Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока Свеченовская Инна
В Москве же вокруг Андрея Белого и Сережи Соловьева образовался кружок единомышленников, молодых людей, называющих себя красивым словом «аргонавты». Вот только среди них так и не нашлось крупного поэта, все были сплошь теоретиками да пылкими ораторами, бросавшимися в споры очертя голову.
Летом того же 1901 года Белый получает письмо от Сережи, который проводил каникулы в родительском имении. Оказывается, он снова возобновил отношения со своим кузеном. Выяснилось, что, как и они, Блок увлечен Соловьевым и «совершенно конкретно относится к теме Софии Премудрости», видит в Ней безликую любимую женщину; в нем, как и в них, есть «религиозно-мистическое электричество». Для Белого это письмо стало событием, и когда Сергей вернулся в Москву, то отдал Андрею с десяток блоковских стихов. «Этого не может быть!» – закричал Борис. Действительно, все, что «аргонавты» хотели высказать, но не могли сформулировать, все это отразилось в поэзии еще неизвестного двоюродного брата Сережи. И даже более того, он нашел «темного хаоса светлую дочь» и звал их вместе с собой преклонить перед ней колени.
Для Блока она абсолютно реальна, и он влюблен в нее. Цикл стихов о Прекрасной Даме, а их более восьмисот, еще нигде не опубликован. Он читается, как личный дневник. Вот она стоит на берегу озера, вот у окна, на углу улицы. Ее чистота, гордость, суровость… описаны предельно четко. «Но кто она?» – спрашивает Андрей Белый. И Сережа открывает тайну Блока. Это Любовь Дмитриевна Менделеева, дочь известного химика. Девушка, в которую влюблен Блок. И тотчас все «аргонавты» точно сошли с ума. Они стали радостно кричать, воздавая ей хвалу. И точно самая настоящая секта объявили Блока своим гуру, а Любовь Дмитриевну объектом поклонения. Так, не видя ни разу ни Блока, ни Любовь Дмитриевну, «аргонавты» начали поклоняться им.
Сам Блок, своеобразно ухаживая за своей возлюбленной, продолжает писать стихи. Наконец он решается объясниться с ней. Утром седьмого ноября он пишет прощальную записку. Потом берет загодя приготовленный револьвер и отправляется с ней на вечер в Дворянское собрание. После того как все закончилось, они вместе выходят на улицу. Идут по заснеженному Петербургу. Не сговариваясь, медленно, словно заново любуясь красотой улиц, шагают по Итальянской, затем сворачивают на Моховую и выходят на Литейный. Они идут по своим любимым улицам… Была морозная ночь, снег, несмотря на начало ноября, лежал глубокими сугробами и выглядел просто как волшебство. Глубокий, чистый до нереальности. Когда же они вышли к Фонтанке, Блок неожиданно резко остановился. Он понял, что или сейчас признается в своих чувствах, или не сможет этого сделать уже никогда. И он заговорил, торопливо, сбивчиво, боясь самого себя и страшась ее ответа. Он ее любит, давно… Любит так, как никто до него никогда не любил женщину. Истинный смысл этой фразы Люба поймет позже. А пока с замиранием сердца она слушает Сашу Блока, не веря в то, что ее Прекрасный принц так долго томился и отчаивался от любви к ней. Тем временем Блок произносит: «Вся моя дальнейшая судьба зависит от вас». В этот момент что-то тяжелое с резким звуком падает наземь. Люба поднимает и видит, что это револьвер. «Вы…?» – только и может спросить у обомлевшего Блока. «Да, – отвечает он, – если бы вы мне отказали, я бы застрелился». Потом, смутившись, добавляет: «Даже записку оставил – в моей смерти прошу никого не винить». Люба будет хранить ее всю жизнь, а пока она долго смотрит на него, не в силах понять, кто перед ней. То ли романтик, то ли сумасшедший. Но до чего же он хорош! У Блока каменное лицо, и только нервно дергается уголок рта. Люба снимает перчатку и нежно проводит ладошкой по его лицу. «Я выйду за вас. Вот только… В браке есть такая пошлая сторона…» Глаза Блока сияют. Она поняла! О нет! Он ни в коей мере не осквернит ее! А Люба, картинно улыбаясь, берет его под руку. Затем кокетливо подставляет губки для поцелуя. Блок, понимая, что не должен отвечать на ее призыв, все же склоняется к красивым пухленьким губкам.
«Но больше ни-ни!» – снова кокетничает Люба. И Блок радостно улыбается. Все-таки она его понимает. Хотя… Как потом выяснится, ничего она не поняла. Да и не могла знать о той роли, что ей уготовил будущий муж и некие сектанты. Любовь Дмитриевна была самой обычной земной девушкой, которая мечтала о самой реальной земной любви. И меньше всего видела себя в роли Богини. И все же… Тогда, в ноябре 1902 года, они договорились о свадьбе. И назначили ее на август следующего года.
Придя домой, Блок запишет в дневнике: «Запрещенность всегда должна оставаться и в браке… Если Люба наконец поймет, в чем дело, ничего не будет… Все-таки, как ни силюсь, никак не представляется некоторое, хотя знаю, что ничего, кроме хорошего, не будет…» Позже горький и парадоксальный смысл этих записей станет ясен, и Люба действительно «поймет, в чем дело», – но будет уже слишком поздно.
Самое же поразительное, что мы по-настоящему не знаем истории взаимоотношений Блока и Любови Дмитриевны, хотя об этом столько написано… Мне кажется, что интересно дать слово самой Любови Дмитриевне. Ведь нас по-прежнему интересуют вопросы… А любила ли Прекрасная Дама своего Рыцаря и Поэта? Любила ли Люба Менделеева юного Блока? Любил ли бобловский Гамлет, какого мы видим на старинной фотографии, свою Офелию, увитую подмосковным хмелем?.. Или это был поэтический миф, разрушившийся при первом столкновении с реальностью?..
Ведь не нужно забывать, что в своих воспоминаниях Любовь Дмитриевна напишет, что Блок ей с первого взгляда не понравился. И должны были пройти «годы служения», чтобы смешались явь и сон, Таинственная Дева и Люба Менделеева, Гамлет и Саша Блок, а седьмого ноября 1902 года произошло «решительное объяснение», вскоре сделавшее героев мифа земными персонажами – невестой и женихом.
После объяснения Блок напишет ей: «Ты – мое Солнце, мое Небо, мое Блаженство. Я не могу без Тебя жить ни здесь, ни там. Ты Первая моя Тайна и Последняя моя Надежда. Моя жизнь вся без изъятий принадлежит Тебе с начала и до конца. Играй ей, если это может быть Тебе забавой. Если мне когда-нибудь удастся что-нибудь совершить и на чем-нибудь запечатлеться, оставить мимолетный след кометы, все будет Твое, от Тебя и к Тебе. Твое Имя здешнее – великолепное, широкое, непостижимое. Но Тебе нет имени. Ты – Звенящая, Великая, Полная, Осанна моего сердца бедного, жалкого, ничтожного. Мне дано видеть Тебя Неизреченную».
Но в то же время Блок понимает, что Любови Дмитриевне нужны не заклинания, а живые человеческие чувства. И он уверяет любимую: «Не принимай это как отвлечение, как теорию, потому что моей любви нет границ, преград, пределов ни здесь ни там. И ты везде бесконечно Совершенная, Первая и Последняя».
Любу пугает отвлеченность, «мистицизм»; она жаждет земной любви. Блок объясняет: «Да, наконец, самый этот „мистицизм“ (под которым Ты понимаешь что-то неземное, засферное, „теоретическое“) есть самое лучшее, что во мне когда-нибудь было; он дал мне пережить и почувствовать (не передумать, а перечувствовать) все события, какие были в жизни, особенно: 1) ярко, 2) красиво, 3) глубоко, 4) таинственно, 5) религиозно. И главное, он дал мне полюбить Тебя любовью, не требующей оправданий, почувствовать перед Тобой правоту сердца…» И далее: «Вот что такое „мистицизм“. Он проникает меня всего, я в нем, и он во мне. Это – моя природа. От него я пишу стихи».
Такие письма и стихи не могли не вовлечь Любовь Дмитриевну, человека артистичного и очень своеобразного, в необычный эпистолярный диалог, в котором говорили не просто влюбленные, а посвященные.
В конечном итоге этот диалог посвященных захватил всю жизнь и не дал распасться союзу посвященных. Из тех, кто покушался на этот союз, посвященным был, наверно, один Андрей Белый. Но и ему оказалось не под силу разорвать таинственные узы, связавшие Прекрасную Даму и ее Рыцаря. А на вопрос, почему жизнь сложилась вопреки мифу, наперекор мечте и простому человеческому счастью, Блок ответит сам:
- Ты всегда мечтала, что, сгорая,
- Догорим мы вместе – ты и я,
- Что дано, в объятьях умирая,
- Увидать блаженные края…
- Что же делать, если обманула
- Та мечта, как всякая мечта,
- И что жизнь безжалостно стегнула
- Грубою веревкою кнута?
- Не до нас ей, жизни торопливой,
- И мечта права, что нам лгала. —
- Все-таки когда-нибудь счастливой
- Разве ты со мною не была?
- Эта прядь – такая золотая
- Разве не от старого огня? —
- Страстная, безбожная, пустая,
- Незабвенная – прости меня!
Но до этих поздних признаний еще далеко. Да и сама Любовь Дмитриевна еще оставит безжалостные и нежные воспоминания о Блоке. Но это впереди. А пока мы – на заре двадцатого века. И Люба Менделеева пишет своему жениху:
«Мой дорогой, отчего ты не написал мне сегодня? Ведь это же ужасно – не видеть тебя, знать, что ты болен, не получать от тебя ничего! Нет, милый, пиши мне каждый день, а то я измучаюсь, я места не могу найти сегодня от тоски, так трудно отгонять всякие ужасы, которые приходят в голову… Но ведь ничего ужасного нет? Тебе не хуже? Что с тобой? Долго мы еще не увидимся? Боже мой, как это тяжело, грустно! Я не в состоянии что-нибудь делать, все думаю, думаю без конца, о тебе, все перечитываю твое письмо, твои стихи, я вся окружена ими, они мне поют про твою любовь, про тебя – и мне так хорошо, я так счастлива, так верю в тебя… только бы не эта неизвестность. Ради Бога, пиши мне про себя, про свою любовь, не давай мне и возможности сомнения, опасения!
Выздоравливай скорей, мой дорогой! Когда-то мы увидимся?
Люблю тебя!»
Она пишет ему, не зная, что Блок болен дурной болезнью. А точнее сифилисом, которым его наградила одна из проституток. Узнав о своей болезни, Саша вновь вспомнил слова матери, которые она цинично обронила после его связи с Садовской. И ведь что удивительно, – оказалась права. Эти отношения действительно грязны и пошлы. С порядочными девушками, а тем более с той, на которой хочешь жениться, ни в коем случае нельзя опускаться до этого. Нельзя ее осквернять. А приступ болезни все усиливается… Люба потом напишет в своих воспоминаниях: «Каким-то подсознанием я понимала, что это то, о чем не говорят девушкам, но как-то в своей душе устраивалась, что не только не стремилась это подсознание осознать, а просто и вопросительного знака не ставила. Болен, значит – „ах, бедный, болен“, и точка. Зачем я это рассказываю? Я вижу тут объяснение многого. Физическая близость с женщиной для Блока с гимназических лет – это платная любовь и неизбежные результаты – болезнь. Слава Богу, что еще все эти случаи в молодости – болезнь не роковая».
А Блок ей отвечает: «У меня нет холодных слов в сердце. Если они на бумаге, это ужаснее всего. У меня громадное, раздуваемое пламя в душе, я дышу и живу Тобой, Солнце моего Мира. Мне невозможно сказать всего, но Ты поймешь. Ты поняла и понимаешь, чем я живу, для чего я живу, откуда моя жизнь. Если бы теперь этого не было, – меня бы не было. Если этого не будет – меня не будет. Глаза мои ослеплены Тобой, сердце так наполнено и так смеется, что страшно, и больно, и таинственно, и недалеко до слез. <…> Будет говорить страсть, не будет преград. Вели – и я выдумаю скалу, чтобы броситься с нее в пропасть. Вели – и я убью первого и второго и тысячного человека из толпы и не из толпы. Вся жизнь в одних твоих глазах, в одном движении».
В этом же письме Блок сообщает о ближайшей встрече с Л. Д. Менделеевой: «Еще несколько дней я не могу, говорят, Тебя видеть, т. е. выходить. Это ужасно. Ты знаешь, что это так надо, но мне странно. И еще страннее, что я подчиняюсь этому нелепому благоразумию. К великому счастью, я только подчиняюсь ему, но оно вне. Во мне его нет. Пока я знаю, что дело идет о нескольких днях (сколько – несколько?) и что от этого зависит будущее, я терплю еще. Но если бы это были недели или месяцы и болезнь была бы непрерывна и мучительна, я бежал бы ночью, как вор, по первому Твоему слову, по первому намеку».
А что Люба? Она полна сомнений. Будет ли все так прекрасно, как он говорит? Или их поглотит пучина обыденности, и они не смогут с ней справиться. И вот она ему снова пишет:
<6 декабря 1902. Петербург>
«Мой дорогой, любимый, единственный, я не могу оставаться одна со всеми этими сомнениями, помоги мне, объясни мне все, скажи, что делать!.. Если бы я могла холодно, спокойно рассуждать, поступать теоретично, я бы знала, что делать, на что решиться: я вижу, что мы с каждым днем все больше и больше губим нашу прежнюю, чистую, бесконечно прекрасную любовь. Я вижу это и знаю, что надо остановиться, чтобы сохранить ее навек, потому что лучше этой любви ничего нет на свете; победил бы свет, Христос, Соловьев… Но нет у меня силы, нет воли, все эти рассуждения тают перед моей любовью, я знаю только, что люблю тебя, что ты для меня весь мир, что вся душа моя – одна любовь к тебе. Я могу только любить, я ничего не понимаю, я ничего не хочу, я люблю тебя… Понимать, рассуждать, хотеть – должен ты. Пойми же все силой твоего ума, взгляни в будущее всей силой твоего провидения (ты ведь знал, что придут и эти сомнения), реши беспристрастно, объективно, что должно победить: свет или тьма, христианство или язычество, трагедия или комедия. Ты сам указал мне, что мы стоим на этой границе между безднами, но я не знаю, какая бездна тянет тебя. Прежде я не сомневалась бы в этом, а теперь… нет, и теперь, несмотря ни на что, я верю в тебя, и потому прошу твоей поддержки, отдаю любовь мою в твои руки без всякого страха и сомнения».
Блок пытается развеять ее сомнения: «Ты теперь должна быть свободна от сомнений и МОЖЕШЬ твердо ВЕРИТЬ мне в том, о чем Ты думаешь. Все это я не могу довольно ясно выразить в эту минуту. Но знай, что теперь полновластны „свет, христианство и трагедия“, по причинам, часто темным для Тебя, а частью для меня».
Они начинают встречаться в меблированных комнатах на Серпуховской улице, № 10. Иногда у него бывают вспышки чувственности, но они только пугают Любу. Тем более что неведение в сексуальных вопросах было воистину безгранично. Создавалось впечатление, что в свои двадцать два года она понятия не имела, откуда берутся дети. А еще… считала физическую близость ужасной и пошлой. Потому и боялась брака и замуж не хотела и с восторгом принимала заверения Блока, что у них все будет по-другому. Он же заверял ее, что детей у них никогда не будет, поскольку он ее не осквернит. Ведь смотреть на любимую и то дерзость. И точно в подтверждение своих слов, отправлялся к уличным девушкам, с удовольствием продающих любовь такому красивому господину. И снова заражается от очередной красотки. После он напишет Любе: «Тебе лучше не приходить в эту комнату на Серпуховской, пока я болен, потому что все эти люди какие-то грубые и подозрительные. Вчера я не мог дождаться ни дворника, ни Остапа, говорил с женой управляющего и со швейцаром. <…> У меня, в конце концов, просто чувство отвращения ко всем им и к тому внутренне нечистому, что они говорят, а главное – думают».
Но вот заканчивается 1902 год, и Блок понимает, что ему просто необходимо переговорить с матерью. Дальше тянуть некуда. Да и Люба нервничает. Она знает, какую роль в жизни Саши играет его мать, и от ее реакции на их отношения во многом зависят и сами отношения. Поэтому она торопит его, не скрывая своей нервозности. А он старается ее успокоить.
В письме от 28 декабря Блок сообщил Л. Менделеевой подробности важного разговора со своей матерью – А. А. Кублицкой-Пиоттух: «Теперь она знает почти все <…>. Но, останавливаясь на этом пункте, я прежде всего ужасно жалею, что Ты не знаешь мою маму. Во всяком случае, если можешь, поверь мне пока на слово, что большего сочувствия всему до подробностей и более положительного отношения встретить нам никогда не придется. Кроме того, все, что возможно, она понимает, зная и любя меня больше всех на свете (без исключений) <…>. При этом имей в виду, что мама относится к Тебе более, чем хорошо, что ее образ мыслей направлен вполне в мистическую сторону, что она совершенно верит в предопределение по отношению ко мне».
Люба сразу же ему отвечает: «Мой дорогой, я рада, что мама знает все, я давно этого хотела в глубине души, потому что хотела, чтобы она знала, что тебе хорошо теперь, что ты счастлив и что, если я и сделала тебе что-нибудь злое в прошлом году, то теперь и ты, и мама можете мне все простить за мою любовь. Кроме того, я твою маму люблю теперь больше всех на свете, после тебя, и мне хотелось всегда, чтобы и она хоть немного знала меня и любила.
Напиши, ради Бога подробнее, это все так странно, и я еще не совсем понимаю. Прости, что письмо придет так поздно, я твое вчера не получила, опоздала на почту. Мама ничего не знает и теперь ей и подозревать нечего. Помни, что кроме моей любви и тебя, у меня ничего нет на свете, я верю только тебе, делай что хочешь, говори все, кому хочешь, а маму твою я люблю и верю ей.
Твоя
Напиши сегодня домой в мамином конверте».
Наступил 1903 год. И сразу же ознаменовался трагедией. Отец Сергея Соловьева, Михаил Сергеевич, тонкий, чуткий человек, который всегда поощрял «аргонавтов», был слаб здоровьем. Поначалу инфлюэнцию, которой он заболел, всерьез не приняли. Но… Болезнь протекала тяжело, и врачи не смогли его спасти. Весной этого же года Михаил Сергеевич умирает. Спустя полчаса его жена – Ольга, которой стольким были обязаны и Блок, и Андрей Белый, закрыв мужу глаза, уходит в другую комнату и достает револьвер. Раздается выстрел, обрывающий ее жизнь. Шестнадцатилетний Сережа остается один, без родителей, которых хоронят рядом.
В этот же самый день – удивительное совпадение, Блок впервые напишет Андрею Белому, и тот, словно по наитию, тоже отправляет ему письмо. Так познакомились два крупнейших поэта того времени. После первого обмена письмами переписка с Андреем Белым уже не прекращалась. В ней отражались все перемены в душевном состоянии Блока. Он больше рассуждает о Деве Радужных Ворот, чем о Любе Менделеевой. А Борис все гадает, кто же такая Любовь Дмитриевна. «Коль Беатриче, – на Беатриче не женятся. Коли девушка просто, то „свадьба на девушке просто – измена пути“». Сережа Соловьев вступался за Блока: «Любовь Дмитриевна осознает свою двойственность! И раз Менделеев темный хаос, то она и в самом деле его „светлая дочь!“».
А вскоре и сам Андрей Белый стал уставать от «аргонавтов». Он повсюду бывал, много говорил и… вдруг понял, что ему не хватает времени на самое главное – писать стихи! Он стал сравнивать себя с героем комедии Грибоедова – Репетиловым, который на вопрос, что же он делает, отвечал: «Шумим братец, шумим!»
Совсем иная картина у Блока. В 1901 году он перешел с юридического факультета на филологический, по славяно-русскому отделению. Весной 1903 года готовится к государственным экзаменам, проходившим с 15 апреля по 20 мая. Ему предстоит сдавать: латинский язык, историю древней философии (24 апреля), русскую историю, новейшую историю, греческий язык и историю русской словесности (20 мая).
В это же время должен произойти решающий разговор Любови Дмитриевны с отцом, после которого можно назначить день свадьбы. И вот седьмого апреля 1903 года она ему пишет: «Милый, дорогой, не знаю, как и начать рассказывать. Папа согласен на свадьбу летом! Он откладывал только, чтобы убедиться, прочно ли „все это“, „не поссоримся ли мы“. И хоть он еще не успел в этом убедиться, но раз мы свадьбы хотим так определенно, он позволяет! Началось это очень плохо: мы с мамой стали ссориться из-за этого же, конечно. Вдруг входит папа. Мама (очень зло, по правде сказать) предлагает мне сказать все сначала папе, а потом уже строить планы. Я и рассказала. А папа, совсем по-прежнему, спокойно и просто все выслушал, спросил, на что ты думаешь жить; я сказала, и папа нашел, что этого вполне довольно, потому что он может мне давать в год 600 рублей. Теперь он хочет только поговорить с твоей мамой о подробностях, узнать, что она думает. Я прямо и поверить не могу еще, до чего это неожиданно! Мы-то думали ведь, что папу будет труднее всех уговорить, а он смотрит так просто и видит меньше всех препятствий. У него вышло все так хорошо, что и мама сдалась, хотя и пробовала сначала возражать, приводить свои доводы. Жаль ужасно, что мы с ней опять поссорились. После разговора с папой я пошла просить у нее прощения за первую ссору, а вышло еще хуже. Но я непременно помирюсь с ней завтра. Теперь все зависит от нас, т. е. от тебя. Бедный, мне тебя жаль – столько придется обдумывать, устраивать, хлопотать, ужасно много надо будет энергии и воли. Я-то помочь ведь почти не могу, знаешь ведь, какая у меня энергия. Хорошо хоть, что не очень долго все будет продолжаться, потом „мы отдохнем!“ А все-таки, бедный ты! Не привык ты к таким скучным, практическим делам. А тут еще экзамены твои! Ты думай все время обо мне, а у меня нет минуты, которая не была бы твоя. – Мы сейчас, утром, помирились с мамой».
Блок, прочитав это письмо, тотчас отвечает: «Моя Милая, моя Дорогая, сейчас я получил письмо. Счастлив без конца. Весь день были ужасные разговоры. Все измучились. Я уж написал Тебе растерянное письмо. В эту минуту получил Твое. Думаю, что будем венчаться осенью, потому что за границу ехать надо. Что Ты думаешь об этом? Потом останемся в Шахматове. Обо всем нужно говорить. Завтра приедет мама. Нужно скорее написать отцу. Твой папа, как всегда, решил совершенно необыкновенно, по-своему, своеобычно и гениально. О пятнице думаю, как об обетованном дне. Моим думам о Тебе нет и не будет конца. Твой».
Кажется, что счастье влюбленных безмерно и ничто не способно его омрачить. Однако вскоре происходит событие, которое ставит под угрозу не только предстоящую свадьбу, но и сами отношения Блока и Любы. А начиналось все вроде очень даже прозаично. У Александры Андреевны снова стало пошаливать сердце и расшатались нервы. Доктора прописали ей воды. И Блок, как примерный сын, должен сопровождать матушку на немецкий курорт. Все было бы ничего, если бы курорт не был тем же, где Блок познакомился с Ксенией Садовской. Да еще он взял и рассказал Любе о своем страстном романе и о том, что Ксения большую часть времени в году предпочитает жить на водах. Люба недоумевала, что это? Насмешка судьбы? Или совсем иное? Может, ее жених хочет перед свадьбой приятно провести время с бывшей любовницей? Люба пытается быть сдержанной и даже не подавать вида, как ей тяжело. Но все же нет-нет и прорывается горький упрек. Она опять мучается сомнениями. А не поспешили ли они? Тот ли человек Саша, с которым она будет счастлива. Он, словно читая ее мысли, едва прибыв на место, сразу пишет: «Я оторвался от Тебя как-то вдруг. Точно без приготовления и прямо вслед за „третьим звонком“. До этих пор точно ничего не было, даже все приготовления к отъезду были чужды и мало заметны. Все, точно я еще держал Твои руки и целовал их, и вдруг Ты судорожно обняла и бросила, и ушла в толпу, и там только Твоя фигура видна с отходящего поезда. Это – последнее».
И все же Люба полна сомнений. Любит ли он ее? Если да, то почему поехал в этот далекий немецкий городок? И каким он вернется назад? Будет ли по-прежнему влюблен в нее или станет холоден? Она вся в волнении, в ожидании приезда Блока. Но вот… Скоро, уже совсем скоро все разрешится.
А что же Блок? Сейчас его привлекает только одна женщина – Люба Менделеева.
Наконец Блок возвращается и происходит решительное объяснение. Он сумел убедить Любу в неизменности своих чувств и… Две семьи, дружившие столько лет, начинают готовиться к свадьбе. Возникает множество хлопотных и неотложных дел. Отец Блока присылает сыну тысячу рублей, конечно, это деньги, но не такие уж большие. Ведь нужно столько всего купить. Мебель, одежду, кольца. Во всем Саше помогает мать, но он и сам, несмотря на свой поэтический и романтический облик, проявляет завидный практицизм. И вот в ночь с шестнадцатого на семнадцатое в его записях появляются такие строчки: «Францицку – заплатить попам и певчим, получить бумаги. В субботу – Дмитрий за букетом. В субботу – диакон с обыском – в Боблово 3–4 ч., после к нам. Сказать, что не надо молебна и слов попа. В 9.30 ч. утра Сережа едет с букетом в Боблово. В 10 ч. утра Николай Дмитриевич едет за попом. В 11 ч. утра я еду в церковь. В 12., венчание. Получить бумаги, заплатить попам».
Наконец-то наступил долгожданный день свадьбы. Всю ночь накануне он не смыкал глаз. Везде и всюду ищущий знаки, Блок не мог не думать о дурном предзнаменовании. Когда они с Любой прогуливались по аллее в Шахматово, то увидели мертвого щегленка. Он лежал на самой обочине аллеи, спрятавшись в траве. Такое крохотное и трогательно беззащитное тельце… И при каждом шаге яркое пятнышко перышек мертвой птички все больше и больше тревожило его своей обреченностью.
Блок перевернулся на другой бок. «Это все глупости. Они с Любой будут непременно счастливы. Он и его Беатриче!»
Утро встретило его дождем и сразу не задалось. Букет, заказанный накануне, так и не прибыл. Теперь его придется составлять на месте. Он срезал в цветнике все розовые астры, и с этой охапкой его и увидела Александра Андреевна. Она улыбалась, а потом произнесла: «Дождь – это к счастью. Все будет хорошо, Сашура». Господи, как же давно его не называли этим именем. И ему самому хотелось верить, что все знаки – это пустое придуманное людьми. Они с Любой будут выше этого. Впрочем, пора ехать. Прибыла нанятая тройка. Красивые, рослые кони светло-серой окраски, дуга была украшена яркими лентами. На козлах сидел молодой симпатичный ямщик, и у Блока отлегло от сердца. «Нет, он определенно напридумывал всяческие страсти-напасти, а на самом деле все будет прекрасно и замечательно». Под моросящим дождиком они все отправились в Боблово. Венчание состоялось в маленькой сельской церквушке. Люба в длинном батистовом платье с длинным шлейфом и фате с памеранцевыми цветами, была чудо как хороша. Но рядом с ней Блок почувствовал себя неуютно. Он едва смог выдавить из себя очередную деревянную улыбку. Да к тому же купленное специально по такому торжественному поводу штатское платье казалось ему уродливым и дешевым. В этот момент священник по старинному обряду надел ему с Любой серебряные венцы прямо на голову. «Свершилось, – подумал Блок». Сережа Соловьев, который был шафером, счастливо улыбался, родители плакали… И все желали им счастья.
Глава 6
Земное
Люба сидела перед зеркалом и расчесывала свои прекрасные волосы. Молодая женщина придирчиво изучала свое отражение. Да, конечно, красавицей ее трудно назвать. И все же… Она была чудо как хороша. Тогда почему же Саша?.. Они уже женаты больше года, а так и не стали мужем и женой по-настоящему. Сразу же после свадьбы Саша стал рассуждать о том, что физическая близость только разобьет их отношения. Нет, он не может прикоснуться к ней, осквернить ее… Он говорил очень долго, а Люба смотрела на него и только диву давалась. «Что же это такое… – пронеслось в голове у девушки. – Он ведь любит меня, я это точно знаю… Тогда отчего?»
А Саша продолжал дальше развивать свою мысль. Оказывается, что физическая любовь между мужем и женой – это пережитки прошлого. Напрасно Люба убеждала мужа, что она хочет близости с ним, что любит, что хочет принадлежать ему вся без остатка, что именно он должен ввести ее в этот новый, неведомый прежде мир. Саша был непреклонен. Он не должен, не смеет… И так далее в этом же духе. Потом долго молчал и, не глядя на Любу, произнес: «Пойми, эти отношения не могут быть длительными. Я неизбежно уйду к другим». «А я?» – спросила Люба. «И ты… Ты тоже пойдешь по другим». Ей показалось, что он оскорбил ее. Будто залепил звонкую пощечину. Она не знала, что пройдет совсем немного времени, и он окажется прав, а слова эти станут пророческими.
Но тогда, после его слов, она проплакала всю ночь напролет. Дочь известного химика, Люба была воспитана в уважении ко всему земному, к опыту и фактам. Любая мистика ей претила.
Она поднялась с кресла и спустила с плеч тонкую ночную рубашку. Люба стала рассматривать свое тело в зеркале. Оно было очень и очень соблазнительно. Вот только толку в этом. Ведь Сашу она как женщина не привлекает, и как это ни горько, но это правда. Хорошо, что природа не одарила ее бурным темпераментом. Иначе ненормальные супружеские отношения вскоре довели бы ее до истерики. Хотя… Темперамент северянки тоже довольно-таки обманчивая вещь. Его можно сравнить с замороженным шампанским, мирно дремлющим до поры до времени. Зато когда пробьет его час… Искрящийся огонь вырвется наружу, и никакие преграды его не смогут сдержать.
Люба придирчиво осмотрела себя. Плавные линии девичьей фигуры. Бархатная золотистая кожа, молодое тело – мягкое и упругое… Нет, выглядит она очень соблазнительно. Почему же у Саши исчезло влечение к ней? Да и было ли оно?
Раздался стук в дверь. Быстрым жестом она набросила шелковый халат и подошла к дверям. На пороге стоял Блок. Он был одет так, что тотчас становилось понятно, что и сегодня Саша уйдет в ночной загул. Да и снизу гремел голос его приятеля и собутыльника – Григория Чулкова. Тот о чем-то оживленно спорил с матерью Блока.
Тем временем Блок вошел в спальню к Любе. Наклонился и нежно поцеловал ее в щеку. «Не жди меня, – проговорил. – Ложись, отдохни как следует». «От чего?» – хотела спросить Люба. Но он уже вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. А она, опустившись в кресло, горько заплакала. Неужели эти слезы и есть то, что уготовило ей супружество? Снизу раздался голос Александры Андреевны, она причитала, что же будет с Сашей?! Куда его приведут эти якобы дружки? Мать Блока была права. Она видела то, что пока ускользало от глаз Любы: ее обожаемый сын разделял все пороки своего времени.
В те далекие года уходящего девятнадцатого века считалось, что поэт должен испытать острые ощущения по максимуму. Причем непременно и обязательно. В моде было все необычное и экстравагантное. И горькое пьянство казалось чем-то само собой разумеющимся. Да и вообще, как можно творить на трезвую голову? Это ведь совсем не романтично. И потом разве только пьянством можно привлекать к себе внимание?
Гиппиус и Мережковский казались дружной парой, у которой были общие взгляды на жизнь, литературу и философию. И они действительно были таковыми. Сейчас о них много пишут не только в связи с Серебряным веком, литературными течениями и литературной критикой. О них все чаще упоминают как об одной из первых пар, где отсутствовала сексуальная жизнь. Зинаида Гиппиус предпочитала женщин. Но разве от этого вклад их в русскую литературу стал менее значительным? Просто конец девятнадцатого и начало двадцатого века ознаменовалось тем, что все тайное, блуждавшее в сознании многих, вдруг стало обостряться и выплывать наружу. Да и к тому же неожиданно поэтом стало быть модно. Очень точно об этом сказал Георгий Иванов: «Сталкиваясь с разными кругами богемы, делаешь странное открытие: талантливых и тонких ее людей – встречаешь больше всего среди подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. „Либо пан, либо пропал“. Пропадают неизмеримо чаще. Но и между подонками есть кровная связь. „Пропал“. Не смог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло. Голова слабая и воли нет. И произошло обратное пану – „пропал“. Но шанс был. А „средний“, „чистенький“, „уважаемый“ никак никогда не имел шанса – природа его другая.
В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость».
И множество разбитых судеб, тех, кто начинал блестяще, но увы… Пропадал в сумрачном мире питерских кабаков и пивных. На пересечении проспектов Большого, Малого и Среднего Васильевского острова – пивные. С перекрестков бьют снопы электрического света, слышится пьяный говор и звучит «Китаянка» из хриплого рупора. Некоторые из этих пивных построили немцы в конце восьмидесятых девятнадцатого века. О, разумеется, они не думали, что завсегдатаями станет «богемная» публика столицы. Нет… Они рассчитывали, что сюда будут приходить солидные соотечественники. Поэтому и оборудовали свои заведения под национальный вкус. Широкие мраморные стойки, солидные столики, увесистые фарфоровые пивные кружки и прочие милые их сердцу вещицы. На стенах кафелями выложены сцены из Фауста, а в стеклянной горке посуда для торжественных случаев. Вот только все чаще и чаще эта самая горка, крепко-накрепко закрыта на замок. Поскольку во всех этих заведениях больше не слышна немецкая речь. Здесь собираются «сливки» петербургской богемы, и если мы прикроем глаза, то увидим некоторые зарисовки.
В одной пивной, которая по определению пуста не бывает, официально торгуют до двенадцати, хотя посетители засиживаются там до часу ночи. Но вот стрелка часов неумолимо приближается к закрытию, и вся творческая публика плавно перемещается на Невский, где можно посидеть до трех и перейти на Сенную в только открывшиеся извозчичьи чайные – яичница с обрезками колбасы и спирт в битых коричневых чайниках на грязных скатертях. Такое времяпрепровождение называется пить с пересадками. И вот в одном из подобных кабачков можно увидеть компанию, с которой сидел до утра и Блок. Три столика сдвинуты – это угол литературно-поэтически-музыкальный. Там идут бесконечные разговоры. Слышится фраза: «Романтизм… Романтизм… Голубой цветочек…» А потом: «Выпьем за искусство… Построим лучезарный дворец… Эх, молодость, где ты…» Блок пьет много. Но по нему не видно. Он молчит, и только взгляд становится все более тяжелым, а улыбка деревянной.
Блок любил не просто пивные или кабачки. Он со своими неизменными приятелями-собутыльниками выбирал самые грязные и отвратительные из них. Кстати, его друзья достойны того, чтобы немного рассказать о них. Самым ярким из них был второстепенный писатель – Чулков. Как потом его охарактеризует Любовь Дмитриевна, – он был милым. И поверхностно-изобретательным. Так, он выдумал «мистический анархизм», в который толком-то и сам не верил.
Долгие годы Блока связывала дружба с очень неприспособленным к обыденной жизни человеком – Евгением Ивановым. Блок достаточно часто решал его проблемы и заботился о нем, как о малом ребенке. Для примера, характеризующего этого человека, можно сказать, что готовил господин Иванов себе сам, причем исключительно на спиртовке, считая ее наиболее безопасной. А то вдруг кухарка на него за что-нибудь обозлится и подсыпет в обед мышьяк. Так что лучше уж так, от греха подальше. Он был рыж весь. Рыжие волосы, борода, брови и, казалось, даже глаза. Мог молчать часами, а потом неожиданно, совершенно вне всякой связи, сказать: «Бог. Или Смерть. Или Судьба». И снова замолчать. Присутствующие только пожимали плечами. Почему Бог? Какая судьба? Но Евгений уже замолкал на следующие несколько часов.
Пяст представлял по свидетельству современников довольно-таки странное зрелище. В вечно клетчатых штанах, носивший канотье чуть ли не в декабре, он был постоянно одержим какой-нибудь идеей. То устройством колонии лингвистов на острове Эзеле, то подсчетом ударений в цоканье соловья – и реформы стихосложения, на основании этого подсчета. Отстаивал он свои идеи с маниакальным упорством, но только до того часа, как был сам ими увлечен. Нужно отметить, что остывал он довольно-таки быстро и поэтому не успевал очень уж утомить окружающих.
Вот они-то и сопровождали Блока в его кабацких разгулах. Казалось, что поэт получал особое, изощренное удовольствие от самых грязных заведений. Чистоплотный до невозможности, барственный, холеный и невероятно красивый Блок иных заведений не принимал ни душой, ни сердцем.
Вначале, как правило, друзья направлялись в «Слон на Разъезжей», затем в «Яр» на Большом проспекте, а потом… к цыганам. Если мысленно заглянуть на огонек в эти заведения, то можно увидеть… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. «Машина» хрипло выводит: «Пожалей ты меня дорогая» или на «На сопках Маньчжурии». Кругом пьяницы, хотя… немногим от них отличаются и спутники Блока. Вот только Блок… Он такой же, как обычно. Точнее, как на утренней прогулке или в своем кабинете. Спокойный, красивый, задумчивый. Он тоже много выпил, но по нему это незаметно. Вот из-за одного столика поднимается проститутка. Нет, не таинственная незнакомка, а самая обычная кабацкая шалава. Она подходит к Блоку, улыбаясь, присаживается. «О чем задумались?..» – спрашивает «девушка». – «Не угостите ли меня?» Блок обнимает ее, и она присаживается к нему на колени. Он наливает ей вина, и нежно, точно ребенка, гладит по длинным, чуть спутанным волосам. А потом что-то тихо-тихо говорит. Что именно? Да, в сущности, неважно. А может, наоборот? О том, что страшно жить в этом мире, что нет любви, что жизнь бессмысленна. Нет, прерывает он себя, любовь есть, она везде. Даже на этих окурках, затоптанных на кабацком полу, на этих испитых лицах, везде… Она как луч скользит по каждому. Девица, запрокинув голову, слушает, и по ее щеке сползает слеза. Ей кажется, что и в ее пропащей жизни еще можно многое изменить, что еще не все потеряно, и что ее ждет настоящая любовь. В этот момент в себя приходит Чулков и истошно кричит: «Саша, ты великий поэт!» Блок смотрит на него трезво и ясно. И точно так же, как всегда, медленно и чуть деревянно отвечает: «Нет, я не великий поэт. Великие поэты сгорают в своих стихах и гибнут. А я пью вино и печатаю стихи в „Ниве“. По полтиннику за строчку».
А в это время в квартире Блоков разворачивается совсем другая мезансцена. Любе все труднее и труднее адаптироваться в том странном мире, куда она попала. Нелады со свекровью становятся все сильнее. Доходит до того, что Александра Андреевна обвиняет невестку в том, что она скрывает свою беременность. Люба не понимает, откуда взялись такие сведения, ведь они с Сашей еще ни разу!.. Оказывается, мать Блока взяла привычку рассматривать грязное белье молодой женщины. Спорить с ней бесполезно. У Александры Андреевны нервы расшатаны до предела, более того, она страдает эпилептическими припадками, осложненными сердечными приступами. Ее надо щадить, ведь Саша едва ли не боготворит мать. Но и выносить общество Александры Андреевны можно с большим трудом. Женщины не понимают друг друга, да вдобавок к их непростым отношениям примешивается весьма острый соус – ревность. Мать и жена как умеют борются за любовь и внимание одного мужчины – Блока. Этого одного было достаточно, чтобы превратить жизнь семьи в сущий ад.
Однако… Это еще не был ад. А только преддверие к нему. Но пока ни Люба, ни сам Блок даже не подозревают, что их ждет впереди. И какая драма, если не сказать трагедия, в скором времени разыграется в их семействе. Но сейчас они по-своему счастливы и строят планы на будущее, как и подобает всем молодым людям. Тем более что впереди их ждет поездка в Москву. В поезде каждый из них думал о своем… Но… Среди несхожестей их мысли был человек, о котором думал и Блок, и Любовь Дмитриевна. Это Борис Бугаев. Ведь именно с ним суждено им было увидеться, и должна была открыться новая страница в отношениях этой весьма странной пары.
Десятого января 1904 года в квартире Белого начался переполох. Ждали самого Блока с женой. С утра Борис не находил себе места. Он то смотрел в окно, то подбегал к дверям в прихожей и прислушивался к каждому звуку, к каждому шороху, в ожидании гостей. Наконец раздался долгожданный звонок. Борис сорвался с места – «Блоки!»
Он выбежал в прихожую, открыл дверь и… Перед ним стоит нарядная дама. Белый поклонился и учтиво пригласил ее пройти. Дама точно выплыла из шубки беличьего меха. Высокий студент, сняв пальто, повесил его сам на вешалку и, стиснув в руках рукавицы молочного цвета, не знает, куда положить свою фуражку. Борис смущен и еще пристальнее разглядывает пару. Но, впрочем, пусть сам Андрей Белый расскажет о своих первых впечатлениях. «Широкоплечий, прекрасно сидящий сюртук с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим; супруга поэта подчеркнуто чопорна; в воздухе запах духов; молодая, веселая, очень изящная пара! Но… но… Александр ли Блок – юноша этот, с лицом, на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр? Не то Молодец сказок, не то – очень статный военный; со сдержанными ровных, немногих движений, с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне; он подходит, растериваясь голубыми глазами, присевшими в складки, от явных усилий меня разглядеть; и стоит, потоптываясь:
– Борис Николаевич?
– Да. Александр Александрович?
Поцеловались. Но образ, который во мне возникал от стихов, – был иной: роста малого, с бледно-болезненным, очень тяжелым лицом, с небольшими ногами, в одежде не сшитой отлично, вперенный всегда в горизонт беспокоящим фосфором глаз; и – с зачесанными волосами; таким вставал Блок из раздумий:
- Ах, сам я бледен, как снега;
- В упорной думе сердце беден!
Курчавая шапка густых рыжеватых волос, умный лоб, перерезанный складкою, рот, улыбнувшийся, глаза приближенно смотрят, явивши растерянность: большую, чем подобало. Разочарование!»
Тем не менее, а может быть, именно для того, чтобы скрыть смущение, Белый в растерянности хватает муфту Любови Дмитриевны, она мило ему улыбнулась, а он с извинениями, спохватившись, возвращает вещь, невольно отметив, до чего же хороша жена Блока. Сам Блок смущен не меньше Бориса Бугаева, просто он лучше владеет собой.
Мать Бориса ждет их в гостиной, куда после всех конфузов проводит их Белый. Любовь Дмитриевна садится рядом с ней и заводит непринужденную светскую беседу. А Борис и Блок расположились в креслах, мучительно молчат. Достаточно долго. Но вдруг… Борис совершенно неожиданно подскочил и сорвался с места. Он нервно ходил по комнате, пританцовывая при каждом шаге. Блоки изумленно на него смотрят. А он точно никого не видя, понес пустейший вздор. Изумление собравшихся оборвал сухой, словно деревянный смех. Это засмеялся Блок. Борис обернулся, и они друг другу застенчиво улыбнулись. Точно по-новому увидев открывшуюся картину. И тогда Андрей Белый понял, что он заново влюбился в Сашу Блока. А еще понял, что и дружба будет крепнуть день ото дня и… что в конце концов он дорого заплатит за эту дружбу.
Действительно, лед между ними стал таять. И все же… Несмотря на все различия, у них ведь было много общего. Блок был меланхолик, Белый – сангвиник, но… Обоим пришлось таиться от окружающих. Блок был чужд студенчеству, среди которого вынужден был вращаться большую часть времени, и столь же чужд отчиму, родственникам, и в особенности семейству Менделеевых. К тому же он испытывал частый испуг перед бестактностью, а к суесловию просто питал отвращение, которое он закрывал «стилем очень хорошего тона». В общем, психологически Блок облекся в плотно прилегающий сюртук и старался не раскрываться ни перед кем. Таким же чужим в своей семье чувствовал себя и Белый. И они сошлись. Сошлись контрастами.
Более того, стали видеться каждый день. Иногда к этой счастливой троице присоединялся Сережа Соловьев, и все вместе они бродили по Москве. К тому же… Блок, Белый и Соловьев основали Братство Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для них Женой, Облаченной в Солнце, Софией Премудростью. Они были полностью поглощены идеями Владимира Соловьева и поклонялись Любови Дмитриевне. Да только нужно ли ей было это поклонение? Поначалу, наверное, да. Ново, необычно и безумно приятно. И уже тогда в первые годы своего замужества Любовь Дмитриевна поняла, что хочет на сцену, хочет стать актрисой с большой буквы. Блок не говорил ни да, ни нет. А Белый… Он был поглощен своими светлыми чувствами, которые вызывала у него Прекрасная Дама. Вот как он об этом вспоминает: «Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить ее взглядом. Все трое – Саша, как и мы с Сережей. Он признавался в стихах, ведь его тогдашние стихи – дневник:
- Cердцу влюбленному негде укрыться от боли…
- Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь…
Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, наверное, рыцари на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролет… Зори, зори, зори. Зори дружбы. Зори любви».
Люба Менделеева, а с недавнего времени – Менделеева-Блок, в тот зимний вечер 1904 года впервые переступила порог «литературного святилища» – издательства «Гриф», где собирался весь цвет московский. На взгляд двадцатитрехлетней Любы, «цвет» этот выглядел довольно странно, был там какой-то изможденный человек с черными кругами вокруг глаз: по всему видно, что кокаинист, какие-то студенты, барышня в цыганском монисто с демоническим смехом и вдруг какой-то присяжный поверенный – на вид очень приличный… Молодой человек, только что отрекомендовавшийся Блокам как «теософ Эртель», блеснувши осатанелыми глазами, воскликнул: «Москва, вся объятая теургией, преображается!» Вдруг забасил присяжный: «Господа! Стол трясется!»
«Саша! – шепнула Люба на ухо мужу. – Кажется, он представляет себе преображение мира как спиритическое столоверчение. Как это все забавно!» Блок, казалось, не слышал. Он, только-только принятый в этом изысканном обществе как начинающий, но уже модный поэт, следил за происходящим с самым искренним интересом.
Он пытался объяснить Любе, что можно воспринимать жизнь мистически, видеть в самых обыденных вещах отображение Извечной Природы, ждать каких-то неясных, но непременно грядущих мировых катастроф и радоваться их приближению. Ему вторили «блоковцы». Кто такие? В сущности, это были все те же лица – Сережа Соловьев, Белый и их близкий круг. Они любили превращать жизнь в изящную игру и в этом сезоне охотно объявили себя «блоковцами», согласившись с Александром Александровичем, что его супруга есть «земное отображение Извечной Женственности», делая мистические выводы по поводу ее жестов или прически. Стоило ей надеть яркую ленту или даже просто взмахнуть рукой, как «блоковцы» переглядывались со значительным видом.
Любови Дмитриевне Менделеевой, дочери профессора Менделеева, автора знаменитой таблицы, эти люди, которых на французский манер называли декадентами, казались странными и непонятными. Они мечтали придумать жизнь заново, создать мир, совсем не похожий на тот, который существовал раньше. Каким именно должен быть этот обновленный мир – никто толком не представлял, но только другим, совсем другим… И они творили его, этот «другой» мир, не только в своих стихах, но и в самой своей жизни, что порой бывает весьма опасно… По большому счету «жизнь по новым законам» выражалась в повальном увлечении кокаином и всевозможными диковинными вариациями отношений с женщинами, будь-то «браки втроем» (такие, как у четы Виардо и Тургенева; Мережковского, Гиппиус и Философова; позже – Бриков и Маяковского), или ритуальными «астартическими» оргиями у Вячеслава Иванова, или женопоклонничество и одержимость девственностью у последователей поэта Владимира Соловьева, к которым относил себя и Блок…
Однако все рано или поздно заканчивается, и Блоки возвращаются в Петербург. Но… Столь горячо любимый город на этот раз разочаровывает его. Более того, он всей душой ощущает, как холоден и отстранен этот город, как тоскливо и одиноко в нем. Блок скучает по Москве, где ждал его восторженный Сережа Соловьев и где «цвел сердцем» Белый. А здесь… Все изменилось. А главное, Любовь Дмитриевна. Его стихи о Прекрасной Даме были закончены, и свершилось то, что смутно предчувствовал он в 1902 году, то, чего он так боялся:
- Но страшно мне: изменишь облик ТЫ!
Хотя… Этого и следовало ожидать. Последние несколько лет Блок жил мистикой, романтической поэзией, и все это было связано только с ней, только с Любовью Дмитриевной. А ныне… Ныне они исчерпаны. И в то время, когда в издательстве «Гриф» выходят «Стихи о Прекрасной Даме», Блок переживает внутренний переворот. А что же Любовь Дмитриевна? А впрочем, пусть она сама расскажет о первых годах своего брака и о том, чем Андрей Белый взволновал ее сердце.
«Конечно, не муж и не жена. О Господи! Какой он муж и какая [я] уж это была жена! В этом отношении и был прав А. Белый, который разрывался от отчаянья, находя в наших отношениях с Сашей „ложь“. Но он ошибался, думая, что я и Саша[,] упорствуем в своем „браке“ из приличия, из трусости и невесть еще из чего. Конечно, он был прав, говоря, что только он [понимает] любит и ценит меня, живую женщину, что только он окружит эту меня тем [поклонением] „обожанием“, которого женщина ждет и хочет. Но Саша был прав по-другому (о, посколько более суровому, но и высокому), оставляя меня с собой. А я всегда широко пользовалась правом всякого человека выбирать не легчайший путь. Я не пошла на услаждение своих „женских“ (бабьих) [прав и] претензий, на счастливую жизнь [обожаемой] боготворимой любовницы. Отказавшись от этого первого, серьезного „искушения“, оставшись верной настоящей и трудной моей любви, я потом [уже] легко отдавала дань всем встречавшимся влюбленностям – это был уже не вопрос, курс был взят определенный, парус направлен, „дрейф“ в сторону <sic!> не существен.
За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной, самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность, в то, что отношения наши с Сашей „потом“ наладятся».
Глава 7
Треугольник
Следующая глава этой драмы развернулась в столь любимом Блоком Шахматове. Именно сюда летом 1904 года он пригласил близких ему Белого и Сережу Соловьева. Конечно, их ждали. Александра Андреевна радушно приняла новых друзей Блока. Да и они были поражены тем, что увидели. Старый, уютный, добротный дом… Красивые места, мирная упоительная жизнь, где полновластно царила Любовь Дмитриевна. Молчаливая, уверенная в себе молодая женщина, принимавшая как должное поклонение друзей мужа. Все это, безусловно, покорило и очаровало и Андрея Белого, и Сережу Соловьева. В это благословленное лето Блоки еще были счастливы… Пусть и по-своему, но счастливы. Разлад их еще не коснулся. Вот только Блок уже не вспоминал и даже не упоминал ни Софию Премудрость, ни «зори». Для него эта пора миновала однозначно. Но Андрей Белый и Сережа Соловьев не хотели ни понимать, ни принимать этого. Напротив, они всеми силами пытались воскресить те старые, прекрасные мгновения.
Внешне вроде бы ничего не изменилось. Их «секта» продолжала существовать. Молодые люди даже придумали историка XXII века, который станет ее биографом.
Как раньше, во всех поступках Любови Дмитриевны они искали скрытый, мистический смысл. Была ли она сегодня в красном? Значит… Это не просто так. Это знак, который нужно расшифровать. Переменила прическу? То же самое… Блок, глядя на них, лишь улыбался. В том, что Белый и Сережа Соловьев были влюблены в его жену, не приходилось сомневаться. Но у Блока не было тогда и капли ревности к этим отчаянным романтикам. Пожалуй, его немного забавляло, а иногда и шокировало, что Сережа вынимал из оклада икону Богоматери и ставил на ее место фотографию Любови Дмитриевны. Тогда еще ни Блок, ни Любовь Дмитриевна, ни, пожалуй, сам Андрей Белый не знали, что пройдет совсем немного времени, и для Белого все станет очень серьезно. Он полюбит Любу страстной земной любовью, более того, подобного сильного чувства в его жизни уже не будет.
Поэтому, перед тем как у нас на глазах начнет разворачиваться эта драма, хочется более пристально присмотреться к самой героине. Что же за женщина была Любовь Дмитриевна?
Один эпизод из гимназических лет довольно точно может раскрыть некоторую особенность характера этой безусловно неординарной женщины. Вспоминает Евгения Книпович: «Когда я училась в гимназии Э. П. Шаффе (ныне школа имени Е. Д. Стасовой), там еще бытовало предание, как лет десять или двенадцать тому назад ученица Любовь Менделеева во время урока запустила в стену класса чернильницей. Когда еще лет шесть спустя, я спросила Любовь Дмитриевну Блок, имел ли место такой лютеровский демарш и что его вызвало, она подтвердила, что она действительно это сделала, „потому что уж очень было скучно“».
Думаю, что даже в этом малом происшествии отразился характер любимой дочки Менделеева и жены Александра Блока. И сколько бы грехов (вполне реальных) ни выискивали в личности и биографии жены Блока мемуаристы и исследователи, с каким злорадством ни повторяли бы все то недоброе, что сказано о ней в дневниках и записных книжках, остается незыблемым другое… Например строки Блока:
- Люблю Тебя, Ангел-Хранитель во мгле.
- Во мгле, что со мною всегда на земле.
- За то, что я слаб и смириться готов,
- Что предки мои – поколенье рабов,
- И нежности ядом убита душа,
- И эта рука не поднимет ножа…
- Но люблю я тебя и за слабость мою,
- За горькую долю и силу твою.
- Что огнем сожжено и свинцом залито —
- Того разорвать не посмеет никто!
Да… Сила этой женщины была действительно огромна. Она вошла в жизнь Блока и в его семью как сознательная разрушительница всего «бекетовского». «Яд нежности», такое воспитание чувств, которое делает человека беззащитным перед грубыми прикосновениями реальной жизни, замкнутость сознания в кругу семейных традиций и отношений, прошлое, пусть милое и благородное, которое подавляет настоящее, – все это «бекетовское» было не только враждебным ей, но и, по ее ощущению, препятствием на пути (верном пути!) ее мужа.
В «бекетовском» она не принимала попытку спрятаться от жизни, от перемен, властно вторгающихся в жизнь. Она нападала даже на фамильные черты внешности родных мужа, на ту породистую некрасивость, какую с такой точностью показал Блок, набрасывая в статье «Михаил Александрович Бакунин» портрет своего героя. Была тут и ревность, но было и звериное и детское чутье реальной опасности.
Бескорыстная и щедрая, под стать мужу, готовая легко и без «нажима» поделиться последним, она вместе с тем вряд ли была доброй. «Божественного» в Любови Дмитриевне ничего не было. Но человеческий ее масштаб, масштаб личности – был огромен. И особой ее чертой была та детскость, которую неустанно отмечал в дневниках, письмах, разговорах ее муж. Это была именно детскость, а не инфантильность прелестного, беспомощного создания (как в «Ариадне» Чехова – «Жан, твою птичку укачало!»).
Блок много рисовал – все непритязательные, юмористические рисунки. И Любовь Дмитриевна – «маленькая Бу» (ее он рисовал больше всего) – всегда изображена на них как девочка в детском платьице, с детской важностью, но и с суровой настороженностью вступающая в «мир взрослых».
Какой-то «игрой в песочек» было ее коллекционирование старинных кружев и фарфоровых черепков («Би-и-тое, рва-аное», – нараспев комментировал ее находки Блок), и увлечение французским театром, вернее, великолепным французским языком актеров этого театра, так как пьесы – это Любовь Дмитриевна отлично понимала – были третьесортными. Выбор пьес она пыталась даже объяснить. И об этом сохранилась запись в дневнике Евгении Книповой. Блок поддразнивал жену за восхищение примадонной французской труппы Анриэтт Роджерс. «Вдруг Любовь Дмитриевна спрашивает: „Саша, что это я вчера такое умное сказала – про то, почему она только дрянь играет? (Хватается за лоб.) Вот забыла! Саша, что же это было? Такое умное!“ Он смеется с бесконечной нежностью, показывая мне на нее глазами. Я тоже смеюсь».
Но вернемся в Шахматово, где уже обозначаются контуры будущих событий. Итак… По дорожке сада идут Блок и Любовь Дмитриевна. «Любовь Дмитриевна, молодая и розовощекая, в розовом, легком капотике, плещущем в ветре, с распущенным белым зонтом над заглаженными волосами, казавшимися просто солнечными, тихо шла средь цветов и высоко качавшихся злаков. Александр Александрович, статный, высокий и широкогрудый, покрытый загаром, в белейшей рубахе, прошитой пурпуровыми лебедями, с кудрями, рыжевшими на солнце, в больших сапогах, колыхаясь кистями расшитого пояса, – „молодец добрый“ из сказок, а не Блок». Навстречу им выходят Белый и Соловьев. Любовь Дмитриевна им любезно улыбается, Белый слегка наклоняет голову в поклоне и они все вместе идут по саду. А вечером, за самоваром, между ними будут разгораться жаркие споры. Люба все чаще хранила молчание, Блок, от природы немногословный, больше позволял высказываться другим, чем говорил сам. Но… Именно в эти несколько недель он чувствовал, что они с Белым родственные души. Близки настолько, что однажды он открыл ему сокровенное. Дескать, он себя знает… Его принимают за светлого, а он темен. А потом, торопливо, точно боясь, что сам собьется или его перебьют, стал говорить о коснении в быте, о том, что он не верит ни в какое светлое будущее, что минутами ему кажется, что род человеческий погибнет, что он, Блок, чувствует в себе косность, и что это, вероятно, дурная наследственность в нем (род гнетет), что старания его найти выражения в жизни – тщетны, что на чаше весов перевешивает смерть: все мы – погаснем все ж; иное – вне смерти – обман. Говоря это, он натянуто улыбался и старался не смотреть на Белого. Но то, что сказал, волновало его всерьез, а несколько позднее вылилось в основную тему «Возмездия». Расшифровывалось это название так: возмездие – отец Александр Львович Блок, которого он в себе чувствовал.
Признаваясь в своем сокровенном, Блок хотел таким способом показать Белому, что с прошлыми играми покончено раз и навсегда. Тем более что и сам воздух в Шахматове, как, впрочем, и во всей России, уже не такой «розовый и золотой». В войне с Японией наступил перелом, уже слышны первые раскаты революции 1905 года, и Блок, с его редким даром предвидения, уже ощутил ее приближение. Его мысли сейчас окрашены в мрачные лиловые тона:
- И жалки крылья мои крылья вороньего пугала.
Сейчас у него не осталось никого, с кем бы он хотел, как раньше, улететь. Десять лет спустя в своих воспоминаниях Белый скажет: «Мы понимали, что Блок был уже без пути; брел он ощупью в том, что мы закрывали пышнейшими схемами; схемы он снял; понял, будет темно, зори – только в душе у нас; нет, он не видел уже объективной духовной зари; и он видел, что мы отходили в пределы: нарисовали свое небо; папиросную бумагу, которую прорывает легко арлекин в „балаганчике“».
Однако в это лето они еще друзья. Даже больше того, они считают себя братьями. И по старому обычаю на прощание Блок и Белый меняются рубахами. Блок отдает Андрею ту самую рубаху, на которой Любовь Дмитриевна вышила пурпурных лебедей.
Глава 8
Дуэль
В Любе уже начинает просыпаться чувственность, а Блок все твердит об отталкивающих, грубых, чувственных ритуалах служителей Астарты – богини любви, не знающей стыда. И о Той, другой Богине – о Душе Мира, Премудрой Софии, непорочной и лучезарной.
(Ах, Соловьев, Соловьев! С этой его «философией»! С этой его «богочеловеческой любовью»! С этим его «правилом» – не говорить «люблю» из мистического страха: назвав, убить любовь.)
Александр по-прежнему говорит Любе о том, что свести вместе эти полюса нельзя, невозможно, что физические отношения между мужчиной и женщиной не могут быть длительными. «Моя жизнь немыслима без Исходящего от Тебя некоего непознанного, а только еще смутно ощущаемого мною Духа. Я не хочу объятий. Объятия были и будут. Я хочу сверхъобъятий!»
Люба слушает и уже не спорит. Она понимает, что переубедить Блока невозможно. И все же… Она женщина и решает соблазнить… собственного мужа. «В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и со „злым умыслом“ моим произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось».
В этот же период Белый берется «за дело» с неутомимостью настоящего Дон-Жуана. Он посвящает ей все: песни, которые поет, подыгрывая себе на рояле, стихи, которые читает, не отводя от нее взгляда, цветы, какие только может найти для «Воплощения Вечной Женственности». «Не корзины, а целые „бугайные леса“ появлялись иногда в гостиной…» При этом оба – и Белый, и Любовь Дмитриевна, – не представляли опасности выбранного ими пути. «Злого умысла не было в нем, как и во мне», – писала Любовь Блок.
И чуть позже:
«Помню, с каким ужасом я увидела впервые: то единственное, казавшееся неповторимым моему детскому незнанию жизни, то, что было между мной и Сашей, что было для меня моим „изобретением“, неведомым, неповторимым, эта „отрава сладкая“ взглядов, это проникновение в душу без взгляда, даже без прикосновения руки, одним присутствием – это может быть еще раз и с другим?»
Скоро она признается: «За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной, самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность, в то, что отношения наши с Сашей „потом“ наладятся».
Но они так и не стали такими, какими видела их Любовь Дмитриевна. Они бывали доверительными, нежными, братскими… Но никогда – такими, о каких она мечтала.
Между тем отношения между Блоком, Любовью Дмитриевной и Белым запутывались все больше. Люба чувствовала себя ненужной и покинутой. Однажды она чуть было не решилась принять предложение Белого.
«В сумбуре я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволила вынуть тяжелые черепаховые гребни и… волосы уже упали золотым плащом… Но тут какое-то неловкое… движение (Боря был немногим опытнее меня) – отрезвило… и уже я бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мною путаницы».
Она запретит Белому приезжать в Петербург, но будет посылать ему странные письма: «Люблю Сашу… Не знаю, люблю ли тебя… Милый, что это? Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить? Целую тебя. Твоя». И сама чуть позже позовет его приехать… «Она потребовала, – рассказывал Белый, – чтобы я дал ей клятву спасти ее, даже против ее воли».
Летом 1905 года Белый и Сергей Соловьев вновь приезжают в Шахматово. Но Блок очень изменился. Перед ними предстал совершенно другой человек. Что же послужило причиной этому? В первую очередь, как это ни покажется странным, – политические события, произошедшие в России. Революция 1905 года наложила глубокий отпечаток на Блока. Точно разбудила его, вырвав из сладкого сна. Блок стал другим. Он стал серьезным и сумрачным.
Девятого января началась революция. Детонатором, приведшим весь механизм к взрыву, послужил мирный договор, подписанный с Японией. Договор унизительный для России. И… в воспаленном петербургском воздухе прозвучали пушечные выстрелы. В холодных и мрачных казармах лейб-гвардии Гренадерского полка, где на квартире у отчима жил Блок, – ждали солдаты, готовые по первому приказу расстрелять толпу. Недавняя жизнь теперь кажется Блоку всего лишь ветхой декорацией к уже давно устаревшей пьесе. И словно утратив опору, он все чаще уходит на ночь глядя из дома и мечется по узким питерским улочкам, ища новую почву, но так и не находит ее.
Да и дома Блок совсем уже не тот. Он говорит все меньше и меньше, губы сжимаются в тонкую линию. Больше времени он проводит в своем узком длинном кабинете, занимается, много курит и стремительными темпами опустошает графин с красным вином. Отношения между Любой и Александрой Андреевной становятся все более напряженными. Мать Блока хочет, чтобы рядом с Сашей была верная, любящая жена, окружающая ее сына уютом спокойной жизни, в которой тому было бы комфортно работать. Видно же… как Саше тяжело. Смолк его смех, вокруг прекрасных глаз уже прорезались морщины… И постепенно отношения между свекровью и невесткой зашли в тупик, давя на Блока и загоняя его еще больше в «угол», тревог и сомнений.
Желая разрубить этот гордиев узел, Блоки уезжают в Шахматово, надеясь глотнуть спокойной деревенской жизни и привести свои нервы в порядок. А нервы к тому времени у Александры Андреевны расшатались изрядно. И снова, как и год назад, к ним приезжают Белый и Соловьев. Приезжают, чтобы снова ощутить свое братство… А может быть, для Белого это возможность окончательно выяснить отношения между ним, Любовью Дмитриевной и Блоком. В общем, Борис Бугаев возлагал много надежд на эту поездку…
По старой памяти он рассуждает с Сережей о братстве, о Прекрасной Даме, но… Смысл этой игры уже утерян. Белого терзают его поэтические концепции, неразделенная любовь к Любови Дмитриевне, братская привязанность к Блоку. Но самое главное, его терзает разлад, который изнутри подтачивает их отношения с Блоком. К тому же он не может не видеть и тем более не замечать раздражительность Любови Дмитриевны. А раздражает ее буквально все. Поклонение, которым ее пытаются окружить и Белый и Соловьев, – угнетает, излишняя болтливость Сергея кажется надуманной и фальшивой.
А Соловьев все пытается вернуть Блока к минувшему лету, в особую атмосферу, царившую в Шахматове, когда им так хорошо втроем. Он яростно возражает против новых мотивов в поэзии Блока, и требует вернуть «зори». Блок все больше молчит, замыкаясь в себе, а если и начинает говорить, то в каждом его слове сквозит горькая ирония, которая позже найдет свое отражение в роковом «Балаганчике». Он напишет:
- И сидим мы, дурачки, —
- Нежить, немочь вод.
- Зеленеют колпачки,
- Задом наперед.
А Сергей Соловьев и Белый, словно не понимая, что все ушло безвозвратно, опять твердят:
- Отлетим в Лазурь!
И они опять ставят Блоку в пример Брюсова. Он маг! Он явно не дурачок! Он гений! Вот он-то обожает звучные стихи и знает, как заставить их полюбить. Блок на это отвечает последним и поистине гениальным «Стихом о Прекрасной Даме»:
- Ты в поля отошла без возврата
- Да святится Имя Твое!
Атмосфера между ними накаляется все больше и больше. Да и Александра Андреевна чувствует себя все хуже и хуже. Ей уже разонравился Соловьев, раздражает Белый, она откровенно тяготится их обществом. И вскоре, как и положено, наступает развязка. Сергей ссорится с Александрой Андреевной, и уезжает из Шахматова. Блок, разумеется, берет сторону матери, Белый – Сергея. Он тоже уезжает, но перед отъездом запиской объясняется Любови Дмитриевне в любви. Та рассказывает обо всем свекрови и мужу. Осенью Блок и Белый обмениваются многозначительными письмами, обвиняя друг друга в изменах идеалам дружбы, и тут же каются во всех мыслимых и немыслимых грехах. Любовь Дмитриевна пишет Белому, что остается с Блоком. Белый отвечает ей, что он порывает с ней, потому что понял, что в его любви не было «ни религии, ни мистики».
А она в своих воспоминаниях напишет: «Весна этого года – длительный „простой“ двадцатичетырехлетней женщины. Не могу сказать, чтобы я была наделена бурным темпераментом южанки, доводящим ее в случае „неувязки“ до истерических, болезненных состояний. Я северянка, а темперамент северянки – шампанское замороженное… Только не верьте спокойному холоду прозрачного бокала – [все возможности] весь искрящийся огонь его укрыт[ы] лишь до времени. К тому же по матери я и казачка (мама – полуказачка, полушведка). Боря верно учуял во мне „разбойный размах“; это было, это я знаю. Кровь предков, привыкших грабить, убивать, насиловать, часто бунтовала во мне и толкала на свободолюбивые, даже озорные поступки.
Той весной, вижу, когда [я] теперь оглядываюсь, я была брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной упорно ухаживать».
А что же Блок? Он изменился еще больше. Волосы утратили золотистый блеск, румянец поблек. С него словно содрали всю кожу и остались одни оголенные нервы. В нем огромной, сметающей все на своем пути, поднимается волна беспокойства, волна ненависти против всякого рода болтовни, публичности, пустых свар между новомодными литературными журналами. В одиночестве он бродит по островам, вдоль набережных, полных заводского шума… Он получает странное, щемящее и можно даже сказать извращенное удовольствие среди пьющих, плачущих женщин. Они дарят ему покупные ласки, и на какое-то время беспокойство отпускает его. А иногда… Когда черная тоска становится совсем уже нестерпимой, он точно потерянный блуждает по улицам Васильевского острова, и ноги сами приносят его к Смоленскому кладбищу, где похоронены его обожаемые дедушка и бабушка. А за оградой, там, где заканчивается кладбище, начинается море… Он может стоять часами и смотреть, как пламенеет багровый закат. Потом, вспоминая эти годы, он напишет: «Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева…»
Брюсов, «аргонавты» уже ушли в прошлое. И может быть, именно прежним товарищам обращены его строки:
- Ибо что же приятней на свете,
- Чем утрата лучших друзей.
Однако… Верно, что свято место пусто не бывает и место одних лучших друзей вскоре занимают другие. Именно тогда в жизнь Блока входят Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус. Люди, которые в начале двадцатого века считались центром притяжения русской элиты. Они были больше, чем муж и жена. Их скорее можно было назвать своеобразной партией или организацией. Он – предтеча великого обновления в русской литературе. Она – умнейшая женщина своего времени, утонченная, красивая, элегантная, со странными зелеными глазами и роскошными рыжими волосами. Она умела привлечь к себе тех, кто ей нравился, и оттолкнуть тех, кто ее не признавал. Блока они допустили к себе не сразу. Долго присматривались. Когда он впервые пришел к ним в дом, госпожа Гиппиус, достав лорнетку, пристально посмотрела на него. В этом взгляде было все. И симпатия, и приветствие, и в то же время скепсис. Она смотрит и не понимает, зачем он, поэт, женился на вполне заурядной девушке. И что хорошего можно ждать от такого брака? У творческого человека и в личной жизни должно быть все не просто, необычно. А тут… Все так пресно.
Блок тоже относился к ним по-разному. Временами они казались ему единомышленниками, временами злился, считая, что они слишком давят и видят в нем свою собственность. А что же было на самом деле? Наверное, те отношения, которые были для Блока идеальными. И у Гиппиус, и у Мережковского было достаточно недостатков. Но… Они оба были поделать Блоку. И все втроем могли многое друг другу дать.
После разрыва с Белым мир для Блока, да и вся его жизнь разделилась на две части. К первой, куда входили «аргонавты», он испытывал безразличие, ко второй… немногочисленной, куда допускались лишь избранные, щемящий трепет. Он бесконечно дорожил этими людьми, не мог без них жить и был в вечном страхе за них. К избранному относились не только люди. В первую очередь – Петербург, а затем – Шахматове. Иногда ему казалось, что они принадлежат только ему.
В это время Блок достаточно часто и много размышляет о судьбах русских поэтов. Он анализирует век девятнадцатый и не подозревает, каким страшным станет двадцатый. И не только для поэтов, а для России в целом. Но пока еще до катаклизмов далеко. И хотя их отголоски временами дают о себе знать, в целом жизнь течет в привычном русле. Поэтому можно спокойно обратиться к прошлому. Которое и вызвало у Блока признание, вскоре ставшее классическим определением трагических судеб: «Лицо Шиллера – последнее спокойное лицо в Европе». Да… Жаль только, что среди русских поэтов не часто встретишь спокойные лица. Слишком жестока к ним была жизнь. Пушкин в тридцать семь, а Лермонтов в двадцать семь пали на дуэлях, которые можно было предотвратить. Рылеев повешен. Фет, уже будучи на пороге смерти, в весьма преклонном возрасте – ему было семьдесят, пытался распороть себе живот. Аполлон Григорьев, одаренный Феофанов, гибнут от пьянства и нищеты. Жизнь Тютчева – непрерывная вереница страданий. А уж о тех судьбах, которые не сбылись, нечего и говорить – им нет числа.
И именно в этот период времени для него особенно важными и значимыми становятся близкие ему люди. Теперь как никогда он ощущает, какими крепкими нитями связан с матерью. Появляются строчки в дневнике: «Мы с мамой частенько находимся по отношению к земному в меланхолическом состоянии». Два тома их переписки свидетельствуют о неизменной нежности и постоянной тревоге друг о друге. Конечно, с Александрой Андреевной, страдавшей острыми приступами душевного расстройства, уживаться становилось все труднее и труднее, ее нервозность, раздражительность с годами лишь возрастали, но… Она была неотъемлемой частью его самого, она принадлежала ему целиком и полностью, и его любовь к ней не иссякала. Только с ней он мог делиться самым сокровенным, своими душевными муками и терзаниями. «Конечно, я не буду стараться устраивать раздоры, даже напротив, постараюсь не злиться, потому что нервы и так расстроены, а всевозможных дел сколько угодно. Но едва ли я буду много разговаривать». И далее он пишет: «Жду, чтобы люди изобрели способ общения, годный и тогда, когда вырван грешный язык. Лучшие слова уже плесневеют».
После революции 1905 года, находясь под сильным впечатлением от увиденного, Блок пишет матери: «Достоевский воскресает в городе… Опять очень пахло Достоевским. Пошли к устью Фонтанки за Калинкин мост и сидели на взморье на дырявой лодке на берегу, а кругом играли мальчишки, рисовал оборванный художник и где-то далеко распевали броненосцы».
В этом же году Блоки переезжают на другую квартиру. Александра Андреевна переживает, не станет ли сын отдаляться от нее.
За переезд было много обстоятельств, против – только одно: любовь матери. В это же время Блок становится невероятно моден. Он желанный гость в башне у Вячеслава Иванова, на воскресных приемах у Сологуба и у Мережковского. Он известный поэт, и от славы порой уже нигде не скрыться. Но его стихи по-прежнему пронизывает горькая ирония и отчаяние. Во время одиноких блужданий по городу он выискивает самые жалкие притоны, словно там ждет его желанная отдушина, и понимание, которое он так тщетно пытается найти в своем мире. В его стихах, письмах, статьях и даже на фотографиях отражается постоянно нарастающая смертная, неотступная тоска, словно все двадцать четыре года были постоянным душевным надрывом.
Смолк смех, постепенно исчезла и улыбка. Он все реже и реже вступает в разговоры и наконец совсем умолкает. Некогда румяное лицо пожелтело, потом обрело землистый оттенок. Волосы из золотистых стали пепельными и начали выпадать. А в стихах уже однозначно догорели и «зори» и «закаты». Остались одни туманы, снежные бури и вьюги. Пурпурный воздух превратился в лиловый, затем посерел, почернел. Внутренняя музыка, которая звучала в нем с самого детства, в которой ему слышалось дыхание вселенной, удаляется и…стихает вовсе.
Любовь Дмитриевна почувствовала себя ненужной мужу. И тут опять в ее жизни появляется Белый, который все настойчивее зовет ее бросить Блока и жить с ним. Белый говорит с Блоком – и тот отстраняется, предоставив решение жене. Она снова рвет с ним, снова мирится, опять рвет… Белый пишет Блоку письма, в которых умоляет его отпустить Любовь Дмитриевну к нему, Блок писем даже не вскрывает.
Однако Белый успокоиться не может. Он приезжает в Петербург. В ресторане Панкина происходит встреча четы Блоков и Белого, закончившаяся очередным примирением. Вскоре Белый уезжает обратно в Москву, но возвращается оттуда злой: Блок опубликовал пьесу «Балаганчик», в которой осмеял и московских «аргонавтов», и сложившийся любовный треугольник, и самого себя. Новые письма, новые объяснения и ссоры… Особое негодование у Белого вызвала фигура Коломбины – в образе глупой картонной куклы Блок изобразил его Прекрасную Даму, Любовь Дмитриевну…
На самом деле пьеса «Балаганчик» – это очень значимое для Блока произведение. Театрик канатных плясунов, где печальный Пьеро ждет свою Коломбину. Но ее, увы, отнимает у него разбитной Арлекин. Блок не случайно делает Прекрасную Даму из картона, а небо, куда улетают влюбленные, – из папиросной бумаги. Из смертельной раны покинутого любовника течет не кровь, а клюквенный сок. На это смотрят «мистики», они стоят, разинув рты, и даже перестают бормотать свои теории…
А. Белый и С. Соловьев не приняли нового направления в поэзии Блока. Тон их критики был крайне резким и даже враждебным. Некоторые строчки они отнесли на свой счет и чувствовали себя обиженными. Белый не стеснялся в выражении своих чувств: «Подделка под детское и идиотское… Блок перестал быть Блоком… Стихи возмутили меня».
Блок не предполагал, что его маленькая лирическая мистерия «Балаганчик» будет поставлена на сцене и станет событием в театральной жизни Петербурга. Постановку осуществил В. Э. Мейерхольд в театре В. Ф. Комиссаржевской. Благодаря Мейерхольду, музыке М. А. Кузмина и декорациям художника Н. Н. Сапунова спектакль получился красивым и поэтичным. Блок назвал постановку идеальной и посвятил «Балаганчик» Всеволоду Мейерхольду.
В одном из писем к Белому Блок назвал «Балаганчик» «ничтожной декадентской пьеской не без изящества». Но, видно, было в этой «декадентской пьеске» что-то близкое духу времени, если на спектаклях, по словам очевидцев, творилось «какое-то столпотворение». В зале попеременно раздавались возмущенные крики, свист, хохот, заглушаемые бурей аплодисментов. В символических образах пьесы часть зрителей увидела намеки на политическую ситуацию в стране.
В августе 1906 года Блоки приезжают к Белому в Москву – в ресторане «Прага» происходит тяжелый разговор, закончившийся сердитым бегством Белого. Он все еще думает, что любим, и что только обстоятельства и приличия стоят на его пути. Белый приезжает в Петербург и идет к Блокам, чтобы окончательно расставить все точки над «i». Его проводят в кабинет поэта. Потом Белый вспоминал: «А Саша молчал, бездонно молчал. И мы пришли с нею к Саше в кабинет… Его глаза просили: „Не надо“. Но я безжалостно: „Нам надо с тобой поговорить“. И он, кривя губы от боли, улыбаясь сквозь боль, тихо: „Что же? Я рад“. И… по-детски смотрел на меня голубыми, чудными глазами…. Я все ему сказал. Как обвинитель… Я был готов принять удар… Нападай!.. Но он молчал… И… еще тише, чем раньше… повторил: „Что ж… Я рад…“ Она с дивана, где сидела, крикнула: „Саша, да неужели же?“ Но он ничего не ответил. И мы с ней оба молча вышли… Она заплакала. И я заплакал с ней… А он… Такое величие, такое мужество! И как он был прекрасен в ту минуту…»
Да… эта сцена очень зрима. Вот они, недавние друзья, стоят напротив друг друга в кабинете Блока. Когда Белый объявил, что должен объясниться, в лице Блока что-то дрогнуло. Он был совершенно не приспособлен к выяснению отношений, не умел доказывать и убеждать, не считал нужным обнаруживать свои чувства. Выслушав Белого, коротко ответил: «Ну что же – я рад…» Люба обессиленно опустилась на стул, и когда Белый ушел, разрыдалась. Она поняла, что с Белым у нее все закончилось. Они расстались навсегда. Но Саша! Неужели она ему настолько безразлична, что ему все равно, будет ли она верна или же станет изменять с каждым, кто попадется?
Поездка в Италию с Белым не состоялась, поскольку не могла состояться в принципе. Любовь Дмитриевна написала ему, что между ними все кончено. Белый был в отчаянии, его захлестывала ярость, он писал письма с угрозами и даже замышлял самоубийство. В его воспоминаниях есть такие слова: «Сколько дней – столько взрывов сердца, готового выпрыгнуть вон, столько же кризисов перетерзанного сознания».
Летом в Шахматово приезжает секундант Белого – Эллис, который привозит Блоку вызов на дуэль. Встретили его радушно, накормили обедом и убедили, что повода стреляться просто не существует… Белый устал, у него нервное перенапряжение. И будет очень здорово, если Эллис сможет убедить Белого отказаться от своей безумной затеи. Эллис успешно справился с поручением. Белый не стал повторять свой вызов, но… боль и обида были так сильны и так рвались наружу, что вскоре в журнале «Золотое руно» появился рассказ Белого «Куст» с незатейливым сюжетом про то, как бездушный царь удерживает прекрасную девушку, пряча ее от Иванушки. В этой банальной сказочке было столько ядовитых намеков и они были так прозрачны, что теперь не на шутку обиделась Любовь Дмитриевна. И не только на Белого. Ей было горько, что, несмотря на все действия Белого, Блок держался спокойно, не выказывал ни обиды, ни раздражения. Любовь Дмитриевна написала Белому, что не желает иметь с ним ничего общего.
Со временем душевная боль утихла, обиды сгладились, и отношения между Белым и Блоком возобновились, хотя трещина в них осталась. Через несколько лет пережитые страдания переплавились в литературном творчестве Белого и выплеснулись на страницы романов «Серебряный голубь» и «Петербург».
Глава 9
Другая женщина
Можно было бы предположить, что после несостоявшейся дуэли отношения между Белым и Блоком закончатся. Нет… Этого не произошло. Нечто незримое и необъяснимое притягивало их друг к другу. И вот они вновь пытаются делать хорошую мину при плохой игре – будто ничего не произошло.
Однако… В следующем году (1907) между ними опять возникают разногласия. Поводом послужили последние сочинения Блока – сборник стихотворений «Нечаянная Радость». Новый поэтический сборник разительно отличался от «Стихов о Прекрасной Даме». Образы, настроение, мелодия стихотворений – все было другим. Казалось, поэт устал вглядываться в небесную высь и позволил себе посмотреть вокруг. Вместо небесного града и светлого лика он увидел лесные топи, населенные болотными тварями; современный город с усталыми, измученными людьми; кровь и жертвы начавшихся восстаний. И все же неуютная, уродливая жизнь одаривала поэта нечаянной радостью – золотыми красками осени, узорным кружевом листвы, тишиной замирающей природы:
- Волновать меня снова и снова,
- В этом тайная воля твоя,
- Радость ждет сокровенного слова,
- И уж ткань золотая готова,
- Чтоб душа засмеялась моя!
Блок собирался посвятить «Нечаянную Радость» Белому, но незадолго до выхода книги снял посвящение и объяснил свое решение так: «Теперь это было бы ложью, потому что я перестал понимать Тебя. Только потому не посвящаю Тебе этой книги» (письмо от 9 августа 1906 года). Через много лет, уже после смерти Блока, Белый признал свою критику несправедливой. В воспоминаниях он назовет «Нечаянную Радость» замечательной книгой.
В 1907 году Блок и Белый участвовали в полемике, связанной с творчеством писателей-реалистов. Журнал «Золотое руно» напечатал статью Блока «О реалистах». Она явилась ответом символистам, которые ополчились на М. Горького и других авторов, объединившихся вокруг горьковских сборников «Знание». Защищая Горького, Блок писал о его искренности, интуиции, хорошем знании жизни. Отметил он и «могущественное дуновение таланта» Л. Андреева, и интересную повесть Скитальца. Далеко не все нравилось Блоку в сочинениях реалистов, и об этом тоже говорилось в статье. В целом обзор давал полную и объективную картину текущей литературной жизни.
Отклики на статью последовали незамедлительно. Символистов (Д. С. Мережковский, Д. В. Философов) задело, что поэт высокой культуры, к тому же певец Прекрасной Дамы, проявил интерес к стихии народной жизни и опустился до уровня «некультурной» Руси. Не без издевки они объясняли этот парадокс «утомлением от собственной культурности». А. Белый не только обвинил Блока в заискивании перед реалистами, но не удержался от прямого оскорбления: «…Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали» (письмо от 5–6 августа 1907 года).
Обычно Блок терпеливо сносил нападки бывшего друга. На этот раз Белый переступил границу дозволенного, его высказывания оборачивались откровенной грубостью. И Блок не выдержал: он потребовал немедленно отказаться от сказанного, в противном случае обещал прислать секунданта. Белый ответил двумя примирительными письмами. К вопросу о дуэли они больше не возвращались.
Вскоре Блок приехал в Москву, и между ними состоялся долгий и откровенный разговор. Оба хотели примирения и решили подвести черту под прошлыми обидами. Договорились, что никогда не позволят «третьим лицам» вставать между ними. Готовы были верить, что расхождение во взглядах не омрачит в будущем их отношений. Когда после двенадцатичасового разговора Белый провожал Блока к утреннему поезду, они дали слово всегда верить друг другу.
На деле все получилось по-другому. Вскоре между ними встал С. Соловьев, а яблоком раздора оказался первый сборник его стихотворений «Цветы и ладан». Белый отозвался на книгу своего ближайшего друга хвалебной рецензией, а Блок в статье «О лирике» основательно раскритиковал ее. В результате снова – и неприязнь, и раздражение, толкавшие Белого на поступки, в которых позже приходилось раскаиваться. Так, «в припадке боли и полемической злости» он написал обиднейшую рецензию («Обломки миров») на книгу драматических произведений Блока. Ее содержание исчерпывалось такими формулировками: «Блок – талантливый изобразитель пустоты… Блок… превратился в большого прекрасного поэта гусениц».
Недавний договор был нарушен, они снова были в ссоре, закончившейся полным разрывом отношений. В дневнике Блока появилась такая запись: «Хвала Создателю! С лучшими друзьями и покровителями (А. Белый во главе) я внутренне разделался навек. Наконец-то!..»
Но «разделаться навек» оказалось совсем не просто. В характере Блока была особенность, мешавшая рвать старые узы: он с трудом сходился с новыми людьми, новые отношения складывались мучительно долго, и уйти от старых привязанностей было нелегко.
Во время его отсутствия друзья Белого по его просьбе уговаривают Любовь Дмитриевну ответить на его чувства. Но она уже полностью избавилась от этого увлечения. Осенью 1907 года они несколько раз встречаются – и в ноябре расстаются окончательно. В следующий раз они встретятся лишь в августе 1916 года, а затем – на похоронах Блока.
Популярность стихов Блока к этому времени достигла апогея. Бесконечные признания, записочки и телефонные звонки, досаждавшие ему постоянно, раздражали поэта, для которого «незнакомки, дымки севера» не были расхожим клише, а служили знаками чего-то невыразимого, таившего в себе смутное предчувствие грядущих катастроф. Великая актриса Вера Федоровна Комиссаржевская пригласила к себе Всеволода Мейерхольда ставить «Балаганчик».
Пока шла работа над этим спектаклем, Блок подружился со многими, кто был связан с театром Комиссаржевской, а спустя несколько месяцев он увлекся одной из актрис труппы – Натальей Волоховой. Эффектной брюнеткой, старше его на два года. Позже он напишет ей:
«Посвящаю эти стихи Тебе, высокая женщина в черном, с глазами крылатыми и влюбленными в огни и мглу моего снежного города».
- Я в дольний мир вошла, как в ложу.
- Театр взволнованный погас
- И я одна лишь мрак тревожу
- Живым огнем крылатых глаз.
- Они поют из темной ложи:
- «Найди. Люби. Возьми. Умчи».
- И все, кто властен и ничтожен,
- Опустят предо мной мечи.
И это тоже о ней.
Но… Все началось с постановки «Балаганчика». Еще до премьеры, до той самой скандально-знаменитой премьеры, Блок стал пропадать в театральных уборных Веригиной, Волоховой, Екатерины Мунт. Веселил, поддразнивал их. А однажды послал Волоховой розы со стихами, которые привели ее в восторг и смущение.
С тех пор после спектаклей они бродили по пустынным улицам или уносились в снежную даль на лихачах. Потом, разгоряченные, являлись в дом Блоков. Развеселая ватага людей Искусства, хмельная от счастья и свободы, вваливалась в гостиную, роняя на ковры комья хрусткого снега. Бывало, они засиживались в гостях у Блоков до утра.
«Мы… жили… каким-то легким хмелем», – напишет Люба. Впятером они ходили на «Башню», к Вячеславу Иванову (Таврическая, 35), где Блок впервые прочел «Незнакомку», дурачились, разыгрывали друг друга. «Иногда на маленьких финских лошадках ездили на вокзал в Сестрорецк, где пили рислинг, или в Куоккалу – кататься на лыжах. А после премьеры „Балаганчика“ устроили „Вечер бумажных дам“, когда все женщины нарядились в платья из цветной гофрированной бумаги».
Вечеринка эта была организована на квартире актрисы Веры Ивановой, сразу после премьеры «Балаганчика».
Гости «танцевали, кружились, садились на пол, пели, пили красное вино, как-то нежно и бесшумно веселясь в полутемной комнате; в темных углах сидели пары, вежливо и любовно говоря», – так описал тот «бумажный бал» Михаил Кузмин. Дамы в маскарадных костюмах, мужчины – в черных полумасках… И Наталья Николаевна – высокая, черноволосая, в закрытом черном платье с глухим воротником. Движения ее ровны и замедленны. И сама она вся – тонкая, гибкая, с победоносной улыбкой, изредка бабочкой касающейся губ.
Говорят, Блок сходил по ней с ума. Говорят, он готов был развестись в тот момент с Любовью Дмитриевной и жениться на «своей Наташе». И между тем…
Сама Наталья Николаевна в своих воспоминаниях отмечала, что любви, в сущности, и не было. Был «духовный контакт, эмоциональный, взрывной момент встреч». Ни о каких «поцелуях на запрокинутом лице» и «ночей мучительного брака» не могло быть и речи. «Это все одна только литература», – говорила Наталья Николаевна.
Веригина вспоминает, что Любовь Дмитриевна, тяжело переживавшая этот роман своего мужа, однажды пришла к своей сопернице и прямо спросила: может ли, хочет ли она принять Блока на всю жизнь, принять Поэта с его высокой миссией, как это сделала она, его Прекрасная Дама? «Наталья Николаевна говорила мне, что Любовь Дмитриевна была в эту минуту проста и трагична, строга и покорна судьбе. Волохова ответила „нет“. Так же просто и откровенно она сказала, что ей мешает его любить любовью настоящей еще живое чувство к другому, но отказаться сейчас от Блока совсем она не может. Слишком упоительно и радостно духовное общение с поэтом».
Так было или нет – кто знает? Но достоверно известно, что с тех пор Волохова и Любовь Дмитриевна подружились.
Завершился зимний сезон. Закончилась эта пленительная игра в любовь. Написан цикл «Снежная маска». Это гимн любви, но гимн, если внимательно вчитаться, несколько странный.
Та, кому посвящен этот цикл – Наталья Николаевна Волохова – именно так расшифровываются таинственные инициалы, – была читательницей внимательной. Вот что написала она на экземпляре «Снежной маски»: «Радостно принимаю эту необычайную книгу, радостно и со страхом – так много в ней красоты, пророчества, смерти. Жду подвига. Наталия».
Какого подвига? Внешнего – возможно, окончательного разрыва с женой и ухода к ней, Волоховой (а это обсуждалось), либо подвига внутреннего – преодоления мощного зова смерти, который даже в этих написанных на небывалом подъеме стихах прорывается то там, то здесь? В одном месте он называет ее третьим крещением («Крещеньем третьим будет – Смерть»), в другом – веселой («Веселится смерть» – здесь уже, правда, с маленькой буквы; большой подгулявшая смерть не удостоилась; «Гуляет смерть») и в конце концов, в стихотворении «Обреченный», признается: «Тайно сердце просит гибели».
Добрая и жизнерадостная приятельница поэта Валентина Веригина, поведавшая в своих мемуарах про новогодние розы со стихами, вспоминает, что «вокруг выражения „крылатые глаза“ между поэтами возник спор: хорошо ли это, возможно ли глаза называть крылатыми». О том, возможно ли крылатой называть смерть, споров не возникло. Привыкли, должно быть: у Блока смерть перелетает из стихотворения в стихотворение, из цикла в цикл, из книги в книгу…
Однако отношения закончены. Волохова была убеждена – быть другом Блоку намного лучше, а главное проще, чем женой или любовницей. И она, сохранив на долгие годы дружбу с Любовью Дмитриевной, уходит из жизни поэта. Блок пишет в дневнике: «Мама… жить становится все трудней, очень холодно. Полная пустота кругом: точно все люди разлюбили и покинули, а впрочем, вероятно и не любили никогда. Очутился на каком-то острове в пустом и холодном море… На остров люди с душой никогда не приходят. На всем острове только мы втроем, как-то странно относящиеся друг к другу, – все очень тесно… Тем двум женщинам с ищущими душами, очень разным, но в чем-то неимоверно похожим, тоже страшно и холодно».
С тех пор Блок снова предпочитал иметь дело с проститутками – да еще и с самыми грубыми, с самыми опустившимися из них. Его дневник содержит, к примеру, такое откровение: «25 января. Третий час ночи. Второй раз. Зовут ее Мартой. У нее большие каштановые косы, зелено-черные глаза, лицо в оспе, остальное – уродливо, кроме страстного тела. Она – глупая немка. Глупо смеется и говорит… Кто я – она не знает. Когда я говорил ей о страсти, она сначала громко хохотала, а потом глубоко задумалась. Женским умом и чувством, в сущности, она уже поверила всему, поверит и остальному, если б я захотел. Моя система – превращение плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных – опять торжествует».
Это было время его разочарований – впрочем, весьма для Блока плодотворное. Он писал свои самые сильные и яркие (во всяком случае, по мнению современников) циклы стихов «Снежная маска», «Город», потом «Страшный мир», «Возмездие». Там живой, страстной болью отразилось все: кабаки, к которым пристрастился поэт, ощущение общественной смуты, отступничество той, которую он считал своим божеством…
Любовь Дмитриевна стала заводить любовников. Блок и сам понимал, что не вправе ее винить. «Ответом на мои никогда не прекращавшиеся преступления были: сначала А. Белый, потом Г. Чулков и какая-то совсем мелочь Ауслендер… потом хулиган из Тмутаракани – актеришка – главное. Теперь – не знаю кто», – написала Любовь Дмитриевна, относившаяся к своим эскападам куда строже, чем сам Блок.
20 января 1907 года скончался Дмитрий Иванович Менделеев. Любовь Дмитриевна была сильно подавлена этим. На время ее романы плавно сошли на нет. В конце весны она – одна – уезжает в Шахматово, откуда шлет мужу нежные письма – словно ничего и не произошло. Он отвечает ей не менее нежно.
Зимой Любовь Дмитриевна поступает в труппу Мейерхольда, которую тот набирает для гастролей на Кавказе. Выступала она под псевдонимом Басаргина. Таланта актрисы в ней не было, но она очень много работала над собой. Пока она была на гастролях, Блок расстался с Волоховой. А у Любови Дмитриевны завязывается новый роман – в Могилеве она сходится с начинающим актером Дагобертом, на год моложе ее. Об этом увлечении она немедленно сообщает Блоку. Они вообще постоянно переписываются, делясь всем, что у них на душе. Но тут Блок замечает в ее письмах какие-то недомолвки… Все разъясняется в августе, по ее возвращении: она ждала ребенка. Любовь Дмитриевна, ужасно боявшаяся материнства, хотела избавиться от ребенка, но слишком поздно спохватилась. С Дагобертом она к тому времени давно рассталась, и сейчас была в полном смятении.
У Августа Стриндберга, кумира того времени, есть поразительная, не имеющая аналогов в мировой драматургии пьеса «Отец», которую Блок хороню знал. Герой ее, ротмистр Адольф, страстно желает, чтобы его существование было продолжено за пределами его земного бытия. Продолжено в детях, конкретно – в дочери, но поскольку уверенность, что это его дочь, то есть уверенность в собственном отцовстве разрушена, то разрушена и вера, что он не исчезнет бесследно. Вот уж кто не может сказать о себе, что «он – менее всего конец, более всего – начало». Однако терзается ротмистр не только или даже не столько за себя, сколько за мужчину вообще. Женщина – та ни на мгновение не сомневается, что ее дитя – это ее дитя, поэтому страх смерти у нее или вовсе отсутствует, или значительно ослаблен, а какой отец, – рассуждает ротмистр, – может дать гарантию, что он действительно отец! «Говорил бы уж: ребенок моей жены».
Именно так мог бы сказать Александр Блок. Но – не сказал. Принял ребенка Любови Дмитриевны как своего и в результате испытал то, чего особенно боялся.
«Мне было бы страшно, если бы у меня были дети», – признался он несколько лет спустя поэту Княжнину, у которого родилась дочь и который, сообщая об этом Блоку, известил того о кончине малолетнего сына другого поэта, Владимира Пяста. (Блок был крестным этого мальчика.) Почему страшно? Потому что ребенок может умереть, а что это такое, он познал на собственном опыте.
…Когда 9 августа 1908 года Любовь Дмитриевна, вернувшись с гастролей, объявила мужу, что беременна, он не выказал ни удивления, ни гнева, ни любопытства. По всей видимости, ждал нечто подобного. Еще весной она писала ему из Херсона: «…Теперь опять живу моей вольной богемской жизнью. Я не считаю больше себя даже вправе быть с тобой связанной во внешнем, я очень компрометирую себя… Такая, как я теперь, я не совместима ни с тобой, ни с какой бы то ни было уравновешенной жизнью… Определенней сказать не хочу, нелепо… Ответь скорей и спроси, что хочешь знать, я все могу сказать тебе о себе».
Он ответил незамедлительно. На конверте стояла пометка: «Мне нужно знать, – полюбила ли ты другого или только влюбилась в него? Если полюбила – кто это?» Почти кричит он, понимая, что именно сейчас их хрупкий мирок рухнет и раздавит его своими обломками.
Весну сменило лето, но ясность не наступила. «Всего ужаснее – неизвестность», – пишет он за две недели до ее возвращения. Это его письмо расходится в пути с ее письмом, посланным двумя днями позже. «Я приеду к тебе, я отдам тебе всю свою душу и закрою лицо твоими руками и выплачу весь ужас, которым я себя опутываю. Я заблудилась, заблудилась».
И она приехала, чтобы окончательно объясниться. Конечно, он ее принял. И ее, и будущего ребенка, который, решил без колебаний, будет отныне и его ребенком. «Саша его принимает», – пишет Любовь Дмитриевна его матери – его, но не своей. Своей решила пока не говорить – по совету мужа. Вообще никому… «Пусть знают, кто знает мое горе, связанное с ребенком, а для других – просто у нас будет он».
Сохранилось еще одно документальное свидетельство того времени – план пьесы о литераторе, жена которого долго была в отъезде, писала сначала веселые письма, потом – не очень веселые, а затем и вовсе замолчала. И вот: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Он заранее все понял и все простил. Об этом она и плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим».
Замысел датируется ноябрем 1908 года.
Очевидцы вспоминали, что Александр Александрович в то время часто задумывался о том, как будет воспитывать своего сына. Лицо его в такие минуты приобретало мечтательное выражение… Для Блока рождение ребенка могло стать своего рода спасением. Малыш мог принести в его жизнь стержень, которого ему так не хватало. Впервые они с женой по-настоящему счастливы. Беременность Любови Дмитриевны как никогда сближает их. Он понимает, что сын – его сын – это их шанс на спасение, последняя надежда, светлый лучик, который озарит их жизнь.
Однажды Любови Дмитриевне стало нехорошо, и ее срочно отвезли в больницу. Блок постоянно звонил, справлялся о ее здоровье, простаивал часами у палаты… Но состояние Любови Дмитриевны оставляло желать лучшего. Ей становилось все хуже и хуже. И когда начались эти долгожданные трудные роды, ситуация сложилась действительно критическая. Наконец все разрешилось. Родился мальчик, которого назвали в честь дедушки Менделеева Дмитрием. Блок был невероятно рад. У него сын! Он приходил к Гиппиус и, сидя в кресле, рассуждал: «Как теперь Митьку воспитывать?!» Ведь понятно, что в стране Бог весть что делается. Но… Жизнь снова повернулась к Блоку не лучшей стороной. Вначале улыбнувшись, она обратила эту улыбку в гримасу. На восьмой день Митя умер. Блок очень тяжело пережил его смерть. И после похорон напишет знаменитое стихотворение «На смерть младенца».
- Когда под заступом холодным
- Скрипел песок и яркий снег,
- Во мне, печальном и свободном,
- Еще смирялся человек.
- Пусть эта смерть была понятна —
- В душе, под песни панихид,
- Уж проступали злые пятна
- Незабываемых обид.
- Уже с угрозою сжималась
- Доселе добрая рука.
- Уж подымалась и металась
- В душе отравленной тоска…
- Я подавлю глухую злобу,
- Тоску забвению предам.
- Святому маленькому гробу
- Молиться буду по ночам.
- Но – быть коленопреклоненным,
- Тебя благодарить, скорбя? —
- Нет. Над младенцем, над блаженным
- Скорбеть я буду без Тебя.
Литератор Вильгельм Зоргенфрей, с которым он был в дружеских отношениях, рассказывает в своих воспоминаниях о поэте, как тот встретился ему на Невском проспекте «с потемневшим взором, с неуловимою судорогою в чертах прекрасного гордого лица и в коротком разговоре сообщил о рождении и смерти сына».
Позже тот же Вильгельм Зоргенфрей, нечаянный свидетель отчаяния поэта, получил от него письмо, где Александр Александрович говорил о страсти к жизни. «Я Вам не хвастаюсь, что она во мне сильна, но и не лгу, потому что только недавно испытал ее действие. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей». Противоречие? Да. Но в этом весь Блок. Жажда жить в нем постоянно боролась с жаждой умереть. Кто из них перевешивал? Разумеется, последняя. Но для этого было много причин.
Осень 1908 года. Блоки сидят вдвоем в своей любимой комнате – он за столом, поближе к деревянной резной папироснице. Она – сжавшись комочком в кресле. Александр Александрович пьян и болен – сифилис разрушает его организм и его нервы, – хождения к проституткам не прошли даром. Окно комнаты заклеено цветной восковой бумагой, изображающей коленопреклоненного рыцаря и даму. Дневной свет, проникающий сквозь стекла, бросает на супругов пестрый отблеск, как витраж. Рыцарь и Прекрасная Дама – вот злая ирония…
И опять в жизни Блока пустота. Опять женщины, имен которых он не знает, лиц которых не помнит.
И осколок в сердце. И приросшая к губам презрительная улыбка. И воспоминания о первой своей любви, рождающие в его стихах все те же бездонные омуты синих глаз, страусовые перья на шляпе, шуршащие шелка и флер вуали… Закончилась ли та История любви? Будто бы… И опять в его жизни женщины, чьих лиц, рук, силуэтов он не может ни вспомнить, ни различить. А еще… Тягостная пустота внутри.