Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока Свеченовская Инна
Глава 10
«Бродячая собака»
Смерть Мити стала для Блока своеобразной чертой, разделившей жизнь на «до» и «после». Теперь уже не будет, как прежде. Закончилось время, когда Блок смотрел вперед и понимал, зачем он послан в этот мир. Казалось, потеряв сына, он потерял не только смысл в этой жизни, но и нечто еще более важное. То, что держало его в этой жизни, из-за чего в принципе стоило жить.
Ни работа, ни друзья не приносили прежней радости. А еще Люба. Она опять оставляет его одного. И ему уже не прорваться сквозь это одиночество. Он ощущает себя не просто неприкаянным в этом мире, он чувствует себя совершенно инородным элементом, который должен вот-вот соскочить с этой орбиты в небытие.
В дневнике Блока появляются такие строки: «Проснувшись среди ночи под шум ветра и моря, под влиянием ожившей смерти Мити, и от какой-то давней ожившей тишины, я думаю о том, что вот уже три-четыре года втягиваюсь незаметно для себя в атмосферу людей, совершенно чуждых для меня, политиканства, хвастливости, торопливости, гешефтмахерства. Источник этого – русская революция, последствия могут быть и становятся уже ужасны».
Ему плохо, он пьет все больше и больше. Любы рядом нет, и тишина, окружающая его, становится невыносимо оглушающей. Именно тогда Блок пишет матери: «Мама… мне жить нестерпимо трудно. Такое холодное одиночество – шляешься по кабакам и пьешь. Правда, пью только редкими периодами, а все остальное время – холоден и трезв, злюсь, оскаливаюсь направо и налево…
Чем холоднее и злее эта неудающаяся „личная“ жизнь (но ведь она никому не удается теперь), тем глубже и шире мои идейные планы и намерения».
Однако планы и идеи, выглядевшие заманчиво ночью, кажутся пустыми и никчемными днем. Чтобы хоть как-то спастись от надвигающейся глубокой депрессии и заполнить образовавшуюся в его жизни пустоту, он собирает вокруг себя толпу собутыльников, с которыми куролесит ночи напролет.
Вокруг Блока по-прежнему теснятся несколько друзей – люди малоодаренные, но… Ему сейчас не до претензий. Было бы с кем приятно провести вечер за выпивкой, болтовней о том о сем, в бесцельных скитаниях по городу. И чтобы не оставаться одному, Блок мирится с их обществом. Он пишет в дневнике: «Первая неделя поста была немного безумна, мучительна и темна… Но подлинной жизни у меня нет. Хочу, чтобы она была продана по крайней мере за неподдельное золото… не за домашние очаги и страхи».
Исключение из этого правила составляет Пяст: «Человека нужно оценивать не по судьбе, а по залогам души», – сказал Розанов. Пяст был очень талантлив, но не написал ничего примечательного. Ощущал себя человеком трагическим, но внешне его жизнь ничем не отличалась от жизни праздного неудачника, прожигающего день за днем в дешевых кабаках. Заливая вместе с Блоком свое мучительное одиночество, он был одержим манией самоубийства. Можно довольно образно представить, как Пяст методически прилаживает петлю к металлическому крюку. Горит керосиновая лампа, тараканы шуршат под оборванными обоями, но человек с водянисто-бледным неподвижным лицом не замечает ничего. Через несколько секунд все будет кончено, и он навсегда освободится от этого невыносимого одиночества. Но потом в последний миг передумывает… Зная, что пройдет немного времени и все повторится. И что самое примечательное, Пяст действительно «умер» между 1905 и 1910 годом. Поэтому все, что произошло в смутный 1917 год, уже не имело для него никакого значения.
По большому счету все в фигуре Пяста было противоречиво и доведено до крайности. Он был добр, услужлив и неизменно вежлив, но все его сторонились. Он был одаренным поэтом, но его стихи непонятным образом вызывали лишь неприятные эмоции и оттого никому не нравились; он любил шутки, но от его смеха присутствующим становилось не по себе. Он был отчаянно одинок. У него не было ни одной счастливой любви, да и друзей тоже. За одним лишь исключением. Этим исключением был Блок.
Но и тот забывал об их дружеских попойках, когда с гастролей возвращалась Любовь Дмитриевна. Блок становился счастливым и радостным. Ее прелесть, ее милые жесты, улыбающееся лицо успокаивают его. Люба наводит в его доме и в его жизни порядок. И он доволен. В доме чисто, висят свежие занавески, расставлены книги в шкафу. Но проходит несколько дней, и Люба уезжает. Блок опять остается один, погружается в молчание, грустнеет и на его лице застывает «каменная улыбка».
Мать, волнуясь задушевное состояние сына, предлагает поехать в Шахматово, но Блок отказывается. Его больше не тянет в деревенскую глушь, где так же скучно и одиноко, как в городе. Но главная причина в другом – ему недостает мимолетных встреч, ставших для него своего рода наркотиком. Встреч, без которых он уже не мыслит свою жизнь.
А чуть позже он признается матери: «Я провел необычайную ночь с очень красивой женщиной. Я… же после перипетий очутился в четыре ночи в какой-то гостинице с этой женщиной, а домой вернулся в девятом».
Некоторых женщин из этих мимолетных встреч мы можем узнать в его стихах, но большинство из них исчезли бесследно. Чаще всего в эти хмурые дни Блок пропадал в разных кабачках, но иногда он появлялся в очень модном среди питерской богемы подвальчике «Бродячая собака». Он был настолько популярен в то время, что заслуживает особого внимания.
Основал «Бродячую собаку», а затем и «Приют комедиантов» Борис Константинович Пронин. На его визитной карточке было написано: «Доктор эстетики Honoris Causa». Впрочем, второй громкий титул мало кто успевал прочитать, поскольку веселый и сияющий «доктор» тотчас заключал вас в объятия. Пронин всем говорил «ты» и каждого приглашал в «Петербургское художественное общество», так официально называлась «Бродячая собака». Сам подвал был небольшой, устроенный на медные гроши, собранные по всем знакомым. В нем могло поместиться от силы человек сорок, а уж если набивалось шестьдесят, то повернуться было негде.
Программы вечера по обыкновению не было, Пронин все устраивал на-авось. Иногда это звучало так: «Федя (Шаляпин) обещал сегодня спеть, но если он не придет, заставим Мушку (дворняжка Пронина) танцевать кадриль. Вообще наворотим чего-нибудь».
Собирались в «Бродячей собаке» три раза в неделю: в понедельник, среду и субботу. Публика подходила не раньше двенадцати. Но… уже где-то около одиннадцати к подвальчику съезжались «фармацевты». Так на жаргоне «Собаки» назывались случайные посетители, иными словами лица, которые никоим образом не принадлежали к боге. Они платили за вход три рубля, пили шампанское и всему удивлялись. Первое, что приводило их в недоумение, – это трудности, преодолевая которые можно было попасть в подвал. Судите сами… Вначале нужно было разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора, в третьем завернуть налево, спуститься вниз ступеней десять, толкнуть обитую клеенкой дверь и только после этого попасть в сие очень своеобразное заведение. Почему своеобразное?
До потому, что перед вами открывался совершенно иной мир. Едва вы переступали порог, как вас ошеломляли музыка, духота, пестрота стен, шум электрического обогревателя. Гардеробщик, уже заваленный шубами и тужурками, отказывается что-либо принимать, он смотрит на вас и, хитровато улыбаясь, говорит: «Нету местов». Дамы прихорашиваются перед маленьким зеркалом в коридоре, а вы растерянно оглядываетесь по сторонам. Но не успели вы чуть-чуть прийти в себя, как к вам тот час подлетает дежурный член правления «Собаки», он требует три рубля, если вы «фармацевт», или полтинник, если вы принадлежите к своей братии. Наконец появляется сам Пронин и сразу заключает вас в жаркие объятия. Громкий бас провозглашает: «Ба! Кого я вижу! Где ты пропадал?! Иди! – Широкий жест в неопределенном направлении. – Наши уже собрались!» Конечно, вы слегка ошарашены таким приветствием, особенно если видите Пронина впервые в жизни. Но потом вы поймете, что такие эскапады в порядке вещей. Пронин встречает подобным образом, чуть ли не каждого посетителя «Собаки».
Комнат в подвальчике всего три. Буфетная и два зала. Один побольше, другой совсем крохотный. В прошлом «Собака» была обычным погребом. Теперь стены заведения расписаны известными художниками того времени – Судейкиным, Белкиным и Кульбиным.
В главной зале вместо люстры висит выкрашенный сусальным золотом золотой обруч, ярко горит огромный камин. На одной из стен – большое овальное зеркало. Под ним длинный диван – особо почетное место. Низкие столы, соломенные табуретки. Когда «Собака» уже перестала существовать, все это с насмешливой нежностью вспоминала Анна Ахматова.
- Да, я любила их – те сборища ночные,
- На низком столике стаканы ледяные,
- Над черным кофием голубоватый пар,
- Камина красного тяжелый зимний жар,
- Веселость едкую литературной шутки.
А известный тогда поэт Кузмин сказал еще четче:
- Здесь цепи многие развязаны,
- Все сохранит подземный зал,
- И те слова, что ночью сказаны,
- Другой бы утром не сказал.
Действительно, сводчатые комнаты «Собаки», заволоченные табачным дымом, становились к утру немного сказочными, напоминая декорации к Гофману. В главной зале стояли колченогие столы и соломенные табуретки, прислуги не было. За едой и вином посетители сами отправлялись в буфет. По большей части это были «свои люди» – поэты, актеры, художники, и весь беспорядок был им по душе, оттого и ничего менять в «Бродячей собаке» никто не хотел.
И в самом деле… На эстраде кто-то читает стихи, его перебивают, звучат громкие звуки рояля… Тут же кто-то ссорится, кто-то объясняется в любви. Пронин в жилетке гладит свою собаку Мушку, пьяный, со слезами на глазах, приговаривает: «Ах, Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей?» А за соседним столиком Маяковский обыгрывает кого-то в орлянку и громко, точно ребенок, радуется каждому выигрышу. Жена художника Судейкина, похожая на куклу, танцует на эстраде полечку – свой коронный номер. А сам мэтр Судейкин, скрестив по-наполеоновски руки и зажав трубку в зубах, мрачно стоит в углу и наблюдает за женой. Барон Врангель, то вкидывая в глаз, то, наоборот, роняя свой монокль, не обращает внимания на свою спутницу, знаменитую Палладу Богданову-Бельскую, сидящую рядом с ним, закутанную в диковинные шелка, обрамленные заморскими перьями.
За поэтическим столом идут упражнения в написании шуточных стихов. Поэты ломают свои светлые головы, что бы такое изобрести эндакое. Наконец кто-то из них предлагает компромиссный вариант. Каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строчке которого должно быть сочетание слогов «жо-ра». И вот пошла работа… Скрипят карандаши, лица сосредоточились, и поэтическая братия старательно строчит на бумаге. Наконец время иссякло и все начинают читать свои шедевры.
Тот, чьи стихи признаны лучшими под аплодисменты товарищей, идет записывать свою нетленку в «Собачью книгу» – фолиант размером в аршин, переплетенный в пеструю кожу. Здесь все: стихи, рисунки, жалобы, объяснения в любви и даже рецепты от запоя.
Здесь, в этом веселом и очень специфическом месте, Анна Ахматова встречалась с Блоком. Она обычно появлялась там в четыре часа утра, когда уже вся публика была изрядно навеселе. В подвале сизая дымка табачного дыма, везде валяются пустые бутылки. Мало кто сидит за столиками посередине зала, больше по углам, у пестро расписанных стен, под заколоченными окнами. Не все ли равно, что там на улице в Петербурге, да и в целом мире тоже… От выпитого вина кружится голова, дым застилает глаза. Разговоры идут полушепотом.
И вдруг оглушительная, шалая музыка. Дремавшие вздрагивают, рюмки подпрыгивают на столах. Пьяный музыкант ударил по клавишам. Ударил, оборвал, заиграл что-то другое… Тихое и грустное. Лицо игравшего красно и потно. Слезы падают из его блаженно-бессмысленных глаз на клавиши, залитые ликером. Ахматова даже не обернется в его сторону. Она сидит у камина, прихлебывает черный кофе и курит тонкую сигарету. От ее стола только что отошел Блок. Он сказал несколько вежливых слов о новых стихах Ахматовой, но для нее они до сих пор звучат чудесной музыкой. Она даже не пытается скрывать, что влюблена. Впрочем, нет. К Блоку Ахматова пронесет глубокое чувство через всю жизнь, хотя они никогда не будут близки. Но сила притяжения будет настолько велика, что ее муж – Николай Гумилев, так и не сможет с этим смириться. И может быть, причина множества разногласий между двумя великими поэтами кроется именно в этом задумчивом взгляде, которым темноволосая красивая женщина провожает высокую статную фигуру.
Но вот к Анне Андреевне подходят несколько человек. Так… Ничего особенного. Поклонники, бывшие возлюбленные. К ним у Гумилева нет ревности, он знает – это пустое, мимолетное. А Ахматова даже не обращает на них внимание. Она бледна больше обычного, концы губ опущены, ключицы резко выдаются, а глаза глядят холодно и неподвижно, будто не видят ничего перед собой.
- Все мы грешники здесь, блудницы,
- Как невесело вместе нам.
- На стенах цветы и птицы,
- Томятся по облакам.
А Блок уходит из «Бродячей собаки», чтобы перебраться в кабачок еще более низкого ранга. Ему скучно. Скука этого времени – явление особенное, которое очень четко характеризует основное настроение интеллигенции. Скука перешла в двадцатый по наследству от девятнадцатого. Но, конечно, она была далека от того унылого оцепенения, которое охватило страну ранее, поразив до мозга костей русскую провинцию, затерянную посреди степного бездорожья, вдали от крупных городов. У той скуки были два основных симптома. Застой в умах и переполненные желудки. Это была не та скука, которой плодотворно страдали чеховские герои.
Скука, охватившая богемную среду, была похожа на теплицу, где тысячи людей томились в бесплодной, опасной, безнравственной изоляции, лишенные всякой связи с огромной народной массой, нищей и невежественной. Именно в это смутное время скука приобрела сверхмасштабные размеры и наиболее причудливые формы. Тогда и родились строки Мандельштама:
- Нам ли, брошенным в пространстве,
- Обреченным умереть,
- О прекрасном постоянстве
- И о верности жалеть.
Вернисажи, маскарады, эстетические чаи разных артистических дам, где с полночи до утра собираются скучать разные изящные бездельники. Все те же лица и одни и те же разговоры. Проходят годы, меняются фасоны пиджаков и узоры галстуков, и больше, в сущности, ничего. Девицы, увлекающиеся Долькрозом, сидят и манерно дымят египетскими папиросами из купленных у Треймана эмалированных мундштуков. Молодые люди с зализанными проборами, в лакированных туфлях, пишущие стихи или сочиняющие сонеты. Костюмы – утрированно изящны, разговоры – томно жеманны. Это сущность этих вечеринок. Начались они после революции 1905 года, закончатся в 1917 году. Страшно закончатся. Но пока… Все скучно. В декадентских квартирах витают фразы… «Общественность? – Скука. Политика – пошлость! Работа – Божье наказание, от которого мы, к счастью, избавлены!» Богатые тем, что у них есть деньги. Бедные тем, что можно попрошайничать у богатых.
Эта страшная теплица, где правит бал мир уайльдовских острот, зеркальных проборов, и где ничего в сущности не происходит. Очень точно сказал Кузмин:
- Дважды два четыре,
- Два да три пять,
- Вот и все, что мы можем,
- Что мы можем знать.
И в продолжение этой темы звучит еще один голос:
- Нам философии не надо,
- И глупых ссор.
- Пусть будет жизнь одна отрада,
- И милый вздор.
О том, чем закончится этот «милый вздор», никто пока не думает. И даже не догадывается, что все самые жуткие кошмары воплотятся наяву. Будет это примерно так… Когда в оранжерейную затхлость жизни красивой и беззаботной ворвется февраль 1917 года, те, кого еще этот уайльдовский мир до конца не доконал, те, в ком еще осталось что-то человеческое, бросятся в революцию, на свежий воздух, радостно приветствуя грядущие перемены. Но… Потом спустя несколько месяцев поймут, насколько опасная вещь резкая смена погоды и температуры.
Но сейчас еще слишком далеко до семнадцатого года. Пока еще все скучают. Скучает и Блок. Правда, на свой манер. Часами лежа в постели, он наблюдает за возней мух на окне и размышляет о природе скуки и лени в России. А потом записывает, что вся история страны – сплошные превращения скуки, из века в век выливавшиеся на этих бескрайних просторах, под этим ненастным небом, то в тупую покорность, то в дикую жестокость, то в беспробудную лень.
Блок как никто другой остро чувствовал приближающуюся катастрофу. Более того, понял, что предотвратить ее невозможно. Именно поэтому и прокричал своим товарищам:
- Завесьте ваши лица!
- Посыпьте петом ваши головы!
- Ибо приблизились сроки!
Понимая, что конец этой жизни уже близок, Блок начинает писать серию статей, пытаясь докричаться, достучаться к своим собратьям. Блок пишет: «На улице ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в стране реакция, а в России – жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны – в лоск исхудали от собственных исканий, никому на свете, кроме „утонченных“ натур, не нужных, – ничего в России не убавилось бы и не прибавилось бы…
…Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной».
Блок переживает внутренний кризис, понимая всю бессмысленность жизни и все чаще погружаясь в мутные воды алкоголя, он, как ни странно, четче и определеннее чувствовал атмосферные колебания, сотрясавшие страну. Более того, Блок страдал маниакальной идеей, что вся Россия, и в первую очередь Петербург, исчезнут с лица земли, подобно Римской империи. Причем додумался до этого он не сам, а перечитывая Достоевского… Неожиданно для себя осознал, насколько хрупко все, что его окружает. Сквозь каменные стены города, с ужасающей ухмылкой, словно издеваясь над ним, проглядывает жуткий скелет. Он пытается залить вином страшное предчувствие, что все внешнее скоро рухнет, кончится привычная жизнь и вся страна погибнет. Ведь сказал же Достоевский, что однажды Петербург исчезнет, как дым. И теперь он мучается оттого, что если солнце и ветер развеют столь любимый им питерский туман, то на тысячи верст вокруг останутся лишь болота да степи. Он с грустью пишет:
- Ты видишь ли теперь из гроба,
- Что Русь, как Рим, пьяна тобой.
Да, все обречено на гибель. И он пытается в своих статьях предостеречь, выступая точно глашатай тревоги. Но ему не желают верить, не хотят слышать. А он не может найти себе места. Ведь грядущая катастрофа грозит уничтожить все, что ему так дорого. Жизнь в Петербурге, безмятежность Шахматова и милый дедовский уклад. Все это будет сметено роковой, неумолимой силой.
Его душевное состояние близко к серьезному расстройству. В записной книжке он пишет: «Все тихо. Вдруг из соседней комнаты голос: A-а! А-а!
– Что с тобой? Что с тобой?
Выбегает, хватаясь за голову.
– Как все странно кругом. Я видел сон. Раздвинулся занавес. Тащутся сифилитики в гору. И вдруг – я там. Спаси меня!»
И далее. «Кошмары подступают, уже рта не раскрыть». Любовь Дмитриевна, приехав домой, ужаснулась тому, как изменился Блок. Нужно было срочно принимать какие-то меры, ибо еще немного и место ему было бы в лечебнице для душевнобольных. Она уговаривает мужа уехать отдохнуть в Италию. Страна, в которой до сих пор жива эпоха Возрождения, всегда притягивала к себе Блока, и вскоре он, точно ребенок, радостно собирается в дорогу.
Он уверен, что именно в залитой солнцем стране они сделают новый шаг навстречу друг другу. Их жизнь еще может наладиться. Она будет ухаживать за ним, а он ее любить. Ведь она единственная. Блок пишет, как похорошела, как помолодела Люба в Венеции, как он любит ее милое лицо, ее беззаботность, ее детские шалости. Далее в записной книжке он отмечает: «Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее прошедшее, святое место души – Люба. Она помогает – не знаю чем, может быть тем, что отняла».
Ему нравится смотреть, как она идет на пляж, как нежится на волнах синего моря. Но однажды он проснулся, а Любы в домике не было, в ужасе он выбежал на берег. И… не увидел ее. Все самое худшее, то, о чем он даже боялся подумать, всколыхнулось в душе. Он опустился на морской песок и закрыл лицо руками. Как же теперь?! Как же один?! Она ему так нужна! Ужас охватил душу своими цепкими ледяными лапами. Но вот сзади раздались едва слышные шаги, и кто-то невидимый обхватил мокрыми руками его лицо. Блок обернулся. Перед ним стояла Люба и улыбалась. Он зарылся лицом в ее мокрые от морской воды волосы и разрыдался.
А на следующий день они уехали в Рим. Побывали в Академии, во Дворце Дожей. Ему нравится итальянское Возрождение, больше всего сцены Благовещенья. Любуясь картинами, он все больше погружается в атмосферу времен Прекрасной Дамы. Но и здесь, под южным небом Италии, Блок не может обойтись без мимолетного. Случайные женщины, точно рой бабочек, не дают ему роздыху. И от этого рождаются эротические стихи:
- Быть с девой – быть во власти ночи,
- Кататься на морских волнах.
…Именно здесь он по-другому смотрит на Россию и потом признается матери: «Несчастную мою нищую Россию, с ее смехотворным правительством, с ребяческой интеллигенцией, я презирал бы глубоко, если бы не был русским… Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину – Европу…»
«Единственное место, где я все-таки могу жить, – Россия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, цензура не пропустит того, что я написал».
Назад он едет через Бад-Наугейм, и синие глаза Ксении Садовской вновь встают перед ним, просыпаются нежные трогательные воспоминания. Он мучительно, словно заправский психоаналитик, анализирует причины и следствия своих непростых отношений с женщинами. И, кажется, доходит до сути: «Первой влюбленности, если не ошибаюсь, предшествовало сладкое отношение к половому акту (нельзя соединяться с слишком красивой женщиной, нужно выбирать для этого только дурных собой)».
Ах, если бы Люба в самом начале их семейной жизни знала об этом, если бы не замутил он ей голову всякой мистической чепухой, кто знает, возможно их жизнь сложилась совсем по-иному и сейчас они были бы по-настоящему близки. Но Люба смотрит на него уже не как на мужчину. Что-то материнское мелькает в ее взгляде, она ухаживает за ним, следит за его здоровьем, но там… вдали от дома, у нее есть другой, для которого она простая земная женщина. И оттого, что Блок знает это наверняка, ему становится до одури тошно.
Глава 11
Возмездие
В Италии Блок и Любовь Дмитриевна необычайно сблизились. И теперь уже сам Блок хочет отправиться с ней в Шахматово, чтобы там, вдали от суеты и многолюдия на лоне природы побыть с Единственной. Но, как обычно бывает, ожидание праздника, оказалось куда приятней самого праздника. Пока он мечтал об этой поездке, рисовал в своем воображении, все получалось великолепно. Но стоило им двоим приехать в Шахматово, как тут же все пошло вкривь и вкось. Блока начало все необычайно раздражать. И Люба, и их уединение, и невозможность поговорить с кем-нибудь о вещах, волнующих его. Он стал впадать в мрачную меланхолию, нервы расшатались до предела, и периодические приступы ярости, когда аккуратный и педантичный Блок в сердцах начинал громить в доме мебель, а Люба старалась укрыться где-нибудь подальше и как можно дольше не попадаться ему на глаза, повторялись все чаще и чаще.
Здоровье Александры Андреевны ухудшается. Приступы эпилепсии повторяются с пугающей частотой, характер становится все более раздражительным и мрачно подозрительным. Жить с ней под одной крышей все труднее и труднее. И можно только посочувствовать Любови Дмитриевне, жившей в те дни с двумя душевнобольными людьми. Неудивительно, что она желала только одного – как можно скорее уехать на гастроли.
Блок это прекрасно понимал. Он видел, что невыносимость их жизни, точно ржавчина, разъедает то прекрасное, что им удалось воссоздать в Италии. А ведь он хотел, так хотел побыть в деревенской тиши с самыми дорогими и близкими… Почему все у него получается с точностью до наоборот? Он не знает, как ответить на этот вопрос. Любовь Дмитриевна после очередного скандала собирается в Петербург. Блок решает ехать с ней.
Но и там ему неуютно. Ничего, в сущности, не изменилось. Более того, распаленное воображение, расшатанные до предела нервы играют с ним злую шутку. Везде видится только уродство. В лицах прохожих, в зданиях, в прежде некогда любимых улицах. И от этого он делается сам не свой.
Однако все это проявления внутренние. А внешне у Блока все складывалось очень даже благополучно. Цикл «Итальянские стихи» встречен шумным успехом, его статьи печатают не только передовые журналы, но и самые крупные газеты. Но поэт не радуется этому. Напротив, Блок, с мазохистким усердием «разогревает» единственную неудачу того времени – задержку постановки «Песни Судьбы». Он с отчаянием пишет в записных книжках: «Я уже третью неделю сижу безвылазно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное „утешение“ – всеобщий ужас, который подступает везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут ее и себя к погибели. Теперь окончательно водворится прочный порядок, заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко – у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение… ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как и я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни».
В это же время модное веяние «жить втроем» снова замаячило в семейной жизни Блоков. Казалось бы, они столько раз уже это проходили… Любовь Дмитриевна и Андрей Белый, Александр Блок и Наталья Волохова. Но теперь совершенно иной случай. В Блока влюбилась жена его друга, талантливого поэта Сергея Городецкого. Женщина настолько увлеклась холодной таинственностью, неприступностью и отстраненностью поэта, что сама призналась мужу в этой испепеляющей ее душу страсти.
Поначалу Блоку льстило чувство, которое испытывала к нему эта женщина. Льстило потому, что прежде она его недолюбливала, считая слишком манерным и неестественным. Но постепенно красота Александра Александровича, его образованность, английский юмор сделали свое дело. И страсть, которой они не смогли противиться оба, привела отношения всех троих к логическому завершению. В ответ на предательство друга Городецкий, не ожидавший от жены и от Блока такого пассажа, отказался напечатать отзыв на «Песни Судьбы» Блока. Но обставил свой отказ достаточно интеллигентно, дескать, не захотел критиковать публично это слабое, с его точки зрения, произведение, а предпочел высказать свое мнение в личной беседе. И тогда уже он слова не выбирал, а говорил, что Бог на душу положит. Блок в долгу не остался и тоже довольно нелицеприятно высказался в «Речи» о сборнике С. Городецкого «Русь».
К тому времени чувства жены Городецкого уже несколько остыли. Женщина довольно бурно отреагировала на поступок Блока, написав ему гневное письмо, которое заканчивалось следующими словами: «Горько и противно, что и „друзья“ не выше тех евреев-дельцов, что держат литературные лавочки».
Итак, отношения, перешедшие в разряд обычных разборок из цикла «ты меня не любишь», стали тяготить Блока и лишь усугубляли его депрессию. От писем в блоковско-цветаевском стиле, с бесконечными выяснениями отношений в лучших традициях больного Серебряного века, он и попытался отстраниться. Городецкий же в итоге прореагировал своеобразно на эту ситуацию: у него не возникли «вопросы» к жене или другу, он не стал ревновать (и понятно, интеллигентный человек), его волновало лишь одно: сможет ли он видеть Блока столь же систематически, как и прежде.
Александр Александрович его успокоил – все останется как прежде. Забыты были даже их ссоры на литературной почве. Блок, который терпеть не мог резких высказываний, жестов и скандальных ситуаций, облегченно вздохнул, когда всем стало ясно, что их любовный треугольник «приказал долго жить» и теперь можно, как и раньше, мило раскланиваться при редких встречах.
Вообще-то к чести Блока нужно отметить, что при всех его «всемирных запоях» страсти он был не настолько эгоистом в «любви», как многие его собратья по перу. Например, Б. Пастернак в отношениях с женщинами видел, чувствовал и любил прежде всего себя. Показателен следующий эпизод: кумир левой интеллигенции влюбился в жену Нейгауза и настолько был занят собой, был сверхбесчувственен, что решил объясниться с ней в тот момент, когда Зинаида Николаевна стояла плачущая у колодца, где по предположениям мог утонуть ее пропавший сын.
В годы его наибольшего душевного разлада он до самозабвения занимался тем, что анализировал свою чувственность, которой был до краев переполнен. Он понимал, что не в силах ей сопротивляться ни ранее, ни сейчас, ни потом. И действительно, Блок на протяжении всей своей жизни действовал по одной и той же схеме: увидел красавицу в трамвае – голова заболела, встретил премилую брюнетку – жить захотелось, а если между ними пробежала искра, то жди запредельную страсть. Правда, есть небольшое отступление. В Блоке мирно существовали два человека. Один сгорал дотла, а другой спокойно, с холодной отстраненностью и самодовольством наблюдал за развитием событий. Блок поступал, как женщина, демонстрирующая себя и наперед знающая результат: «пробежало то самое, чего я ждал и что я часто вызываю у женщин: воспоминание, бремя томлений. Приближение страсти, связанность (обручальное кольцо). Она очень устала от этого душевного движения. Я распахнул перед ней дверь, и она побежала в серую ночь».
В итоге поэт разродился тирадой в духе Анатоля Курагина: «У нее очень много видевшие руки; она показала и ладонь, но я, впитывая форму и цвет, не успел прочесть этой страницы. Ее продолговатые ногти холены без маникюра. Загар, смуглота, желающие руки. В бровях, надломленных, – невозможность». Все они: актрисы, цыганки, акробатки, проститутки и другие, – по-разному, но легко возбуждали – «возрождали» чувственного А. Блока, ведь ему так мало было нужно: колющие кольца на руке, молодое, летающее тело, качающийся стан, смеющиеся зубы и т. п.
Показательно, что вопрос о греховности чувственности им не обсуждается, она для поэта безгреховна: «Радостно быть собственником в страсти – и невинно». Правда, к такому видению страсти Блок пришел не сразу, переступив через свое юношеское отвращение к половому акту и теорию, которая во многом предопределила трагедию семейной жизни.
Иногда Блок пытается ввести страсть, которая, как правило, греховная, в русло традиционных ценностей, пытается соединить несоединимое. Например, поэт наставляет жену, увлекшуюся в очередной раз: «Не забывай о долге – это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет». Сам же Блок до конца жизни и уверял жену в любви и изменял ей, забывая о долге и не забывая записать в дневник: «Проститутка», «акробатка», «глупая немка», «у польки», «ночью – Дельмас» (целая серия записей 1917–1918 годов о Дельмас) и т. д., и т. п.
А когда через «атрибуты» внешности женщины он может разглядеть ее внутреннюю, духовно-душевную суть, то заносит в «Записную книжку»: «Когдая влюбился в те глаза, в них мерцало материнство – какая-то влажность, покорность непонятная». Именно тогда, когда Блок воспринимал отношения мужчины и женщины с позиций, которые он определял как душевное здоровье, то создавал шедевры типа «Когда вы стоите на моем пути…». В такие минуты духовного здоровья, прозрений Блок прекрасно понимает цену «высокому», которое несовместимо с чувственностью, с греховной страстью.
Здоровое начало ведет Блока и тогда, когда он пишет в «Записную книжку» текст из грамотки жены к мужу конца XVII века, наполненный высокой поэзией, истинной любовью, всем тем, чего практически не было в семейной жизни Блока, что он изначально разрушил в отношениях с Менделеевой, обуреваемый ложными идеями и идеалами: «Послала я к тебе, друг мой, связочку, изволь носить на здоровье и связывать головушку, а я тое связочку целый день носила, и к тебе, друг мой, послала: изволь носить на здоровье. А я, ей-ей, в добром здоровье. А которые у тебя, друг мой, есть в Азове кафтаны старые изношенные и ты, друг мой, пришли ко мне, отпоров от воротка, лоскуточик камочки, а я тое камочку стану до тебя, друг мой, стану носить – будто с тобою видитца…»
В эти же дни у Блока укрепляется мысль о неотвратимости, а главное – необходимости кардинальных перемен, решительного переустройства всей жизни. Настоящее представляется в исключительно мрачном свете – оно «лживое», «грязное», «пошлое», над ним должна, по логике вещей, разразиться «великая гроза». Предчувствием надвигающейся катастрофы пронизан цикл «Ямбы», создававшийся в течение ряда лет, с 1907 по 1914 год.
Прервало цепь этих горестных рассуждений не менее горестное известие. Отец Блока умирал, и теперь ему срочно нужно было ехать в Варшаву. Конечно, отец не воспитывал сына и в Петербург наезжал лишь на каникулы или, как говорили тогда, «вакации». Это был человек тяжелого нрава, о чем сохранилось множество свидетельств – и прямых, и косвенных – обширной родни поэта со стороны матери, но объективность этих свидетельств может быть поставлена под сомнение, поэтому лучше привести выдержки из малодоступных воспоминаний людей посторонних. Вот что пишет о профессоре Блоке его коллега Евгений Александрович Бобров, бок о бок проработавший с отцом поэта целых шесть лет. «Все на нем было вытерто, засалено, перештопано. Проистекало это не из материальной нужды, а из чисто плюшкинской жадности и скупости… Он даже экономил на освещении квартиры. По вечерам он выходил на общую площадку лестницы, где горел даровой хозяйский газовый рожок, читал, стоя, при этом свете или шел куда-нибудь в дешевую извозчичью харчевню, брал за пятак стакан чаю и сидел над ним весь вечер в даровом тепле и при даровом свете».
Боброву вторит Екатерина Сергеевна Герцог, с отцом которой нелюдимый, замкнутый, слегка заикающийся профессор Блок дружил – кажется, с ним единственным. «Прислуги у него не было; никто не топил печей, никто не убирал комнаты. На вещах, на книгах, иногда прикрытых газетами, лежали толстые слои пыли… Чтобы впустить немного тепла, он открывал дверь на лестницу или уходил куда-нибудь отогреваться… Белье на нем всегда было несвежее, так что воротнички были уже совсем серые, обтрепанные по краям. Запонки на рубашке всегда отсутствовали, и надето бывало на нем по две и даже по три рубашки. Вероятно, – предполагает мемуаристка, – он надевал более чистую на более грязную или зимой ему было холодно».
Какая противоположность сыну, всегда безупречно одетому, подобранному, совершенно спокойно тратившему деньги – когда они были! Деньги, правда, были не всегда, и, случалось, Блок обращался за помощью к отцу, но получал если не отказ, то строго дозированные суммы. Зато после смерти профессора в его захламленной нищенской квартирке было обнаружено свыше восьмидесяти тысяч рублей – сумма по тем временам гигантская. Экономил не только на сыне, не только на жене (на обеих женах – вторая, как и первая, тоже сбежала от него), но и на себе – на себе даже в первую очередь. Кончилось все трагически. «По свидетельству врачей, – пишет Бобров, – недостаточным питанием он сам вогнал себя в неизлечимую чахотку и уготовил себе преждевременную смерть на почве истощения».
Надо ли говорить, каким было отношение Блока к отцу? Тут сказывалось не только органическое неприятие образа жизни отца, но и обида за мать, страдавшей во время недолгой совместной жизни. И если бы только от скупости мужа («держал жену впроголодь», – пишет ее родная сестра М. Бекетова), но и – нередко – от его кулаков.
Тем не менее Блок едет к умирающему отцу. Эта поездка хоть и вырвала поэта из мучительных уз, постепенно превращающихся в тяжелейшие путы, на самом деле оказалась изнурительной и изматывающей. За время пути у него было много времени подумать о своих непростых отношениях с отцом. Ну а если быть совершенно точным и перестать лукавить перед самим собой, то в последние годы о полном отсутствии таковых. Тяготило его и то, что пришлось ехать одному, а он уже отвык от этого. Без Любови Дмитриевны обходиться все хуже и хуже, а с ней тоже не лучше. Вот и получалась дилемма, которой нет решения. Он смотрел в окно, чтобы хоть как-то отвлечься от жуткой головной боли, от неярких образов, без спросу вырывающихся из сознания и заполнявших все окружающее пространство – злобных, ухмыляющихся противной, издевательской усмешкой. Становилось так тошно, что хотелось разнести в дребезги этот чертов поезд. И он себя сдерживал невероятными усилиями воли, зажав свои желания в железные тиски. А чтобы совсем не сойти с ума от жутких видений, Блок прибегает к испытанному средству, он берет в руки карандаш и пишет: «Длинный коридор вагона – в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь – я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге. Передо мной – холодный мрак могилы. Отец лежит в долине роз и тяжко бредит. А я в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит. Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба – не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу так же, как в Петербург. Только ее со мной нет – чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться».
Действительно, была бы с ним Люба, все вышло бы иначе, но она уехала на гастроли и даже не пыталась скрыть чувство радости и облегчения от их расставания. Но вот и Варшава. Блок облегченно вздохнул, увидев вокзал. Наконец-то его испытаниям пришел конец. Здесь его ждало множество дел и то, чего Блок боялся куда больше самих похорон – новое знакомство с отцом. До сих пор в представлении Сашуры жил деспот и тиран, издевающийся над матерью, доведший юную Сашеньку до состояния патологического страха. Теперь пришло время ответа на вопрос, волновавший Блока на протяжении последних лет: кем же был его отец в действительности? Что за человек? И от него ли в жилах поэта течет дурная кровь, толкающая его порой на страшные поступки?
Могло ли что-нибудь изменить это устоявшееся с годами отношение, и если да, что именно? Блок пишет почти немедля. «Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула», – написал он матери из Варшавы. «Я застал отца уже мертвым, – написал он жене сразу после приезда в Варшаву. – Он мне очень нравится, лицо спокойное, худое и бледное». «Отец в гробу был сух и прям. Был нос прямой – а стал орлиный». Орлиный! Это уже безусловное любование, и это, конечно, взгляд не сына, не близкого человека, а – художника, поэта. Взгляд человека, у которого достало духу написать: «Люблю я только искусство, детей и смерть». Эти слова не предназначались для печати, он адресовал их матери, но тем искреннее, тем исповедальнее они звучат. Тем неслучайнее… Неслучайность их становится особенно понятной, если вспомнить, где и когда они писались.
Неужто же сына не тронула смерть отца, пусть даже человека, духовно не близкого ему? «Странный человек мой отец, но я на него мало похож», – признался он однажды. И в «Возмездии», в поэме, замысел которой еще только рождается у Блока, он напишет более откровенно: «Он по ступенькам вверх бежит без жалости и без тревоги». Мало кто способен на подобную откровенность – в данном случае уже не в личном письме, а публично, на всю Россию, которая жадно ловила каждую блоковскую строку. Просто он, по самой сути своей, был предельно правдивым человеком, органически не мог не то что соврать, но даже ради, допустим, хорошего тона – уклониться от высказывания своего мнения, если таковое у него спрашивали.
И тем более не мог быть неискренним в стихах. Да, кончина отца не вызвала ни жалости, ни тревоги, но это еще не все. Если в «Стихах о Прекрасной Даме» «светлая смерть», которую он «празднует», – все-таки условна, то в «Возмездии» она совершенно реальна. Тем не менее сын при виде мертвого отца вопрошает удивленно и разочарованно: «Где ж праздник Смерти?» А дальше, когда описываются похороны, звучит «радостный галдеж ворон».
И все-таки «сын любил тогда отца» – в первый, бесстрастно уточняет поэт, и, может быть, в последний раз. Любил и под воздействием этого нового чувства пересматривал свое отношение к родителю. «Для меня выясняется внутреннее обличье отца – во многом совсем по-новому, – писал он матери после похорон. – Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры». Сын даже попытался снять с окоченелой руки и взять на память отцовское кольцо, но «с непокорных пальцев кольцо скользнуло в жесткий гроб».
Можно сказать, что смерть помогла ему обрести отца; ничего удивительного: по Блоку, смерть – это всегда не только и даже не столько потеря, сколько обретение. Он благодарен ей за это – благодарен настолько, что готов целовать ее след. «Смерть, целую твой след…» Этих слов, правда, нет в окончательном варианте стихотворения («Дух пряный марта был в лунном круге»), но в черновике они присутствуют. Написаны стихи через три месяца после варшавских похорон, в часовне на Крестовском острове; Блок очень редко обозначает место, где создано то или иное произведение, но в данном случае счел необходимым это сделать…
Варшава подарила ему не только отца (одновременно забрав его, и в этом не столько парадокс, сколько закономерность), она еще подарила ему сестру. «Запомним оба, – писал он, обращаясь к ней, – что встретиться судил нам Бог в час искупительный – у гроба».
Это была девочка от второго брака, уже давно распавшегося. Звали ее Ангелиной. К тому времени она прожила на свете целых семнадцать лет, но не подозревала о существовании своего единокровного брата, как, впрочем, и он о ней. Встретились и впрямь «у гроба», на похоронах – встретились, познакомились и явно пришлись друг другу по душе. «Моя сестра и ее мать настолько хороши, что я даже чувствую близость к ним обеим, – писал Блок жене. – Ангелина интересна и оригинальна, и очень чистая».
И все же… В Варшаве Блок смог увидеть отца в ином свете. Причем настолько, что не нашел ничего лучшего, как предаться единственному доступному способу – утопить свое позднее раскаяние в вине. Но при этом не забывая с немецкой точностью и методичностью записывать все похождения в дневнике. Итак, 6 января – «Напился»; 8 января – «Пьянство»; 9 января – «Не пошел к обедне на кладбище из-за пьянства»; 10 января – «У польки»; 12 января – «Пил»; 14 января – «Шампанское. „Аквариум“».
А поводом к излишним возлияниям послужили встречи со студентами отца. Именно в университете Блок узнал, что ученики буквально боготворили своего профессора, они создали целый культ и поклонялись ему. Поэт был невероятно удивлен, после рассказов матери и деда об отце, тем, с каким восхищением студенты рассказывали ему о покойном. Благодаря стараниям учеников вышел в свет сборник последних произведений отца, а вслед ему в типографии готовился второй том… Блока невероятно тронула такая преданность и любовь молодых людей.
В эти довольно напряженные дни Ангелина стала для измученного внутренними терзаниями Блока настоящим лучиком, согревающим его душу. Он посвятил ей очень трогательные строки:
- Лишь ты напоминала мне
- Своей волнующей тревогой
- О том, что мир – жилище Бога,
- О холоде и об огне.
Но все переживания поэта померкли перед известием, что отец оставил ему с сестрой на двоих восемьдесят тысяч рублей. Сумма весьма и весьма немалая по тем временам. Конечно, поэт никогда не бедствовал… В 1907 году, когда умер его тесть, знаменитый ученый Дмитрий Менделеев, Блоки получили весьма солидный капитал, пусть и значительно меньший, чем сейчас, но все же сумма была довольно приличная. И Блок, с трудом выносивший общество тестя при его жизни, смог с помощью денег покойного поправить свои материальные дела и даже немного привести в порядок Шахматово. Но… таких средств, как оставил ему отец, поэт не получал никогда. После похорон он сидел в кабинете отца, прикрыв глаза. Мысли беспорядочно блуждали… Да, теперь, вполне возможно, начнется совсем другая жизнь… Можно жить на широкую ногу, перестав считать каждую копейку, можно отправиться в путешествие, и для начала поехать в старушку Европу, исколесить вдоль и поперек Францию, добрую Германию, а потом махнуть в Англию. По губам Блока пробежала мечтательная улыбка, он словно наяву увидел все эти страны, которые давно мечтал посетить, чтобы впитать в себя их особую, мистическую ауру. Потом перед ним на какую-то долю секунды возникло лицо Любы, он подумал, что сейчас она, обожавшая антикварные лавки, может себе позволить купить любую понравившуюся мебель.
А еще необходимо перестроить шахматовский дом, прикупить скотину да сменить управляющего. Ведь имение это – его святыня, оно не должно исчезнуть, и нужно сделать все, чтобы здесь не воцарилось запустение. Блок упрямо мотнул головой. Он непременно приведет все в порядок, чтобы мать и тетка по-прежнему смогли проводить время за городом.
И тут по лицу Блока пробежала мрачная тень. Мать… Ее состояние становилось все хуже и хуже, эпилептические припадки учащались с каждым годом. Пребывание в лечебнице дало улучшение, но это был временный эффект. Она продолжала относиться ко всем, особенно к Любови Дмитриевне, с болезненным подозрением. Но самое ужасное то, что Александра Андреевна никак не может смириться с любовью Блока к жене, с его все растущей жизненной потребностью в ней… И при этом, а может быть именно поэтому, чтобы разорвать необходимость сына в той женщине, которая рядом с ним, она поощряла его похождения с другими. Она стала для Блока наперсницей в его «любовных» делах.
Нужно сказать, что Блок испытывал какое-то странное пристрастие к вокзалам и дешевым забегаловкам. А еще… К воде. Часто переезжая с квартиры на квартиру, он всегда жил поблизости к реке, или каналам, подальше от центра и богатых кварталов. Вода, залив необыкновенно притягивали его. Как и Достоевскому, ему нравились мрачные улочки, подозрительные закоулки, где поздними вечерами и ночами, он блуждал среди портовых и заводских рабочих из предместий, заходил в убогие пивные, где подавали только водку, пиво или чай. Позже он стал завсегдатаем ресторанов на окраинах Петербурга, где ночи напролет гуляли цыгане.
Вокзалы, где этот человек «без кожи», также слонялся иногда целыми днями, каждый раз вздрагивая от отъезжающего поезда, частенько садился в эти самые поезда и ехал куда-то. Например, в Парголово, Шувалово, на озеро. В этих прелестных местах петербуржцы обожали отдыхать летом, зимой же здесь расстилались роскошные поля снега, и именно тогда их и любил Блок. Ох, как же ему хотелось зарыться лицом в это белоснежное чудо и забыть обо всем на свете. А еще… Кататься на лыжах в полнейшем одиночестве, пытаясь привести свои мысли в порядок, и отрешиться от всех забот, которые тяжким грузом наваливались на него в Питере. Там, в этой оглушительной тишине, он находил успокоение, и нечто похожее на гармонию воцарялось в его душе.
Поездка в Варшаву подходила к своему логическому завершению, он возвращался в Петербург, сестра Ангелина ехала вместе с ним. Но еще до отъезда у него уже созрел замысел будущей гениальной поэмы «Возмездие», которая так и осталась в итоге незаконченной, но и того, что успел написать Блок, достаточно, чтобы понять, – перед нами истинный шедевр.
В предисловии к «Возмездию», написанном в 1919 году, так формулируется идея поэмы: «<…> род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие». Эта концепция взаимодействия родовой личности и истории прямо противоположна той, которая была популярна у писателей левой ориентации в начале XX века и получила свое воплощение, например, в романах М. Горького «Дело Артамоновых» и Т. Манна «Будденброки». В данных произведениях представители третьего поколения родов – это люди, не способные и не желающие продолжать «дело» рода, влиять на окружающих, время. Они – бездеятельные выродки. У Блока, как явствует из замысла поэмы, внук «деда-демона» – деятельный выродок, революционер.
Может быть, потому и эпиграф к поэме весьма и весьма своеобразен, ведь не случайно Блок взял строку из Ибсена: «Юность – это возмездие». Да и вся поэма – это признание любви Блока к отцу, который при жизни был ему совершенно чужим, но зато после его смерти сына неожиданно захлестнула волна позднего раскаяния и любви. Вот его исповедально-откровенные строки:
- Да. Я любил отца в те дни
- Впервой и, может быть, в последний…
Смерть как источник краткосрочной сыновней любви – это оригинально, а с точки зрения традиционной морали – ущербно. Ущербность своего чувства Блок осознавал и, видимо, внутренне переживал из-за этого. Оттого и решил сублимировать чувства и «вылить» все на бумагу. Ситуация для многих знакомая, с той лишь разницей, что Блок был гением, и острота боли сподвигла его на создание шедевра. Тем более что именно в 1910 году его талант достиг наибольшего расцвета. И в этой поэме мы видим, насколько русская поэзия в творчестве Блока смогла подняться на такую высоту пророческого величия, что превзойти ее никто уже не смог.
Но не только смерть отца сыграла главенствующую роль в написании первых глав, не меньшее участие приняли в этом события, произошедшие в 1910 и 1911 годах. Что же это были за годы?
Итак… Начало 1910 года казалось беспросветно черным и ознаменовалось уходом из жизни людей, по праву считавшимися яркими звездами российской культуры. В этом году умерли Комиссаржевская, Врубель и Толстой. Что это означало для России?
С уходом Комиссаржевской погасла трогательная лирическая нота на отечественной сцене, и многих охватило горестное молчание, ушло дарование, по силе которого не будет еще долго не то что превосходящего, но даже равного.
Врубель… Ушла безграничная преданность искусству, исступленность гения, вплоть до помешательства. Огромный мир художника, опровергавшего любые каноны, искавшего только ему подвластный путь.
Толстой… Умерла человеческая нежность, мудрость и всепрощение.
Кроме этого, 1910 год – это смерть символизма. Гумилев, которого многие считали антиподом Блока, основал новое течение – акмеизм, тогда же и подал о себе весть футуризм. И в довершение к цепи этих событий в Киеве был убит Столыпин, и… Словно прочертил черту, после которой уже ничто не могло быть как прежде. Вся реальная власть в стране сосредоточилась в руках департамента полиции.
Казалось, что весь мир, где уютно чувствовали себя Белый и Брюсов, летел в тартарары. А Блок написал в записных книжках: «Все эти факты, казалось бы различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовящийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому и повлекло меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время. Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием „Возмездие“».
«Поэма должна состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения: они составляют ее фон».
В это же время Блок проводит почти все время в одиночестве в пустой квартире на Галерной улице. Люба, несмотря на все уверения, снова ушла, оставив его наедине с призраками, проносящимися перед ним даже днем.
Антипатия к петербургским разного рода говорильням по временам достигала у Блока болезненной остроты. Тогда он думал о длительной жизни в Шахматове. Весной 1910 года, получив часть наследства, Блок решил перестроить шахматовский дом, чтобы жить в нем и зимой. Квартира на Галерной была сдана. Но в перестроенном шахматовском доме Блок с вернувшейся женой смогли жить лишь до конца осени. Они были городскими людьми, хотя поэт и не хотел в этом сознаться, и без пестрой, говорливой, запутанной, смешной и страшной городской жизни обойтись не могли. Ритмы этой напряженной жизни всегда были близки нервным ритмам блоковской мысли.
Блок снова вернулся на Петроградскую сторону – 5 ноября 1910 года он с женой поселились на Малой Монетной. Временами семейные отношения становились невыносимыми, и тогда супруги разговаривали о разъезде.
Весь 1910 и 1911 год Блок работал над поэмой «Возмездие». Он задумал рассказать о жизни представителей одного рода – отца и сына – на протяжении последних тридцати лет русской истории. В поэму Блок ввел очень много биографических эпизодов, однако она не стала зеркалом семейных отношений поэта.
Место действия первой и отчасти второй глав «Возмездия» – Петербург. Он изображен Блоком в разнообразных красках, деталях. Читатель видит Петербург в солнечный осенний день и в метель, в серое мартовское утро и в белую ночь. Разные районы города: Московская застава и каменный лабиринт «серединных» улиц. Мрачной эмблемой Петербурга кажется в поэме Петропавловская крепость – его твердыня, превратившаяся затем в тюрьму. Конечно же, не забыты Нева и ее набережные. Столь же разнообразны и городские типы: интеллигенты, офицеры, солдаты, революционеры, шпионы.
А все значимые события развиваются в 70-е годы девятнадцатого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либеральной семье. Именно здесь и появляется некий «демон», которому Блок явно придал черты отца. Он индивидуалист, чем-то очень похож на Байрона, с какими-то нездешними порывами и стремлениями, притупленными основными симптомами болезни своего времени.
Вторая глава, действие которой развивается в конце девятнадцатого и начале двадцатого, так и не написанная, за исключением вступления, должна была быть посвящена сыну этого демона, наследнику его болезненных порывов и болезненных падений – бесчувственному сыну века. Но это лишь одно из звеньев цепи, ведь и от сына, по теории Блока, тоже ничего не останется, разве что искра божественного огня, заброшенного в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.
В третьей главе Блок описывает, как отец закончил свою жизнь. Что же стало с демоном, в какую бездну пал этот некогда блестящий человек? Действие поэмы переносится из Петербурга в Варшаву. И там над свежей могилой отца заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену все того же высоко взлетающего и низко падающего рода.
В эпилоге должен был быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая. Она баюкает и кормит сына, а он уже начинает повторять за ней по складам: «И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот».
Вот и замкнулся круг человеческой жизни, тот круг, который сам наконец начнет топорщиться, давить на окружающую среду… Вся поэма по замыслу Блока должна была сопровождаться лейтмотивом «возмездия».
Не случайно поэма написана ямбом. Поскольку именно он больше всего напоминает пушкинский стих. Девятнадцатый век, о котором Блок говорит в первой главе, – это эпоха Бекетова деда, спокойная, простая, с ее милым образом мысли и не менее милым образом чувств. Но очень быстро начинается распад – вокруг человека и в нем самом: исподволь, незаметно, пока еще неощутимо, но уже явно складываются его первые признаки. Во внешней жизни все меняется, как в умах, охваченными лихорадочными бесплодными построениями.
И вот грядет двадцатый век – век комет, мессинского землетрясения, вооружений и оскуднения веры.
- И отвращения от жизни,
- И к ней безумная любовь,
- И страсть и ненависть к отчизне…
- И черная, земная кровь
- Сулит нам раздувая вены,
- Все разрушая рубежи,
- Неслыханные перемены,
- Невиданные мятежи…
Не правда ли, пророческие строки? Особенно если учесть, что они были написаны в 1910 году? Но Блок тем и славился, что кожей ощущал катастрофы. Не случайно города, о которых он писал, как о проклятых, рано или поздно терпели бедствия и разрушения. И в первую очередь это касалось обожаемого Петербурга. Блок панически боялся, что этот северный красавец исчезнет с лица земли. В поэме главный герой так и обращается к городу, которому однажды суждено будет исчезнуть:
- О, город мой неуловимый,
- Зачем над бездной ты возник?
- Провидел ты всю даль, как ангел
- На шпиле крепостном…
Довольно явственно слышатся отзвуки пушкинского «Медного всадника». А с ними в унисон звучат голоса Гоголя и Достоевского. Как и они, Блок стал певцом Петербурга, его тайны и необычайной судьбы.
Глава 12
Смутное время
Блок называл последующие годы после смерти отца мрачными, серыми и нескончаемыми. И это неудивительно – наделенный сверхчувствительной нервной организацией, он чувствовал неотвратимость приближающихся перемен. Кроме того, его весьма серьезно озадачивает пошатнувшееся здоровье. Настолько, что он почти перестает пить. Все нарастающая неврастения очень тревожит врачей. А еще… нежелание жить. Он постоянно думает о смерти, практически не выходит из дома, страдая от жуткого одиночества. Любовь Дмитриевна снова оставила его, ее влечет театр, и как догадывается Блок, один из очередных любовников. В записной книжке появляются горькие фразы, вырвавшиеся из глубины души: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю ту невыносимую сложность отношений, какая сейчас есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится таким же дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже чем дурным человеком – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь ее Поповский род. Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но – 1898–1902 годы сделали то, что я не могу расстаться с ней и люблю ее».
Не знаю, можно ли полагаться на эти строки. Думается, что они были написаны в минуты самого мрачного настроения. Более того, в своих воспоминаниях Любовь Дмитриевна тоже в долгу не осталась. Прочитав некоторые записи мужа и его родственников, она пришла в негодование. И опубликовала несколько своих неотправленных писем.
«Я живой человек и хочу быть им, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлеченность, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо». Это из письма, которого творец Прекрасной Дамы так и не получил, но которое было написано и благополучно дошло до наших дней.
И еще…
«Вы, кажется, даже любили, – соглашается она, обращаясь к Блоку, и тут же уточняет: – Свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймете, чего мне нужно, чем я готова отвечать Вам от всей души… Но Вы продолжали фантазировать и философствовать… Да, я вижу теперь, насколько мы с Вами чужды друг другу, вижу, что я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали все это время, – ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… – добавляет она после паузы, обозначенной в письме многоточием, – и скучно».
Но это будет позже. А пока он собирается ехать в Москву, которую хоть и не любит, но которая всякий раз вдыхает в него новый прилив сил. И там он вновь встречается с Андреем Белым. Он рассказывает Блоку, что через «шесть лет страданий» он женился на юной девушке с мечтательными глазами и длинными локонами. Блок от всего сердца поздравляет Белого и надеется, что хотя бы он будет счастлив. Но… Судьба распорядится иначе.
Годы после разрыва отношений ни для одного, ни для другого не прошли зря. Белый, кажется, был вездесущим. С развевающимися волосами, с лицом одновременно красивым и уродливым, с застывшей улыбкой и светлыми, почти бесцветными глазами, он присутствует везде. То он сражается с Брюсовым, то против него. Он в центре всеобщего внимания, но, как с горечью признается, времени на творчество почти не остается. И все же он пишет очень талантливые вещи. Вначале повесть «Серебряный голубь», потом роман «Петербург». И везде слышны отголоски его любви к Любови Дмитриевне, той жизненной драмы, которая развела их с Блоком. Позже он признается Нине Береберовой: «Запомните, у Андрея Белого никогда не было женщины, которая его бы действительно любила. У него не было настоящей подруги».
И все же он встретит тургеневскую Асю – юную барышню с чистым лицом. Она станет его женой, с нею он совершит путешествие по Африке и Скандинавии. Но… во время войны она его покинет. И с этим он не сможет смириться никогда. Это будет позже, намного позже. А пока Блок дарит ему книгу с циклом стихов «На поле Куликовом», и Белый приходит в восторг. Блок – гений. Здесь двух мнений быть не может.
В это же время, пытаясь найти ответы на множество сложных вопросов, которые все резче встают перед интеллигенцией, очень многие начинают увлекаться оккультизмом. Анна Ахматова и Гумилев частенько прибегают к спиритическим сеансам, Георгий Иванов, Цветаева, Андрей Белый становятся вхожи в весьма могущественный мистический орден «Роза и Крест». Тогда же, в сумрачном тринадцатом году, Белый убедил Блока поближе присмотреться к розенкрейцерам. И Александр Александрович согласился. Его походы в орден упали на благодатную почву. Он стал писать драму, которую так и назвал: «Роза и Крест», и которая сыграла воистину мистическую роль в жизни поэта.
Но вначале несколько слов о самом ордене. Еще в 1905 году Алистер Кроули приезжает в Россию и, воочию увидев и оценив просторы нашей страны, начинает «строительство» здесь одного из самых могущественных тайных орденов Европы. Называет его «Роза и Крест». Почему так? Ответ очень прост. В энциклопедии оккультизма, вышедшей в начале века в России, указывается, что символом розенкрейцеров является Роза и Крест. Крест – символ пути самоотвержения, безграничного альтруизма, неограниченной покорности законам Высшего – является одним из полюсов символа. Роза – второй полюс бинера – обвивает этот крест. Она – символ науки. «Пусть шипы ее колют ученых, но они не перестают наслаждаться ее ароматом».
Деятельность истинного розенкрейцера – это отражение символа Розы и Креста, соединяет в себе самопожертвование и тайное знание и заставляет служить их Высшему идеалу.
Эта «сверхзадача» расшифровывается в третьем символе розенкрейцеров, который помещается у подножия Креста и Розы. Это Пеликан, кормящий своею кровью и плотью птенцов и защищающий их распростертыми крыльями. Пеликан приносит себя в жертву, питая птенцов. Птенцы разного цвета, что символизирует три первые причинности и семь вторичных, имеющих цвета планет. Самопожертвование Пеликана носит божественный, космический характер. Розенкрейцеры должны были не только постигать и воспринимать тайное знание, но и питать его своей энергией, своей духовной субстанцией, помогая преодолению хаоса.
Роза и Крест – бинер, обозначающий противоположность и единство жизни и смерти, духа и материи. Основание самого ордена розенкрейцеров относят к началу XV века и связывают с именем Христиана Розенкрейцера. По легенде он прожил более ста лет, и смерть его окутана завесой таинственности. Это невольно наводит на аналогию с появлением и исчезновением «бессмертных Учителей» Востока. Прах Розенкрейцера, или, вернее, то, что таковым считалось, был захоронен в пещере. На ее стенах были начертаны заветы розенкрейцеров, которым предстояло возродиться через сто лет после исчезновения самого основателя ордена.
Центром распространения розенкрейцерства в XV веке были немецкие земли. Розенкрейцерам приписывалось исключительное могущество, власть над природными силами и людьми, способность воскрешать мертвых и создавать искусственного человека – гомункулуса. Среди розенкрейцеров были ученые и великие хранители, и предсказатели тайн: Агриппа Нетесгеймский (1486–1535), Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, прозванный Парацельсом (1493–1541), которого называли «императором розенкрейцеров». Он открыл и превзошел законы мироустройства. Из розенкрейцеровской среды выводили фигуру Фауста, а пророческий дар Нострадамуса объясняли тем, что он в совершенстве постиг доктрину розенкрейцеров.
Многие алхимики в поисках философского камня и тайны превращения металлов в золото становились адептами розенкрейцерства. Ходили слухи, что розенкрейцерами открыт эликсир бессмертия и магический камень общения с духами. Многие известные ученые и философы эпохи Возрождения, когда царили не только знание и искусство, но и магия, оккультизм и изотеризм, прибавляли к своему имени таинственные буквы «R. С.», намекая на свою причастность к элите мира. Немало трудов, принадлежавших или приписываемых розенкрейцерам, появилось в XVI–XVII вв. Большую роль в объединении розенкрейцеров сыграл протестантский пастор Андрей (1586–1654), объездивший многие страны Европы. Под эгидой розенкрейцеров была сделана попытка создать единое европейское общество философов.
Современников Шекспира, да и самого создателя «Гамлета», а также таинственную фигуру философа Фрэнсиса Бэкона связывали с розенкрейцерами. Считалось, что «Новая Антлантида» содержала литературное изложение розенкрейцеровских идей, и, как предполагается, это предназначалось для передачи идей масонам. Под непосредственным влиянием розенкрейцеров возник «шотландский обряд» масонства. Так, создателем первой шотландской ложи был оксфордский ученый и розенкрейцер Эшмол. Рациональность как один из важнейших принципов розенкрейцерства привела к его доктрине многих ученых и философов, в частности Декарта, Паскаля, Ньютона. Более того, создание в 1662 г. первой академии наук – Английского Королевского общества – произошло в значительной степени по инициативе розенкрейцеров. История розенкрейцеров в то время очень сложно переплеталась с орденом иллюминатов, иезуитов, мартинистов.
Но, как правило, розенкрейцеры всегда оставались очень малочисленной общиной избранных, члены которой далеко не всегда знали друг друга, но могли «опознать» своих по тайным специальным знакам и паролям. Розенкрейцеры не стремились широко воздействовать на общество, гордясь уделом тайных его Учителей. Однако соприкосновение ордена с областью общественной и практической жизни, по утверждению розенкрейцеровской легенды, привело к порождению им практических изотеристических обществ, а именно «регулярного» масонства. Однако сами розенкрейцеры решительно отделяли себя от масонов, считая братство вольных каменщиков низшей ступенью посвящения. У розенкрейцеров нет политических целей, в то время как масоны все больше ориентируются на политическое преобразование общества.
«Оккультизм, по всей вероятности, есть и сила и мода завтрашнего дня», – эти слова Н. Бердяева из его труда «Смысл творчества» (1916) очень точно характеризуют духовную атмосферу России того времени. Под их влияние попали весьма известные люди. В их числе А. Белый, М. Волошин, А. Луначарский, С. Эйзенштейн, Б. Пастернак, Б. Зубакин, А. Цветаева, академик-геолог А. Павлов, Я. Монисов, А. Карелин, Л. Карсавин и другие. Не тайна, что намного позже советские вожди также примкнули к этому ордену. Так, Бокий и Блюмкин входили в число посвященных и с помощью розенкрейцеров пытались постичь тайны Кабалы.
Но Блок находился под очарованием розенкрейцеров не более года. И хотя его по-прежнему влекла к себе мистика и он везде искал «знаки», все же… Столь явно выраженная и конкретизированная мистика не смогла долго удерживать его внимание. Единственное влияние, которое оказал на него орден, – это написание любимейшего детища поэта – пьесы «Роза и Крест». Блок настолько дорожил этой драмой, что хотел ставить ее исключительно у Станиславского. «Роза и Крест» – драма из средневековой жизни тринадцатого века. Главный герой пьесы – рыцарь долга и любви, который, по Блоку, «неумолимо честен, трудно честен», пытался соединить Розу красоты с Крестом страданий. Он влюблен в семнадцатилетнюю красавицу Изору. Но юная графиня предпочла старому мужу смазливого молодого пажа, а не благородного рыцаря, сторожа замка, по прозванию Рыцарь-Несчастие – образец самопожертвования. Смертельно раненный в боевой схватке, Бертран превозмогает боль ранения и умирает у балкона любимой женщины, оберегая ее честь во время свидания Изоры с красавчиком Алисканом, хотя и посвященного накануне в рыцари, но недостойного этого звания самовлюбленным Нарциссом. Свое идейное и лирическое кредо А. Блок вложил в уста певца-скитальца Гаэтана:
- Сдайся мечте невозможной,
- Сбудется, что суждено.
- Сердцу закон непреложный —
- Радость-Страданье одно!
- Путь твой грядущий – скитанье,
- Шумный поет океан.
- Радость, о, Радость-Страданье, —
- Боль неизведанных ран!
Пьесой заинтересовались многие режиссеры. Но Блок был непреклонен. Только Станиславский. Поэтому он отказывает в постановке драмы и Мейерхольду, и молодому Е. Вахтангову. И ждет встречи со Станиславским, который сам, по замыслу поэта, играл бы Бертрана: «Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное».
И вот 27 апреля 1913 года состоялась их встреча на квартире у Блока. Продолжалась она девять часов. Блок разочарован. После ухода Станиславского он пишет Любови Дмитриевне: «Оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, – только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал». Но Станиславский все же принял драму к постановке. Забегая вперед – с марта 1916 по декабрь 1918 года в Художественном театре было проведено около двухсот репетиций, «Роза и Крест» назначалась к премьере и вновь откладывалась. Все кончилось ничем. Однако… В уста Гаэтана, самого любимого персонажа, Блок вкладывает фразу: «Всюду поют мои песни, песни о жизни моей». Точно пророчество на будущее. А еще дает ему очень даже не случайно имя – Гаэтан. Назвав в честь католического святого, день которого и поныне отмечается 7 августа. Это как раз тот день, когда умер Александр Блок.
В 1913 году Блоку исполнилось 33 года – «Христов возраст», невольно кажущийся рубежным для подведения итогов. Возраст осмысления и переосмысления прожитого. А в его жизни по-прежнему хаос. Он устал от одиночества и ждет Любу. Но чаще всего ждет напрасно. «В моей жизни все время происходит что-то бесконечно тяжелое. Люба опять обманывает меня. На основании моего письма, написанного 23-го, и на основании ее слов я мог ждать сегодня или ее или телеграмму о том, когда она приедет. И вот третий час, день потерян, все утро – напряженное ожидание и, значит, плохая подготовка для встречи».
Тем временем за окном смеркается. Мятежники то и дело поджигают судостроительные верфи. Разве? Удивляются обыватели. Но Блок с истинно немецкой педантичностью отмечает: «В прошлом году рабочее движение усилилось в восемь раз сравнительно с 1911. Общие размеры движения достигают размеров 1906 года и все растут»… Блок к большому неудовольствию всех, кто его знал, все больше и больше начинает заигрывать с революционным движением. Он тщательно фиксирует ярчайшие и наиболее резкие проявления любых форм протеста против существующего режима. Как и многие его единомышленники, поэт до конца не сознает, во что может перерасти это милое кокетство. Итак… посмотрим, что же происходило в 1913 году.
Первое крупное выступление рабочих в 1913 году началось 9 января, в восьмую годовщину «Кровавого воскресенья». Бастовали на Выборгской стороне, на Путиловском заводе, за пять дней полностью охваченном забастовкой. Работа возобновилась лишь 18 января, после того как было арестовано около 80 зачинщиков и среди них – весь состав Нарвского районного комитета большевиков. Годовщина печально известных Ленских событий в апреле того же года вывела на улицы 85 тысяч рабочих – в городе с 2,5-миллионным населением насчитывалось около полумиллиона пролетариев, трудившихся на 824 петербургских фабриках и заводах. Одной из причин роста стачечного движения было то, что рабочие перестали бояться массовых увольнений. Блок пишет:
- …Там чернеют фабричные трубы,
- Там заводские стонут гудки.
Но… Иногда все его формулы и выводы – это не более чем игра ума. Способ уйти от жуткой действительности, которая железной рукой охватила его и не давала ни малейшего шанса вырваться. Его беспричинная усталость все усиливается, тело хоть и сохраняет свой цветущий вид, однако это впечатление весьма обманчиво. Изнутри организм подтачивает неведомый недуг, уводящий постепенно, каплю за каплей силы и энергию. Блок часами неподвижно лежит в постели и не может заставить себя подняться. Хотя и прекрасно понимает, что драгоценные часы жизни ускользают, как песок сквозь пальцы. Об этом он после напишет:
- День проходил как всегда,
- В сумасшествии тихом.
Наконец, когда уже проходит полдень, Александр Александрович неимоверным усилием воли заставляет себя подняться. И начинает «утро» с чашки кофе и чтения газет. А там… Все издания буквально распирает от очень и очень неприятных новостей. Реакция в стране усиливается, революционный подъем нарастает, угроза мировой войны становится все явственнее. Блок читает и в сердцах отбрасывает газеты. Он ведь чувствовал, знал, что Россия на краю глобальной катастрофы. И действительно, этот предгрозовой 1913 год всего на несколько месяцев отделял их от страшного августа 1914 года, когда Россия вступит в войну.
Блок берет журналы. Но и с ними ситуация обстоит не лучше. Мережковский по-прежнему проповедует свои идеалы, но к нему никто не прислушивается. Брюсов – этот давешний кумир, пытаясь спасти свою популярность, сближается с футуристами, но они не обращают на него внимания. Представители ультраправых течений призывают правительство поставить побольше виселиц для устрашения революционеров. И Блок тоже откладывает журналы в сторону. Он отправляется к себе в кабинет, чтобы ответить на бесчисленные письма. Вот конверт от Белого – тот просит денег на новый журнал, который сможет воскресить истинный символизм. Но Блоку это не интересно. И он пишет вежливый отказ. Потом Александр Александрович через силу делает корректуру и чистовую обработку третьей книги стихов, готовящейся в печать. Именно они будут причислены к лучшему, что он написал. Просты по форме и мелодичны. Наконец дела закончены. Он выходит из кабинета и едет к матери. Довольно часто они вместе обедают. Несмотря на то, что ее общество ему становится переносить все труднее и труднее. Ведь ее болезнь прогрессирует, и настроение у Александры Андреевны день ото дня все хуже.
Потом… К нему начинают стекаться навязчивые посетители. Свободные художники, жаждущие совета, поэты, просящие прочитать их произведения и высказать свое мнение. Иногда заходит сестра Ангелина – ей он от души рад. Хотя от девушки неотделим тот обывательский мирок, который Блок терпеть не может.
Надоедают ему и женщины. Ему претит так называемая женская глупость. Их болезненное самолюбие, чувствительность, внутреннее ослепление. И Блок решает положить конец этим утомительным связям. «Все известно заранее, все скучно, не нужно ни одной из сторон. Все они одинаковы, что в шестнадцать лет, что в тридцать», – записывает он в записную книжку.
Наконец наступает вечер и он выходит из дома. Идет в редакцию детского журнала «Тропинки», где довольно охотно сотрудничает. Нередко ему приходится выслушивать акмеистов и их лидера Гумилева. К сожалению, эти два великих поэта, хоть и признавали несомненные заслуги друг друга, но так и не смогли понять то, что их объединяло. Блока отталкивал и сам Гумилев, и роскошный журнал «Аполлон», в котором тот работал.
После редакции Блок пешком возвращается домой. Рабочие выходят из заводских ворот, покупают водку и торопливо распивают ее прямо на улице. А на Невском шикарные дамы дефилируют в длинных норковых шубах. Он смотрит на них – пустые взгляды, двойные подбородки. Боже, как все уродливо. «Но слегка дернуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного бескровного изнасилованного тела».
Дома дела обстоят не лучше. Кухарка, горничная – все погрязли в невежестве. Их пошлость ужасает его. «Кровь стынет от стыда и отчаяния. Пустота, слепота, нищета и злоба. Спасение – только скит; барская квартира с плотными дверьми – еще хуже».
Все его страшит, все отвращает. Лица на улицах, в трамваях. Вот одна из его зарисовок того времени: «Я вдруг заметил ее физиономию и услышал голос. Что-то неслыханно ужасное. Лицом девка как девка, и вдруг – гнусавый голос из беззубого рта. Ужаснее всего – смешение человеческой породы с неизвестными низшими формами. Можно снести всякий сифилис в человеческой форме, нельзя снести такого, что я сейчас видел, так же как, например, генерала с исключительно жирным затылком».
Уродство чудится ему во всем. А еще страшит эйфория, охватившая всю страну. Словно пир перед приходом чумы. Всевозможные празднества, карнавалы, романтические встречи и поэтические вечера с ворохом цветов и брызгами шампанского стали непременным атрибутом литературного Петербурга и Москвы. Люди как будто предчувствовали грядущие катаклизмы и старались успеть насладиться веселой и легкой жизнью. Только ужасаешься тому, что творится вокруг. Где-то вытащили из воды труп, вот кашляет маленькая нищенка-замарашка. А чуть поодаль бродяга пьет грязную воду из канавы. Да еще Люба. Она все настойчивее просит его о разводе. «Я бы хотел жить, если бы знал как», – говорит он ей. И просит остаться. Она ему так нужна. И она остается, понимая, что если уйдет, он что-нибудь с собой сделает. Никогда Блок не был так близок к самоубийству, как в это время. Но судьба готовилась преподнести ему подарок. Возможно, последний.
Глава 13
Кармен
Такое бывает: поэт способен предвидеть то, что его ждет. Может даже и больше. Напророчить себе будущее. Например, встречу с женщиной. Так случилось и с Александром Блоком. Еще в ранних его стихах возникает образ цыганки, слышатся звон монист, удары в бубен. Он словно ждал момента, когда плясунья кочевая, «как отзвук забытого гимна», вспыхнет перед ним звездой в ночи и войдет в его судьбу.
Но время шло. У него была большая любовь – Люба. И множество увлечений. И все же… Неосознанно, в разноцветной толпе он искал новый образ, который смог бы ему подарить иную любовь. Настоящую. Свою новую королеву. Правда, искал безуспешно. Ведь Блок давно убедил себя, что не достоин любви. Косвенным подтверждением этому стала ненависть, которую они с женой испытывали по отношению друг к другу. Она теперь изменяла ему нарочито, с вызовом, надолго уезжала на гастроли, а вечера проводила в кабинетах и меблированных квартирах. Жить вместе у них не получалось, и супруги то разъезжались, то вновь сходились, для того чтобы продолжать мучить друг друга ненужными скандалами и сценами.
Представить, что когда-нибудь его королевой станет Любовь Дельмас, Александр Александрович не мог даже в самых смелых фантазиях. Более того, если бы оперная певица-примадонна и Александр Блок встретились чуть раньше или, напротив, чуть позже, то просто бы прошли мимо друг друга. Настолько разными они были.
И все же им было предначертано встретиться. Они жили рядом, даже по соседству на самом краю города, в самом конце улицы, упиравшейся в мелководную речушку с грязными, размытыми, суглинистыми берегами. Два дома – один ближе к реке, другой чуть выше – служили пристанищем для двух неприкаянных душ.
Одна – заблудившаяся в потемках надуманной «философии» душа поэта, другая – душа неистовая и пылкая, душа актрисы и певицы.
Однако ни он, ни она не представляли, насколько эта встреча окажется судьбоносной и полностью перевернет жизнь обоих, подарив обжигающую, ирреальную страсть, отказаться от которой невозможно. Ее можно либо принять, либо умереть.
В Петербурге того времени оперы ставили в Большом Мариинском театре и в Театре музыкальной драмы. Репертуар был почти одинаковым, но в Музыкальной драме декорации были более современными, артисты не только моложе, но и играли совсем по-другому. Звездой первой величины была Любовь Дельмас. Высокая, худощавая, с яркими рыжими волосами и лучистыми зелеными глазами, она неизменно вызывала шквал рукоплесканий своей Кармен. О ее красоте говорил весь Петербург.
Иногда сердце певицы сладко-сладко замирало, словно чувствовало: в зале сидит ОН, предназначенный ей судьбой. И тогда дивный, сильный голос раскрывался подобно экзотическому цветку, сводя с ума ценителей ее певческого дара.
И все же… У Блока не зря возникло предчувствие еще за долго до этой встречи. Душа ждала Её, ту женщину, которая бы поняла его. Она пришла. Явилась в образе Карменситы – до ужаса знакомая, далекая и близкая. И закружила его, замела метель любви. Пришла из вихря музыки и света, «всех ярче, верней и прекрасней», веселая, в золоте кудрей, с чарующим голосом. С него, с голоса, собственно, все и началось.
Ведь прежде чем увидеть женщину своей мечты, Блок услышал ее дивный меццо-сопрано. Поэта всегда привлекали женщины а-ля Достоевский. Андреева-Дельмас и оказалась такой. Мать поэта обронила про нее: «Она стихийная…». Блоку же, когда она, потряхивая золотисто-рыжими волосами, в темно-малиновой юбке, оранжевой блузе и черном фартуке, с дразнящей распущенностью, развязностью манер врывалась на сцену, вообще казалось, что это не женщина – «влекущая колдунья». Его влекущая… Может, потому и напишет ей первым… Впрочем, ныне известно все: когда написал первый стих из цикла «Кармен», посвященного ей, когда послал с посыльным первые книги, когда познакомился в Театре музыкальной драмы. Позже Блок возьмет за правило, как вспоминала она, всякий раз после исполнения роли Кармен посылать ей розы – «эмблему красоты… и счастья».
Дельмас – сценический псевдоним певицы. Урожденная Тишинская, Любовь Александровна приехала в Петербург из Чернигова. Поступила в консерваторию, блестяще прошла конкурс. Еще во время учебы исполнила партию Ольги из «Евгения Онегина», потом, уже по окончании консерватории, пела в Киевской опере, в петербургском Народном доме, вместе с Шаляпиным участвовала в заграничном турне, пела в «Риголетто», «Пиковой даме», «Аиде», «Снегурочке», «Парсифале», «Царской невесте» и, наконец, в «Кармен». Ее называли «лучшей Кармен Петербурга».
Она любила жизнь, в ней бушевала «буря цыганских страстей». Ее глаза сияли. Разве могла она оставить равнодушным Поэта? Еще не будучи представлен «лучшей Кармен», Блок часами простаивал у ее подъезда. Посылал ей цветы и книги. Звонил ночами. Позже Блок признавался, что не влюбиться в нее невозможно, хотя он не мальчик, знает эту «адскую музыку влюбленности», ибо «много любил и много влюблялся». Но любовь пришла не спрашиваясь, помимо его воли, в нем проснулись забытые чувства, идет какое-то омоложение души. И еще признался, что, как гимназист, покупает ее карточки, стоит дураком под ее окном, смотря вверх, ловит издали ее взгляд, но боится быть представленным, так как не сумеет сказать ничего, что могло бы быть интересным для нее. И мечтает лишь поцеловать руку, которая бросила ему цветок, а он, как Хозе, поймал его. В эти дни он пишет ей много писем, но не отправляет. Вот некоторые отрывки…
«Я смотрю на Вас в „Кармен“ третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. Прекрасно знаю, что я неизбежно влюблюсь в Вас, едва Вы появитесь на сцене. Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, – невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя…»
«…Я не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и от которой нет никакого исхода. Думаю, что Вы тоже знаете это, раз Вы так знаете Кармен (никогда ни в чем другом, да и вообще – до этого „сезона“, я Вас не видел). Ну, и я покупаю Ваши карточки, совершенно непохожие на Вас, как гимназист, и больше ничего, все остальное как-то давно уже совершается в „других планах“, и Вы об этом знаете тоже „в других планах“, по крайней мере, когда я на Вас смотрю, Ваше самочувствие на сцене несколько иное, чем когда меня нет…»
«…Не осудите меня и не примите за наглость то, что я пишу Вам. Я видел Вас в „Кармен“ три раза. В третий раз я был уже до глубины встревожен; в ту ночь я надеялся увидеть, когда Вы выйдете из-за кулис, и писал Вам письмо (непосланное). Я хочу повторить Вам то, что говорил: я не могу сказать, что мое прошлое умерло. Прошлое живет, и оно – не только прошлое, в нем – живое. Вы понимаете, о чем я говорю. Здесь у меня в душе иногда больно, иногда печально и светло; всякое бывает, я только напоминаю Вам о себе, не стоит говорить подробно. Короче, это – вовсе по-другому, нет ни противоречий, ни путаницы, точно то – другой я…»
Но несмотря на пылкость своих чувств, Блок смущался точно школьник и боялся встречи со своей Кармен. И каждый раз ретировался перед тем, как его хотели представить Дельмас. «Она не может полюбить меня», – твердил поэт, набрасывая очередное стихотворение.
- Как океан меняет цвет,
- Когда в нагроможденной туче
- Вдруг полыхнет мигнувший свет, —
- Так сердце под грозой певучей
- Меняет строй, боясь вздохнуть,
- И кровь бросается в ланиты,
- И слезы счастья душат грудь
- Перед явленьем Карменситы.
Встретились они в последних числах марта 1913 года. В первый же день знакомства они расстанутся в четыре утра. Дома Блок запишет: «Дождь, ванна, жду вечера… Розы, ячмень, верба и красное письмо». И далее: «Хотя вернулись под утро всего лишь из Тенишевского училища (Моховая, 35), где были на диспуте о комедии масок». Там выступали Мейерхольд, Кузьмин-Караваев, который вновь сойдется с женой Блока, и добрая знакомая Блока – актриса Веригина. Накануне Блок напишет Дельмас: «Скажите по телефону, хотите ли вы пойти?.. Билеты… есть». Веригина же вспоминала, что еще раньше Блок, услышав о ее выступлении там, стал пугать, что сядет в первом ряду и будет смешить ее. Но, выйдя на сцену, она увидела: поэту, сидящему в первом ряду, было не до нее. С ним была Андреева-Дельмас. «Я, – пишет Веригина, – лишь укоризненно покачала головой». Да, в первом ряду на ее глазах начинался в эти мгновения самый сумасшедший роман Блока. Он и Дельмас, сидя рядом, переписывались, и записки эти сохранились. «Не могу слушать, – пишет Блок. – Вас слышу. Почему вы каждый день в новом платье?.. – Пришла Тэффи. – Надо пересесть?.. – Теперь уже неловко… – Все это я вижу во сне, что вы со мной рядом… – Вы даже не вспомните об этом… – А если это будет часто?..»
Нет, это не переписка – это, скорее, стенограмма любви. Это даже неловко читать – так здесь все обнажено… В ту ночь, после свидания, Блок написал два стихотворения, обещая в одном из них:
- Ты встанешь бурною волною
- В реке моих стихов,
- И я с руки моей не смою,
- Кармен, твоих духов…
После знакомства Блок и Дельмас виделись чуть ли не ежедневно. Пешком возвращались из театра на Офицерскую. Или белыми ночами бродили по закоулкам старой окраины, по Заводской, Перевозной, Мясной… вслушивались в гудки судостроительного завода, расположенного поблизости, ловили запахи моря, долетавшие сюда с ветром. И шли к Неве по набережной Пряжки, через мост, который он назвал «Мостом вздохов», – пояснив, что есть такой же, похожий, в Венеции. Ужинали в ресторанах, пили кофе на вокзале, ездили на Елагин остров, гуляли в парке, ходили в кинематограф, катались с американских гор. И снова «улицы, и темная Нева, и Ваши духи, и Вы, и ВЫ, и ВЫ!».
Сближение шло быстро, по нарастающей. Блок писал ей, что «это страшно серьезно», что в ней и старинная женственность, и глубина верности, и возможность счастья, но главное все же – что-то такое простое, чего нельзя объяснить. В этом и есть ее сила. Преисполненная радостью бытия, она нужна была поэту, хотя, казалось, они жили в разных измерениях и по-разному воспринимали мир. Но оба были художниками – и это еще более их сближало, рождая некое глубинное родство.
Те, кому доводилось видеть их вместе, в фойе ли театра, на концерте или на улице, с удивлением отмечали, как они поразительно подходят, гармонически дополняют друг друга. Особенно это было явно, когда Блок и Дельмас выступали вдвоем со сцены. Так было, например, на литературном вечере, состоявшемся в годовщину их знакомства, – Блок читал свои стихи, она пела романсы на его слова, – и в зале Тенишевского училища, где они присутствовали на первом представлении «Балаганчика» и «Незнакомки». Она тогда была особенно ослепительна в своем открытом лиловом вечернем платье. «Как сияли ее мраморные плечи! – вспоминала современница. – Какой мягкой рыже-красной бронзой отливали и рдели ее волосы! Как задумчиво смотрел он в ее близкое-близкое лицо! Как доверчиво покоился ее белый локоть на черном рукаве его сюртука». Казалось, вот оно, его счастье, которое нашел однажды в Таврическом саду, где они вместе выискивали на ветках сирени «счастливые» пятиконечные звездочки цветков.
Любовь Дмитриевна довольно спокойно приняла этот роман, возможно, почувствовав за ним нечто большее, чем мимолетную интимную связь, каких раньше у ее мужа случалось великое множество. Она по-женски завидовала своей молодой и красивой сопернице и образам, которые та навевала влюбленному поэту. Они наконец окончательно разъехались. И теперь Дельмас могла спокойно приходить к Блоку когда ей вздумается. Но эта любовь была слишком красивой и поэтичной, чтобы продолжаться вечно. Роман Александра Блока и Любови Дельмас отчасти похож на другие любовные истории XX века: люди так быстро уставали от счастья и душевной гармонии, что начинали искать любой предлог для мучительного разрыва. Какой – было совсем неважно. Может быть, это происходило потому, что разделенная любовь воспринималась как личная несвобода и основная помеха для творчества. А может, напротив, пугала, словно тень грядущего несчастья…
В случае с Блоком и Дельмас все обстояло именно так. Они мучительно и надрывно пытались расстаться, придумывая себе разные оправдания: «мы очень разные», «мы недостойны друг друга», наконец, «мы расстаемся потому, что должны»… На деле причина скрывалась в ином: их страсть постоянно мешала работе. Невозможно писать стихи, когда сходишь с ума от желания, когда все мысли только об одном – о ней и о том, что он может «потерять свою жемчужину» навсегда. Но вот парадокс – именно к этому поэт и стремился. Любовь, делая его счастливым, одновременно разрушала его как личность, как поэта. С этим он никак не мог примириться. Более того, эта любовь, столь непохожая на его прежние увлечения, открыла Блоку грустную истину – молодость кончилась. И вскоре… Безумная страсть превратилась в преданную дружбу, а его восторженные стихи очень гармонично стали уживаться с тихими прогулками по городу, уютными домашними вечерами, проведенными с Дельмас. Ведь Любовь Андреевна как никто другой понимала всю мучительную сложность Блока.
В ящике письменного стола поэт хранил все, что как-то было связано с Дельмас: письма, засушенные цветы, ее заколки и ленты. После разрыва он с трудом заставил себя разобрать эту символическую могилу любви: «….Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья (счастья, да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками….»
Глава 14
Блок и Ахматова
Лето 1914 года оправдало все дурные предчувствия Блока. Началась война. Это печальное событие застало поэта в любимом Шахматове, где он занимался перестройкой имения. Но, как ни странно, известие о вступлении России в военные действия против Германии не повергло Блока в депрессию, как того можно было ожидать. Скорее для него это было досадной нелепостью. Именно нелепостью, а не трагедией. Блок не верил в настоящую вражду между двумя странами. Возможно потому, что сам очень любил Германию. Ее литературу, философию, университеты, весь уклад жизни. Он искренне не понимал, почему два народа, у которых столько всего общего, должны воевать друг с другом в угоду своим правителям.
В то же время отношения с Любовью Дмитриевной зашли в совершенный тупик. Его роман с Дельмас Люба переживала мучительно. Настолько, что они даже разъехались и теперь «гишпанская принцесса» могла запросто приходить к Блоку домой. Любовь Дмитриевна терзалась. Уж не погорячилась ли она? Впервые над ее браком нависла столь явная угроза. Что теперь будет? Неужели их отношения с Блоком закончились? Что же ей делать? Может потому, что ответа на этот вопрос она так и не нашла, Любовь Дмитриевна по-своему решила вставшую перед ней дилемму. А именно в духе того времени. Она записалась санитаркой на фронт. Впрочем, ее патриотическое настроение в отличие от мужа разделяла почти вся страна. Более того, везде царило некое сплочение и даже воодушевление. Женщины шли санитарками в госпитали, мужчины рвались в окопы. Добрый приятель Блока – Михаил Терещенко и вовсе перестал заниматься литературной деятельностью, считая, что когда грохочут пушки, музы могут и помолчать.
Москва и Петербург очень сильно меняются в эти военные месяцы. Идут разговоры о мобилизации сверстников Блока, везде раздаются патриотические вирши, и Блока это очень раздражает. Он чувствует, как в воздухе разливается удушье. И хотя он кричит по телефону Гиппиус, что «война – это прежде всего весело», Люба уже уехала и теперь шлет оттуда корреспонденции, которые печатаются под рубрикой «Из писем сестры милосердия». И уж совсем удивительно, что Блок посылал ей в действующую армию свежие журналы мод. «Зачем ей там моды?» – изумилась Веригина. На что мать поэта ответила: «Саша знает, что она это любит, – ее немного развлечет…»
Блок пишет жене нежные и теплые письма, а еще рассказывает, что сейчас в Петербурге как никогда сильны акмеисты с их лидером Николаем Гумилевым. Мы подошли, пожалуй, к одной из самых загадочных страниц в жизни Блока. А именно – к его отношениям с Анной Ахматовой.
Была ли любовь? Может, все придумано? Гумилев был уверен в последнем. Конечно, это можно было бы объяснить иллюзией мужа, не желавшего верить в чувства жены к другому мужчине. Или упрямством, столь свойственным Гумилеву, не желавшему признавать неумолимых фактов. Тем более что и сами отношения Гумилева с Ахматовой были весьма непростыми. Действительно, они давали друг другу свободу, характерную для того времени, и старались быть выше мимолетных романов с одной и с другой стороны. Гумилев мирился со многими увлечениями Ахматовой, но не мог простить ей платонического чувства к Блоку. Хотя речь о физической близости не заходила никогда. Возможно, именно тщательно скрываемая и загоняемая как можно глубже ревность породила сложное отношение Гумилева к Блоку. Однажды он признался Ирине Одоевцевой: «Только не подумайте, что я хочу хоть как-то умалить Блока. Я отлично понимаю, какой это огромный талант. Возможно, лучший поэт нашего века. Он, а не как большинству кажется, Сологуб. Ни у кого со времен Лермонтова „звуки небес“ не звучали так явственно.
Блок – загадка. Его никто не понимает. О нем судят превратно. Не только враги и хулители, у него их немало, но и самые пламенные его поклонники. Мне кажется, я разгадал его. Блок совсем не декадент, не „кошкодав-символист“, как его считают. Блок романтик. Романтик чистейшей воды, и к тому же немецкий романтик.
Он тоже в двадцать лет был бунтарем. Хотел в своей гордыне сравняться с Творцом. Он тоже хотел заколдовать не только мир, но и самого себя. И тоже был всегда недоволен своим творчеством. Мучительно недоволен – и собой, всем, что делает, и своей любовью. Он не умеет любить любимую женщину. Ведь сам сознает, что ему суждено опять любить ее на небе и изменять ей на земле. Не умеет он любить и себя. И это еще более трагично, чем не уметь любить вообще».
И все-таки у Гумилева и Блока было гораздо больше общего, чем различного. Они оба были рыцарями своей эпохи. Поэтому Ахматова в итоге и ответила на любовь Гумилева и… через всю жизнь пронесла чувство к Блоку.
Много позже она попыталась сама разобраться в сложных запутанных отношениях с Блоком. С молодым Блоком Ахматовой повстречаться не пришлось; гимназистка Аня Горенко, судя по всему, была в него слегка, воздушно, влюблена, «как сто тысяч таких в России». Что же касается отношений с тем Блоком, который осенью 1911 года на учредительном собрании «Цеха поэтов» попросил Гумилева представить его своей жене, то они настолько причудливы, что можно только подивиться изобретательности Ахматовой. После многих попыток подобрать похожие слова она сказала так: «Мои отношения с Блоком – это книга, которая могла бы называться „Как у меня не было романа с Блоком“».
И все же… Есть подозрения, что великая поэтесса немного слукавила. Если провести небольшое расследование, то вполне можно доказать, что роман, пусть и не совсем обычный, все-таки был. В те годы от стихов Блока и впрямь «теряли голову»; головокружение было не только массовым, но еще и обоюдополым. Старших современников безумие «блокослужения» и «блококружения» шокировало. И. Анненский, которого Ахматова считала своим Учителем, оставил в бумагах уничижительную реплику:
- Под беломраморным обличьем андрогина
- Он стал бы радостью, но чьих-то давних грез.
- Стихи его горят – на солнце георгина,
- Горят, но холодом невыстраданных слез.
Для того чтобы разыграть мистерию блокослужения, Ахматовой не нужен был обыкновенный роман с Блоком. Наоборот. Нужно, чтобы такого романа как раз не было. «Есть в близости людей заветная черта, / ее не перейти влюбленности и страсти». Ахматову в отношениях с людьми шагнуть за эту «заветную» – запретную! – черту тянуло…
Ведь недаром мать Блока написала письмо, которое мы приведем полностью. Письмо о прелестной девушке, влюбленной в ее сына.
«Я все жду, когда Саша встретит и полюбит женщину тревожную и глубокую, а стало быть, и нежную… И есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит. Одно из ее стихотворений я Вам хотела бы написать, да помню только две строки первых:
- Слава тебе, безысходная боль, —
- Умер он – сероглазый король.
Вот можете судить, какой склон души у этой юной и несчастной девушки. У нее уже есть, впрочем, ребенок. А Саша опять полюбил Кармен».
Но откуда мать Блока могла узнать об Ахматовой? Ведь они не были знакомы! И тут очень кстати вспомнить об Ариадне Владимировне Тырковой-Вильямс. Эта дама не только близко знала Анну Ахматову, по-своему любила эту непохожую на иных молодую женщину, но и часто бывала у Блока. Она занималась издательской деятельностью, и между поэтом и Ариадной Владимировной установились вполне доверительные отношений. Тем более что она обладала одним несомненным достоинством – госпожа Тыркова умела держать язык за зубами, чем необыкновенно подкупала Александра Александровича. Анна Ахматова в этом убедилась на собственном опыте. В автобиографических набросках зафиксирован такой эпизод: «Ариадна Владимировна Тыркова… Ей Блок сказал что-то обо мне, а когда я ему позвонила, он сказал по телефону (дословно): „Вы, наверное, звоните, потому что от Ариадны Владимировны узнали, что я сказал ей о вас“. Сгорая от любопытства, я поехала к Ар. Вл. (в какой-то ее день) и спросила: „Что сказал Блок обо мне?“ А. В. ответила: „Аничка, я никогда не передаю моим гостям, что о них сказали другие“».
Но одно дело – сплетни и совсем другое – задушевный разговор в семейном кругу… Ариадна Владимировна, одна из многочисленных симпатий Ани Горенко, знала будущую поэтессу с детства, восхищалась и внешностью Ани, и ее стихами. Поэтому этой даме было досадно, что Блок не обращает должного внимания на эту девочку. Думаю, буду недалека от истины, если предположу, что госпожа Тыркова вела задушевные беседы с матерью Блока и рассказывала ей об Анне Ахматовой, а возможно, и давала читать необычные стихи, которые писала эта непохожая на других девочка. Во всяком случае, ее рассказ об отношении Блока к Ахматовой почти дословно совпадает с версией А. А. Кублицкой-Пиоттух: «Из поэтесс, читавших свои стихи в Башне, ярче всего запомнилась Анна Ахматова. Тоненькая, высокая, стройная, с гордым поворотом маленькой головки, закутанная в цветистую шаль, Ахматова походила на гитану… темные волосы… на затылке подхвачены высоким испанским гребнем… Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись ею. На литературных вечерах молодежь бесновалась, когда Ахматова появлялась на эстраде. Она делала это хорошо, умело, с сознанием своей женской обаятельности, с величавой уверенностью художницы, знающей себе цену. А перед Блоком Анна Ахматова робела. Не как поэт, как женщина. В Башне ее стихами упивались, как крепким вином. Но ее… глаза искали Блока. А он держался в стороне. Не подходил к ней, не смотрел на нее, вряд ли даже слушал. Сидел в соседней, полутемной комнате».