано нравились романы, они ей заменили все». И дальше шло почти по тексту. Молодые люди, бывавшие в доме Бекетова, казались ей скучными и пресными. Душа ждала романтичного героя, чем-то похожего на Онегина или Печорина. В нем должно быть нечто эдакое, холодное, отстраненное и чуть демоническое. Такое, от чего бы затрепетала ее душа, какая-то загадка, которую хотелось бы разгадать, лед, который нужно было бы растопить. В общем – некто очень выделяющийся из привычного круга. И, естественно, если чего-то очень хочешь, – оно непременно сбудется. Демон собственной персоной не замедлил явиться.
Вечная боль и тайна поэта – его отец. Всю жизнь Блок пытался понять этого человека, с настороженностью наблюдая за собой, боясь увидеть его черты в себе, и приходил в бешенство, когда отчетливо их видел. Он, практически не видевший и не знавший отца, постоянно вел с ним диалог… И когда его обвиняли в излишней нервозности и буйности, отвечал: «Должно же мне хоть что-то остаться от отца…», а потом добавлял: «Мы с ним связаны кровно».
Александр Львович Блок появился в доме Бекетовых зимой 1877 года. Он уже был юристом, оставленным в университете, чтобы подготовиться к профессуре. Немец по национальности, Блок отличался довольно тяжелым характером и весьма романтичной внешностью. Статный красавец, с печальными глазами и грустной улыбкой, он, шутя будоражил девичьи сердца, до поры до времени скрывая, что ему присущи все пороки конца девятнадцатого века. Педантичный во всем, вплоть до мелочей, скупой до неприличия, обладающий буйным нравом, он прятал худшие стороны характера за маской безразличия и отстраненности. И все же… опытный психолог вполне мог заметить, что слишком судорожны были порывы молодого юриста, слишком часто в тонкую линию сжимались его губы и ходили желваки на лице.
Привычка постоянно анализировать свои эмоции, чувства и даже высказывания сыграла с ним злую шутку. Блок подчас не мог даже пошевелиться, борясь с охватившим его оцепенением, не мог довести задуманное до логического конца. А еще… Была у него своя навязчивая идея… И звалась она «сжатые формы». Человек небывалой эрудиции, Блок впустую растрачивал силы, ища для своих философских и социологических трудов новые и непременно «сжатые формы», а не найдя их, не мог завершить задуманное.
Отец будущего поэта ни в чем не знал полумер. Середина его не привлекала ни в каком виде. Он любил крайности, всегда и во всем. Любовь Блока больше напоминала ненависть, чем нежность, заботу и поддержку близкого человека, он отрицал все существующие идеалы и требовал полного и безоговорочного подчинения собственной персоне.
Но всего этого юная Саша Бекетова, разумеется, не знала. Она видела перед собой лишь парадную сторону портрета, а увиденное ей нравилось все больше и больше. Он вскружил ей голову своей загадочностью и грустной, таинственной улыбкой. Да и в самом деле, как было устоять перед таким умным, противоречивым, поскольку холодность в нем уживалась с пылким нравом, таким очаровательным мужчиной. Сашенька влюбилась в него со всем пылом юности. Да, впрочем, ладно она! Он очаровал все семейство Бекетовых. Блок действительно казался «новым человеком», точно глоток свежего морозного воздуха.
Блок тоже не остался равнодушным к младшей дочери профессора и вскоре просил ее руки. Саша не могла поверить. Нет, такого просто не может быть! Она не сможет составить ему счастье! Она недостойна его! Глотая слезы, девушка отказывает Блоку, не замечая, как сжимаются его кулаки, как подергивается уголок рта. Блок круто разворачивается и, глубоко оскорбленный, молча уходит прочь из этого дома.
А Саша, оставшись одна, поняла, как же ей грустно без этого странного человека. Как ей бесконечно дороги его блестящие выпады, ироничные замечания и безупречная логика. Впрочем, и Блок не мог долго таить обиду на эту живую и непосредственную девушку. Его тянуло к ней. Это не поддавалось никакой логике и здравому смыслу. Он и сам толком не понял, как снова оказался в доме профессора. Молодые люди объяснились и больше уже не скрывали своих чувств. На этот раз Саша приняла предложение юриста. Однако радости профессор Бекетов по этому поводу не испытал. Да, он, безусловно, симпатизировал Блоку, но выдать свою любимую дочь за такого, мягко говоря, нестандартного человека, был неготов. Но… Устоять против уверения Александры, что только с ним она будет счастлива, тоже не смог. И вскоре сыграли свадьбу.
Молодым нужно было ехать в Варшаву, куда Блок получил назначение в университет. Саша уехала, адом Бекетовых точно опустел. Отец погрузился в свои гербарии, мать в переводы, сестры занялись своими делами. И все ждали вестей из далекой Варшавы. Но письма приходили редко и были весьма сжаты. Напрасно домашние старались прочесть между строк реальную жизнь дочери, сухие скупые строчки сообщали только факты без примесей эмоций. Да, она счастлива с мужем, у них все хорошо, потом… Саша написала, что ждет ребенка… Но, увы, он умер. Правда, они с мужем не теряют надежды еще иметь детей. Профессор, читая ее письма, лишь качал головой – как на самом деле складывалась жизнь Сашеньки?
А действительно, как? Нужно сказать, что на чужбине Александра сильно изменилась. Живой подвижный характер, острый язычок и вольнолюбивый нрав не могли по определению способствовать счастливой жизни с таким тяжелым человеком, которым на поверку оказался Блок. К тому же именно в семейной жизни расцвели тайные стороны его души: беспричинная ревность, угрюмость, подозрительность и вспыльчивость. Он видел в Сашеньке не жену, не любимую женщину, а создание, находящееся целиком и полностью в его власти и принадлежавшем только ему и в делах, и в мыслях. В этом мрачном усадебном доме, находящемся в предместье Варшавы, при закрытых ставнях, муж изводил Александру своими подозрениями, устраивал ей жуткие сцены и даже частенько избивал молодую женщину, искренне считая, что действует исключительно ей во благо. Сашеньке не позволялось не только иметь приятелей и подруг, но и без ведома мужа покидать дом, более того – вскоре она поняла, что иметь собственное мнение, и уж тем более отличное от мнения мужа – тоже непростительная вольность.
Но бывали в их совместной жизни и иные дни. Тогда Блок становился нежен, дарил жене подарки, уверял в своей неземной любви и, стоя на коленях, просил прощения за все безумства. Однако стоило Сашеньке не так посмотреть на него, как в только что нежного и любящего мужчину точно бес вселялся. Голос становился жестким, потом угрожающим, взгляд безумным, он осыпал ее страшными упреками, переходящими в оскорбления, и в итоге им овладевала безумная ярость, лавиной обрушивающаяся на молодую женщину. Саша стала до смерти бояться мужа, вместо яркой и страстной любви, которую она поначалу к нему испытывала, появился липкий жуткий страх, охватывающий ее все сильнее и сильнее. Блок внушал ей неподдельный ужас. И она уже не видела выхода из этой жуткой ситуации.
Точно услышав ее молитвы, Бог протянул ей руку помощи. В 1880 году Блоки возвращаются в Петербург, где молодой юрист должен был защищать магистерскую диссертацию. В том, что защита пройдет блестяще, Саша ни секунды не сомневалась. И, как потом выяснится, оказалась права.
Когда же она переступила порог родного дома, близкие пришли в ужас, настолько она изменилась. Да, конечно, она снова была беременна… Тяжело переносила свое положение, но все же… После долгих расспросов Сашенька призналась в том, как на самом деле протекала ее семейная жизнь. Профессор был потрясен. Его дочь! Девочка, с которой они сдували пылинки! Да как он посмел!
Блок к тому времени снискал себе славу ученого. Его работа «Государственная власть в европейском обществе» имела огромный успех, он стал первым социологом, который писал о классовой борьбе. Но вот цель достигнута, защита прошла на ура, и пришла пора возвращаться в Варшаву. Бекетовы настаивают, чтобы Саша осталась дома. Как Блок ни упорствовал в своем желании увести жену с собой, профессор был непреклонен. Отцу будущего поэта пришлось уехать одному.
И вот когда Александра Андреевна окончательно рассталась с мужем, 28 ноября 1880 года родился мальчик – плод этой любви и ненависти, мальчик, который позже стал символом целой эпохи и с чьей смертью прекрасная и романтичная пора, которую мы называем Серебряным веком русской поэзии, безвозвратно канула в Лету. Его жизнь и его смерть словно разделили время и нашу жизнь на две половины. На до и после. И ничто уже не могло этого изменить. С его смертью ушел в прошлое целый мир, который остался только в воспоминаниях тех, кто его знал.
Звали этого мальчика – Александр Блок.
Глава 2
Отчий дом
О детстве Блока написано очень много. Пожалуй, не стоит повторять общеизвестных фактов. Заключаются они в основном в том, что в доме Бекетовых души не чаяли в Сашуре. Тетушки, бабушка, няня, и, конечно, дорогая безумно любимая мама. Женщины, о которых потом он скажет:
- Он был заботой женщин нежной
- От грубой жизни огражден.
Действительно, они старались исполнять все его желания. В доме царил самый настоящий культ маленького Сашуры. А солидный профессор, ректор Петербургского университета, превратился в дедушку, готового выполнять любые прихоти обожаемого внука. Он стал для Саши первым другом, играл с ним в лошадки, водил мальчика смотреть на корабли, которые внук просто обожал.
Но место мамы никто не мог занять. Более того, прочные узы, соединяющие их, не порвутся никогда, а только будут все более и более усиливаться. Эта трогательная привязанность будет проявляться в постоянном беспокойстве, в почти болезненной заботливости. На долгие, долгие годы мать станет для Блока лучшей подругой и советчицей. Она вся растворится в сыне. Да это и не удивительно. Нервная, со слабым здоровьем женщина, мечтавшая об идеальной любви, так и не смогла обрести свое счастье. И теперь в своем обожаемом сыне она видела единственную надежду отойти от жалкой обыденности. Саша стал для нее тем стержнем, на котором отныне будет держаться ее жизнь. Да и он не мыслил и дня без матери. Именно к ней всегда возвращается, и не важно, то ли от нового увлечения красивой женщиной, то ли от пьяных загулов в ночных кабаках. Уже будучи женатым человеком, Блок ежедневно навещал мать, причем ничто не могло этому помешать, а придя домой, мог часами разговаривать с ней по телефону. Когда же отправлялся в путешествие, столь же постоянным было ожидание ее писем. В записных книжках он называет Александру Андреевну «Моя совесть». Ведь благодаря матери он познал в детстве огромное безоблачное счастье.
Но вернемся к детским годам Блока. Сашура был необыкновенно красив. И очень любил гулять с дедушкой по набережной. Иногда профессор Бекетов шел на прогулку вместе со своим другом, профессором Менделеевым, и по обыкновению два этих солидных господина брали с собой детей. Тогда же известный химик познакомил Сашуру со своей дочкой Любочкой, которая была на год моложе Саши Блока. Мальчик и девочка были чудо как хороши, и прохожие, завидев эту пару, оборачивались им вслед, шепча, что детки похожи на херувимчиков. А взрослые, встретившись на следующий день, спрашивали друг друга: «Как ваш принц?» «Спасибо, шалит. А ваша принцесса?»
Возможно, эти детские прогулки и можно отнести к началу мучительного романа Блока и Любови Менделеевой, длившегося всю их жизнь. Ведь не зря потом в записных книжках Блок напишет: «У меня женщин не 100-200-300 (или больше), а всего две: одна Люба; другая – все остальные».
Однажды Дмитрий Иванович Менделеев посоветовал Андрею Николаевичу Бекетову приобрести по соседству с их имением Бобловым именьице Шахматове. Бекетов немного подумал и… решил: быть посему. Так в 1874 году было приобретено Шахматово. Летом вся большая бекетовская семья переезжала в имение. В 1881 году Сашуру в шестимесячном возрасте во время буйного цветения трав и садовых цветов впервые вывезли за город.
Лето… Синее небо и белые облака. А еще… Розовый клевер и ярко-зеленые поля ржи, с купами столетней сирени и шиповника. Вот в это чудесное место – в вечерние зори и душистую тишину, в гудение пчел и порхание бабочек – во все это Блок был тогда погружен, как в купель. Это было словно второе крещение. Конечно, чисто символическое. Ведь Сашуре было только полгода от роду. Потом каждый год его вновь и вновь привозили сюда, в этот «угол рая неподалеку от Москвы», как буквально перед самой смертью определит Шахматово сам Блок.
- Погружался я в море клевера,
- Окруженный сказками пчел.
- Но ветер, зовущий с севера,
- Мое детское сердце нашел.
Мария Андреевна Бекетова – тетя Блока, так описывала Шахматово: «Это небольшое поместье, находящееся в Клинском уезде Московской губернии, отец купил в семидесятых годах прошлого столетия. Местность, где оно расположено, одна из живописнейших в средней России. Здесь проходит так называемая Алаунская возвышенность. Вся страна холмистая и лесная. С высоких точек открываются бесконечные дали. Шахматово привлекло отца именно красотой дальних видов, прелестью места и окрестностей, а также уютностью вполне приспособленной для житья усадьбы. Старый дом с мезонином был невелик, но крепок, в уютно расположенных комнатах нашлась и старинная мебель, и даже кое-какая утварь. Все службы оказались в порядке, в каретном сарае стояла рессорная коляска, тройка здоровых лошадей буланой масти, коровы, куры, утки – все к услугам будущего владельца.
Лес тянулся на многие версты и одной стороной примыкал к нашей земле. Помещичья усадьба… стояла на высоком холме. К дому подъезжали широким двором с округлыми куртинами шиповника. Тенистый сад со старыми липами расположен на юго-востоке, по другую сторону дома. Открыв стеклянную дверь столовой, выходившей окнами в сад, и вступив на террасу, всякий поражался широтой и разнообразием вида… Перед домом песчаная площадка с цветниками, за площадкой – развесистые вековые липы и две высокие сосны составляли группу… В саду множество сирени, черемухи, белые и розовые розы, густая полукруглая гряда белых нарциссов и другая такая же гряда лиловых ирисов. Одна из боковых дорожек, осененная очень старыми березами, ведет к калитке, которая выводит в еловую аллею, круто спускающуюся к пруду. Пруд лежит в узкой долине, по которой бежит ручей, осененный огромными елями, березами, молодым ольшаником.
Место было прекрасное… А вот описание и самого дома, который так любил Блок и после потери которого так и не смог оправиться… „Он был одноэтажный, с мезонином – в стиле среднепомещичьих усадеб 20-х или 30-х годов девятнадцатого века. Уютно и хорошо расположенный, он был построен на кирпичном фундаменте из великолепного соснового леса, с тесовой обшивкой серого цвета и железной зеленой крышей. К дому пристроена была кухня, соединенная с ним крытыми сенями… Дом состоял из семи жилых комнат – пять внизу, а две в мезонине…“»
Конечно, помещичьей усадьбой назвать его было нельзя. Да и сами Бекетовы никак не подходили на роль помещиков. Это были самые что ни есть большие труженики, которые привили и Саше Блоку огромную работоспособность. Впрочем, судите сами…
Андрей Николаевич – профессор, ректор Петербургского университета, основатель Бестужевских курсов, учитель Тимирязева, будущего ученого. О жене профессора, то есть о своей бабке, Блок пишет так:
«Жена деда, моя бабушка Елизавета Григорьевна, – дочь известного путешественника и исследователя Средней Азии Григория Силыча Корелина. Она всю жизнь работала над компиляциями и переводами научных и художественных произведений; список ее трудов громаден, последние годы она делала до 200 печатных листов в год… Оплата трудов всегда была ничтожна. Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый с антикварными ценами знает, как дороги теперь хотя бы так называемые 144 тома (изд. г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г. Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского просвещения. Она знала лично многих наших писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым, Толстым, Полонским, Майковым… Я берегу тот экземпляр английского романа, который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский, перевод этот печатался во „Времени“.
От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком назначении их дочери – моя мать и ее две сестры. Все три переводили с иностранных языков. Известностью пользовалась старшая – Екатерина Андреевна (по мужу Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти две самостоятельные книги рассказов и стихотворений (последняя книга удостоена почетного приза Академии наук).
Моя мать Александра Андреевна… переводила и переводит с французского – стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго, Флобер, Золя, Мюссе, Додэ, Бодлер, Верлен, Ришпэн).
Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии (Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.). „Кармозина“ Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее переводе».
Был ли тружеником сам Блок, составивший целую эпоху в русской поэзии и оставивший после себя многотомное собрание сочинений, – не надо и говорить.
Однако вернемся к Шахматову. Вполне понятно, что своих крестьян, «мужиков», у Бекетовых не было. Ни у кого в это время уже не было. Крепостное право отменено задолго до покупки профессором Бекетовым Шахматова с землей. Крестьян можно было только нанять на работу, а те уж могли согласиться или не согласиться. Оплата была по договоренности. Цены на разные виды работ были устоявшиеся, определенные. И мужики в ущерб себе не соглашались идти на работы. А вообще-то, как писала тетя Блока, о прислуге Бекетовы заботились очень даже неплохо, намного больше, чем о себе. И жизнь в уединенном поместье текла тихо и размеренно. Казалось, ничто в мире не сможет нарушить данный порядок вещей, изменить эту волшебную атмосферу, окружавшую юного Блока. Да и он, еще мальчик, несмотря на свой провидческий дар, ничего не знает о том, какие катаклизмы приготовило им будущее. Он бегает и резвится со своими товарищами и принимает как должное неспешный распорядок их жизни. Эти семейные обеды, которые порой Блоку кажутся такими скучными и нудными, эти чаепития, от которых он хочет как можно скорей ускользнуть и заняться тем, что ему в его годы намного более интересно… Он даже слегка выговаривает маменьке, что нельзя быть такими гурманами, ведь не хлебом единым… И дед соглашается, дескать, да в чем-то он прав, однако… От хорошего стола вреда еще никому не было. А Сашура слегка раздражается. Вот они! Эти взрослые! Даже не подозревая, что пройдет совсем немного времени и вопрос о куске хлеба станет основным и во многом определяющим самое будущее, это будет вопросом жизни и смерти.
Мария Бекетова в далеком двадцать первом будет подробно описывать обеды и уклад жизни в Шахматове. Писать и с трудом верить, что такое было… Что стояли на столе и воспринимались как нечто совершенно обычное эти блюда, что слуги с уважением относились к своим хозяевам, что… в общем было очень многое, о чем теперь можно не только не мечтать, но порою спрашивать саму себя, а было ли это? И все-таки очень хочется привести отрывок из ее воспоминаний, чтобы мы, сегодняшние, смогли в точности представить жизнь, которая была обыденностью для семейства Бекетовых и для Саши Блока.
«Шахматовский день распределялся так же как в городе: утренний чай, завтрак в час дня, обед в 6 и вечерний чай около 10, ужина не было… За чайным столом, покрытым белой скатертью, сидела… мать, облаченная в широкий капот из светлого ситца, с черной кружевной наколкой на голове, и разливала чай из большого самовара желтой меди… На столе были домашние булки, свежее сливочное масло и сливки… Отец пил чай из особой чашки, очень крепкий и сладкий с ложечкой домашнего варенья из черной смородины, которое подавалось в маленькой расписной посудине, привезенной из Троице-Сергиевой лавры… Большое значение придавалось подливе, в особенности соусам. К вареной курице с рисом, сваренным из лучшего сорта до мякоти, но непременно рассыпчатым, а не комком, подавали белый масляный соус с лимоном, слегка поджаренной мукой; к жареному мясу часто делали соус с маринованными рыжиками (пожалуй, даже в начале двадцатых годов! – В. С.) … были в ходу такие кушанья, вроде суфле из рыбы, дичи, всегда с особыми соусами… птица резалась длинными тонкими ломтиками (не в девятнадцатом ли году все это писалось? – В. С.), а не рубилось поперек костей… Мясо резалось тонко, непременно поперек волокон… Кухарок всегда брали хороших и с большим разбором, но характерно то, что при большой гуманности и даже доброте хозяев никому и в голову не приходило, что поздний обед в летнюю пору заставляет кухарку в жаркие дни целый день париться в кухне, да и вообще иметь мало свободного времени. Правда, при ней всегда была судомойка, так что от мытья целой груды посуды она была избавлена, но беречь судомойку тоже никто не думал. Прислугу отлично кормили и очень хорошо с ней обращались, но кухарка была завалена работой. Иногда было три тестяных блюда в день, например, вареники к завтраку, пирожки за обедом и сдобные булки к вечернему чаю. Горничной было гораздо легче, тем более что прачка нанималась отдельная. И все же надо сказать, что на шахматовских хлебах и деревенском воздухе прислуга всегда поправлялась и была обыкновенно веселая. Кухарка в нашей семье считалась лицом очень важным, так как хорошей еде придавалось большое значение…»
Саше здесь, на природе, было очень хорошо. Именно в Шахматово он приглашал наиболее близких друзей, это было своего рода обрядом посвящения, показателем особой степени родства. И после… Блок приезжал сюда зализывать душевные раны и восстанавливать душевное равновесие. Поняв всю ценность этой маленькой усадьбы, мы сможем оценить, что значила для него ее потеря. Для Блока рухнул не просто мир, он потерял стержень, на котором до сих пор держался, не осталось ничего, что бы не осквернили и не разрушили.
Однако время шло, Саша поступил в гимназию, которая находилась неподалеку от новой квартиры его отчима – полковника Кублицкого, располагавшейся в казармах лейб-гвардиии Гренадерского полка, рядом с Ботаническим садом. Мальчик не тяготился новым укладом жизни, скорее гимназические будни его забавляли. Он легко ладил с одноклассниками и чувствовал себя почти взрослым. Причем настолько, что в четырнадцать лет решил стать редактором домашнего журнала «Вестник». Бабушка сочиняла стихи и поэмы, мать – сказки, а дед занялся иллюстрациями. Казалось бы прекрасное, безоблачное детство. Тогда почему, вспоминая о нем много лет спустя, поэт напишет: «Давно тайно хотел гибели». Тайно-то тайно, но окружающие – из тех, что прозорливей, – видели это. Видели и слышали… Так, в другом дневнике, который в течение многих лет вела родная тетка Блока Мария Андреевна Бекетова, в записи от 13 августа 1904 года читаем: «Упорно говорит, что… гибель лучше всего». Возможно, уже тогда юный Саша Блок начинал «программировать» себя на гибель. Тем более что его товарищ по гимназии Николай Гун, которого приятели звали Кокой – юноша, по свидетельству одной наблюдательной современницы, «то веселый, то задумчивый, с ярким румянцем и болезненно худым лицом год назад покончил с собой». Блок посвятил ему два стихотворения. Одно – без названия – в начале 1898 года, другое – четыре года спустя, и вот там-то уже название было. «На могиле друга» называется это восьмистишие. Под ним дата написания – 22 января 1902 года. Двумя днями раньше, 20 января, Гун застрелился. Не побоялся умереть в пути, вернее, в начале пути – всего на два года был он старше поэта, который пообещал догнать его. «Я за тобой, – писал он, – вскоре за тем же сном в безбрежность уплыву». Однако до того, как Блок станет со всех сторон рассматривать мысль о самоубийстве и точно новый костюм примеривать на себя, еще несколько лет.
Тем временем в доме Бекетовых все шло в привычном русле. Продолжался и даже вышел на новый виток культ Сашуры. И хотя мальчик взрослел, родные предпочитали этого не замечать. Только одна Мария Бекетова как-то обмолвилась: «Странно, что Сашура совсем не увлекается девочками. Они его не интересуют. А уже пора бы…» Действительно пора… Много лет спустя Любовь Дмитриевна напишет: «Физическая близость с женщиной для Блока с гимназических лет это – платная любовь и неизбежные результаты – болезнь. Слава богу, что еще все эти случаи в молодости – болезнь не роковая. Тут несомненная травма в психологии. Не боготворимая любовница вводила его в жизнь, а случайная, безликая, купленная на [одну ночь] несколько [часов] минут. И унизительные, мучительные страдания… [Даже] Афродита Урания и Афродита площадная, разделенные бездной… Даже К. М. С. – не сыграла той роли, которую должна была бы сыграть; и она более „Урания“, чем нужно бы было для такой первой встречи, для того, чтобы любовь юноши научилась быть любовью во всей полноте. Но у Блока так и осталось – разрыв на всю жизнь».
Вот и получилось, что физическая близость в понимании Саши – это что-то грязное, отчего еще и болезнь случается. Это нужно по необходимости, по зову плоти, но уж никак не души. Но вот наступает 1897 год, когда Блок с матерью и тетушкой едет в Бад-Наугейм, водный курорт в Германии, где дамы намереваются лечить сердце и нервы.
Глава 3
Первая любовь
Первая любовь – важнейшее событие в жизни любого человека. Трогательное и… ранимое чувство. Поэтому к нему нужно относиться трепетно и бережно, чтобы, не дай бог, не травмировать душу юного влюбленного. Но в случае с Блоком все пошло по самому худшему сценарию, и именно в этом увлечении нам следует искать ответы на весьма каверзные вопросы, которые задает исследователям личная жизнь поэта и его своеобразное отношение к женщинам.
Мы вполне можем себе представить гимназиста, который впервые выехал с тетушкой и маменькой за границу. Юношу с очень тонкой нервной организацией, романтика и восторженного мечтателя. И вот на одной из прогулок, когда он покорно нес за маменькой и тетушкой пледы и зонты, он неожиданно для себя самого, увидел Её. Увидел и остановился, пытаясь совладать с бешено стучащим сердцем. У Сашуры в то мгновение перехватило дыхание, так была хороша эта женщина. Звали ее – Ксения Садовская. Красивая темноволосая дама с точеным профилем, чистыми синими глазами и протяжным голосом. Ей было тридцать семь лет. Да, да – та самая К. М. С., о которой много лет спустя напишет Любовь Дмитриевна.
Эта женщина сыграла огромную роль в жизни поэта, более того, именно любовные отношения с ней и определили не только само будущее Блока, но и катастрофическое крушение его брака. И конечно же госпожа Садовская заслуживает того, чтобы как можно пристальнее присмотреться к ней и к тому, как впоследствии сложилась ее судьба.
Ксения Островская родилась в 1859 году в семье мелкого акцизного чиновника, в маленькой захудалой усадьбе на Херсонщине. Жизнь поначалу ее не баловала. Жалованье отец получал весьма и весьма скромное, и большая семья едва сводила концы с концами. Вечная нехватка денег не могла не сказаться на отношениях, царящих в доме. Атмосфера вечных скандалов, разбирательств и попреков, точно плотный завес целлофана, окутывал дом, где каждый задыхался и хотел как можно быстрее вырваться «на свежий воздух». Нервная, скупая на сердечную ласку, издерганная бесконечными долгами мать, безликий отец, тянувший лямку незаметного чиновника, с вечной, слегка виноватой полуулыбкой на помятом лице… И синеглазая красавица Оксана. Она была точно солнечный лучик. Да и любили ее больше остальных детей. Особенно отец. Он все норовил погладить по голове, незаметно сунуть в руку конфету или пряник… Ему нравилось, когда дочь играла по вечерам на стареньком расстроенном фортепьяно, почти неслышно напевая украинские песни или манерные французские романсы.
Мать Оксаны не понимала и не приветствовала проявление подобных «телячьих нежностей». Она считала, что нечего при эдакой нищете витать в облаках, нужно заниматься куда более прозаичными вещами и раз и навсегда спуститься с небес на землю. Поэтому, когда отец стал настаивать на том, чтобы дать Ксюше хорошее образование, дом превратился в некое подобие театра военных действий. Поскольку жена была категорически против. Противостояние длилось довольно долго. Но… В конечном счете глава семейства смог одержать верх и судьба девочки была решена в пользу частной гимназии в Одессе. Для юной красавицы мир раздвинул свои границы, и она смогла вырваться из душной сутолоки отчего дома. Однако… Мир, куда она попала, ненамного отличался от привычного уклада жизни, и Ксения поняла: чтобы двигаться дальше, нужно приспосабливаться и выживать в любых условиях. И она старалась. Причем очень. А по ночам грезила о златокудром красавце принце, который появится однажды в ее жизни и увезет на белом коне, в тихую и светлую гавань.
Именно в гимназии преподаватели обратили внимание на красивый и бархатистый голос Ксении и посоветовали ее родителям продолжить обучение девочки в Санкт-Петербургской консерватории. Отец, мужественно преодолев возражения матери Ксюши, отправил дочь в столицу. Казалось, судьба оперной певицы ей предрешена. Более того, учителя видели в Оксане будущую звезду, способную навсегда покорить сердце капризной публики. Но… Не случилось. Когда Ксения уже заканчивала консерваторию по классу пения, ее поразил тяжелый ларингит. Эта болезнь горла обычное дело для очень и очень многих в сыром климате столицы. Денег на лечение в Италии и специальные уроки по сохранению и постановке голоса у отца не было. Как он ни любил Оксану, но должен был также думать о ее братьях и сестрах. Они уже стали совсем большими, и нужно было позаботиться об их образовании.
Ксении пришлось мечту о карьере певицы оставить навсегда. Она очень тяжело пережила внезапное крушение всех своих честолюбивых надежд. В одночасье рухнуло все, чем жила долгие годы. Теперь ее навсегда ждет нищета в родительском доме. Однако Ксения не собиралась сдаваться. Несмотря на все запреты врачей, вечерами она продолжала петь в узком кругу друзей, а днем… служила в скучном Статистическом комитете, зарабатывая копейки, на которые с трудом можно было прожить, не то что хорошо и достойно выглядеть. Спасала девушку природная красота и отличная фигура. Экономя буквально на всем, выкраивала деньги на оперу. Куда часто ездила, особенно осенью, когда в Мариинском по желанию государыни императрицы Александры Федоровны неизменно давали серию опер Вагнера. На одном из таких длинных оперных спектаклей «провожатым-пажом» Ксении стал Владимир Степанович Садовский – юрист, знаток международного торгового права, некогда доцент Новороссийского университета, человек с положением и обеспеченный; товарищ – т. е. заместитель, в современном понимании этого слова, министра торговли и промышленности. Он безумно увлекся Ксенией Михайловной, и эта встреча все решила в ее судьбе. Замужество стало избавлением от множества проблем. Оно давало ей самое главное – безбедную спокойную жизнь, относительную свободу и… рядом с ней оказался человек, по-настоящему любящий ее, готовый выполнить любой каприз обожаемой Оксаночки. Разве этого мало для счастья? Ксения считала, что вполне достаточно. И совершенно неважно, что она его не любит. Зато она действительно уважает этого не по годам умного молодого человека и прекрасно к нему относится.
Садовский не обманул ожиданий Ксении. У нее действительно было все, о чем она только мечтала в отцовском доме. Роскошная квартира в Петербурге, уютное имение под Новороссийском, материальная обеспеченность. Ксения родила двух дочерей и сына, и… в сущности была довольна своей жизнью. Немного скучновато, порой напоминает теплый уютный пенал, где в надлежащем порядке лежат карандаши и ручки… Но зато спокойно и надежно.
И вот наступил май 1897 года, когда на знаменитый германский курорт Бад-Наугейм приехала госпожа действительная статская советница. Ксения хотела подлечить подорванное третьими, тяжелыми родами сердце и расшалившиеся нервы. И, разумеется, она никак не рассчитывала встретить на блестящем, модном светском курорте любовь… В ее-то возрасте?! Полно! Легкий адюльтер – это да. Вполне возможно. Даже нужно, чтобы снова почувствовать вкус жизни. Но серьезное чувство – увольте. Слишком многое поставлено на карту, чтобы так рисковать. Она хорошо знала себе цену, опытная светская львица, кокетка и говорунья, в облаке пышных золотых волос, в тени неизменных широкополых шляп с перьями, и омуте огромных глаз, подведенных темными, «сердечными» тенями! Она рассчитывала развлечься и поймать в сети своего кокетства кого-то из скучающих рядом петербургских и московских светских знакомых. Но уж никак не мальчика в гимназической тужурке, с огромными глубокими глазами, смотрящими прямо в душу.
Александра Андреевна заметила то восхищение, с которым Сашура смотрел на южную красавицу. И смутная тревога шевельнулась в ней. Мать Блока поначалу не придала своему первому ощущению должного значения. Она вежливо раскланялась с госпожой статской советницей. Ксения также любезно ей ответила и лишь чуть более внимательно присмотрелась к женщине. Она отметила тонкую и вертлявую, к тому же чересчур экзальтированную даму. Более того, мать Блока, склонная к излишней театральности, привлекала внимание публики напыщенностью не только всех своих жестов и движений, но даже и просто – молчания. «Весьма неприятная особа», – подумала Ксения. И тут… едва дольше, чем должна была, задержалась взглядом на мальчике, который точно послушный паж стоял рядом с госпожой Кублицкой. Он был высок, строен, в ореоле золотых волос, словно сошедший с древней росписи не то заморский витязь, не то царевич из сказки. Что-то смутно знакомое шевельнулось в душе Ксении. А вечером обе дамы уже обсуждали такие животрепещущие темы, как отношения матерей и детей. Александра Андреевна заметила, что у них с Ксенией много общего. Они почти ровесницы, и обе излишне пылко обожали своих детей. Ксения так же, как и мать Блока, носилась со своими тремя, вечно болезненными детьми. А может быть, она таким образом восполняла потребность в не менее пылком обожании ее собственной персоны?
Тетушка Блока, писательница Мария Андреевна Бекетова, самыми невинными фразами в «лакированной» биографии племянника изображает в лице Ксении Михайловны опытную светскую хищницу: «Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охвачен любовью. Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика».
А в личном дневнике Мария Андреевна Бекетова выскажется о первой возлюбленной кумира-племянника со всей пылкой яростью старой девы: «Он, ухаживая впервые, пропадал, бросал нас, был неумолим и эгоистичен. Она помыкала им, кокетничала, вела себя дрянно, бездушно и недостойно».
Да, красавец юноша с античными чертами лица и подлинником шекспировских трагедий и сонетов под мышкой почти мгновенно отбросил в сторону надоевшие пледы и нравоучения сухопарой тетушки и матушки-полковницы. Деспотичная, высокомерная, неуправляемая, приправленная Достоевским, Ницше и цыганским хором, в одночасье покинутая верным обожателем матушка и верная тетушка закатывали ежедневные истерики, ломая пальцы. Матушка пила пузырьками ландышевые капли, но сын впервые был равнодушен ко всему на свете, кроме синеглазой советницы!
Ухаживал он не очень умело, и оттого-то это выглядело в глазах Ксении Михайловны особенно трогательно: ежеутренние розы на крыльце, теневой конвой, шелест и хруст в зарослях ольхи за рамами спальни в отеле.
Поначалу Ксения даже растерялась. Она была совершенно не готова к такому повороту событий. И возможно, именно из-за этого повела себя несколько смешно и нелепо. В лучших традициях сентиментальных романов, Ксения стала делать вещи, которые никогда не позволила бы себе с мужем. Она капризничала, то розы не того цвета, не той свежести, а то вообще она больше любит лилии. Потом принялась тиранить бедного юношу. За слишком вольный взгляд она публично ударила Сашуру зонтиком по руке прямо возле источника вод. Изумленная публика тотчас посчитала своим долгом рассказать об этом матери юноши, прибавив, что парня нужно срочно спасать. Но Блок не хотел, чтобы его спасали. Он готов был снести все что угодно, лишь бы добиться взаимности обожаемой женщины. А та, точно не зная, что ей делать, проигрывая битву сама с собой, продолжала его мучить. Садовская возвращала цветы, рвала билеты на концерт, словом, ошеломленная внезапно застигнувшим ее «кружением сердца» и тщетно борясь с этим из последних сил, то отталкивала, то привлекала. Но все это еще пуще разжигало пыл незакаленного в боях за сердце прекрасной дамы неловкого трубадура. Он почти вприпрыжку бежал на свидания на окраину городка, возле солевых градирен, или около туманного ивового озера послушно катал синеокую «похитительницу сердца» в лодке…
Но однажды… Случилось то, что неминуемо должно было случиться. То, чего жаждал Блок, и то, чего боялась Ксения, произошло. Был чудный вечер. Сатура засиделся дольше обычного. Луна только взошла, и глаза женщины сияли ярче, чем всегда. Противиться возникшей между ними магии не было сил. И вечер незаметно и плавно перешел в ночь.
Блок узнал другую сторону любви. Поначалу он был несмел, неловок, а порой с излишней поспешностью портил эти ночные часы, но Ксения, казалось, этого не замечала. Этот мальчик стал для нее точно воплощением девичьих грез о прекрасном принце, явившемся, чтобы разбудить ее душу. Влюбленные были счастливы, не замечая туч, уже сгущавшихся над их головами.
Саша теперь возвращался домой под утро, бледный, взволнованный, и что-то усердно записывал в своей книжке-альбоме, не позволяя никому до нее дотрагиваться. Вот этими строками он открыл свой первый лирический цикл, озаглавленный тремя буквами: «К. М. С.»
- Сердце занято мечтами,
- Сердце помнит долгий срок,
- Поздний вечер над прудами,
- Раздушенный Ваш платок…
И еще, уже более определенно:
- В такую ночь успел узнать я,
- При звуках ночи и весны,
- Прекрасной женщины объятья
- В лучах безжизненной луны.
Александре Андреевне Блок этих, да и всех других, отчаянно любовных, горячечных строк – не читал. Такое было впервые! Мать Саши почувствовала себя отвергнутой. Она видела, как меняется ее Сатура, понимала, какую власть над ним обретает эта «гнусная» женщина, и… ничего не могла с этим поделать. Госпожа Кублицкая в сердцах разорвала в клочья батистовый платок, обломила трость – ручку у зонта, но… Он словно не замечал никаких признаков душевного неудовольствия матери. Александра Андреевна вместо лечения нервов извелась донельзя. Уже которую ночь она проводила без сна, долгими часами прислушиваясь, не раздаются ли Сашины шаги. Наконец она выпила несколько пузырьков с каплями и… решилась. На крайний, отчаянный шаг. Александра Андреевна нанесла «перезрелой кокетке» утренний визит, отнюдь не светский, в отчаянии пообещав «гнусной совратительнице юного дарования» все что угодно, вплоть до серной кислоты и сибирской каторги, благо положение второго мужа – гвардейского полковника – сии угрозы вполне позволяло!
Ксения Михайловна молча выслушала истерические вопли ревнивицы, чему-то задумчиво улыбнулась, и… отворила входную дверь. Ошеломленная таким холодным приемом госпожа Пиотух-Кублицкая в тот же вечер решила увезти сына в фамильную усадьбу Шахматово. Внешне он не сопротивлялся.
Но все когда-то заканчивается. И к огромной радости матери Блока, банальный курортный роман сына закончился через месяц почти ничем. Что могли значить какие-то трепетные обещания «не забывать, писать» и подаренная у двери купе полуувядшая роза?! Александра Андреевна, внутренне торжествуя, писала домой в своем привычном ироническом стиле: «Сашура у нас тут ухаживал с великим успехом, пленил барыню, мать троих детей и действительную статскую советницу. Смешно смотреть на Сашуру в этой роли… Не знаю, будет ли толк из этого ухаживания для Сашуры в смысле его взрослости, и станет ли он после этого больше похож на молодого человека. Едва ли».
В разговоре же с растерянным сыном мать позволила себе еще более резкие замечания, на грани изощренного цинизма, облив его горячие, трепетные чувства бурным потоком холодного презрения: «Куда деться, Сашурочка, возрастная физика, и, может, так оно и лучше, чем публичный дом, где безобразия и болезни?» Блок побледнел. Если бы мать ударила его по лицу, это было бы куда легче снести. Он молча стоял и смотрел на нее, не в силах «переварить» услышанные фразы. Вот именно эти несколько роковых слов и оказались той миной замедленного действия, которая постепенно разрушила его жизнь. В сердце его с той поры тихо и прочно вошла крохотная ледяная иголка, постепенно выросшая в айсберг, сковавший душу плотным панцирем. Разбить холодный панцирь снежного принца Кая будут пытаться все последующие Прекрасные Дамы Блока, во главе с Любовью Дмитриевной Менделеевой. Все, увы, напрасно!
Опрощение и насмешка, право же, лучшее лекарство от юной любовной лихорадки! Ладьи, лебеди, луна, романтические вздохи, туманные ивы, стараниями отчаянно возревновавшей maman превратились в плоскую литографию на облупленной стене курортного отеля. Но Александра Андреевна плохо знала собственного сына. По возвращении в Россию тайная восторженная переписка с «синеглазой певуньей» продолжилась.
Вот строки из самого первого письма Блока Садовской от 13 июля 1897 года, отправленного в Бад-Наугейм еще из Шахматова:
«Ухожу от всех и думаю о том, как бы побыстрее попасть в Петербург, ни на что не обращаю внимания и вспоминаю о тех блаженных минутах, которые я провел с Тобой, мое Божество».
В других многостраничных письмах он сравнивал Садовскую с «розой юга, уста которой исполнены тайны, глаза – полны загадочного блеска, как у сфинкса, который мгновенным порывом страсти отнимет всю душу у человека, с которым он не может бороться, который жжет его своими ласками, потом обдает холодом, а разгадать его не может никто…». Разумеется, романтичный юноша преувеличивал, но что-то уже сумел разглядеть вещим, всегда взрослым, взором истинного Поэта.
Что-то в ней настоящее, непритворное, трагическое. Из чего позже возникнет драма ее собственного, покинутого, остывшего, растерзанного сердца:
- Страшную жизнь забудем, подруга,
- Грудь твою страстно колышет любовь.
- О, успокойся в объятиях друга,
- Страсть разжигает холодную кровь.
- Наши уста в поцелуях сольются,
- Буду дышать поцелуем твоим.
- Боже, как скоро часы пронесутся…
- Боже, какою я страстью томим!..
Они увиделись лишь восемь месяцев спустя, после возвращения Садовской в столицу. Что мешало более раннему свиданию и что стояло за словами «страшная жизнь» для Поэта, гадать бесполезно. Были ли это продолжающиеся истерики матери или украдкой прочтенные чужими глазами письма и дневники, язвительные насмешки и уколы, мелочное тиранство и угрозы, обычная, убивающая поэзию души, рутина жизни – неизвестно. Известны лишь строки записки А. Блока Садовской, вскоре после их встречи, 10 марта 1898 года. Вот они:
«Если бы Ты, дорогая моя, знала, как я стремился все время увидеть Тебя, Ты бы не стала упрекать меня»… И далее, с обезоруживающей наивностью: «Меня удерживало все время все-таки чувство благоразумия, которое, Ты знаешь, с некоторых пор, слишком развито во мне, и простирается даже на те случаи, когда оно совсем некстати». (Росла, росла льдинка, небрежно, цинично оброненная матерью в сердце своего обожаемого златокудрого пажа-принца. Росла незаметно, но – без остановки.) Временами ему хотелось крепко зажмуриться и унестись вместе с любимой на недосягаемые высоты, но резкий толчок в сердце воспоминаний, посреди самых пылких мечтаний, отрезвлял душу. Слышался насмешливый голос матери:
«Возрастная физика, милый друг, что делать? А может, оно и лучше, чем публичный дом?»
Впрочем, временами он посылал собственное благоразумие к черту и часами ждал Ксению Михайловну в закрытой темной карете в условленном месте или у ворот ее дома. Были тихие, уединенные прогулки по ажурным мостикам Елагиного острова, в темных зарослях парка, были стремительно бегущие часы в неуютных номерах гостиниц…
Было все. И даже – второй визит взвинченной от раскрывшейся тайны затянувшегося безумия maman к госпоже Садовской. В этот раз «королева-мать» оставила высокомерный, грозящий тон и уже просто умоляла «обольстительницу-сирену» быть благоразумной и отстранить от себя юношу, окончательно потерявшего голову!
Но едва Ксения Михайловна робко заговорила с Александром об этом самом благоразумии, супружеском долге и прочих скучных вещах, как сошедший с ума Блок впал в экстаз моралиста. Вот строки его письма:
«Я не понимаю, чего Ты можешь бояться, когда мы с Тобою вдвоем среди огромного города, где никто и подозревать не может, кто проезжает мимо в закрытой карете… Зачем понапрасну в сомнениях изводить всю жизнь, когда даны Тебе красота и сердце? Если Тебя беспокоит мысль о детях, забудь их хоть на время, и Ты имеешь на это полное право, раз посвятила им всю свою жизнь…»
Ксения Михайловна пыталась истово следовать эгоистичным советам своего юного любовника, но вскоре ее слепая преданность и бесконечные ревнивые сцены, упреки и мольбы о прощении (на почве подавленных душевных угрызений совести, быть может!) стали всерьез тяготить вспыльчивого, нервного юношу. Ему изрядно хватало опеки, слез и укоров дома, и в любовных отношениях все эта излишняя экзальтированная нервозность и «романтическая сладость примирений и слез» была ему уже абсолютно не нужна.
Душа его леденела все больше. А свидания все чаще прерывались ссорами. Переписка, длящаяся с перерывами до 1901 года, постепенно сводилась к выяснению отношений и вопросу о возвращении фотографий и писем с обеих сторон… Близился грустный и совершенно банальный финал курортного романа.
В итоге у него осталось двойственное отношение к сексу, а временами перед физической близостью его охватывали приступы отвращения. Блок упорно принимался искать причины и следствия и пришел к выводу, что любовь может быть только «чистой» и возвышенной. А все остальное только по необходимости.
В 1900 году, еще до брака с Любовью Дмитриевной, между Блоком и Ксенией Садовской произошло последнее решительное письменное объяснение, во время которого она яростно проклинала свою судьбу за то, что встретила Александра.
Для Ксении это стало настоящим ударом. Она четко поняла, что ни муж, ни дети не держат ее… Она потеряла стержень, на котором, как ей казалось, незыблемо держалась ее жизнь. Муж Ксении, видя душевное расстройство любимой женщины, чтобы поправить здоровье, в срочном порядке вновь отправляет ее на воды. И вот, будучи одна, Ксения садится и начинает писать Блоку письмо, полное любви и страсти. Она пытается из долин Южной Франции позвать Блока за собой еще раз в Бад-Наугейм, где им было так хорошо, где он столь пламенно любил. Но… Для Блока все уже в прошлом. Более того, он решительно противится властным призракам памяти. Садовская в письме в сердцах называет его «изломанным человеком». Он парирует вяло и вежливо, называя некогда «дорогую Оксану» на «Вы» и «Ксенией Михайловной».
В Бад-Наугейм Блок приедет девять лет спустя, в 1909 году, вместе с женою, в самую тяжелую, смутную пору своей жизни, после всего пережитого – трагедий взаимных измен, прощений, разрывов и возвращений, после маленькой могилы на Волковом кладбище – сына Любови Дмитриевны от очередного «возлюбленного на час». И тут, в почти не изменившихся за девять лет местах, воспоминания вновь нахлынут на него с такою силой, что ему останется только облечь их в поэтическую форму, чтобы они не разорвали болью почти изношенное, растравленное сердце:
- Все та же озерная гладь,
- Все так же катет соль с градирен.
- Теперь, когда ты стар и мирен,
- О чем волнуешься опять?
- Иль первой страсти юный гений
- Еще с душой не разлучен,
- И ты навеки обручен
- Той давней, незабвенной тени?
Так появится цикл «Через двенадцать лет» – одна из драгоценностей любовной лирики Блока. Он снова, как наяву, услышит гортанные звуки голоса своей давней подруги, вспомнит вкус ее губ, торопливую нежность поцелуя.
Поэт посылает что-то из строк матери, как было всегда, и скоро до него неожиданно доходит ложный слух о смерти Ксении Михайловны. Тонкая интрига почти удалась. Как еще могла бороться неукротимая ревность с вечностью любви? Только под крылом смерти, увы!
Постаревший Кай, получив известие, кривит губы в ледяной усмешке: «Однако, кто же умер? Умерла старуха. Что же осталось? Ничего. Земля ей пухом». Но наутро после неожиданной вести рождаются строки – финал, жемчужина цикла:
- Жизнь давно сожжена и рассказана,
- Только первая снится любовь,
- Как бесценный ларец перевязана
- Накрест лентою алой, как кровь.
- И когда в тишине моей горницы
- Под лампадой томлюсь от обид,
- Синий призрак умершей любовницы
- Над кадилом мечтаний сквозит.
Поистине право говорить о первой любви имеет только Поэт. Он и сказал. Навсегда. Поседевшей, ревнивой, властной матери оставалось только подавленно молчать. Было ли в этом молчании смирение, неизвестно. Навряд ли… Если только перед мощью Таланта. Больше о госпоже Садовской упоминаний ни в семейных разговорах, ни в переписке никогда не возникало.
А между тем она жила рядом с Блоком, в Петербурге, ни разу с ним не столкнувшись, ни в толпе, ни в театре, и ничего толком не зная о литературной славе былого поклонника! Вращалась она совсем в другой среде, а поэзией, после ожегшего ее душу романа, – не интересовалась. Кроме того, из-за здоровья детей она много времени проводила за границей, то во Франции, то в Италии, кочуя по курортам. Со стареющим мужем отношения не складывались, нарастала холодность, отчужденность.
В 1916 году тайный советник Владимир Садовский по состоянию здоровья вышел в отставку. Материальное положение семьи сильно пошатнулось. Взрослые дети разлетелись в разные стороны.
Похоронив мужа в 1919 году, во время разрухи и ужасов Гражданской войны, Ксения Михайловна, еле живая от голода, добралась до Киева, где жила ее замужняя дочь, потом перебралась к сыну в Одессу. В пути – нищенствовала, собирала в поле колосья незрелой пшеницы, чтобы как-то утолить голод. В Одессу Ксения Михайловна приехала с явными признаками тяжелого, неизлечимого душевного заболевания, и почти сразу попала в лечебницу.
Молодой, внимательный доктор, пользовавший пациентку, большой поклонник поэзии Александра Блока, тотчас заметил, что инициалы ее: «К. М. С.» – полностью совпадают с легендарным именем, воспетым Поэтом. Он стал осторожно расспрашивать.
Выяснилось, что старая, неизлечимо больная, раздавленная жизнью женщина и вознесенная звоном рифм в поднебесье Поэзии красавица – одно и то же лицо.
О посвященных ей бессмертных стихах она услышала впервые. Когда их прочли, неудержимо разрыдалась.
В 1925 году Ксения Михайловна Островская-Садовская умерла. На одесском кладбище прибавился сиротливо-грубый каменный крест.
Но это не конец истории. Когда после похорон Ксении стали разбирать ее нищенские лохмотья, то обнаружили на дне тощего узелка тонкую пачку писем, перевязанную алой лентой, от некоего влюбленного в даму четверть века назад гимназиста, а затем и студента. Это было все, что она захотела сохранить из отрезка Жизни, Судьбы, длиной в шестьдесят шесть лет… Это было все, что ей стоило хранить.
Глава 4
Появление прекрасной дамы
Конечно, и мать Блока, и его тетушка прекрасно понимали, что их Сашуре пора влюбиться. Но, помня о его диком увлечении статской советницей, они до безумия боялись нового объекта любви их неуравновешенного «принца». И поэтому, когда обе дамы стали замечать, что Саша стал проявлять интерес к Любе Менделеевой, облегченно вздохнули. Да, это действительно то, что нужно. Девушка их круга, более того, дед Сашуры и отец Любы много лет дружат. Нет, определенно лучшей избранницы для юноши и не придумать. Но они даже представить себе не могли, чем обернется для Саши это увлечение.
Нам же, для того чтобы понять, почему любовь к простой земной девушке стала для Блока возвышенным поклонением Прекрасной Даме и принесла много горечи ему и Любе Менделеевой, нужно снова вернуться в Шахматово.
Шахматово вряд ли стало бы так значимо для поэта, если бы в семи верстах от него на высоком, господствующем над местностью холме не стояло село Боблово, где жил Дмитрий Иванович Менделеев.
Это именье великий ученый купил в 1865 году, из-за грандиозных видов, открывающихся с холма. Приехал только посмотреть, но как встал на холме лицом к раскинувшейся перед ним русской земле с холмами, долинами, лесами, множеством одновременно обозреваемых деревенек и церквушек, с пышными облаками, так и не захотел уходить с этого места.
В Боблове у Менделеева был просторный дом, оборудованная лаборатория, где Дмитрий Иванович проводил опыты по метеорологии, агрохимии и просто химии. Да и все бобловские поля были для ученого своеобразной лабораторией.
Вот так, почти как в сказке. В Шахматове рос прекрасный принц, а в Боблове подрастала красавица принцесса. Мальчик к тому времени, о котором идет речь, уже познал первые опыты плотской любви, знал, что нравится девушкам, и уже стал понемногу уставать от игр с племянниками и сверстниками. Беганье по саду, короткие прогулки с тетками и далекие прогулки с дедом-ботаником начинали утомлять. Блоку хотелось самому узнавать и окружающее его пространство и выстраивать отношения с соседями. Так постепенно он стал осваивать окрестности с болотами, оврагами, лесными тропами, раздольными лугами, ручьями, полянами. Неспокойный дух Саши требовал чего-то большего, чем простые гуляния, и уж тем более его не прельщало ни в каком виде мирное сидение с удочкой у реки, распивание чаев с матушкой и тетушками. Он хотел чего-то совсем иного. Поэтому регулярно совершал ночные прогулки в ближайшее село… А потом… Блок не был бы Блоком, если бы не стал частым гостем на местном кладбище. Близость могил, крестов, кладбищенской церкви привносила свою лепту в настроение этих ночных прогулок.
В такие смутные дни внутренних исканий он поехал к другу деда в Боблово. И после все аккуратно и педантично описал: «Дмитрий Иванович играл очень большую роль в бекетовской семье. И дед и бабушка мои были с ними дружны. Менделеев и дед мой вскоре после освобождения крестьян ездили в Московскую губернию и купили в Клинском уезде два имения по соседству: менделеевское Боблово лежит в семи верстах от Шахматова, я был там в детстве, а в юности стал бывать часто».
Конечно, он бывал в Боблове. Вот однажды в безоблачный июньский день, в мягкой шляпе и лакированных сапогах, Александр Блок приехал в гости. Люба вышла встречать гостя в розовой блузке – шестнадцатилетняя, румяная, золотоволосая, строгая. Через двадцать с лишним лет, перед самой смертью, Блок напишет: «Розовая девушка, лепестки яблони». Встреча на дощатой веранде бобловского имения определила всю дальнейшую жизнь и его, и ее – потому что с того дня судьбы этих двоих были связаны нераздельно.
Никакой мистики в их отношениях пока нет. Да и трудно даже представить, откуда ей взяться. Ведь дом у Менделеева был как дом, и Люба была как Люба – здоровая, румяная, русая девушка. И даже если влюбленность и окутывала некой романтической дымкой ее облик, то совершенно в ином русле. Блок всерьез увлекся театром и решил организовать домашнее театрализованное представление. Какую пьесу поставить?.. Разумеется Шекспира! И разумеется Гамлета! Он будет принцем датским, а Любочка Офелией. В успехе постановки никто и не сомневался. Ведь Сатура уже давно декламировал Пушкина, Жуковского, Тютчева, модного тогда Апухтина и был чертовски хорош собой: со строгим, будто матовым лицом, с шапкой роскошных пепельных кудрей, безупречно статный и изысканно вежливый… Люба была там, в этом большом крепком доме, где отец, скрывшись в своей лаборатории, проводил свои невероятные опыты. Девушка поджидала Блока, но старалась ничем не выдать своего нетерпения. Она сидела в своей комнате, окна которой скрывались за огромным трехсотлетним дубом, и расчесывала свои прекрасные волосы. Раздался стук в дверь… На пороге возник Саша Блок и стал вести с Любой длинный разговор о театре и о постановке Гамлета. Девушка оказалась завзятой театралкой и тоже мечтала о сцене. В срочном порядке было решено приняться за постановку пьесы.
Тот спектакль прошел один-единственный раз на грубо сколоченной сцене, перед сотней человек, и было это в позапрошлом веке. Но тогда между Гамлетом и Офелией пробежало нечто, чего не предполагалось по Шекспиру, и чему потом будет посвящен не один цикл блистательных стихов Александра Блока. А началось все в маленькой, наспех оборудованной гримерке. Люба в полупрозрачном платье, с венком из полевых цветов на длинных распущенных волосах, а Саша Блок в черном бархатном берете, примостился у ее ног. Неожиданно, то ли от волнения, то ли от накативших на них чувств, они стали говорить о чем-то очень личном. А главное, смотрели друг другу в глаза и становились все ближе и ближе. После этого разговора, когда между ними промелькнула та единственная искра, о которой столько пишут поэты и писатели, они вышли на сцену.
Потом Мария Бекетова еще долго будет вспоминать об этом спектакле и запишет: «О главных играющих… Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли… На Офелии было белое платье с четырехугольным вырезом и светло-лиловой отделкой… В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали ее ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля, вперемешку с другими полевыми цветами… Гамлет в традиционном черном костюме, с плащом и в черном берете. На боку – шпага».
Об этом напишет лирические стихи и Саша Блок. А много лет спустя признается: «Мои лирические стихи… начиная с 1897 года можно рассматривать как дневник». И дальше он будет писать, стараясь запечатлеть свою любовь к этой строгой, суровой девушке. «Помню ночные возвращения из Боблова шагом, осыпанные светлячками кусты, темень неприглядную и суровость ко мне Любовь Дмитриевны».
А потом лето кончилось. Она доучивалась в гимназии, он ходил в университет. Виделись мало, он был – весь порыв и ожидание, она – холодна и недоверчива. Лето 1899-го прошло спокойно: на столетие со дня рождения Пушкина играли сцены из «Бориса Годунова» и «Каменного гостя». Блок снова томился и выжидал, Люба казалась безразличной. На следующее лето к спектаклям Блок охладел, а вернувшись в Петербург, перестал бывать у Менделеевых. Неизвестно, как бы сложились дальше эти странные, нервозные и недосказанные отношения, если бы не его величество всемогущий Случай.
На Пасху 1901 года Сашура получил в подарок от матери книгу стихов Владимира Соловьева… и погиб. Почему погиб? И чем же мог настолько покорить его Соловьев, чтобы изменить свою жизнь? Для того чтобы это понять, нужно окунуться в атмосферу той России, в которой жил Блок. А точнее в модные течения, царящие в литературе. Обратимся к воспоминаниям Нины Берберовой. Она пишет: «К 1890 году, в эпоху, которую обычно именуют „эпохой политической реакции“, в русской литературе возобладала примитивная „гражданственность“. Она шла вразрез с великой русской поэтической традицией – традицией Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Некрасов повел русскую поэзию по тупиковому пути: политическая тематика, бунт против режима, любовь к униженным… От писателя требовали, чтобы он служил общественным интересам. От поэта ожидали сострадания к „страдающим братьям“ или борьбы за лучшее будущее. К месту и не к месту вспоминали слова Некрасова:
- Поэтом можешь ты не быть,
- Но гражданином быть обязан.
Те же, кто не желали быть прежде всего „гражданами“ и хотели оставаться поэтами, искали прибежища в философии…»
Среди поэтов-философов особенно выделялся Владимир Соловьев. Его считают одним из первых «чистых символистов». В основном он писал о том, что земная жизнь – всего лишь искаженное подобие мира «высшей» реальности. И пробудить человечество к истинной жизни может только Вечная Женственность, она же Мировая Душа. Впечатлительный, тонко чувствующий Блок сразу поддался этому учению. И к 1898 году Блока целиком и полностью захватила идея: Вечная Женственность стремится воплотиться в его поэзии не как объект зарождающейся любви, а как смысл и цель мироздания. И благодаря поэзии Владимира Соловьева, перегруженной идеями апокалипсиса, насквозь пронизанной духом Фауста Гёте, для Блока все то, что почти на уровне подсознания зрело в душе, вдруг обрело форму. И потом он сам об этом напишет: «Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой новой поэзии я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романтическими переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Вл. Соловьева. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал субъективным и бережно оберегал от всех». Поэтому Блок без долгих размышлений и определил суровую Любу в носительницы той самой Вечной Женственности и заодно – в Прекрасные Дамы.
О своих чувствах Саша не рассказывает никому, кроме матери. Александра Андреевна поддерживает сына.
Он по-прежнему поглощен своим увлечением театром и старается не пропускать ни одного стоящего спектакля. И о чудо!.. На премьере встречает ее! Прекрасную Даму! Давали короля Лира. Люба сидела полностью растворившись в действии пьесы. Тем более что Лира играл сам Салиньи. Блок подошел к ней. Люба подняла на него глаза и удивилась, как же он изменился. И как же стал хорош! Они заговорили о чем-то совсем незначащем. Блок больше молчал. Теперь он стал совсем немногословен. И все же поразил Любу своей начитанностью. Из театра вышли вместе. Падал снег и кружил точно рой веселых белых мух. Саша прочел ей стихи. Но Люба их не совсем поняла. «Нет, все-таки очень странный юноша, этот Саша Блок» – подумала про себя Прекрасная Дама, даже не догадываясь, что ее уже возвели на пьедестал. А Блок шел рядом и смотрел на красивое, суровое лицо девушки. Мимо пробежал мальчишка – разносчик газет и закричал: «Самоубийство студента! На первой полосе!»
«Да, – подумал Блок, – если она не ответит мне взаимностью, останется только застрелиться». А еще… Он подумал, что роман с Ксенией чересчур затянулся и пора с этим что-то решать. Но решать не хотелось. Хотелось, чтобы оно все как-то само собой закончилось, без бурных объяснений, мелодрам и прочей ерунды. От одной мысли, что предстоит разговор с Ксенией, ему становилось совсем грустно и даже тошно. А Люба все шла и шла впереди него, не зная о том, что его тревожит.
В этом же году Блок пишет изумительные стихи о Прекрасной Даме, и созданное им за последующие три года останется в русской литературе непревзойденным образцом чистоты, возвышенности и очарования. Но об этом он еще и сам не знает. Зато знает точно, что сделает утром следующего дня…
С утра он пойдет в оружейную лавку и купит себе револьвер, спрячет его в нагрудный карман и будет искать встречи с Любовью Дмитриевной. Если же она откажет ему во взаимности, то решительно и непременно застрелится. Однако к вечеру он уже был в том особом состоянии, когда его воображению являлась Она. И ему дано только смотреть на нее и благословлять. Вот так, кружа зимним вечером на Васильевском, он снова встретил Любовь Дмитриевну. Она шла на курсы. Блок пошел за ней, не спуская глаз, но все же не решаясь подойти к Прекрасной Даме. На следующий день все повторилось. И вскоре это переросло в своеобразный ритуал. Хождение около островов и в поле за Старой деревней, у устья реки. Солнце опускалось в воду, небо становилось красным, стояли короткие светлые ночи, одно время года сменялось другим, а Блок все кружил и кружил по вечернему городу, молчаливый паж Прекрасной Дамы, пытаясь прочесть знаки земли и неба. «В том же мае я впервые попробовал внутреннюю броню – ограждать себя от Ее суровости…»
Для Блока 1902 год был очень сложным. Кажется, именно тогда он стал программировать себя на гибель. Тем более что милый, славный Кока уже показал ему путь… Но что же произошло в этом году?
Один за другим, с разрывом в три месяца, покинули этот мир дед и бабушка Блока. И сам он оказался в двух шагах от гибели. На смерть деда, буквально на следующий день, он написал стихи, которые так и называются: «На смерть деда» – и которые начинаются словами: «Мы вместе ждали смерти или сна». Дождались и опять-таки не опечалились, а отпраздновали. Старец «с веселыми глазами… смеялся нам», и «было сладко» в отлетающей душе «увидать веселье». Отпраздновали, отпраздновали, чего уж там! Даже это слово – праздновать – пробралось в последнюю строку. А следующее стихотворение, написанное через два дня, начинается бодрым призывом: «Не бойся умереть в пути».
К кому он обращается? По-видимому, не к бабушке, которая готовилась уйти вслед за мужем, – бабушка, в общем-то, завершила свой путь (ровно на середине седьмого десятка), а к тому, кто еще действительно в пути…
Так оно едва и не вышло. Предсмертная записка, во всяком случае, уже была написана. И через десять лет Блок, отвечая на анкету «Русского слова» о самоубийствах, напишет, что «десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, не понятная и не интересная». И добавит решительно: «самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».
Сам он «небесные знаки» читал превосходно, лучше, надо полагать, чем земные, но это не помешало ему вплотную приблизиться к грозному рубежу…
Предсмертная записка Блока написана ровным крупным почерком, без единой помарки. Кому же она предназначалась? Записка, начинающаяся с классического: «В моей смерти прошу никого не винить»? Никому конкретно, но… Можно с достаточной смелостью утверждать, что Блок был уверен, что в крайнем случае… Записка попадет в руки Любови Дмитриевны. Разрыв с ней казался неизбежным. Он продолжал «фантазировать и философствовать», то есть относился к ней как к Прекрасной Даме, а она хотела, чтобы он видел в ней живого, во плоти, человека. Прекратились встречи, прервалась переписка. Именно прервалась: оба продолжали писать друг другу, но писем не отправляли. Он упорно продолжает верить «в земное воплощение Пречистой Девы, или Вечной женственности» и жаждет сближения, однако формулирует в дневнике, страницы которого являются одновременно черновиками писем к ней, «сближение оказывается недостижимым прежде всего по той простой причине, что Вы слишком против него (я, конечно, не ропщу и не дерзну роптать), а далее – потому что невозможно изобрести форму, подходящую под этот весьма, доложу Вам, сложный случай обстоятельств. Таким образом, все более теряя надежды, я и прихожу пока к решению…»
Следующая строка в дневнике – сплошные точки. Это – вместо объяснения, к какому именно решению приходит он, но и без объяснений понятно, что речь идет о самоустранении, и не только из ее жизни, но из жизни вообще, однако в этом контексте не совсем ясно, что означает подчеркнутое им слово «пока». Сомнение? Убить себя или не убить? Почти гамлетовский вопрос, решение которого Блок на время откладывает. Почему? Он уезжает в Шахматово. Ему нужно о многом подумать. Когда же он возвращается в Петербург, то в поезде встречает Михаила Сергеевича Соловьева (младшего брата философа Владимира Соловьева), который рассказывает ему, что стихи Блока произвели неизгладимое впечатление на молодого московского поэта и друга Сережи – Бориса Бугаева. Вот так… В поезде как будто между прочим открывается новая страница жизни Блока. Страница, которая до сих пор вызывает больше вопросов, чем ответов, и в которой по большому счету никто не мог и не может разобраться.
Глава 5
Борис Бугаев
Трудно представить себе двух человек, которые были бы столь непохожи. Да что там непохожи, скорее полная противоположность друг другу. Это почти сразу бросалось в глаза каждому, кто их впервые видел. Серьезный, можно даже сказать – неподвижный Блок и весь извивающийся, пританцовывающий на одном месте – Бугаев. Когда же они начинали говорить, их несхожесть становилась еще более яркой. С губ Блока иногда, точно с трудом преодолевая невидимый барьер, срывались скупые, глухие слова, и… водопад слов, речей – Бориса. Он говорил слишком много, слишком оригинально, глубоко, подчас даже блестяще.
Но это только внешнее различие. Если же посмотреть глубже, в их человеческую непохожесть, то мы увидим примерно следующее. Блок – и это в нем чувствовали и друзья, и враги – был необыкновенно, можно даже сказать патологически правдив. Возможно, фактически он и лгал кому-то, но… Вся его внутренняя материя была ужасающе правдивой, и как сказала Зинаида Гиппиус: «от него несло правдой». И далее она предполагает, что его косноязычие, тяжелословие, происходило отчасти из-за этой природной правдивости. «Блока, я думаю, – пишет 3. Гиппиус, – никогда не покидало сознание или ощущение – очень призрачное для собеседника, – что они ничего не понимают. Смотрит, видит, – и во всем для него, и в нем для всего – недосказанность, неконченность».
Борис же в противоположность Блоку был исключительно неправдив. Но не банально, а по сути. Более того, его неправдивость не мешала ему быть очень искренним человеком. Парадокс этот объяснялся довольно просто. Борис Бугаев всегда верил в то, что он говорил именно в эту данную, конкретную минуту. И потому был искренним.
Блок был верен по своей сути. А уж если нет… То не скрывал этого. И уж если срывался, то летел вниз, в самые что ни есть тартарары с таким грохотом, что мало не казалось никому. Борис – весь легкий, точно пух собственных волос в юности, легко перескакивал многие вещи и танцуючи обходил тоже немало… Однако Борис был сам по себе воплощенной неверностью.
Что же их связывало? Почему возникла эта странная дружба-вражда, до сих пор вызывающая искренний неподдельный интерес не только у нас, знающих строчки Блока чуть ли не со школьной скамьи, а во всем мире. Почему эти два человека по-прежнему будоражат воображение не только литературоведов, но и людей весьма далеких от кабинетных и библиотечных изысканий?
Блок и Андрей Белый (Борис Бугаев) – помимо того, что оба были писателями и поэтами – принадлежали к одному поколению, а если сказать еще точнее, как потом отмечали их общие знакомые – к «полупоколению». Они оба были неисцелимо невзрослые. В каждом из нас, сколько бы ни было лет, что-то остается от ребенка. И это, безусловно, хорошо, иначе страшно даже себе представить, какими бы скучными и плоскими мы были. Но Блок и Борис Бугаев были совершенно иными. Они оба не имели зрелости, и как вспоминали современники, чем больше времени проходило, тем яснее становилось, что они ее не достигнут. Это впечатление не могло разрушить ни серьезность Блока, ни огромная эрудиция Бугаева. Хотя их «детские стороны» тоже были весьма и весьма разными. Из Блока на мир смотрел серьезный, задумчивый ребенок. В чем-то упрямый, в чем-то строптивый, но всегда стремящийся понять этот мир, и… напуганный им. Точно ребенок, очутившийся один в незнакомом месте и твердо уверовавший, что вот сейчас он непременно потеряется.
В Борисе же сидел ребенок избалованный, выдумщик, даже можно сказать фантаст. Мальчик капризный, знающий, на какую родительскую струнку нужно надавить, чтобы получить желаемое.
К тому же оба они были людьми достаточно безвольными. И это впоследствии расцветет пышным цветом. Оба понимали и принимали такое понятие, как рок; более того, каждый из них прочувствует его на своей судьбе. Отличие состояло в том, что для Блока – это трагедия. Причем достаточно высокого стиля, равная по силе и динамизму греческим образцам. А жизнь Бугаева – это драма, с весьма сильной примесью мелодрамы.
Борис Бугаев родился в 1880 году в Москве в семье известного ученого, декана физико-математического факультета. Они были с Блоком ровесниками. Потом довольно часто он, горько усмехаясь, говорил, что у него было золотое детство. Он ходил в кружевном платьице, обвешанный золотыми локонами. Да… у маленького Бори были золотые волосы… И непонятно было, это мальчик или девочка? А может, ангелочек? «Я был с уродом папой против красавицы мамы и с красавицей мамой против урода папы. Каждый тянул меня в свою сторону. Они разорвали меня пополам. Да-да. Разорвали мое детское сознание, мое детское сердце. Я с детства раздвоенный. Чувство греха. Оно мучило меня уже в четыре года. Грех – любить маму. Грех любить папу. Что же мне, грешнику, делать, как не скрывать грех? Я был замкнут в круг семейной драмы. Я любил и ненавидел…
Мама была настоящей красавицей. И не прав Достоевский – красота не спасет мир. Какой там – спасет. Мама была очень несчастна. Знаете, красивые женщины всегда несчастны и приносят несчастья другим. Особенно своим единственным сыновьям. А она была красавицей.
У меня в детстве была гувернантка Бэла Радек, некрасивая старая дева. Так вот она часто говорила: „Зачем ты, Боря, ломаешься под дурачка. Ты ведь совсем другой“. Одна она меня понимала. Если бы ее не выгнали, я бы, наверное, стал другим. Но мама приревновала меня к ней. И я остался один – в четыре года. И с тех пор уже не переставал ломаться. Даже наедине с самим собой. Ведь гримасы – та же маска. Я всегда в маске! Всегда!» – в минуту откровения признался Андрей Белый поэтессе Ирине Одоевцевой.
Наступил 1897 год. Год, когда Боря Бугаев узнал, что в Петербурге у его друга и соседа по дому Сережи Соловьева есть двоюродный брат, который пишет стихи. А еще… Это довольно странный, немногословный юноша обожает Шекспира и мечтает о сцене. Потом о Блоке часто рассказывала мама Сережи – Ольга Соловьева. Женщина, сыгравшая в судьбе Андрея Белого довольно значительную роль.
В 1922 году Андрей Белый опубликует свои воспоминания о Блоке и назовет 1899–1901 годы – годами «зорь». Узкая тропинка, ведущая на кладбище Владимира Соловьева, становится для Сергея и Бориса дорогой к «Чистилищу» и «Вдохновению», а Мировая душа ищет своего воплощения среди бесчисленного количества московских барышень. По очереди Борис и Сергей надевают крылатку любимого философа, чтобы познать тайну его души и бродят по заснеженным улицам, в надежде встретить его призрак. Однако Москва молчала, и тогда молодые люди приедут в Дедово, имение Сережиных родителей, где по-прежнему живет память о Владимире Соловьеве. Там они снова и снова пытаются найти ответы на множество вопросов, которые постоянно у них возникают.
Родители Сергея, Ольга Михайловна и Михаил Сергеевич, поощряли поиски молодых людей и тогда же для студента-математика Бориса Бугаева выбрали псевдоним – Андрей Белый, чтобы не бросать тень на знаменитую фамилию его ученого отца.
А что же Блок? Он живет в десяти километрах от Дедова и ни о чем не подозревает. Его целиком поглотили две вещи – стихи о Прекрасной Даме и любовь к Любе Менделеевой.