Россия, кровью умытая (сборник) Веселый Артём
На гумнах, выше плетней и ометов, были навалены сверкающие пушистые снега.
— Начинай подряд. Чей амбар?
— Прокофия Буряшкина амбар.
Ветер рвал из рук комиссара раскладочный лист.
— Буряшкин Прокофий, сорок пудов… Где хозяин?
— Дома, должно, — буркнул Курбатов, — где же ему и быть, как не дома?
— Васькин, слетай-ка за ним. Самого зови, и ключи пусть несет.
Отрядник Васькин побежал в село, но скоро вернулся, не найдя дома ни ключей, ни хозяина.
— Спрятался.
— Прятаться? Приступи, ребята.
— Пешню надо или лом, прикладом тут не возьмешь, — сказал Танёк-Пронёк, с видом понимающего человека осматривая пудовый заржавленный замок и обитую железными полосами дубовую дверь. Все утро Таньку-Проньку было как-то не по себе, и, желая скрыть это, он суетился, сыпал солдатские прибаутки, красной тряпкой протирал слезящиеся на ветру глаза или выхватывал из-за пазухи вышитый кисет и дрожащими пальцами свертывал цигарку.
Курбатов стоял в стороне, с невеселым равнодушием поглядывая на солдат.
— Что сентябрем глядишь? — крикнул ему Ванякин, поплевывая семечки.
Солдаты засмеялись.
Волостной председатель почесал под черной бородой и не вдруг отозвался:
— Значит, ломать?
— Ломать.
— Умно придумал…
— Что не гнется, то ломать будем… Ни кулаки, ни кулацкие прихвостники пусть на нашу милость не надеются.
— Так, так…
— А твоя какая забота?
— Мое дело десято, не о себе пекусь.
— Не пой лазаря. Иди-ка распорядись насчет подвод, да поживее.
Тяжелый, как грозой налитый, Курбатов ушел и больше не вернулся, а прислал десятского:
— Нету подвод, лошади в разгоне.
Ванякин выругался и послал на розыски подвод отрядников. Гремя прикладами и топая обмерзшими сапогами, солдаты ломились в избы:
— Хозяин!
— Я хозяин.
— Здравствуй.
— Здравствуйте, как не шутите.
— Лошади дома?
— Чово?
— Лошади, говорю?
— Какие лошади?
— Запрягай, по приказу Ванякина.
— Чово?
— Ну, дурака не валяй.
— Это ты, товарищ, правильно говоришь: дураки мы, дураки и есть, а были бы умные, не кормили бы вас.
— Будя, дядя, болтать-то, айда, запрягай.
— Далека ли?
— …за калеками.
— Черед не наш, товарищ, мы свой черед отвели, дрова на секцию возили.
— Лошади дома?
— Чьи лошади?
— Твои.
— Мои?
— Ну да.
— Нету у меня лошадей. Одну в Красную Армию мобилизовали, другую украли, постом последняя сдохла.
— Одевайся, пойдем на двор, посмотрим.
— Черед не наш, товарищ, мы свой черед…
— Одевайся, пойдем.
— Куда пойдем?
— Там увидишь.
— Тьфу, истинный господь, ну и жизнь пришла… Иду, иду, не зевай, а лошадей все равно не дам, хошь удавите… Бабы, куда рукавицы-то запропастили? Тьфу, истинный господь, могила…
На дворе мужик запрягал и приговаривал:
— Из оглобель в оглобли… Загоняли… Разве у нас лошади стали? Этих лошадей только на дрова испилить… За неделю из села больше шестисот подвод выгнано… Корм свой, харчи свои, приедешь к вам в город — постоялые дворы разорены, квартиры нет, ночевали намедни на площади, обворовали нас, у кого шлею срезали, у кого тулуп с возу утащили… Полицейские из города гонят, чтоб мы, значит, не мусорили, из села гонят, из избы своей гонят… Ну, ни вздохнуть тебе, ни охнуть.
— Терпеть надо, — поучительно замечал солдат.
— Как такое терпеть живому человеку?
На гумнах гремели разбиваемые замки.
В сусеках темным жаром пламенело зерно. В углах колыхались огромные, как решета, круги паутины. Паутина и пыль крыли ребра бревенчатых стен. Зерном наливали мешок за мешком под завязку, в полутемном пролете дверей дымилась сладковатая хлебная пыль. Разогревшиеся солдаты бегали в одних гимнастерках, и розвальни, крякая, ловили тугие мешки в свои широкие объятия.
Село гудело.
А в исполкоме, ровно в смоляном котле, кипело собранье.
Курбатов надрывался:
— Доколе, граждане, будем пить сию горькую чашу?
Перед исполкомом церковная площадь была запружена народом: солдатки, вдовы, инвалиды — хомутовская голытьба. Комбед раз в месяц выдавал им понемногу гарочной и жертвенной — от богатеев — муки. Нынче был день выдачи, но еще с утра пронесся слух, что выдавать не будут. В толпе кружились и богатые мужики со своими разговорами:
— Мы последним куском рады поделиться, но, видишь ты, самим животы крутит.
— Уж так крутит, и не сказать.
— Не нынче-завтра все по миру пойдем… Не знай, кто подавать будет.
— Бешеный комиссар последнее дограбит и все в город увезет.
— Крышка, всем крышка.
— А слыхали, в волость нову бумажку прислали, кур требуют?..
— Еще того чище… Мы сами мякиной давимся, а их, вишь, на курятину потянуло?.. Гоже.
— Чудак, ваша благородия, а того не понимаешь: пасха жидовска скоро, ну, вот и…
— Упремся, братцы!
— Тут такое дело: или сена клок, или вилы в бок…
Вызванный с задов Ванякин продирался со своими солдатами через толпу. Визгливые женские голоса засыпали его насмешками и бранью. Толпа дышала горячо, бабы размахивали пустыми мешками — злоба рябила их лица, как ветер воду. В исполкомовские окна, будто камни, летели крики гнева.
— Да-а-а-а-а-а-ва-ай…
— Хле-е-е-ба-а-а-а-а…
На крыльцо исполкомовское вышел Ванякин. За ним — Курбатов. Взметнулся бабий плач, бабий стон.
— Товарищ, подыхаем…
— Крайность наша…
— Какие наши добытки?
— Ты хлеб ешь, а он — тебя.
— Мужиков дома нет, куда ни повернись — одна…
— Вмызг уездились…
— Ребятишек пожалей, мал меньша, крупельны. Муж на фронте, а у меня их трое. Старшему шестой год. Куда я с ними?
— Что ему, рылану…
Курбатов махнул шапкой:
— Бабы, прекратите пренья, заткните глотки. Гам и гул голосов помалу схлынули, затихли… Ванякин, размахивая одной рукой, а другой невольно расстегивая кобуру, говорил:
— Товарищи, которые бедные, не поддавайся на провокацию кулаков… Хлеба в Хомутове много, хлеб кулаки гноят в ямах, хлеба вам дадим… Но, товарищи, разрешенье на выдачу я должен испросить у продкома… Сам распоряжаться, сам раздавать хлеб не могу…
— Аа-а-аа…
— Грабить можешь, а выдавать нет?
— Дай ему!
— …Советская власть — ваша власть! Советская власть… Товарищи!
В это время кто-то ударил Ванякина по затылку мерзлым коровьим говяхом, взметнулось множество рук, солдаты дали залп вверх, толпа кинулась в церковную ограду к поленнице, и, кому не досталось поленьев, те выдергивали из плетней колья.
Была драка.
После драки с исполкомовского крыльца говорил вчерашний коммунист Над-нами-кверх-ногами:
— Мятеж наш законный, давай хлеб делить… Кто не пойдет, тому не дадим ни зерна… Мятеж наш законный, давайте выступать всем миром — нас ни одна пуля не возьмет…
Толпа двинулась на зады, к общественным амбарам. Хлеб делили по три пуда на едока.
На площади остались лежать несколько убитых солдат, сам Ванякин с отрядом отступил на хутора. В Хомутово он вернулся в ту же ночь, поставил к амбарам усиленные караулы.
Через несколько дней в город был послан доклад.
«Ликвидировав в селе Хомутове саботаж, вырвав корни, питавшие массу духом ярости, возмущения и непонимания революционных задач, приходится сказать: мятеж подняла беднота, подло обманутая проклятой кулацкой сворой.
Столкнувшись вплотную с причинами злостного упора, достигнув источников его и ужаснувшись, приходится подтвердить факт гнусного предательства и, углубляясь еще более в подробности, приходится разжать ненавистью сжатые уста и бросить в лицо виновников слово негодования, презренной краской освещающее истину и клеймящее несмываемым пятном позора выступление кулаков и их подголосков, а также эсеровской шатии-братии, которая где-то здесь трется, но не могу нащупать.
В моем отряде трое убиты, до восьми человек покалечено. Середи населения убиты два жителя, а также мною застрелен председатель волисполкома кулак Курбатов, у которого в рукаве я заметил бомбу, — откуда он ее взял, не знаю. Раненых граждан учесть не удалось, так как их попрятали. Препровождаю четырнадцать человек арестованных и среди них солдатку Фетинью Полозову, она хотя и беднячка, но дура баба, проучить ее надо.
Население стало более покорно. Все распоряжения советской власти выполняются, хотя и с неохотой. В свободное время созываю к себе на квартиру деревенских коммунистов и бедноту — кто добром не идет, того тащу насильно, — читаю им газеты и разъясняю, кто за что и почему. Приняты все меры, и можно питать надежду, что в коротком будущем отношения умиротворятся, и жители — за кулаков не ручаюсь — жители объединятся в одной общей советской группе, но при условии упорной агитации в пределах партийного ученья и на самых маленьких началах коммунизма.
Подводы мобилизую с окружающих сел. Вчера направлено в город под охраной три тысячи пудов пшеницы, сегодня — три с половиной, завтра посылаю шесть тысяч.
Да здравствует мировая революция!
Алексей Ванякин».
…На заре, когда Хомутовские мужики поехали в луга за сеном, когда в печках катался, предвещая оттепель, белый огонь и над избами пушился светлый дым, — над селом взвился страшный бычий рев, перевитый тревожным гудком.
Мальчишки бежали по улице с криками:
— Нархист! Нархист!
Анархистом звали могучего и яростного мирского быка. По лютости своей он был подобен зверю. Держали его взаперти, но не раз в припадке гнева и молодого озорства он рвал ореховую цепь, которой его прикалывали к колоде, ломал изгородь. Вырвавшись на волю, нагонял страх на все село. Ловить его выходили всем миром, буян играючи разметал толпу и, втаптывая в землю неувертливых, уносился за околицу, на зеленое приволье лугов. Приплод давал первеющий и жил в большом почете: случилось как-то Анархисту заболеть, и о. Выньаминь, подпоенный деревенской молодежью, отслужил в бычьем стойле благодарственный молебен, над чем немало смеялась вся волость.
Прослыша крики мальчишек, сельчане вылетали из дворов и бежали на зады, откуда лился тоскующий и неистовый рев.
— Ну, похоже, опять не слава богу.
— Булгачь народ… Веревок тащи.
По бровке насыпи на подъем царапался хлебный поезд. Паровоз буксовал, устало отпыхивался, стонал и с таким трудом тащил свой хвост, что продвигался, казалось, не больше одной сажени в минуту. Анархист хмыстал себя по бокам тяжелым, как канат, хвостом с пушистой маклышкой на конце, метал копытами песок и, пригнув до земли голову, со смертельным ревом стремительно бросался встречь паровозу и всаживал могучие рога в грудь паровозу… Уже были сбиты фонари, обмят передок, но паровоз — черный и фырчащий — наступал: на подъеме машинист не мог остановить. Два рева старались перебороть друг друга и заглушали крики набежавших и суетившихся вокруг людей. Анархист с разбегу ударялся снова и снова… Рога его уже были сломаны, дрожали точеные ноги, ходили взмыленные бока, и морда его была залита кровью, измазана нефтью… Разбежался в последний раз, стукнулся, передние ноги подломились… Испуская последнюю силу страшным ревом, он упал перед врагом на колени, потом медленно рухнул на бок и устало закрыл слипшиеся от крови глаза…
Из-под чугунного колеса брызнула белая кость. Поезд прошел Хомутово, не останавливаясь, — на подъеме машинист не мог остановить…
Сила солому ломит
В России революция — кипит
страна в крови, в огне…
Всю сплошную и пеструю[2] строгали морозы. Негреющее солнце плыло в белесоватой мгле, прядало ушами. В ночи горели глазастые звезды, искрились строгой чистоты снега. В степных просторах ветер курил поземкою, дороги опоясывал передувинами.
Сломалась зима дружно.
Дохнуло теплынью, дороги рассопливились, путь рынул. Закружились, замитинговали шальные грачи, занавоженные улицы умывались лучами, солнышко петухом на маковке дня.
Поплыло, хлынуло…
Фыркая капелью, ползла масленица мокрохвостая. Из всех щелей — весны соченье. Бурые половики унавоженных дорог исхлестали луговину, обтаяли головы старых курганов, лед полопался на пруду, берега обметало зажоринами.
Село захлебывалось, тонуло в самогоне. Глохтили ковшами, ведрами. Разгульные катались по нижней улице, только шишки выли. В обнимку по двое, по трое, кучками бродили селом, тыкались в окошки.
— Хозявушки, дома ли?
Скрипуче, с сиплым надрывом, с горькими перехватами орали свои горькие мужичьи песни. Пугливую и дикую деревенскую ночь хлестали нескладные пьяные крики и брех глупых деревенских собак.
Подкатило прощеное воскресенье, останный денек, когда все, в ком душа жива, пьют до зеленых сопель, чтоб на весь пост не выдыхлось. По-праздничному, с плясовыми перехватами, брякали церковные колоколишки. Разнаряженные бабы и девки расходились от обедни. В выскобленных, жарко натопленных избах за дубовыми столами сидели целыми семьями. Емкие ржаные утробы набивали печевом, жаревом, распаривали чаем с топленым молоком.
Весело на улице, гоже на праздничной.
Солнышко обвисало вихрастым подсолнечником. На пригреве, на лёклой земле, собаки валялись, ровно дохлые, разморились. Куры рылись в навозе, на обталинах. Дрались петухи-яруны. Лобастый собачонок, пуча озорные гляделки, покатился кубарем под гусака кривошеего, тот крылом по луже и в подворотню.
— Га-га-га…
На обсохшие завалинки выползли старики с подогами, укутанные по-зимнему, в шапках, похожих на гнезда галочьи — нахохлились, греются, дружной весне дивуются.
Ребятишки в масленице, как щепки в весенней реке… Рунястые, зевластые, прокопченные зимней избяной вонью, с чумазыми, иссиня-землистыми рожицами, они вливали в уличную суету кипящий смех, галчиный галдеж…
— Ребятёнки, ребятёнки, тяните голосёнки, кто не дотянет, того ееееэээээээ, аа…
Дух занялся, глотку зальнуло…
Крики:
— Есть его! Есть!
На белоголового и шабонястого, будто птицами расклеванного, парнишку набрасываются всей оравой и кусают.
По улице шеметом стелются зудкие, шершавые лошаденки в погремках, в праздничной наборной сбруе.
— Аг-га-а… Ээ!
— Качай, валяй…
— Наддай, Кузя.
— Ффьфьфьфью!.. Тыгарга матыгарга за задоргу но-го-о-ой… Шапку Кузька потерял, только башка треплется кудрявая, как корзинка плетеная.
— Рви вари!
— Ххах!
У прогона через жиденькую загородку палисадника, в рыло огурцовской избе, в окошко запрягом — ррах, зньнь…
— Гах… По-нашему…
— Завернул Куземка в гости. Хо-хо-хо-хо…
Обедали братья Огурцовы, побросали ложки, сами за ворота, вчетвером, с поленьями, с тяпкой — туча.
А Куземка через сугробы через навозные кучи под яр за мельницу…
— Го-го-го!..
Только его и видали. На хутора ударился, к полещику. Не кобыла под ним — змея, всю зиму на соломе постилась, а на масленицу раздобрился хозяин: каждый день Буланка пшеничку хропает.
Девки бабы парни мужики ребятня.
Крики, визги, хрип утробный, в ливне смеха — ор, буй, гик, гульбище, село на ноготках, кудахтали гармони.
— Молодой пока, не жалей бока!
— Ха-ха-ха…
— Пррр, держи!
Шапка сшиблена, трут снегу в волосы: молодого солят.
Аксютка Камаганиха в шибле из розвальней через наклеску, подол на голову, сахарницей в сугроб.
— Эк, язви те, дрюпнулась колода!
— Жигулевский темный лес…
— Ромк, Ромка!..
— Крой, бога нет!
Рванул жеребец, улетел Ромка. За ним всем тулаем в мордовский конец ударились, погамузились у церкви да кишкой — перегоняя друг друга — хлынули назад.
Хари, рожи, лица молодые, мордашки, пылающие, нахлыстанные ветром, — огневые, смешливые, бесшабашные, хохочущие, гульные, пьяные… Залепленные комьями навоза и снега бороды, шапки на затылках, ветер в чупрынах… Челеном по улице — бабьи платки, полушалки небесного цвета, огненны, всяки… Поддевки, полушубки, поддергайчики, полупердени… Тройки, пары, запряжки, возки, розвальни… Нарядные парни, нараспашку, цветные рубашки в глазах мечутся… Напоенные допьяна девки раскалываются припевками, а гармонь торопливо шьет: ты-на-на, ты-на-на, ты-на-на…
За день солнышко сосульки обсосало, к вечеру захрулило, подсохли лужи, загрубели ноздреватые сугробы, день уползал, волоча пылающий хвост заката, выкатились звезды по кулаку.
И весельба уползла в избы.
…В печке пляшет пламя. От хозяйки — блинный дух. Лицо молодой хозяюшки как солнышко красное, в масло обмакнутое.
Угар чад треск шип стук.
В чистой просторной половине гостёбище — половодье, содом, ярмарка, гвалт несусветный.
— Пей, сватушка, пей!
— Ван Ваныч…
— Ыык… Я е!
— Опять и обмолот, зарез.
— Дарьюшка, голубушка…
— Ыык… Я е!
— Врут, покорятся.
— Али в них душа, а в нас ветер?
— Отрыгнется мужичий хлеб.
— С кровью отрыгнется…
— Ах, куманек!
Чмок, чмок.
Иван Иванович горько сморщился, махнул рукавом новой гремучей рубахи:
— Дай срок, и мы с них надерем лыка на лапти.
— Аахм… Терпежу нашего нет!
— Кищав, не корячься!..
— Передохнут кои, на всех и земля не родит.
— Тятя, думать забудь.
— Зна… Хо-хо… Баяно-говорено…
— Почтенье тебе, как стоптанному лаптю.
— Догнал я офицера да шашкой по котелку — хряск!
— О, господи!
— Ешь, сват, брюхо лопнет — рубашка останется.
— Хрисан-то те сродни?
— Как же, родня, на одном солнышке онучи сушили.
На столе блинов копна. Щербы блюдо с лоханку. Рыбы куча — без порток не перепрыгнешь. Пирожки по лаптю. Курники по решету. Ватрушки по колесу. Пшенники, лапшенники в масле тонут. Сметаной и медом хоть залейся. Пар в потолок… А самогону самые пустяки, высосали.
— Сухо…
— Не пеки мою кровь…
— Га-хо-хо…