Девятный Спас Брусникин Анатолий
Говорить вот только — удивительное дело — было вроде как не о чем. Чего ж, с иной стороны, удивительного? За долгие годы разлуки у обоих, считай, вся жизнь на свой лад прошла. Попов спохватился:
— А знаешь, Митьша наш тоже здесь! Не дале как вчера его встретил! Статный, гладкий, и собою раскрасавец!
— Да ну? Где же он?
— У меня, в Огородной Слободе. Тут недалеко. Я сейчас должен по срочной надобности в Кривоколенный переулок бежать. Вернусь — пойдём вместе к Митьше. То-то удивится, то-то обрадуется! — Он запнулся, вспомнив, что ходить Илья не может. — Повозку найду, доедем.
— Повозка у меня своя есть. — Ильша посопел, будто из-за чего-то заколебался. — А что там, в Кривоколенном?
— Начальника моего дом. Ежели задержусь, ищи Митьку в доме аптекарши Штубовой, там знают.
— Где в Кривоколенном? — не отставал Илья. Дался ему этот переулок!
— На углу. Забор зелёный, с острыми концами. Над ним дом виден, штукатуренный. С балконом. Знаешь, что такое «балкон»?
Что-то переменилось в Ильшином лице. Не сразу, а покашляв, богатырь сипловато сказал:
— Знаю. Вислое крыльцо… Как же ты туда, пешком, что ли? Неблизко. Давай отвезу. И потом, тово-етова, захочет твой начальник сызнова шкатулку закрыть. Без меня у него не выйдет.
А ведь дело говорил Илья! Алёша хлопнул его по плечу — чуть ладонь не отшиб:
— Верно! Золотая у тебя голова! Только на чем же ты меня повезёшь? У тебя тележка не докончена, вместо сиденья — дыра.
— Сам ты дыра.
И пошли чудеса.
Ильша нажал рычаг справа на подлокотнике, и кресло, в котором он сидел, само собой отъехало от стола спинкой вперёд. Нажал еще раз, слева, и кресло повернулось. Оно оказалось на маленьких, обшитых сталью колёсах.
На этом троне мастер пересёк горницу, оказался прямо над кормой повозки. Примерился — и спустился колесиками по желобам так, что края седалища вошли в пазы тележки, щёлкнули. Получилось, что кресло-самоход и есть сиденье диковинного экипажа.
— А ну, Брюхан, вставай! — приказал Ильша коню.
Вороной — будто в сказке — впятился огромным крупом между оглоблями. Илья повернул какой-то крюк, с левой оглобли на правую перекинулось дышло.
— Живу я бирюком, катать мне некого, поэтому посадить тебя не могу. Вставай, тово-етова, поназади, держись мне за плечи. Брюхан на разбег не скорый, но как разойдётся, идёт шибко. Думать надо, быстро домчим.
Восхищенный, Алёша встал на запятки, взялся за чугунные плечищи друга. Конь легко вытянул возок за ворота, которые сами захлопнулись.
— Живые они у тебя, что ли? — оглянулся Попов.
— Не-е. Когда колёса через порог проезжают, они на давило жмут. От давила идёт жила такая, особенная, к вороту. Ворот начинает пружину отпускать. Пружина… Долго рассказывать. Я те, тово-етова, после покажу…
— Погоди-ка. — Алексей подумал. — Давай сразу за Митьшей заедем. Потеря времени небольшая. Повидаетесь. А мне он может для дела снадобиться.
Обязательно нужно было гехаймрату нового помощника показать. Вчера на колокольне, когда Фрола упустили, они ведь вдвоём были. А у начальника обычай: если случилась какая оплошка, всех причастных расспрашивать по одиночке. Значит, всё равно велит Дмитрия доставить.
Была и еще одна мыслишка: показать Митьке (а получится, так и Илье) избранницу своей души. Пусть посмотрят, каких богинь рождает Натура и восхитятся.
В скором времени диво-экипаж, наведавшись в Огородники, уже мчал обратно в сторону Белого города, но вёз не двоих человек, а троих. Прохожие оглядывались на необычное зрелище.
Огромный, словно сошедший со сказочного лубка конь с развевающейся гривой гнал во всю прыть, без труда таща за собой нарядную, как игрушка, коляску. Правил лихобородый великан в простой рубахе и сдвинутой на затылок шапке. За его спиной, обнявшись, стояли Преображенский офицер в зелёном кафтане и казак с кривой саблей. Все трое говорили наперебой, а верней орали, ибо грохоту от гонки было много.
Перекрикивались меж собой больше Дмитрий с Ильёй, так что Алёша даже заревновал. Это ведь он свёл всех вместе, а они ему никакого внимания, и переговариваются о непонятном: про девчонку какую-то, про лесное житьё.
— А сома-то, сома помнишь, какого ты из реки выудил? — ни к селу ни к городу вспоминал вдруг Митьша, стуча возницу по плечу и заходясь смехом. — И мне: «Подцепляй, тово-етова, подцепляй!» А у меня руки не держат!
Илья крякал, ухал, тряс головой, но басил маловнятное:
— Да-а, сом… Помню… Ушёл сом… Я его на следующий год… Погоди, ты лучше… Как ты тогда, тово-етова, добрался-то? До Сечи-то?
Митя вместо ответа:
— А с ложки меня кормил, помнишь? Будто дитя малое?
Надоело Попову это несмысленное суеорание. Надо было брать кормило беседы в свои руки.
— Ты ноги свои хорошему лекарю показывал? — спросил он Илью.
— Э-э-э… — Тот махнул ручищей. — Лекарь не вылечит.
Дмитрий участливо завздыхал:
— Выходит, за все эти годы так ничего и не напугался по-настоящему?
— Выходит. Нет у жизни такого страху, чтоб меня в трепет вогнать.
И опять Алексей не понял. При чём тут страх? И отчего Ильша так печально ответил? Не ведаешь страха — счастливый человек.
— Почему ты в Москве? — спросил, наконец, дело Никитин. — Ты ведь многолюдства не любил, никуда съезжать с мельни не думал.
Близ Покровской башни, где шли и ехали многие, скорость пришлось сбавить. Коляска теперь катилась гладко, без шума. Стал возможен связный разговор.
Жаль только, рассказчик из Ильи был не ахти. Он начал не с начала, а с середины, пропустив какое-то событие, известное Митьше.
— А как мне было оттуда не съехать? Воротился с охоты — полон дом синих кафтанов. Начальный человек на меня коршуном: тя, говорит, как звать? Ну, Илья. Он ладоши потёр. Илья? Ты-то нам и нужон. С нами поедешь, тать. Расскажешь, как княжну похищал.
«Какую княжну?» — хотел спросить Алёша, однако Никитин толкнул его — не встревай.
— Я ему: «Может, я вам и нужон, да только вы мне ни на что не сдались».
— И что?
— Что-что… Тово-етова, порешил всех. — Ильша сокрушенно поскрёб затылок и, словно оправдываясь, прибавил. — Они тебе плечи ломали, кожу драли, а я с ними обниматься буду? И потом, я вначале по-хорошему попросил: уйдите, пока не осерчал. Не вняли. За сабли свои схватились…
Попов слушал и не верил.
— Ты… порешил служилых Преображенских людей?! Много?
— Не-е… С начальником восьмерых. Главного — последним. Даже спросить поспел, прежде чем душу из него вынуть: проснулась ли княжна? Проснулась, говорит, и на Илью некого показала… Ну и ладно, думаю…
Рассказчик умолк, погрузившись не то в думы, не то в воспоминания.
— Расскажите, парни, что за княжна? — воскликнул изнывающий от неведения Алёша. — Раз проснулась, стало быть, спала? С кем спала-то, с тобой иль с тобой?
Двое остальных взглянули на него осуждающе и ничего объяснять не удосужились.
— А дале что? — спросил Никитин.
— Да ничаво… Упокойников, тово-етова, в воду положил, речка унесла. Кой-никакой струмент прихватил, да и покатился прочь. Мельню спалил, чтоб им не оставлять. Раз одни дорожку нашли, думать надо, и другие сыщут… А многолюдства я не люблю, это ты правду сказал. Когда людей что муравьев, — Ильша обвёл рукой всю шумную улицу Покровку и повернул с неё в переулок, — никакой человеку цены нет. Однако тут затеряться легче… Сначала перебивался худовато, но голова-руки есть. Ныне хорошо живу, неча Бога ругать… Вон он, Кривое Колено, начинается.
Места здесь были знатные, из лучших на Москве. Коляска проехала мимо каменных голицынских палат, но это было не диво — мало ль на Москве князей да бояр? А вот в небольшом отдалении, высоко-превысоко над крышами, высунулась колокольня с невиданным на Руси завитушечным куполом и прегордыми колоннами. Была она в деревянных лесах, не до конца ещё отстроена.
— Самого Меншикова владение, Александра Даниловича, — важно объяснил Алёша залюбовавшемуся на этакую красу Никитину. — А вон и гехаймратово проживание.
Илья, очевидно, и вправду знал этот дом, потому что без Алёшкиных слов уже повернул к зелёному забору. Ворота были нараспашку. Сразу видно, что хозяину сего владения опасаться некого.
— Въезжать, что ли? — спросил Илья с необычной для него робостью.
— Давай, кати. Мы, чай, не праздно.
Сам Попов был в доме у начальника всего второй раз, однако держал себя уверенно, будто здесь дневал и ночевал.
— Палаты не шибко богатые, ибо на Преображенской службе сильно не забогатеешь, однако с большим уменьем перестроены. Поди угадай, что прежде тут стоял деревянный терем. Двор этот был на казну отписан от одного стрелецкого полковника, за измену. А моему начальнику пожалован в награждение… Штукатурка итальянская. Колонны и фигуры по ней прорисованы, издали же посмотреть — будто настоящие. За домом сад, в нём какие только цветы-плоды не произрастают! Но краше всего балкон.
Он показал на мраморную площадку, торчавшую из второго этажа и кое-как прикреплённую к стене деревянными, ещё не оштукатуренными опорами.
— Перильца хлипковаты, — со знанием дела заметил Илья, показав на ажурную оградку. — Не обопрёшься.
— Не для того поставлены, чтоб обпираться, — для красоты… Сейчас спрошу, прибыл ли хозяин.
По напрягшемуся Алёшиному лицу было видно, что начальника своего он опасается. Перекрестился малым знамением, взбежал на крыльцо, почти сразу же вернулся, чем-то взволнованный и раскрасневшийся.
— Его пока нет. Но велено идти в салон, это горница по-старому. К нам выйдет сама!
Митя удивлённо спросил:
— Хозяйка?
Не в московском обычае, чтобы жена к гостям выходила, да ещё в отсутствие мужа.
— Вдовый он. Дочь у него за хозяйку. Сейчас увидишь, — шепнул Попов. Он оглянулся на Илью.
— Ты тоже поднимайся. Посмотришь, какую я себе невесту присмотрел. Это ничего, что ты одет попросту.
Опустив голову, Ильша молчал. Потом глухо ответил:
— Не-е. Я тут. Понадоблюсь — кликните.
Митьша укоризненно показал Алёше на ноги калеки: как-де прикажешь ему по ступенькам карабкаться, ползком что ли?
— Ладно, — придумал Попов (очень уж ему хотелось, чтоб Илья тоже на его избранницу полюбовался). — Я с ней на балкон выйду, будто бы гуляючись. Увидишь и снизу.
Пока они вдвоем поднимались на крыльцо, с двух сторон украшенное новыми гипсовыми львами, Алексей наскоро напутствовал друга:
— С гехаймратом, когда явится, держись опасно. Он — волчище презубастый. Если кого невзлюбит — со свету сживёт, однако человека полезного не обидит.
Дмитрий поморщился. Ещё вопрос, желает ли он быть полезным какому-то приказному дьяку, пускай даже немецкого чина-звания.
Внутри бывшего терема всё, что возможно, было переустроено на европейский лад. Сени расширены, из них наверх, в вышнее жильё, по-нынешнему «бельетаж», поднималась свежепоставленная лестница. Достигнув верхней площадки, Попов остановился у окна и, схватив Митю за руку, вскричал:
— Вон она, зри!
Окно выходило в сад, устроенный не по-русскому обычаю: дорожки все прямые, пересекающиеся под углами, деревья неестественно остриженные, а вместо кустов малины да смородины — прямоугольники цветов.
На ближней к дому дорожке, спиной к наблюдающим, стояли двое: юноша в серо-голубом камзоле и стройная девица, тоже одетая по-немецки. Её стянутая в талии фигура и гордая посадка головы Дмитрию сразу понравились. Понравилась и необычная причёска: коса уложена округ макушки венцом.
— Моднейшая средь дев куафюра, «Богиня Диана», — похвастал Алексей. — Во всей Москве столь просвещённых девиц поискать — не найти…
Он говорил ещё, но здесь девушка обернулась, и Никитин перестал что-либо слышать. И ведь не сказать, чтобы она была раскрасавицей — вот уж нисколько. Не дородна, не грудаста, а, напротив, совсем тоща; щеки не пухлы и не румяны, губы не сердечком, лоб слишком высок, глаза продолговаты (раскрасавице положены круглые). Но когда Дмитрий увидел это скуластое, рассерженное чем-то лицо, его будто толкнула некая сила — не назад, а вперед, так что бывший запорожский казак поневоле схватился за подоконник. Кто-то тряс его за рукав.
— Эй, очнись! Ты что, видал её раньше?
Алёшка смотрел на друга с подозрением и чуть ли не испугом. У Никитина едва нашлись силы отрицательно покачать головой.
— …Если б видал, запомнил бы. Такую-то… — прошептал он и тем выдал себя с головой.
Попов побледнел.
— Кто это с ней? — нахмурился Дмитрий на юношу. Наглец мало того что отворачивался, когда чудесная дева ему что-то выговаривала, но ещё имел дерзость кривить свою белую, неприятную физиономию. То есть, лицо-то у него было очень даже красивое, но именно это обстоятельство Никитину и показалось неприятным.
— Не бось, этот тебе не соперник. Брат её, недоросль.
Сказано было зло, враждебно. Спохватившись, Митя посмотрел на товарища. Тот ответил тяжелым взглядом. Помолчали. Наконец, Дмитрий опустил глаза и тихо молвил:
— Ты прав. Лучше девы на свете нет. Но я твоему счастью не помеха. Я был бы пёс бесчестный, коли бы встрял. Ты первый её нашёл, ты жених…
Тяжело дались ему эти слова, но были они окончательными. Алёша это сразу почувствовал и успокоился.
— Ну то-то.
Разговор меж братом и сестрой закончился тем, что невежа вовсе от неё отвернулся, а прекрасная дева, гневно топнув ножкой, пошла в дом.
— Кровь сильно видно? — спросил Попов, оглядывая перед кафтана, весь в тёмных высохших пятнах. — Эх, нехорошо…
Никитин тоже наскоро поправил свой кунтуш, отряхнул рукавом пыль с сапог.
Внизу, под лестницей, появилась хозяйка, и гвардии прапорщик принялся выписывать замысловатые выкрутасы ногами и руками, будто Петрушка на веревочках.
— Это я, Алексей Попов! Счастлив лицезреть! — воскликнул он, застывая в изящной позитуре: правая рука прижата к груди, левая на рукояти шпаги, ноги приставлены носок к каблуку.
— Узнала, как не узнать, — раздался звонкий, безо всякой девичьей застенчивости голос. Странные слова сопровождались не менее странным смехом.
Митя несколько удивился. Чудно жениху себя по имени называть, будто напоминая, а невесте уверять, что она его отлично узнаёт. Может, приврал Лешка и никакой он пока не жених?
Девушка стала подниматься. Надежда у Дмитрия была лишь на одно. По опыту он знал, что многие особы женского звания издали гораздо прекрасней, нежели вблизи. Но с каждым шагом, с каждой ступенькой чары становились всё сильней, а мука всё невыносимей. К тому мигу, когда богиня закончила волшебное своё восхождение, Никитин уже твёрдо знал: он погиб, погиб навсегда, невозвратно. Он низко поклонился.
— Это мой товарищ, Дмитрий… — начал Алёша и запнулся.
Тогда Никитин поднял глаза. Дева смотрела на него очень сосредоточенно, будто бы желала и не могла что-то припомнить.
Закусив губу, Попов закончил сдавленным голосом, полуразборчиво:
— …Дмитрий Ларионович Микитенко. Тоже у твоего батюшки теперь служит.
Она улыбнулась, слегка встряхнув головой — так отгоняют мошку или глупую мысль.
— Микитенко? Нет, не слыхала. Помнилось, лицо где-то видела, но видно ошиблась… Здравствуй, сударь. А меня зовут Василиса, по отчеству Матвеевна.
Глава 5
Балкон
И жила та царь-девица.
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Я. Полонский
Василиса Милославская выросла непохожей на прочих дев благородного звания. На Руси боярышня или княжна, войдя в невестные лета, могла обратиться белой лебедью, тиховзорной и душепокойной, могла — павой, поражающей мужские сердца своей яркоцветной красой, большинство же, как от природы положено, коротали девичий век серой утицей, ожидая замужества или монастырской кельи, — это уж как Господь рассудит.
Василиса же больше всего походила на лесную кукушку, что летает сама по себе, кукует, как вздумается, и никто ей не указ. Должно быть, унаследовала независимый и вольный нрав от истинной своей матери, а возможно, причина крылась в другом. Мало кому из барышень выпадало такое детство, как этой девочке. Тут выбор был: или зачахнуть, или обзавестись сильными крылами.
Мнимой своей матери княжна помнить не могла, об истинной родительнице и не догадывалась, отец помер на десятом году её возраста, и осталась она под опекой дяди Автонома, которого почти совсем не знала.
Первый год сиротства, очнувшись после болезненного многомесячного забытья, где сон с явью смешались — не разберёшь, девочка прожила, не томясь. Рядом был двоюродный брат, которого она любила. Любила по-детски, смешно, но это уж как умела. Петруша был странен, временами груб, даже несносен. Она часто плакала от его обидностей или, хуже того, безразличия, но ни единого дня не тосковала и не чувствовала себя одинокой. И дядя поначалу был с сироткой ласков, внимателен. Подолгу с ней разговаривал, гладил по голове, всё выспрашивал о покойном тяте и его привычках.
Пока родственники жили в Сагдееве, Автоном Львович всё искал что-то. Рыл землю то там, то сям, живого места в усадьбе не оставил, а некоторые постройки недавнего возведения зачем-то разобрал по брёвнышку.
Потом эти занятия дяде надоели. Зеркаловы переехали в Москву, где им был пожалован дом, а Василиса осталась в поместье.
Самое больное воспоминание — как она побежала за ворота, следом за отъезжающей коляской. Как кричала: «Петенька! Петруша!», а тот и не оглянулся. И после, во все годы, ни разу в Сагдеево не наведался. Несколько месяцев Василиска плакала о нём каждый день, потом заставила себя забыть золотоволосого мальчика с сиреневыми глазами.
В ту пору осталась она на свете совсем-совсем одна. Единственный друг, безногий Илья, пропал.
Едва оправившись после болезни, Василиска выбралась к нему на мельню. Хотелось повидаться и, главное, понять, что в том долгом сне было правдой, а что мороком.
Но вместо дома она обнаружила свежее пепелище, при виде которого сердце сжалось от горя и предчувствия какой-то смутной, неотвратимо надвигающейся беды. Горькая беда нагрянула, когда Зеркаловы съехали.
Вместо себя Автоном Львович оставил в Сагдееве прикащика. Сказал: «Слушайся Нифонта, как меня».
Нифонт этот ранее служил у дяди в Преображенском приказе. Не описать, до чего страшен! Вместо носа кожаный мешочек на тесемках. Много позже Василиска узнала: вёл Нифонт допрос в пытошной избе, а страдалец, которого он терзал, с дыбы сорвался, накинулся на мучителя и нос ему отгрыз. Без носа в таком важном месте служить неподобно. Известно, кто безнос ходит — каторжники, рваные ноздри. Вот Нифонта с казённого места и отставили. Дал ему Автоном Львович кормление при себе, чтоб зверь этот ярился ради дядиной пользы.
В Сагдееве, без управы и начальства, сделался Нифонт царём и Богом. Никто против него пикнуть не смел.
Девчонкой, существом малозначительным и бесполезным, прикащик заниматься брезговал. Приставил к ней суровую бабу, чтоб глядела за княжной, ни на шаг от неё не отходила. Через некое время заметил, что мамка к дитяте помягчела, жалеет сироту, даже ласкает — прогнал, приставил другую, позлее. И после того менял мамок каждые два-три месяца, чтоб не привыкали. Слуг в усадьбе тоже подолгу не держал, так что росла Василиска среди чужих людей, в лучшем случае к ней равнодушных, а то и враждебных.
В те годы девочка была уверена, что Нифонт задумал её извести и мучает нарочно, из лютости. Боялась его невыносимо.
Каждую субботу прикащик удостаивал подопечную внимания — для науки стегал лозой по рукам, очень больно. Это если ни в чём не виновата. А коли провинилась в какой-нибудь малости, драл за уши, с вывертом и обидно грозился, что со временем уши у неё вытянутся, как у ослицы. Василиска пугалась, рыдала пуще.
Но и в те, ранние годы в девочке уже сказывалась непреклонность.
Однажды, во время субботнего мучительства, она вдруг поняла: Нифонту нравится видеть, как она плачет. И поклялась себе, что больше слезинки не уронит. Это был первый её бунт, неудачный.
Через неделю, перед следующим истязанием, она долго держала руки в ледяной воде, чтоб занемели. Стал Нифонт по ним хлестать, а Василиса смотрит на него сухими глазами и только губу кусает. На-ка, ирод, выкуси.
Озадачился прикащик. Лозу отложил. Подумал немного и внезапно сделал нечто невообразимо ужасное. Сдёрнул с лица мешочек — а там яма, и в ней что-то мокрое, зелёное!
Завопила княжна от страха и отвращения, зажмурилась, слёзы потоком, Нифонт же знай хохочет. С того дня взял он над ней полную силу.
Начал бить не только но запястьям, но и но щекам. Потом совал волосатую кисть: целуй-де, благодари за науку, не то нос заголю. И она целовала.
Начала Василиска от такого бытия чахнуть, задумываться, о чём дети на двенадцатом году жизни не задумываются. Зачем-де на свете обитать, если он так нехорош? И не лучше ль самой всему конец положить, чем дожидаться, пока палач её уморит?
Вышла как-то субботним утром во двор, перекрестилась, да и на виду у челяди прыгнула головой в колодец.
Как и кто её вынимал, не видела и не помнила. Очнулась — лежит на траве, а над ней Нифонт трясётся, зубами щёлкает. В тот раз наказал он её как-то неубедительно, руку целовать не заставлял и нос показать не грозился. Стала Василиска пуще задумываться.
Припомнила, что питали её всегда сытно — если заморить хотят, так не кормят. Когда болела, Нифонт всегда у постели торчал, беспокоился. Корью захворала — сам привёз из Москвы самолучшего лекаря-немчина, за большие деньги. Значит, не нужно прикащику, чтобы она умерла?
Наступила новая суббота. Тогда-то и состоялась решающая битва. Обе стороны к ней готовились.
Нифонт сказал, щеря зубы: «Гляди, девка. Будешь дурить — вовсе чехол сниму, буду с утра до вечера так ходить».
А она ему спокойно: «Недосуг мне на твое гноилище любоваться. А если ещё когда-нибудь руку свою поганую на меня поднимешь, смерд, удавлюсь ночью, так и знай».
И дрогнуло в нём что-то, сломалось. Она сразу это увидела. Отшвырнул прикащик заготовленную лозу и молча вышел.
Так Василиса одержала первую в своей жизни победу. Быть может, самую главную.
С того дня всё пошло по-другому.
Злой Тугарин-Змей превратился в безвредного ужа. Не сразу, постепенно. Какое-то время ещё пытался ерепениться, вести себя по-хозяйски, как в прежние времена. Но стоило прикащику повысить голос или хотя бы насупить на княжну брови, та красноречиво обводила у себя пальцем вокруг шеи или кивала в сторону колодца — и Нифонт съёживался. Нашлась на него верная управа.
А тут ещё окрутила безносого сдобная баба-повариха: приласкала, присластила, приучила спать на мягкой перине, под жарким боком. Со временем весь яд из аспида вышел, и стал он мужик как мужик, разве что с колпачком заместо носа. Василиса потом сама на себя, маленькую, дивилась: чем это её Нифонтишка так пугал-то? Непонятно.
Однажды сама попросила его мешочек снять. Он засмущался, не хотел, но она настояла.
И ничего особенного. Противно немножко и жалко, но ужасаться решительно нечему. Подарила прикащику вместо зловещего клювообразного колпачка бархатную, шитую бисером повязку.
Так и вышло, что с двенадцати лет княжна жила в полной своей воле, чего на Руси с девочками никогда не бывало. Свободнее всех на свете живут люди одинокие, ни с кем душой не скреплённые, а уж по части одиночества с Василиской не потягался бы и лесной схимник, кто в скиту от мира спасается. Схимники, они каждодневно с Богом и Его ангелами общаются, а Василиса по юной своей живости и свежей телесности была далека от небесных устремлений. Скакала верхом по полям, вслед за ветром. Днями пропадала в лесу. Летом плавала у сожжённой мельни, где запруда, воображая себя русалкой. Особенно любила подобраться поближе к омутам и водоворотам, чтоб потянуло, закрутило. Страшное и опасное её не отталкивало, а наоборот притягивало.
Знаться Василисе было не с кем. Соседи-помещики, мало того что казались ей скучными, так ещё и боялись водить знакомство с последницей проклятого рода Милославских.
Зимой, когда развлечений меньше, княжна читала, благо от отца осталась большая вивлиофека. Лет в четырнадцать обнаружила там книгу, которая стала любимой. «Наука как имение в доброте держать дабы богатство обресть», переложение с голландского.
Многополезное сочинение, для помещика истинный клад. И загорелось Василисе голландскую науку в Сагдееве утвердить.
Нифонт пробовал сопротивляться. Как-де можно своевольничать? Автоном Львович велел, хоть сдохни, по восемьсот пятьдесят рублей в год ему высылать. Ведь голову с плеч снимет, он такой!
«Вышлешь, сколько надобно, — пообещала Василиса. — А имением сама управлять стану. Моё оно, не дядино. Вырасту — сама владеть буду».
Дала Нифонту в залог жемчужный кокошник, из матушкиного наследства. И взялась за дело, руководствуясь мудрой книгой и собственным разумением.
Начала со свиней и коров. Раньше, как повсюду на Руси, они паслись привольно, бродя с луга на луг под присмотром свинопаса или пастуха.
Голландская же книга поучала, что пасти скотину не нужно, от этого она мослеет, теряет жир. Свиней надо держать в особом домке, кормить отрубями, да требухой, да пивом поить. Коровам давать траву-кловер и иные разные прибавки, а на картинках показано, как те растения выглядят.
То-то потешались все, когда княжна хрюшкам в корыто пиво лила, а бурёнкам цветочки сыпала.
Но молоко от коров вскоре пошло сладкое, а свиньи осенью дали мясо до того сочное и мягкое, что с тех пор Нифонт его и на рынок возить перестал — купцы сами приезжали и меж собой дрались, кто дороже купит.
Ещё Василиса вычитала про сад-оранжерею, где можно выращивать разные диковины.
Не пожалела двухсот рублей, пригласила немца из Измайловского дворца, чтоб построил стеклянный сарай, да с печью, да с подземными трубами и привёз апфельцыновых и лимонных деревьев.
На второй год сняли урожай, хоть пока ещё небольшой, но Нифонт продал редкостные плоды московским боярам и иноземцам по полтине штука, и тем окупил весь расход.
По-новому стала обходиться Василиса и с крестьянами — это уж не из книги, а своим умом.
Издавна, как и всюду, в Сагдееве выращивали рожь, овёс, немного пшеницы. Но земли были скудные, изрожавшиеся. Работать приходилось в семь потов, а урожая мало.
Княжна сказала деревенским: барщины от вас мне не нужно, пускай поля отдохнут, пустые постоят. Кто желает — работайте у меня на скотном дворе, или в саду, или на кирпичном заводе (тоже затеяла, благо глины много). А кто хочет — платите оброк деньгами, поскольку Москва близко, есть где заработать. И назначила по справедливости, умеренно — смотря, сколько работников в доме и каковы.
Нифонт и тут противился: нельзя, мол, пашни бросать. Но как в первую осень получил оброк, сразу заткнулся. Вышло втрое против самого урожайного года.
За пять лет хозяйствования Василиса много что успела. Сил в ней было несчётно, любопытства и того больше. В горячую пору, случалось, по две, по три ночи не спала.
Перестроила весь дом, сложив его из собственного кирпича. Себе возвела отдельный терем, голландского рисунка — невеликий, но уютный и тёплый. На счастье, опекун за всё это время ни разу не наведывался. Занят, видно, был, да и незачем ему. Деньги-то, восемьсот пятьдесят рублей, приходили исправно.
И вдруг, нынешней весной, без предупреждения, нагрянул.
Из невиданной кожаной кареты, сплошь серой от дорожной пыли, спустился сухопарый человек в чёрном парике и синем кафтане с золотым шитьём. Василиса не видела дядю больше восьми лет, но узнала сразу. Он нисколько не изменился, будто время не имело над ним никакой власти. Усы вот только сбрил, и стало виднее безгубую, будто прорубленную саблей щель рта.
Быстро поводя из стороны в сторону хищным носатым лицом, Автоном Львович с изумлением разглядывал усадьбу, изменившуюся до неузнаваемости.
Нифонту, всё совавшемуся поцеловать барину ручку, сказал:
— Ну ты и шельма… Мало, выходит, я с тебя требовал. Будешь отныне присылать вдвое.
Из-за шторы открытого окна Василиса смотрела на человека, к объяснению с которым давно уж готовилась. Несколько раз собиралась сама в Москву ехать, но как вспомнит немигающий взор желто-коричневых глаз опекуна, так вся решимость пропадёт. Взгляд у дяди был всё тот же. Острый, пронизывающий.
Княжна перекрестилась, сжала кулачки и пошла встречать — как ныряла головой вниз с плотины в тёмную бурливую воду. Разговор лучше было провести сразу, не откладывая.
— Ох, какая выросла! Истинная королевна, — приветствовал её Зеркалов. — Повернись-ка, дай полюбоваться.
Заговорил, как некогда говаривал с малой девчонкой — ласково, повелительно и немножко насмешливо. Это придало Василисе задора.
— Вдвое присылать не буду, — отрезала она, не спросив о здравии. — И нисколько не буду. Немного я видела от тебя, дядя Автоном, попечительства, но и оно кончилась. Совершеннолетие по Уложению с семнадцати лет считается, а мне скоро уже девятнадцать.
Главное было бухнуто. Теперь следовало выдержать приступ. Дело за приступом не стало.
Дядины глаза стремительно сузились, сверкнули молниями.
— Молчи, девка! Быть мне твоим опекуном иль нет, не твоего ума дело.
— Не моего, — согласилась она. — Царского. Вот я царю и напишу.
Автоном Львович усмехнулся.
— До тебя ль его величеству? Он далеко, с шведом бьётся.
— Ну так я князь-кесарю челом ударю, — выпалила Василиса на последнем бесстрашии. Ей уже становилось невтерпёж выдерживать ястребиный дядин взгляд.
Но эти слова, сказанные наудачу, без умысла, попали в цель и почему-то заставили Зеркалова опустить глаза первым. «Не отступаться, стоять на своём», — велела себе княжна.
— Фёдор Юрьевич сироту в обиду не даст. — Она топнула ногой. — Коли ты со мной так, нынче же в Москву поеду!
Когда дядя снова взглянул на племянницу, лицо у него было другое. Улыбчивое, снисходительное, и глаза страшным блеском больше не сверкали.
— Ну уж, нынче. Обговорим всё по-доброму. Не по-христиански это, Василисушка, на родного дядю из-за тленного злата этак кидаться. Что богатства земные? Прах.
Ехать, и именно немедля, ещё твёрже решила про себя она, услышав эти медоточивые речи. Не то обволокёт, заморочит. И уехала бы, не дала б себя удержать.
Но в этот миг из кареты, позёвывая, вышел еще один седок — должно быть, задремал дорогой, а теперь вот проснулся. Это был тонкий, узкий в плечах юноша, в серебристом камзоле, жемчужного цвета кюлотах и пепельных чулках. Его золотистые волосы спускались до плеч.
Он не посмотрел ни на обновленный дом, ни на хозяйку — замер, глядя вверх, где плавно кружились белые лепестки (на ту пору в саду как раз доцветала вишня). Оттого, что глаза были устремлены к небу, они показались Василисе ещё диковинней, чем она запомнила.
Оказывается, ничегошеньки её сердце не забыло! Ни сиреневых этих очей, ни золотых кудрей, ни холодного, рассеянного лица. Только теперь оно было не детским, а мужским — будто отчеканенным на златом цехине.
Про то, что некрасива, Василиса знала. Видела она в книжках на гравюрах прославленных красавиц, что великолепно блистали при европейских дворах: Гаврилию Дэстре, Диану Пуатийскую, королеву Маргариту Наваррскую. У всех лик кругл, подбородок мясист, нос вздёрнут, плечи пышны.
Чего Бог не дал, взять было неоткуда. Но кабы знать, что будет такой гость, хоть оделась бы нарядней, косу бы переплела лентой! Можно бы и по щекам чуть-чуть свёклой пройтись, а по остальному лицу белилами — очень уж весна в этом году солнечная, кожа загорела.
— Помнишь сестру свою? — спросил Зеркалов сына. — Ты тогда мал был, нездоров.