Девятный Спас Брусникин Анатолий
Юноша повернулся, сделал учтивый поклон и раздвинул рот в улыбке.
— Виноват. Не вспомню. Должно быть, и вы меня запамятовали.
Она, дурочка деревенская, ещё не знала, что ныне в столице кавалеры с дамами для сугубой политесности друг дружку на «вы» называют, и опозорилась — стала оглядываться: кому это он?
— Я, говорят, на те поры был совсем амбесиль, — всё так же гладко и учтиво продолжил Пётр Зеркалов. — Пока доктора меня не вылечили.
Вправду ничего не помнит! Она была потрясена. Да полно, он ли это?
— Кто ты был? — пролепетала княжна, не поняв незнакомого слова.
— «Амбесиль» — это дурак, вроде блаженного, — объяснил он и улыбнулся, давая понять, что уж теперь дураком никак не является, да и про детство, может, на себя наговаривает.
Отец горделиво обнял его за плечо:
— Вот он какой у меня молодец. А был почти бессловесным. Помнишь? Ну, мы тут походим, оглядимся, а ты, раз назвалась хозяйкой, вели баньку истопить и стол накрыть.
Они долго потом ходили вдвоём по двору, вокруг дома. Казалось, дядя от Петруши чего-то добивался, всё выспрашивал, тот же лишь пожимал плечами. Василиса, наблюдавшая из окна, поняла: Автоном проверяет, не вспомнит ли сын хоть что-то из своего здешнего обитания, а Петя ни в какую. На Зеркалова-старшего, впрочем, княжна и не смотрела, только на двоюродного брата. В груди будто оттаивало что-то, надолго замороженное, но всё ещё живое.
За столом дядя был мрачен и молчалив, но, похоже, не из-за племянницы. Ибо, когда наконец удостоил её беседы, был ласков и приязнен. Ни насмешки, ни снисходительности в его речи не чувствовалось. Он говорил с Василисой не как с неразумным дитём, а как с взрослой.
Сказал, что пора совершеннолетия определяется волей начальства, ибо твёрдого на сей счёт закона на Руси не существует. Так или иначе, сдача опекунства — дело долгое, бумажное, не на один месяц. Тем более назначено оно было по указу самого князь-кесаря. Посему будет лучше, если на время волокиты дорогая племянница поживёт в Москве, у родного дяди. Самый быстрый и короткий путь для барышни восприять отчее наследство — выйти замуж. Не в деревне же княжне Милославской женихов искать? Однако женихи нынче не то, что прежде: смотрят не только на приданое, но и на то, умеет ли дева себя в приличном обществе держать, да политесна ли, да ведает ли иноязычное речение. Все сии премудрости с неба не свалятся, им учиться нужно. Так чего проще? Живи в столице у родных людей, ожидай наследства, а пока обучайся полезным девичьим наукам. Дядя ждал от неё упрямства и сопротивления, и потому собирался долго убеждать, но Василиса не заперечила ни единым словом.
Слушала и, замирая, думала: буду снова жить под одной крышей с ним!
С того дня миновало два с половиной месяца.
Из деревенщины в изящную столичную демуазель Василиса обратилась быстро. Дело оказалось не столь хитрое.
Изготовили ей платьев с фижмами, корсетов — осанку держать, лифов — грудь подпирать; пошили башмаков козлиной кожи и туфель с разноцветными каблуками. Не пожелала она волоса горячими щипцами завивать — куафёр научил укладывать косу поверху, на грецкий лад. С неделю мучилась, обучаясь у танцмейстера воздушной походке, уместной для благородных дев. После этого началось ученье танцам, нетрудное. Иноязычное речение тоже превзошла быстро, не хуже прочих: из немецкого могла сказать без запинки пятнадцать выражений, из французского — целых тридцать. Бонжур, шер шевалье. Кель плезир. Оревуар. Роб манифик. Куафюр сюперб. Чего больше-то?
Дядя почти всё время проводил на службе или в разъездах. Если же доводилось побыть вместе, Василисе с ним нравилось. Он был с ней неизменно ласков, звал «доченькой», умно говорил о самых разных вещах, смешно шутил, а начнет что рассказывать — заслушаешься.
Приятно, что хвалил за успехи в дамском учении. Дивился, сколь она способна к наукам и всё шептал: «В мать, в мать». Даже странно. Батюшка, бывало, тоже хвалил в разговоре свою покойную жену, но за ум ни разу — всё больше «голубицей безответной», за кротость. Василиса подумала: «Вот они, мужья, не за то нас ценят, за что надо бы».
Отношения с дядей были сердечней, чем с тем, ради кого Василиса оставила родное Сагдеево.
На первый взгляд, Петрушина повадка с детских лет переменилась до неузнаваемости. Двоюродный брат (по-французски «кузен») не грубил, на вопрос и обращение отвечал вежливо, благовоспитанно — не то что давнегодишный мальчишка-дичок. Но эта политесность не радовала. Наоборот, приводила в отчаяние.
Если в десятилетнем Петруше изредка словно просыпалось нечто живое, драгоценное, то этот лощёный кавалер был холодней снега. Кузина его нисколько не занимала.
Уж Василиса и так подступалась, и этак. Брови подводила, мушку в виде сердечка к щеке клеила, а однажды даже набралась смелости, надела платье с вырезом — все перси, какие есть, плотно-преплотно в декольтаж утиснула. А он и не взглянул…
Тогда она решила, что это он из-за её необразованности нос воротит. Мол, о чём с дурой деревенской разговаривать?
Взялась Василиса за чтение книг, какие благородным девам знать необязательно. Заучила прозвания всех грецких-латынских богов и богинь, даже географию с гишторией прочла насквозь и многое оттуда запомнила.
Однако, сколь ни заводила учёных бесед о Цезаре либо об американских островах, впечатлить непреклонного кузена не достигла. А вот древние боги неожиданно пригодились.
В Петрушином возрасте у недорослей обыкновенно бывает много страстей и увлечений. Кто за девками бегает, кто голубей разводит, кто охотой увлекается. Петя же имел только одно пристрастие, редкое. Любил рисовать грифелем и красками, а кроме художества ничем иным не интересовался. И вот пришла ему блажь писать античных богинь.
Доставили баричу из деревни самую красивую бабу. Напарили в бане, нахлестали берёзовым веником и поставили перед Петей телешом.
Когда прислуга шепнула Василисе об этаком бесстыдстве, она чуть в обморок не пала. Побежала подглядывать.
Видит, стоит в мыльной пузыристой бадье румяная красавица, вся налитая, яблоко грызёт. А Петя перед ней одетый, сосредоточенный на доске малюет. Раньше, до образования, Василиса ничего бы не поняла, а тут сразу уразумела: рисует богиню Венус, из морской пены рожденную, яблоко же бабе дадено, чтоб не скучала.
Княжна подглядывала долго, боясь нехорошего. Но ничего такого не было. Художник с бабой и не разговаривал. На холсте понемногу выявлялась древняя деесса небесной красы; вместо яблока держала в руке цветок.
Уже не ревнуя, а просто любуясь лёгкими взмахами кисти, Василиса вздыхала. С неё, худосочной, богини не напишешь.
Потом кузен рисовал плечистую Минерву и дородную Юнону, для чего привозили ещё баб. Василиса хоть и тосковала, но терпела. Однако, когда художник добрался до Дианы-охотницы, стало обидно.
Сия богиня — девка поджарая, телом не гораздая, и крестьянку доставили такую же: тощую, длинноногую, ничем не лучше Василисы. Она к тому же бестолковая была. Всё не встанет, как надо, да не приучится, чтоб носом не шмыгать. Петенька с ней прямо извёлся.
И пришла тут княжне в голову мысль, или вернее идея, ибо мысль, она всякой бывает, в то числе и дурной, идея же сиречь умственное озарение.
Когда Петя за какой-то надобностью отлучился, Василиса покинула укрытие, из которого подглядывала, и вошла.
Вроде бы захотела помочь девке — показать, как нужно встать, чтоб Петру Автономовичу потрафить. Та рада совету, ибо тоже измучилась. Отдала и платье богинино, и лук с колчаном, и прочее.
Княжна быстро переоделась во всё это, встала на помост: левая рука заведена за спину, стрелу доставать, одна нога на цыпочках, шея гордо повёрнута. А сама уже чувствует: в дверях он, смотрит.
Василиса будто и не замечает, только покраснела немножко. Ведь из одежды на ней лишь туника выше коленок да сандальи — два ремешка, а руки голые, и подмышку, чего девы кавалерам не показывают, всю видно.
Петруша попросил не шевелиться. Обошёл кругом и впервые смотрел не как через стекло, а живыми глазами. Словно только сейчас по-настоящему увидел.
Она боялась шелохнуться. Только сердце, которому замереть не прикажешь, отчаянно колотилось.
Позировать оказалось трудно. По нескольку часов кряду приходилось стоять без движения, потому что Петруша, когда картины писал, о времени не думал. Начинали на рассвете — ему нужно было обязательно поймать, когда розовый луч восходящего солнца коснётся богининого плеча, а луч всё ускользал, или облако некстати наползало. Тогда художник сердился, бросал кисть. Снова поднимал, малевал без луча — и оставался недоволен. Назавтра начинали ловить зарю сызнова.
Но Василиса не тяготилась, всё терпеливо сносила. Был там некий миг, самый желанный, когда Петруша по её плечу смоченной рукой проводил — чтоб отблеск Авроры пламенней отсвечивал. Рука была холодная, но Василисе казалась обжигающей.
А беседовали мало и о пустяках. Очень её обижало, что Петя ей всё «вы» да «вы» говорил.
Зато как же он хорошел во время работы! Словно некий волшебник дотрагивался до Петруши и превращал ледяную фигуру в сказочного королевича. Чудесные Петрушины глаза светились сиреневыми огоньками, волосы поблескивали в солнечном свете.
«Петушок — золотой гребешок», — думала тающая Василиса.
Красой его она, понятно, увлечь не могла. Однако есть ведь женщины, кто подбирают ключ к мужскому сердцу умом и увлекательной беседой.
Пробовала, и не раз. Вечером прочтёт про что-нибудь в книге или в «Ведомостях», а наутро пересказывает. Однако про войну, про увеселения его царского величества, про иностранные оказии Петя слушал безразлично. И угадать, о чем разговор завяжется, а о чём нет, с ним было невозможно. Как-то раз, по случайности, Василиса заговорила об италианском художнике Михеле Ангеле, про которого в книге написано, что мастер он был преискусный, но и злодей, каких мало. Якобы, желая получше изваять из камня умирающего раба, подсыпал яду своему холопу и жадно глядел, как тот издыхает.
Казалось бы, глупая сказка и небывальщина, но Петя слушал с волнением, даже кисть отставил.
Ободрённая успехом, Василиса пошутила. Хорошо-де, что пишешь не Диану, пронзённу стрелой, не то, пожалуй, проткнул бы меня.
А он вдруг взял и сощурился, словно представлял себе, как это будет: лежит она, сражённая стрелой, стонет, из раны алая кровь течёт…
И точно, проткнул бы, поняла Василиса. Лук с колчаном отшвырнула, выбежала вон.
Он бросился догонять, прощенья просил и брал её за руку, нежно.
Вернулась, конечно. И после не упускала случая чем-нибудь ещё оскорбиться. Ах, как сладко было видеть его просящим!
Нынче, в саду, опять поругались. И тут уж она обиделась не притворно, а по-настоящему.
Вчера Петруша сказал, что будет цветы писать, это «натура-морта» называется.
Она, дура, встала ни свет ни заря, набрала букет из самых пышных роз, которые сама же и высадила.
Спускается он в беседку со своим складным ящиком, а эта красота его уже ждёт, в кристальный кубок поставленная.
Думала, восхитится, похвалит. А он переносицу сморщил, розы вон выкинул, кубок велел унести. Давайте мне, говорит, васильки, колокольчик, Иван-да-Марью — разный сорняк, какой Василиса в дядином саду давно уж повывела.
Вспылила она, ни в чём не повинный кристаль расколотила о землю, ушла из беседки вон.
Потом добранивались в аллее. Он никак не мог взять в толк, за что она взъелась, огрызался, потом заскучал…
В это время слуга сказал, что пожаловал гость, господин гвардии прапорщик Алексей Попов — ожидать боярина — и спрашивает, примет барышня иль нет.
— Приму! — сказала Василиса. — Веди в дом, я скоро.
Стало ей зло, куражно. Пускай Петрушка не думает, что на нём свет сошёлся. Есть и другие кавалеры, не ему чета, ведающие истинно галантное обхождение и готовые ради Василисы Милославской в огонь и в воду.
С Поповым этим до сего дня она разговаривала всего однажды, недели две назад, когда он по какому-то делу приходил к дяде. Мужчина собой изрядный, обходительный, всё жёг глазами — как было такого не запомнить?
Тем паче, что на следующий день невесть от кого принесли букет со смыслом: алая роза, вкруг неё белые, а стебли обёрнуты чёрною лентой. Согласно галантной науке букет означал: «Вы жестоко ранили моё сердце безнадежной страстью».
Было лестно, приятно, а главное любопытно — от кого бы это? Сколь ни ломала голову, не придумала. Но в неведении пребывала недолго.
Тогда же — в воскресенье было — пошла с Петрушей, как положено, в ближнюю церковь, стоять обедню. Вдруг чувствует на себе чей-то взгляд, неотступный. Посмотрела — офицер у стены, в плащ замотанный. Так глазами её и ест. Узнала Попова.
Он приложил к губам персты, послал в ее сторону эфирное лобзанье и глаза кверху закатил.
Василиса прошептала кузену: «Смотри, какой кавалер пригожий. И всё смотрит на меня. Что ему от меня надо бы? Я чай, не тот ли это, что к дяде давеча заходил?»
Не столь она была глупа, чтоб не понять, чего офицеру от неё нужно, но хотелось, чтоб Петруша тоже сие понял. А он, чурбан, плечом только качнул. На церковной службе Петя никогда на священника не смотрел, лба не крестил. Всегда пялился на одну и ту же икону, Одигитрию. Краски на ней были какие-то необыкновенные, он объяснял.
Ну, и с тех пор почти каждый день стала она получать от воздыхателя знаки амурного внимания.
К примеру, доставили свёрнутую трубкой гравюру: «Гишпанский рыцарь Сид, безумствующий от неутоленныя страсти». На картинке кавалер наг, власы и бороду на себе отчаянно рвёт, а прекрасная дева ему делает индиференцию — отвернулась, нюхает цветок.
Ещё Попов стал, что ни день, по нескольку раз мимо дома верхом проезжать. Нарядный, в шляпе с плюмажем, белом шарфе вкруг пояса, да подбоченившись. Если замечал, что барышня на него из окна смотрит, шляпу снимал и кланялся, весьма изящно.
Хоть и были его ухаживания ни к чему, но всё же Василиса выспросила у прислуги и знакомых дев, что за человек. Оказалось, известный селадон и сердцеразбиватель, так что некоторые дамы из-за него даже травиться хотели. Как же тут было голове не закружиться, особенно при Петиной бесчувственности?
Больше всего Василисе понравились вирши, присланные упорным Поповым. Они были и складны, и смыслом хороши, особенно одно место:
- Сколь рок ко мне жестокоужасен!
- Ныне я, злосчастный, есмь опасен,
- Что бедну сердцу разбиту быть,
- Зане я тщусь тебя любить!
Как верно это было изречено! С каким неподдельным чувством! Написать такое мог лишь человек, истинно постигший Амур. У Василисы на глазах выступили слёзы. Уж ей ли было не знать, сколь тщетны усилия любви, не сулящие бедному сердцу ничего, кроме разбитья!
Вот кто пожаловал в минуту, когда двоюродные брат с сестрой жестоко меж собою ссорились.
Петя буркнул, что останется в саду. Какой-то прапорщик был ему без интересу. Шепча «Будешь потом каяться», Василиса пошла встречать интригующего гостя. Сердце в груди волновалось, и не только из-за злости на Петрушу. Как поведёт себя влюблённый кавалер? Что скажет? Это было внове. И страшновато, и возбудительно.
Попов оказался не один, а с каким-то человеком, одетым по-малороссийски. Пригожий, коротко остриженный, с красивой темной бородкой, он так неотступно и странно смотрел на Василису, что она тоже пригляделась к нему внимательней.
Его лицо показалось ей смутно знакомым, будто видела его когда-то очень давно, да забыла. Только где? Не в Сагдееве же. Вот и прозвание у него было чужестранное, украинское.
— Микитенко? Нет, не слыхала. Помнилось, лицо где-то видела, но видно ошиблась… Здравствуй, сударь. А меня зовут Василиса, по отчеству Матвеевна, — улыбнулась она как можно ласковей, потому что малоросс от смущения не мог произнести ни слова.
Правда, поперёк гвардии прапорщика это ему было бы и мудрёно. Тот оттёр товарища плечом и далее не умолкал ни на минуту.
— Почему Матвеевна? — удивился он. — Почему не Автономовна?
Она объяснила, кем ей приходится Автоном Львович и что она сирота. Офицер отчего-то повеселел.
— Это хорошо… То есть, я не в той дефиниции! — поправился он. — А в том резоне, что к сиротам Господь имеет особый ангажемент. Я ведь и сам не имею ни отца, ни матери. С зелёных лет фатум бросал меня по морю-океану жизни, будто щепку.
И стал рассказывать, как двенадцатилетним отроком плавал на корабле в арапские страны — до того весело и увлекательно, что Василиса заслушалась.
Прапорщик имел удивительный дар повествования, слова лились из его уст легко и затейливо, а возвышенные чувства перемежались потешными шутками. Когда живописал невольничий рынок в Алжире, у княжны на глазах выступили слёзы. Когда же стал рассказывать, как по заданию своего начальника ходил в гарем, переодетый девкой, Василиса со смеху чуть не пополам складывалась.
А вот Дмитрий Микитенко ни разу не улыбнулся. Слушал хмуро, глядел в пол. Василиса на него часто посматривала — откуда ж всё-таки черты знакомы? Главное, лицо было такое, что, раз увидев, не забудешь: с тонкими чертами, по-особенному изломанными бровями — так на иконах святых воителей пишут.
Через некоторое время в комнату вошел и Петруша, но Василиса нарочно сделала вид, будто его не замечает, а хохотать принялась пуще прежнего. Может, возревнует к знаменитому селадону?
Однако Петя не смотрел на рассказчика и, кажется, его не слушал. Зато не сводил глаз с украинца.
Княжна смеяться перестала, довольствовалась одними улыбками. Потому что выходило странно: она единственная покатывается, будто дурочка, а двое остальных слушателей хранят могильное молчание.
Тогда и Попов умолк, с неудовольствием покосившись на досадных препятствователей его ухаживанию.
— А что это у вас? Выход на балкон? — спросил он, вмиг сообразив иную тему для разговора. — Снизу посмотреть — доподлинно прекрасен. Не хуже италианских. Не соизволишь ли, мадемуазель, показать мне сию красу вблизи?
Он поклонился и широко открыл перед Василисой прорубленную в стене дверь, обводы которой ещё пахли свежей краской.
Манёвр гвардии прапорщика княжне был ясен. Четверым и даже троим места на балконе не достанет, и Попов окажется с нею наедине. В прежние времена такое для девицы было бы стыд и недопустимо, а ныне называется «тета-тет», ничего страшного.
Она взглянула на Петю и ощутила прилив радости. Он был не таков, как всегда: раскраснелся, глаза сверкали, ноздри раздувались. Ревнует, ей-богу! Мучить его далее сразу расхотелось.
— Балкон этот хорошо только снаружи смотреть, — с улыбкой сказала она Попову. — Ибо он есть одна видимость. Каменщики клали его по картинке, да всё головами качали, сомневались. Говорили, дело непривычное, не рухнул бы. Решётку пока подвязали верёвочкой, не придумав, как укрепить. А ногами ступать на вислое крыльцо строго заказали. Пойдёмте лучше, я вам покажу оранжерею, она недавно устроена.
Петя нетерпеливо дёрнул головой. Хочет мне что-то сказать, догадалась Василиса. Нельзя было такой случай упустить. Не то Петруша опять погрузится в свою всегдашнюю холодность, не вытянешь.
— Спускайтесь, господа, в сад. Я буду с вами чрез минуту.
Едва Попов с Микитенкой вышли, Петя бросился к кузине, схватил её за руку.
— Лицо-то лицо! — воскликнул он то ли враждебно, то ли просто возбуждённо. — Вот и время настаёт!
— Какое время? О чём ты?
Он, не отвечая, подтащил её к балкону.
— Раскраснелась-то как! Выйди на свет! Покажись!
Он повелительно толкнул её в грудь. Чтоб удержать равновесие, княжна шагнула назад и оказалась на балконе, который недовольно скрипнул, но рухнуть не рухнул — переосторожничали каменщики.
— Ты что? — млея, спросила Василиса. — На себя не похож…
Поцелует, сейчас поцелует, мелькнуло в голове. Или ударит? По Петиному виду можно было ожидать и первого, и второго. Она оглянулась, не пялятся ли на них из двора.
Там было почти пусто. Лишь какой-то мужик, большой и бородатый, сидел на смешной кургузой тележке и снизу глазел на господ. Василисин взор скользнул по нему мельком. Наверное, торговец или мастеровой, привёз что-нибудь по хозяйству.
Василиса повернулась к Петруше, который смотрел на неё, закусив нижнюю губу, и не двигался. Чтоб подугасший огонь ревности запылал ярче, княжна мечтательно произнесла:
— А хороши молодцы оба, не правда ль? Вот повезёт девам, к кому такие посватаются…
Огонь полыхнул так, как ей и не мнилось.
Воскликнув неразборчивое, неистовое, Петя снова толкнул кузину в грудь, гораздо сильней прежнего.
Василиса ударилась спиной об ограду, та качнулась, не выдержала, обвалилась.
— Петруша! — отчаянно взмахнула руками девушка, пытаясь устоять на краю. Он смотрел на неё остановившимся взглядом. Мог подхватить — и не подхватил. Должно быть, сам растерялся. Княжна с криком полетела вниз, на каменные плиты.
Глава 6
Исцеление
А тут ли стал Илья да на резвы ноги,
А крестил глаза на икону святых отцов:
— А слава да слава, слава Господу!
А дал Господь Бог мне хожденьице,
А дал Господь мне в руках владеньице.
Былина «Исцеление Ильи Муромца»
Все эти годы Илья не терял её из виду. Как можно?
Нечасто, но и не очень редко тот самый коробейник, что хаживал торговать на оба берега Жезны, приносил в Москву из Сагдеева скупые весточки. Ильша сильно опасался опекуна, проклинаемого половиной Москвы душегуба, но, видно, и душегубам не чужды обычные человеческие чувства. Известия, доходившие из поместья Милославских, были скупы, однако из них следовало, что девочка жива и здорова. Потом Зеркаловы оттуда съехали, Ильше на сердце стало поспокойней.
Часто, особенно зимними ночами, одинокий калека вспоминал, как сиживал возле своей спящей царевны. Может, это и было счастье, о котором сказывают сказки: когда на душе мир, покой и, главное, понимаешь свою нужность на свете.
А месяца два, что ли, назад коробейник приехал и говорит: нет её там больше, к дяде переехала.
Снова стало тревожно. Где обитает большой человек из Преображёнки, начальник полуприказа, сведать было нетрудно.
Не день и не два проторчал Илья в своей тележке на углу кривого переулка, страшась и волнуясь, что снова увидит её после стольких лет разлуки. А вдруг она стала, как обычные девки? Он и сам не сумел бы объяснить, отчего эта мысль так его пугала. Спроси, что дурного в обычных девках, не ответил бы. Наконец увидел.
Василиса выезжала из ворот в кожаной карете со спущенными стеклами (немецкая работа, в городе Кенигсберге такие ладят). С ней рядом был парнишка в золотистых волосьях до плеч. Илья его узнал, но разглядывать не задосужился, лишь рассердился, что зеркаловский сын заслоняет соседку.
Словно услышав, парень откинулся назад, и стало видно Василису.
Что грудь перестала вбирать-выдыхать воздух Илья сообразил, когда в глазах уже начало темнеть от удушья. Разинул рот, зашевелил губами, будто вытащенная из воды рыба. Все страхи были напрасны. Не того следовало бояться…
В обычную девушку Василиса не выросла, да и не могла вырасти. Но стала она такой, что смотришь — и забываешь дышать, а по-иному объяснить трудно. У Ильши бы точно не получилось.
Потом, несколько позже, уже отдышавшись, он вспомнил, что вид у неё был довольный, а платье самое лучшее, какие носят боярышни немецкого обычая.
За Василисино благополучие тревожиться он перестал, но тайно проезжал по Кривоколенному ещё многократно. Увидеть её повезло всего один разок, и то мельком, по ту сторону забора — лёгкой тенью в окошке.
Как же было с Алёшкой не напроситься, раз он ехал в тот самый дом? Вдруг повезёт её близко увидеть. Узнает она его или нет? И ладно ли будет, коли узнает?
Вот о чём он думал, когда ехали из Доброй Слободы, перебивая друг дружку и не успевая отвечать на многие вопросы.
Митьша с Алёшей, похоже, не догадывались, что меж подворьем в Кривоколенном переулке и Сагдеевским поместьем есть связь. Лёшка-то про спящую красавицу вовсе не знал, его тогда на мельне не было, но Дмитрию, наверно, открыться следовало. Иль нет?
По своему обыкновению, Илья не совершал поступков, если не был уверен в их правильности, а потому так ничего друзьям и не сказал. Лучше выждать и поглядеть, как оно сложится.
Но в дом Ильша не пошёл, и дело было не в крыльце. Ножки на его самоходном кресле умели сокращаться и выдвигаться, приспосабливаясь под высоту ступенек — собственное изобретение. Подъем, особенно при наличии перил, получался довольно быстрый. Оробел Илья, потому и остался сидеть в тележке.
Вдруг она на него посмотрит и прочтёт по глазам такое, чего ей знать нельзя?
Торчал во дворе бездвижно, потел от напряжения и надежды — может, голос её раздастся или выйдет гостей проводить?
Василису он увидел не там, где ждал, а наверху, на вислом крыльце. Она выскочила на него, будто играючись, спиной вперёд. Обернулась, мельком глянула на Илью. Лицо у неё было раскрасневшееся, радостное.
С кем она там разговаривала, снизу было не углядеть. Да и всё равно. Ильша смотрел на её шею, на уложенную венцом косу и тем был счастлив. Вдруг что-то случилось — он и не видел, что.
Ни с того ни с сего Василису, словно бешеным порывом ветра, отшвырнуло назад, на хилую узорчатую оградку. Та с грохотом обвалилась, а девушка, всплеснув руками, закачалась на самом краешке предательского балкона.
— А-а-а-а!!! М-м-м-м! — утробно зарычал Ильша.
Это он хотел крикнуть: Алёшка! Митька! Спасайте! Не хватило ни времени, ни сил — до того испугался. Раньше и не знал, что бывает такое состояние — будто кровь в жилах застыла, а вся внутренность сжалась в изюмину.
Как подстреленная охотником лебедь, Василиса опрокинулась и стала падать плашмя, широко раскинув руки. Это было красиво и страшно.
Что с ним произошло дальше, Илья не понял и, можно сказать, даже не заметил. Какая-то неведомая, доселе дремавшая сила вытолкнула его с сиденья. Огромным прыжком он соскочил на землю, оттолкнулся, прыгнул ещё раз — и падающая княжна рухнула прямо в его подставленные руки.
Они оба повалились, но драгоценной ноши Илья не выпустил. Сидел на земле, ничего не соображая, и бережно прижимал лёгкое тело. Лицо Василисы было совсем близко, глаза в глаза.
— Ой… — пролепетала она тоненьким, детским голосом. — Илюша… Да как закричит: — Илья! Илья! Нашёлся!
И давай его обнимать, целовать.
В последующие годы своей жизни, если Ильша когда о чём и жалел — так это что у него в тот самый миг от счастья не лопнуло сердце. Попал бы сразу в рай, и разницы между землёй и небом не заметил бы.
Поразительней всего, что об оживших ногах он и не вспомнил. Это Василиса первая сказала:
— Ты нашёлся! Ты здоров, ногами ходишь! Какой день, ах какой день!
Только теперь он спохватился. Оглянулся на упряжку, до которой было добрых десять шагов. Вороной Брюхан пучился на хозяина, недоверчиво прядая ушами. Не ожидал от сидня этакой прыти.
— Уф, до чего ж я напугался, — содрогнулся Илья. — Прямо душа вон…
Василиса засмеялась:
— Ты напугался? Не ври. — Она вскочила на ноги, потянула его за собой. — Ну, вставай же!
«Не встану», — подумал Илья, и встал. Не с такой, как Василиса, лёгкостью, да ещё и пошатнулся, но стоял. Держали ноги, держали!
На крыльцо, толкаясь, вылетели Дмитрий с Алексеем — на девичий крик. Замерли, ничего не понимая.
Внезапно наверху что-то заскрипело, захрустело. По шву, где балкон соединялся со стеной, пробежала трещина, расползлась. Офицер с казаком отпрянули назад.
— В сторону! — взвизгнула Василиса, оттаскивая Илью от опасного места.
Вовремя: италианский балкон, краса фасада, с преужасным грохотом обвалился вниз, подняв целую тучу пыли.
Через минуту двор огласился громким смехом и звонким чиханием.
Трое мужчин и девица, перепачканные, но совершенно целые, громко ликовали.
— …Думала, разобьюсь! Он, как из-под земли, вырос!
— Илюха, ты стоишь?! Ходишь?!
— Говорили же каменщики: смотреть можно, ступать ни-ни… А-ха-ха-ха!
У Ильи слов не было, он радостно гудел невнятное, хлопал себя по ляжкам, притоптывал на месте.
Сверху, из пустого дверного проёма, который в отсутствие балкона смотрелся весьма нелепо, за ликующими наблюдал стройный юноша. Взгляд его фиалковых глаз были строг и сосредоточен. Поочередно остановился на каждом из четырех лиц и устремился дальше, к воротам.
Туда как раз въезжал всадник, никем кроме юноши не замеченный.
Он натянул поводья, сдвинул чёрные с проседью брови и со спокойным удивлением воззрился на весельчаков, отряхивая дорожный прах с камзола.
На улице остался эскорт, четверо синемундирных конников, у каждого в седельном чехле по карабину.
Княжна наконец оглянулась.
— Дядя! Твой балкон всё-таки обвалился! Я чуть не расшиблась! Кабы не… — Здесь Василиса запнулась. — …Кабы не этот вот человек, не было б у тебя племянницы.
Застигнутые врасплох появлением начальника, приятели повели себя неодинаково.
Гвардии прапорщик вытянулся и сделал правой рукой салютацию. Казак тронул бороду и поправил на боку саблю — запорожцы ломают шапку лишь перед царём иль, на худой конец, перед князь-кесарем. Простолюдин отошёл к своей тележке — мол, вы, дворяне, тут меж собой разбирайтесь, а наше дело мужицкое.
— Я думал, татаре напали. Разгромили мне дом и радуются, — сказал хозяин сдержанно, и лишь по искоркам, что блеснули в желто-карих глазах, было понятно, что пошутил.
Он упруго спустился на землю, потянулся, всё так же зорко оглядываясь. Приметил наверху сына, задержал на нём взгляд, но ничего не сказал и даже не кивнул.
— Василисушка, — с весёлой укоризной молвил Автоном Львович, — тебе бочок не продует?
Она схватилась за бок, обнаружила, что платье лопнуло по шву от подмышки до талии — видно лиф. Ойкнула, обхватилась руками, убежала в дом.
Спровадив племянницу, Зеркалов поманил пальцем Попова. Тот, не дожидаясь вопроса, доложил:
— Господин гехаймрат, дело. Срочное!
— И у меня к тебе тож, — с усмешкой, но уже не весёлой, а опасной сказал начальник. — Был я ныне у князь-кесаря. Гневен он на тебя. Говорит, пропал бесспросно, дерзким манером. Велел сыскать тебя и представить. Что ли тебе, Алексей, голова надоела?
Помертвев, Попов вскричал:
— Разве я бы посмел, кабы не важнейшая оказия!
И поспешно доложил, как на ассамблее случайно подслушал разговор подозрительного немца с мажордомом, как немец тот оказался вражьим курьером и попытался гвардии прапорщика убить, и что обнаружилась у гонца секретная шкатулка с письмом из шведского лагеря. Ежели бы господин гехаймрат наведался в приказную избу, то сержант Журавлёв обо всём отрепортовал бы, ибо о сем чрезвычайном деле извещён и к розыску причастен.
Кто другой из сумбурного этого доклада половины не понял бы, стал переспрашивать, но гехаймрат Зеркалов был муж ума острого и цепкого. Сохмурив брови, он спросил только об одном, грозно:
— Ты почему о тайном при чужих говоришь? — Хищное лицо дёрнулось в сторону казака и мужика, который тоже стоял недалеко и должен был слышать каждое слово. — Пусть на тебя пеняют. Эй, охрана! — оглянулся он на отборных ярыг, всегдашнее своё сопровождение. — Взять этих двоих и в приказ, под замок. Пускай посидят, пока дело не окончится.
— Это мой помощник Дмитрий Микитенко, князь-кесарь пожаловал его армейским прапорщиком. И второй тож при мне. — Попов метнул быстрый взгляд на Ильшу и мигнул: не встревай. — Князь велел мне помощников подобрать, чтоб непременно бородатые. По ведомому твоей милости стрелецкому сыску. Илейка этот один десяти ярыг стоит.
Зеркалов посмотрел на богатырскую стать мужичины, кивнул и махнул охране, чтоб оставалась в сёдлах.
Когда назревала большая охота и пахло серьёзной дичью, гехаймрат лишних слов не тратил, а времени тем более.
— Донесение, — сказал он, протягивая руку.
— Вот тайная шкатулка, хитрого устройства. Если бы не Илейка, ломать бы пришлось… А вот письмо.
Повертев раскрытую шкатулку, гехаймрат углубился в чтение. Несколько раз спрашивал у Попова незнакомые слова, ибо французский язык знал средне.
Прямо во дворе, даже не поднявшись в дом, свинцовым грифельком, который всегда имел при себе, списал донесение на листок. Подозвал Илью:
— А ну, борода. Раз ты сумел эту штуковину отворить, сумей и закрыть.
Мастер неспешно уложил сложенное письмо обратно в ларец, завертел его так и этак, защелкал пластинками. Скоро секретная коробка опять стала сплошь гладкой, непроницаемой. Начальник сунул её в карман камзола. — Ступайте в дом. Ждите. И чтоб никуда.
Он сел на коня, подъехал к охране и что-то негромко сказал ей, после чего помчал вдоль переулка рысью.
— Это он к князь-кесарю. — Алёша с тревогой наблюдал, как ярыги заводят коней во двор и запирают ворота. — Караул при нас оставил. Ох, не нравится мне это.
На душе у Попова было скверно. Наврал-то он складно, но у князь-кесаря всюду глаза и уши. Вдруг кто-то видел или слышал, как оно на самом деле вышло, на ассамблее-то? В Преображёнке со своими за провинности обходились суровей, чем с чужими. Что шпиона шведского выявил и донесение перехватил — это твой долг и служба. А вот за брехню начальству отвечали своей шкурой, если не жизнью.