Я вернусь через тысячу лет. Книга 1 Давыдов Исай
Да и что можно узнать, если от цеха остался один пепел?
Двенадцать горстей этого пепла лежат сейчас в двенадцати урнах. И, по существу, мы хороним не прах своих близких. Мы хороним символы.
Мама стоит прямая, бледная и неотрывно смотрит на урны. Я держу её под руку, но чувствую, что ей это совсем не нужно.
Она не пошатнётся, не упадёт, она выстоит так до конца – столько, сколько потребуется.
И вдруг я понимаю, что мама моя – удивительно крепкая женщина. Наверно, даже крепче меня, молодого здорового парня. Наверно, она сможет вынести и то, чего я бы не вынес.
Откуда в ней это? Почему она способна всё вынести и никогда ничего не боялась? Почему отец тоже никогда и ничего не боялся?
Я всегда слишком мало думал об отце. Слишком часто убегал от него по срочным мальчишечьим делам в те редкие минуты, когда у него было для меня время. И даже когда-то увёртывался от его поцелуев. В десять лет я считал себя взрослым мужчиной и стыдился, что меня целуют. И мама потом рассказывала, что отец, понимая это, стал целовать меня только спящим.
Как теперь будет жить мама? Чем будет жить? Ведь я тоже скоро улечу. Навсегда!
Всё отняла у мамы планета Рита. И мужа, и сына…
А может, мне не лететь? Может, остаться? Только из-за мамы! И уговорить Бируту?..
– …Ни в коем случае не насилуй себя, Алик! – Мама говорит это спокойно, тихо. Она кажется внешне очень спокойной сейчас, дома, после похорон. Она сидит в кресле, закинув ногу на ногу, и курит. Я впервые вижу, что мама курит. Никогда у нас не было дома ни папирос, ни зажигалок, ни пепельниц. Они были не нужны.
– Ни в коем случае не насилуй себя! – твёрдо повторяет она. – Хочешь – обязательно лети! Живи так, как хочешь! Ведь человек живёт один раз. И хуже нет, когда он себя насилует. А особенно в молодости… Мы с папой в молодости жили так, как хотели. И поэтому всю жизнь были счастливы.
А я так мало знаю об их молодости.
– Может, ты расскажешь, ма?
– …Знаешь, тогда создавались первые подлёдные посёлки Антарктиды. Те, которые сейчас снабжают весь мир самыми дешёвыми алмазами. А в то время говорили, что безопаснее добывать алмазы на Марсе, чем в подлёдных посёлках. Ведь лёд Антарктиды всё время движется! Над нашим посёлком он проходил по метру в сутки. Представляешь? Это ведь очень много. И, главное, лёд шёл неравномерно. Рывками.
– Ма! Но ведь посёлки охраняются тепловыми лучами!
– Сейчас это надёжно! А тогда – то перебои с энергией, то потопы от тающего льда. Малейшая неисправность в автоматике – и заливает шахты, дома. Или наоборот: лёд надвигается на сферу, и она жутко трещит над головой. Ничего не помню страшнее, чем треск сферы над головой… Потом всё отрегулировалось, устоялось… А тогда было очень опасно!
– И гибли?
– Гибли, Алик! Многие! И многие – зря! Из-за халатности, легкомыслия. Так уж, видно, устроен человек: ни одно великое дело не может совершить без жертв, и большинство этих жертв – по неосторожности. В посёлках люди не могли быстро привыкнуть к опасности. К опасности постоянной, ежеминутной. Ведь приезжали из городов, где всё безопасно. И хотя знали, что в посёлках гибнут, – ехали и ехали. Добивались, пробивались… Трудно было туда попасть!.. Меня мама не пускала – кричала, плакала. Но я всё равно уехала. Отлично всё помню! Поэтому никогда не пытались отговаривать тебя.
– А хотелось?
– Любой матери хочется, чтобы дитя всегда было рядом! Но для этого его часто надо искалечить!.. Да… Так о посёлках… Наш был в горах Голицына. Между Мирным и Пионерской. Один из первых посёлков. И я оперировала в нём своих первых больных. Папа там начинал работу над пластмассами. Он искал надёжную сферу. Более надёжную, чем металлопластовая.
– И нашёл?
– Её нашли другие. Его друзья. Их было много. Целый выпуск института пластмасс. И все искали. Какие ребята там были! Какие отчаянные парни! Они испытывали пластмассы за сферой. Вылезали под лёд и ставили маленькие сферы из своих пластмасс. И каждый раз не знали: вернутся обратно или нет. В мастерских делали специальных роботов, но слишком медленно, а ребята не хотели ждать. И один из них не вернулся. Шарль Буассе. Он был очень весёлый и красивый. Самый красивый из ребят! Его раздавило льдом. Когда его хоронили, я не могла смотреть. А ведь я хирург. Папа там сломал ногу. Тоже за сферой. Это было ещё до Буассе. Потом выходить запретили. Приказали ждать роботов. Но ребята всё равно вылезали. Тайком. Потому что очень нужна была новая сфера. Мы ведь больше года жили под сферой экспериментальной. Тогда не раздавило ни одного посёлка. Но могло раздавить любой. Нам просто везло – тем, кто были первыми. А гарантий у нас не было никаких. Всё делалось впервые, какие уж тут гарантии? Потом, когда мы вернулись, нам завидовали, нас встречали как героев. И права поехать в эти рискованные посёлки добивались тысячи людей. Я читала, что так же в двадцатом веке тысячи людей добивались права первыми полететь в космос. Это ещё тогда, когда вообще неизвестно было, можно ли из космоса вернуться живым. Видно, это свойство нормального молодого человека – идти на смертельный риск ради блага людей, в интересах общества. Если бы у людей не было этого свойства – может, они не стали бы людьми? Поэтому, Алик, я и говорю тебе: не насилуй себя! Желание улететь, это нормальное желание. Естественное. Конечно, я была бы спокойнее, если бы рядом с тобой была Таня. Я очень верила в Таню! А теперь я не знаю, кто будет рядом с тобой…
– Она хорошая, ма! Она надёжная!
– Значит, она уже есть?
– Её зовут Бирута. Ты можешь быть спокойна, ма!
– Мне хотелось бы с ней познакомиться!
– Конечно! В первый же отпуск мы приедем вместе! Я бы даже сейчас её вызвал…
– Сейчас не надо! Сейчас трудно. Ты не обижайся.
– Что ты, ма!
– Знаешь, Алик… Я давно хотела тебя спросить… И как-то всё не решалась… Ну, сейчас ты, наверно, скажешь… Почему у вас так получилось с Таней? Только потому, что её не взяли в «Малахит»?
– Ма! Как можно?! Я и сам бы отказался! Но она дала мне такое письмо…
– Какое?
Я рассказываю маме о том письме, и она слушает молча, не перебивая, а когда я кончаю, тихо говорит:
– Что-то я не очень верю этому письму.
– Ма, Таня не умеет лгать! И потом я видел их вместе… Не раз.
– Когда?
– Ну, тогда. После письма.
– Это ни о чём не говорит, Алик. Совершенно ни о чём не говорит! Впрочем, теперь уже об этом, кажется, поздно думать?
13. Сорок минут в ионолёте
Ах, думать о чём-то никогда не поздно! И об этом – тоже. Даже если бессмысленно думать, если ничего нельзя изменить – да и не хочется менять!
Мы с Бирутой давно женаты. Мы полетим вместе на Риту – уже известно, что мы попали в число астронавтов. А Таня давно изучает в Кембридже историю американской и английской фантастики. Не знаю только, где Олег Венгров. Может, там же, в Кембридже, с Таней. А может, ещё где. Я никого не спрашиваю о нём, и никто мне о нём ничего не говорит.
Странно: у меня нет никакой обиды ни на Таню, ни на Олега. Та боль, которую я испытал когда-то, не вызвала обиды. Я даже уверен, что всё получилось к лучшему. Кажется, смог бы сейчас совершенно спокойно пойти с ними обоими в парк или на выставку, или посидеть в кафе. И, конечно, чтобы с нами была Бирута. Чтобы Таня могла увидеть, какая Бирута весёлая и красивая, какая она умная. Чтобы Таня могла понять, как Бирута любит меня.
Наверно, это мог быть довольно интересный вечер – вчетвером. Но, конечно, он не нужен. Потому что был бы болью, для всех. Только сейчас я смог бы выдержать эту боль. А раньше – не смог бы.
С каждым днём подготовки к отлёту Таня и всё, что связано с ней, уходит дальше и дальше. Уходит навсегда, безвозвратно. Всё быстрее и явственней надвигается пропасть, которая никогда и ни за что не позволит мне ни увидеть Таню, ни что-либо узнать о ней.
Как в той песенке:
- Я вернусь
- Через тысячу лет.
- Так хоть в чём-то
- Оставь мне свой след!
Только я не вернусь!
И следа не увижу…
Может, это вообще свойство человеческой психики: много думать о том, что ушло или уходит безвозвратно?
Помню, как поразила меня одна небольшая запись, случайно сделанная на обложке журнала три сотни лет назад и так же случайно обнаруженная мною.
Я готовил в девятом классе доклад о второй мировой войне двадцатого века. Меня с детства тянул к себе двадцатый век. И не раз наплывали какие-то грустные минуты, когда я жалел, что не родился в том бурном, мятущемся, безжалостном, непрерывно ищущем веке. Тот век породил новое общество, новый мир, новый социальный строй, который позже победил на всей планете. В том веке человечество впервые осознало себя единым коллективом, живущим в одном, не очень большом доме. А до этого ведь понятие «человечество» не распространялось дальше своего племени, своего народа. В том жестоком залитом кровью веке человечество впервые выстрадало всеобщую святую ненависть к войне, всеобщую решимость покончить с нею навсегда, на все будущие времена. В том веке впервые родилось истинное братство народов, которое затем стало законом жизни всей планеты. И, наконец, в том веке человек впервые вышел в космос и ступил на почву других планет. Короче, тот век был переломным. Всеобщая, единая история человечества началась с двадцатого века. А до этого была история отдельных племён, стран и народов.
И поэтому я редко пропускал книги о двадцатом веке. Я всегда старался прочитать о нём как можно больше. А в школе, когда распределяли темы для самостоятельных работ, обычно выбирал что-нибудь по двадцатому веку. В девятом классе это был обзор второй мировой войны.
Я прочитал тогда очень много о войне и знал столько, что хватило бы, наверно, на три школьных доклада. И в какой-то из последних вечеров работы в библиотеке я перелистывал старинные журналы с записками русского посла в Англии. Это были записки о борьбе за второй фронт – небольшая деталь в истории войны. И опубликованы они были через двадцать лет после неё.
Записки, конечно, были очень интересны. Но ничего из них я так и не скопировал – было собрано уже слишком много материала. А вот рукописную полувыцветшую запись на синей обложке журнала почему-то захотелось сохранить в памяти. Чем-то тронула эта случайная запись человека, пережившего ту страшную войну. И я отпечатал её на ксероксе и помню до сих пор.
«Это не очень понятно… – писал неизвестный человек. – Хотя война всё дальше уходит в прошлое, она вспоминается не реже. Ничуть не реже, чем раньше. Даже, пожалуй, чаще. Тогда, сразу после войны, о ней хотели забыть, старались не думать. А теперь думается.
О ней может напомнить неожиданно попавшая в руки книга тех лет, изданная на толстой грубой ломкой бумаге, или залежавшееся в книге пожелтевшее военное письмо, сложенное треугольником, с чернильным штампом возле адреса: «Просмотрено военной цензурой» и со старательно вычеркнутыми строчками, или чудом сохранившиеся хлебные карточки – декабрьские, за сорок седьмой год – последние хлебные карточки… И просто так вспоминается – безо всяких поводов, потому что всё в этой войне было трудно, больно и страшно, но ясно, определённо и чисто. Неясности начались потом».
Короткая запись. И грустная. И неизвестно зачем сделанная. И, может, поэтому трогает. И помогает понять что-то в сегодняшних моих чувствах и мыслях.
Думает ли обо мне сейчас Таня? Ведь она знает, что я лечу – имена астронавтов недавно объявлены всему миру.
Видимо, никогда мне не узнать, думала ли она обо мне в эти последние мои месяцы на Земле.
Впрочем… Если бы не думала, разве думал бы о ней я? Да ещё столько! Ведь казалось, уже почти забыл её. Ничего о ней не напоминало. И вдруг такое!
Из-за этих мыслей не читается в ионолёте, хотя обычно я в этой машине читаю. Здесь нечего больше делать: ионолёт всё время идёт высоко над облаками, на такой высоте, с которой даже и без облаков ничего на земле не разглядишь.
А сейчас журнал, который я взял в дорогу, лежит на коленях, и прочитаны всего две страницы.
Я лечу к Бируте. Уже больше недели её лицо улыбалось мне только с небольшого экрана видеофона, и я страшно соскучился по её глазам, рукам, по её ночному шёпоту, по ласкам.
Каждый вечер, заканчивая разговор по видеофону, Бирута напоминала:
– Так ты не забудь написать мне письмо! Или сегодня же вечером, или завтра утром. Обязательно!
Ещё улетая к родителям, в Прибалтику, Бирута взяла с меня слово: каждый день писать ей письма. Несмотря на то, что мы каждый вечер будем разговаривать. Странность, конечно! Каприз! Но я писал – мне приятно выполнять её капризы.
Я хочу сейчас думать только о Бируте, а думаю почему-то больше о Тане. Странно устроен человеческий мозг! Постигают-постигают его и, казалось бы, давно постигли, а управлять им как следует не могут. И по-прежнему, как во времена древнейшего врача Галена, «мы не вольны в течении наших мыслей, так же как в обращении нашей крови».
А может, это и хорошо, что «не вольны»? Может, в этом и прелесть?
Остаток отпуска я проведу с Бирутой в Прибалтике. Ещё целые три недели мы будем жить у её родителей в Меллужи, и бродить по сосновым лесам, и валяться на золотом песке у моря. Целые три недели! Сейчас кажется, что это – вечность. Но пройдут они – покажутся мигом.
А девять дней отпуска я провёл дома. Хотя теперь и дома-то, по существу, нет. Потому что те немногие вещи, которые очень дороги нам с мамой, и в которых для нас суть дома, мы упаковали и отправили на космодром. Их переправят оттуда на Третью Космическую и уложат в трюмы «Риты-3», нашего корабля. А в доме будут жить другие люди, и выкинут наверняка наши старые вещи, и поставят свои.
Правда, это будет не сейчас, а позже – когда мы с мамой улетим.
Мама полетит вместе с нами. Ей разрешили это в виде исключения, из уважения к памяти отца. И ещё – в благодарность за то, что она вернула человечеству тайну последней отцовской пластмассы. Ту тайну, которую считали погибшей вместе с отцом и с цехом, где пластмасса испытывалась.
Целый год мама перебирала в папином кабинете бумажку за бумажкой, прослушивала плёнку за плёнкой, изучала память отцовского компьютера. Целый год, плохо разбираясь в новейшей химии, искала то, над чем бился отец: состав пластмассы, совершенно не пропускающей радиоактивные потоки.
Мама никому не говорила об этой работе, ни у кого не просила помощи, никого не хотела отрывать от дела. Даже я в «Малахите» узнал о том, что сделала мама, только из последних известий по радио.
Она расшифровала все путаные исчёрканные черновики отца. Она нашла все последние формулы, разобрала торопливые сокращённые и запутанные записи, которые сделал отец в последний вечер, перед уходом на то роковое испытание.
И теперь лаборатория, которой руководил отец, завершает дело. Там начали было всё заново. Но мамин труд позволил им перенести работу с первого сразу на последний этап.
И хотя наш корабль полетит ещё с прежней, тяжёлой обшивкой, на следующем корабле её уже не будет. Следующий корабль обошьют отцовской пластмассой, и он будет легче, и людей возьмёт намного больше.
Пластмасса оказалась не виноватой во взрыве цеха, который погубил отца. Испытание недавно повторили на новом оборудовании – и всё прошло нормально. И пластмасса не пропустила нейтронов. Видно, в старом цехе просто свихнулся один из киберов. А пластмасса – надёжная. Отец не зря работал.
Вернув пластмассу людям, мама отправится с нами. И будет на Рите больше одним врачом. И будет на Земле одной вдовой меньше.
Сейчас мама где-то на пути к Антарктиде. Она решила слетать на прощание в тот подлёдный посёлок, где добывают алмазы и где работали они с отцом.
Оттуда она полетит на Огненную Землю и затем – в Рио-де-Жанейро, на любимый свой пляж, где также многое для неё связано с папой. А потом проведёт недельку дома. И это наверняка будет самая тяжёлая для неё неделя – в пустом доме, где остались лишь старый бездушный робот Топик да воспоминания.
По-моему, не нужно маме этой недели. Но мама так решила, и я не посмел её отговаривать.
Чудно! Даже не верится, что через какие-нибудь два месяца мы будем на Третьей Космической станции, где монтируются и откуда уходят корабли на Риту. Что через три месяца мы будем застывшими льдинками в каютах затерянной в Бесконечности «Риты-3». Совершенно не верится в это!.. То есть мозг понимает, что это – будет. Но чувства пока не приемлют. Словно подобное должно случиться с кем-то другим, не с тобой.
Интересно, у всех так или только у меня? Надо будет спросить у Бируты. Или у Али.
Он тоже летит – мой дорогой горячий Али. Летит вместе с Аней Кузьминой, беленькой-беленькой вологодской девчонкой, которая стала его женой и подругой Бируты.
А вот Марат Амиров не попал в список. Даже не понимаю, почему. Он в пятёрке сильнейших историков «Малахита». Но попали только двое из них. Может, на Рите, по земным представлениям, пока не требуется много историков? Правда, Марат и его жена Ольга – первые в списке дублёров. Но это небольшое утешение. Придётся ли кого-то дублировать? Кто откажется от полёта? Разве что случится несчастье…
Впрочем, загадывать рано. Пока объявлены почему-то только пятьсот восемьдесят фамилий. А полетят шестьсот человек.
Как это ни странно, но летит и Женька Верхов. И с ним – Розита Гальдос, красавица-кубинка, лучшая певица нашего лагеря.
Весь «Малахит» с первых дней восхищался Розитой. Столько парней крутилось вокруг неё! И хотя я никогда не был в их числе, Бируте почему-то долго казалось, что меня в их число тянет.
Это были чудесные парни, и я не могу понять, почему Розита выбрала Женьку.
Правда, Женька держался в «Малахите» очень спокойно и солидно. И вполне профессионально работал в лагерной киберлаборатории. Но работал без блеска, без выдумки – ни одной новой идеи. Впрочем, ничего другого я и не ждал от него.
Он явно не добивался здесь славы, как добивался её в школе – яростно и беззастенчиво. Он охотно аплодировал другим – например, Али, который не раз будоражил «Малахит» своими новыми скульптурами и декоративными панно.
У Женьки уже была готовая слава талантливого изобретателя, и многие ждали от него новых изобретений, и я не раз слышал, как его спрашивали:
– Над чем работаешь сейчас?
Женька в таких случаях загадочно улыбался и отвечал:
– Если получится, узнаешь. А не получится – чего болтать?
Он был скромен. Он так и держался – скромным гением. У него это получалось.
Но я был совершенно, абсолютно уверен, что ничего нового он не выдумает, ни над чем в одиночку не бьётся.
Зато бился я. После гибели отца, после того, как всё определилось и накрепко сложилось у нас с Бирутой, я работал очень много и сделал всё, что должен был сделать на Земле.
Три месяца назад я передал Уральскому промышленному управлению радиофоны-браслеты с памятью на двадцать номеров. У них размер стандартных часов. Их пробную партию обещали изготовить к нашему отлёту. Мы увезём их с собой. И испытаем на Рите.
Сказали об этом по радио, и Женька Верхов первый подошёл и поздравил:
– Вот видишь. И ты добился! Я рад за тебя!
Довёл я до конца и коэмы. У меня уже есть пять штук с обратной связью – от коэмы в мозг. Но о них я пока не говорю. Не хочу шума. Не хочу, чтобы объявили меня последователем или даже учеником Евгения Верхова.