Кто-то из вас должен умереть! Непридуманные рассказы Звягинцев Александр
– На тебя же не произвела, – отмахнулся Северин.
– Так то я! А ты у нас впечатлительный. С женщинами у тебя всегда все очень запущено…
– Ладно, разговорился, – проворчал Северин. – Свободен.
Северин не стал говорить Братко, что он задумал нечто, что может лишить его лавров победителя в расследовании покушения в гаражном комплексе. А Толик Братко такие вещи, всякие там лавры и благодарности в приказе очень уважал. Нравилось ему быть победителем. И начальству напомнить про свои доблести он никогда не стеснялся.
Прирожденный оперативник, Братко действительно углядел в Нине Гладыш самое главное – неуловимость.
Это была не очень высокая, но стройная женщина со светлыми распадающимися волосами и непроглядно-темными за падающей на лоб челкой глазами. На первый взгляд ее лицо могло показаться просто правильным, но будто стертым, невыразительным. И вдруг буквально тут же, улыбнувшись чему-то своему, она превращалась в загадочно-прекрасную женщину, в глазах которой ясно угадывалась затаенная страстность. И мужчине невольно хотелось этой женщине понравиться. Ибо скользящая по губам усмешка обещала очень многое.
– Нина Владимировна, – сказал Северин, аккуратно подбирая слова, – у нас есть все основания считать, что взрыв, во время которого пострадал Кирилл Селиверствов, организовал ваш муж Николай Гладыш. Мы могли бы арестовать его хоть сегодня…
– Господи, и за что мне это все, – устало, с искренним непониманием произнесла женщина.
– Что именно?
Но она словно не услышала Северина и продолжила говорить о чем-то своем, видимо, давно наболевшем:
– Подруги крутят романы и – ничего. Все с рук сходит. Отвлеклась, побаловалась – и домой. А я как проклятая – каждый раз такая история закручивается, что хоть вой! Ведь и с ним, Николаем, так же было. Думала, так, интрижка, романчик, ни к чему не обязывает, а он впился в меня насмерть и пока от мужа не увел, не успокаивался…
Она покачала головой.
– И с Кириллом тоже сначала ничего серьезного не было – баловство одно, развлечение на скорую руку. А потом и он туда же – уходи от мужа и все. Куда уходи? У меня двое детей! Да и не хочу я с мужем разводиться. А Кирилл как с цепи сорвался! Сам развелся, мне ничего не сказав, планы стал на наше общее будущее строить… Я уже прятаться от него стала, на звонки не отвечала. Так он заявил, что сам встретится с Николаем и все ему объяснит по-мужски. Бред! Я уже просто не знала, что делать…
Было ясно, что она говорит совершенно искренне.
– Видимо, Бог наделил вас способностью вызывать в людях глубокие чувства, – мягко сказал Северин.
– Да? А меня он спросил – нужно мне это?
Северин не стал объяснять ей, что Господь не спрашивает чьего-либо разрешения. У него иные резоны.
– По-моему, вы сразу догадались, что взрыв устроил ваш муж, – сказал он.
– Догадывалась, – не стала отпираться Гладыш. – Догадывалась, но… старалась не думать.
– То есть вы с ним об этом не говорили?
– Нет, конечно.
– Ну и как вы с Гладышем живете после этого? Зная, что он искалечил Селиверстова?
Она непонимающе посмотрела на него.
– Нормально. Делаем вид, что ничего не случилось. Что ничего не было. Что мне – руки на себя накладывать. У меня дети.
Северин видел, что женщина действительно способна все забыть и жить так, словно ничего и не было. И уверена, что слепой обрубок, оставшийся от здорового красивого мужика, полного надежд и страсти, не имеет к ней никакого отношения…
Он вздохнул.
– Нина Владимировна, вам надо убедить мужа прийти к нам и во всем признаться. Иначе мы придем за ним сами.
Она посмотрела на него задумчиво, но ничего не сказала.
– Я достаточно много узнал о нем. Он приличный человек, но… Видимо, буквально ослеплен страстью, которую вы ему внушаете. У него чистое прошлое, прекрасная репутация, есть государственные награды… В случае явки с повинной все это будет учтено. Да и Селиверстов все-таки остался жив. Хороший адвокат способен многого добиться при таком раскладе. Срок может быть вполне терпимый. К тому же амнистии, условно-досрочное освобождение… И потом… Мне кажется, если вы его дождетесь, он вам все простит.
– Он уже простил, – грустно улыбнулась женщина.
Гладыш пришел на следующий день. Написал явку с повинной, из которой следовало, что он решил убрать Селиверстова вовсе не из ревности, а потому, что тот преследовал его жену своими гнусными домоганиями. И что его жена была только ни в чем не повинной жертвой, которую он должен был спасти от преследований… Сам он это придумал или ему подсказал хороший адвокат, Северин уточнять не стал. Срок Гладыш получил минимальный.
Из колонии, как случайно узнал Северин, Гладыш писал жене письма, полные любви и страсти. Чуть ли не каждый день. А как вела себя она в это время, Северин не интересовался. Хотя его не удивило бы ничего – ни известие, что она закрутила новый роман, ни рассказ, что она живет теперь только семьей и ждет мужа…
Удивило его другое – к искалеченному, полуслепому Кириллу Селиверстову вернулась жена и они опять живут вместе.
А Толику Братко, которому Северин своими действиями помешал героически взять опасного преступника, убедив того с помощью Нины Гладыш явиться с повинной, он клятвенно пообещал в следующий раз помочь проявить свою железную хватку и получить за это причитающуюся звездочку на погоны.
2001 г.
Глава IV
Донские дали
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. с крутояра кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище выпрыгивает на поверхность, чтобы глотнуть настоянного на траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати костистый старик с седыми усами и гривой белых как снег волос улыбается, глядя, как играет рыбина…
На Дону, родине моих предков, как-то оказался я по делам служебным, которые сложились так, что ранним утром и поздним вечером, а еще и выходные дни, мог выбираться на рыбалку, где и встретил старого казака. За рыбной ловлей о многом мы тогда переговорили, многое ему вспомнилось.
И потом долго еще слышалась мне его такая непривычная, забористая речь, глухой, но сильный голос. К счастью, кое-что мне тогда удалось записать. Вот из тех наших разговоров и сложились эти рассказы и некоторые зарисовки. И нельзя было написать их иначе, чем языком того старого казачины.
Степные тюльпаны
– Деда, а чем конь отличается от лошади? – спросил вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
– Брюхом! – ответил старик, направляясь к стоящей на горе конюшне. Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных лошадей тянулись к подошедшим мосластыми мордами, на которых светились скорбно понимающие глаза. Старик отвернулся от них и сердито спросил у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разило перегаром, что, казалось, даже мошкара падала вокруг замертво:
– Чего животину заморили – ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
– В колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая, – ответил тот, часто моргая мутными глазами.
– Брешешь, чудь белоглазая! – подал голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщил: – Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж, и сено…
– Не пойман – не вор! – взвился корявый.
– Вор! – гневно крикнул в ответ старик и вновь повернулся к деду: – В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми сраками…
– Дык время ноне не ваше – не казачье, а наше – народное! Накось выкуси! – крикнул корявый и сунул впереди себя грязный волосатый кулак.
– Цыц, возгря кобылья! – гаркнул на него старик в шинели и для острастки замахнулся нагайкой. – Понавезли вас!..
Мужик на глазах потерял всю свою смелость и с явной поспешностью скрылся в темноте конюшни, а старик в длинной шинели стоял и внимательно всматривался в лицо деда.
– Никак Тихон Григорьевич? – наконец после длительного молчания недоверчиво спросил он.
– Здорово ночевали, э… Макар Матвеевич! – несколько ошеломленно ответил дед, протягивая ему руку. – Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
– Летом ослобонили по отсутствию состава преступления.
– Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
– Расказачивание… мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват – с него и спрос, – невесело усмехнувшись, ответил старый дедов знакомец.
– Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия… – вздохнул дед.
– Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я… – неприязненно передернув плечами, сказал старик.
Старые знакомые сели на грубую, сколоченную из неровных подгнивших досок лавку перед конюшней, завернули самокрутки и продолжили свой невеселый стариковский разговор. Мальчонка пристроился рядом с дедом и жадно ловил каждое слово.
– А я, как сейчас помню, Тихон Григорьевич, тебя и батяню мово, Матвея Кузьмича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», – сказал старик в шинели и наклонился к деду ближе. – Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил…
– Чего гутарить о том, что было? – проронил дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавил: – То все быльем-ковылем поросло, паря…
– И то верно! – согласился Макар Матвеевич и мягко сменил тему разговора. – А сыны твои где? Прохор, Андрей, погодок мой, Степа?.. По белу свету, чай, разлетелись?
– Разлетелись! – кивнул дед. – В сорок первом, в октябре месяце, когда германец к Москве вышел, под городом Яхромой сгуртовались казаки и по своей печали прорвали фронт и ушли гулять по немецким тылам. Добре погуляли! Аж до Гжатска, почитай, дошли… Как говорится, гостей напоили допьяна и сами на сырой земле спать улеглись. Не вернулись мои сыновья с того гульбища. Все не вернулись. И могилы их не найти, лишь память осталась.
– Бона што! – вырвалось у Макара Матвеевича, и, заглянув в лицо старика, он спросил с надеждой: – А поскребыш твой?.. Я ему еще в крестные отцы был записан.
Тихон Григорьевич прижал к плечу пацаненка, хмуро произнес:
– Гвардии майор Иван Тихонович Платов пал геройской смертью под корейским городом Пусаном семь лет назад. – Он кивнул на пацаненка. – Этот хлопец, стало быть, Платов Андрей Иванович. Мы с ним вдвоем казакуем, а мамка его, как Ивана не стало, по белу свету долю-неволю шукает…
– Эх, жизнь моя! – нараспев воскликнул Макар Матвеевич. – Лучше бы ты, Тихон Григорьевич, не завертал сюды!..
– Не можно было!.. – сказал тот и подтолкнул пацаненка. – Пора птенца на крыло ставить. Да смекаю, товарищи под корень вывели табуны наши платовские. А какие чистокровки-дончаки были!
– Помню, Тихон Григорьевич! В императорский конвой шли без выбраковки.
Дед оглядел ветхую конюшню, обложивший ее высокий бурьян и произнес с печалью в голосе:
– Н-да, все прахом пошло!..
Макар Матвеевич бросил на него взгляд и нерешительно молвил:
– Председательский жеребец по всем статьям вроде бы платовских кровей, тольки к нему не подступиться – не конь, а зверюга лютая.
– Кажи жеребца, Макар! – вскинулся дед. – Я нашу породу и по духу отличу.
Старик ушел в конюшню. Скоро из нее донеслось раскатистое ржание, и темно-гнедой дончак с соломенным, до земли, хвостом и роскошной гривой показался в воротах конюшни. Стремясь вырвать чомбур из рук Макара Матвеевича, конь взвился в свечку.
– Тихон Григорьевич, перехватывай – не сдержать мне его! – крикнул старик, что есть силы пытаясь удержать коня на месте.
Дед бросился к шарахнувшемуся от него жеребцу и схватил его под узду.
– О-о-о… Орленок какой! – сказал он, глядя на коня загоревшимися глазами. – Выжил, сокол ты мой ясный! Покажись, покажись, Орлуша! О-о-о… какой Орлик! Блазнится мне, что твои дед и прадед носили меня по войнам-раздорам… По японской, по германской и по проклятой Гражданской… Последний кусок хлеба и глоток воды мы с ними пополам делили, вместе горе мыкали!..
Орлик захрапел, раздувая ноздри, и в ярости стал рыть землю копытом.
– Не связывайся с ним, Тихон Григорьевич! – запричитал старик в шинели. – Зашибет, зверюга необъезженная!
Но дед словно и не слышал его. Он потрепал коня по крутой шее, перебрал узловатыми пальцами его густую гриву и начал разговаривать с ним на каком-то непонятном языке, древнем и певучем. Этот язык понимает любой степной конь. И, прислушиваясь к словам, Орлик склонил к седой голове старика свою гордую голову, выказывая полное смирение. И старик приник к его груди лицом и никак не мог надышаться конским запахом, который для природного казака слаще всех запахов на свете.
– Эхма! – воскликнул изумленный Макар Матвеевич. – Тольки встренулись, а друг к дружке!.. Выходит, кровь – она память имеет!.. Али приколдовал ты его чем? А?
– Чавой-то старый хрен со скотиной, как с бабой, в обнимку? – угрюмо спросил колченогий мужик, высунувшийся из дверей конюшни. Он, икая, затряс отечным лицом, будто отгоняя тяжкое похмелье, и сказал зло, с какой-то затаенной давнишней обидой: – Не-е, казаков пока всех под корень не сведешь, дурь из них не вышибешь! Скотине безрогой почтение, как прынцу какому!..
Макар Матвеевич обжег колченогого взглядом, и тот попятился в глубь конюшни, от греха подальше.
– Ты че, старый?! Че ты?.. – запинаясь, затараторил он и оттого стал выглядеть еще более убогим и никчемным.
– Сгинь с глаз, вша исподняя! Сгинь!!! – люто, выдохнул старик и ударом нагайки, как косой, срезал куст прошлогоднего бурьяна.
– Контра недорезанная! – злобно огрызнулся уже из темноты конюшни колченогий.
Старик зашел внутрь конюшни и через несколько секунд появился вновь, неся седло и сбрую, которые отдал Тихону Григорьевичу. Тот обрядил коня, а потом несколько раз провел Орлика под уздцы по кругу и только после этого позвал истомившегося пацаненка:
– Не передумал?
– Не можно никак, деда!..
– Добре! – усмехнулся Тихон Григорьевич и, взяв его за шкирку, как щенка, бросил в высокое казачье седло. Орлик от неожиданности прыгнул в сторону и вновь поднялся в свечку.
– Держись!!! – крикнул дед, отпуская узду.
Почувствовав свободу, Орлик легко перемахнул жердяной забор и по древнему шляху, мимо конюшни, пошел наметом в лазоревый степной простор.
Старик в шинели, с волнением наблюдающий за происходящим, схватил деда Тихона за плечо:
– Держится в седле малец! Едри его в корень, держится! По-нашему, по казачьи – боком!
– В добрый час! – ответил дед.
– А может, и впрямь, Тихон Григорьевич, козацькому роду нэма переводу, а?..
Дед усмехнулся в седые усы и, подняв руку, окрестил степной простор.
– Святой Георгий – казачий заступник, поручаю тебе моего внука! – торжественно произнес он. – Храни его на всех его земных путях-дорогах: от пули злой, от сабли острой, от зависти людской, от ненависти вражеской, от горестей душевных и хворостей телесных, а пуще всего храни его от мыслей и дел бесчестных. Аминь!
А пацаненок тем временем мчался вперед, туда, где небо встречалось с землей, где сиял клонящийся к закату золотой диск жаркого донского солнца. Степной коршун при приближении всадника нехотя взлетел с головы древней скифской бабы и стал описывать над шляхом круги. Пластался в бешеном намете Орлик. Настоянный на молодой полыни тугой ветер выбивал слезы из глаз пацаненка, раздирал его раскрытый в восторженном крике рот. Хлестала лицо соломенная грива коня. Уходил под копыта древний шлях. Плыли навстречу похожие на белопарусные фрегаты облака. Летело по обе стороны шляха ковыльное разнотравье. А в нем сияли, переливаясь, лазорики – кроваво-красные степные тюльпаны. Говорят, что вырастают они там, где когда-то пролилась горячая кровь казаков, павших в бою.
1987 г.
Волчий сглаз
Однажды по студеному ноябрьскому чернотропу разбойный ветер улан просквозил в степи старого казачину. В одночасье скрутила Тихона Григорьевича режущая поясничная боль. А тут как назло не вернулась к ночи на баз щедрая их кормилица – безрогая пятнистая корова Комолка. Пьяница пастух, из тамбовских переселенцев, что-то мыкал-икал, но объяснить толком пропажу коровы не мог.
– Эх-ма. сгинет добрая животина! – кряхтел ворочаясь на печи старик. – Зеленей объестся, либо таборное цыганье зараз нашу кормилицу обратает. Аль, неровен час, в степи бирючи приберут.
Не сказав ничего деду – единственному для него на всем белом свете близкому человеку, – бросился тогда восьмилетний внук его Андрюха к колхозному конюху Макару Матвеевичу. Размазывая по мордахе слезы, выпросил у него Орлика, с которым на ночных табунных выпасах дружбу водил, сиротским сухарем делился.
Той ветреной, промозглой ночью обскакал Андрюха верхом на Орлике всю окрестную озимь, прибрежные левады и овраги, но комолая корова как сквозь землю провалилась. Порой ему казалось, что она вон за тем бугром, вон ее силуэт у замета соломы маячит, а то блазнилось, будто порывистый низовой ветер доносит ее мычание из мелового лога, и он гнал Орлика к тому замету и к тому логу. Но все было напрасно.
А за полночь огляделся он по сторонам с вершины старого скифского кургана и, не увидев нигде огоньков человечьего жилья, понял, что заблудился в промозглой степной глухомани.
– Куда ж нам теперь – в страхе спросил он коня.
Орлик лишь виновато покосился лиловым глазом, в котором отражались луна и раздерганные, зловещие облака.
После долгих бесплодных блужданий по ночной степи бросил Андрюха повод на луку седла и залился горькими слезами. Не представлял он, как с дедом теперь выживать будут без комолой кормилицы. Работать в колхозе дед не мог, потому что шел ему уже девятый десяток, да и на колхозные трудодни-палочки как прокормиться?.. Надеяться на обычную для казаков заботу о стариках, вдовах и сиротах теперь не приходилось – почитай половину куреней в станице, взамен сгинувших на войне да сосланных в Сибирь казачьих семей, занимали ныне переселенцы с Рязанщины и Тамбовщины – от них особой помощи не жди! Колхозное начальство само в голодранцах ходит, а к коммунистам на поклон дед не пойдет… По сей день он для них – царский золотопогонник и контра белогвардейская. Давно бы они схарчили его, но из-за авторитета бывшего есаула Тихона Платова власти опасались бунта казачьего. А тут перед войной сам Сталин стал заигрывать с казаками, даже отдельные воинские части казачьи учредил. Пять сыновей есаула Платова призваны были в те части, и все пять головы свои буйные на войне геройски сложили. Последний сын, отец Андрюхи, пройдя всю Вторую Германскую от звонка до звонка, сложил голову на чужой, на корейской войне. Подумал пацаненок об отце, которого никогда не видел, и еще сильнее полились из его глаз слезы.
Между тем предоставленный самому себе конь вынес его к какому-то жнивью с длинными скирдами соломы, тревожно заржал и закрутился на месте. Из чернеющего за скирдами оврага порыв ветра донес хриплое коровье мычание. Привстав на стременах, вгляделся пацаненок в ту сторону – и захолонула душонка его от липкого страха: между скирдами пластались над жнивьем стремительные тени…
«Волки, – понял он. – Комолку обкладывают, бирючи проклятущие!»
– На помощь, выручай. Орлуша! – заорал Андрюха, направляя коня к оврагу.
Аргамак, словно забыв вековечный лошадиный страх перед серыми хищниками, без понуканий застелился в бешеном намете им наперерез.
Тем временем волчье семейство прижало в овраге безрогую корову к сплошной стене колючего терновника, и молодые волки в охотничьем азарте разбойными наскоками полосовали ее бока. Отец семейства – матерый подпалый волк, чтобы показать молодняку, как надо одним махом резать коровье горло, готовился к последнему, роковому прыжку. Услышав нарастающий конский топот, подпалый отступил от коровы и злобно оскалил клыки для схватки с человеком. Он уже спружинил сильное свое тело для прыжка, чтобы хлестнуть на лету клыками по сонной артерии на конской шее, но, увидев в седле ребенка, всего лишь па секунду замедлил с прыжком, однако ее хватило Орлику, чтобы на полном скаку крутануться и садануть задними копытами в волчий бок. Подпалый отлетел в терновник и захрипел, выталкивая из развороченной грудины пенистую кровь.
С рыком метнулась к шее Орлика мать-волчица, но конь взвился в свечку и с такой чудовищной силой всадил копыто в ее хребтину, что та враз хрустнула и переломилась, как сухостойная осина. Пацаненок, не удержавшись в седле, перелетел через голову коня и повис на кусте терновника рядом с хрипящим подпалым. Бросились было к легкой добыче два молодых волка, но и им пришлось отведать копыт разъяренного Орлика. Оставляя на колючках шерсть, молодые волки с тремя еще не заматеревшими прибылыми волчатами метнулись наверх. Там они, враз лишившиеся обоих родителей, сбились в полукруг и застыли на фоне раздерганных, подсвеченных луной облаков черными пнями-обрубками.
Поначалу в темноте Андрюха принял глаза подпалого волка за сизо-чёрные терновые плоды, но когда облака открыли луну и овраг озарился зыбким зеленым светом, он, помертвев от страха, будто завороженный, не мог отвести своих глаз от подернутых кровавой мутью глаз издыхающего зверя. Ему показалось вдруг, в этой мути заметались сполохами две церковные свечки, и подпалый, прежде чем испустить дух, хочет сказать ему своим мутным взглядом что-то очень важное, самое важное из того, что он, вожак стаи, постиг за всю свою волчью жизнь.
Пацаненку хотелось немедленно отвести глаза от проникающих в самую его душу волчьих глаз, но сил на это почему-то не было. Глаза волка гипнотизировали его и лишали воли к действию. Но вот из пасти подпалого вырвался тяжелый, предсмертный стон, и зверь, обнажив клыки, вывалил наружу окровавленный, подрагивающий язык. Полыхнув в последний раз ярким светом, угасли в его глазах мерцающие свечки, а зрачки, устремленные прямо в захолонувшую душу пацаненка, стали покрываться белесым налетом. Рванулся пацаненок, как чумной, от мертвых волчьих глаз и даже не почувствовал, как разодрал наискось левое надбровье об острый терновый шип.
Стараясь не смотреть в сторону мертвого подпалого, он один конец веревки, догадливо сунутой дедом Макаром в переметную суму, накинул на коровью шею, другой привязал к луке седла, но вскарабкаться потом на высоченного коня так и не смог. Ноги и руки от пережитого страха стали ватными, кружилась голова, к тому же из разодранного надбровья хлестана кровь, застилая темной пеленой глаза. Содрогаясь от жалости к самому себе, мальчик без сил опустился к конским копытам. Он знал, что если сейчас потеряет сознание, то молодые волки, сторожащие с овражьего угора каждое его движение, враз сведут с ним счеты за своих мертвых родителей.
– Боженька, спаси и помилуй меня грешного! Спаси и помилуй! Спаси и помилуй! – прижимаясь к нависающей конской голове, взмолился он, вспомнив слова, с которыми в трудную минуту обращалась к Богу умершая по весне его бабушка Фекла.
С верха оврага долетел протяжный вой – это молодые волки, задрав к лунному диску острые морды, завели по родителям поминальную волчью песню. От надсадного воя задрожала осиновым листом комолая корова и даже по захрапевшему Орлику волнами побежала знобкая дрожь.
И тут свершилось чудо… Уняв дрожь, Орлик ткнулся теплыми мягкими губами в шею Андрюхи и, встав перед ним на передние колени, наклонил к земле косматую гриву.
– С-с-спасибо!.. Ты услышал меня. Боженька! – всхлипывал пацаненок, перекатываясь с конской гривы в седло…
Овраг остался далеко позади, но протяжный, с тоскливыми переливами вой осиротевшей волчьей стаи колотился то совсем рядом, за спиной, то впереди, то звучал из темноты откуда-то сбоку.
По следу идут, бирючи проклятущие! Не отстанут, пока своего не добьются.
Перепуганную корову волчий вой подстегивал, как пастух кнутом, она бежала во всю коровью прыть и, если вой раздавался рядом, жалась к Орлику вздрагивающим боком и путалась у него под копытами.
Пацаненок время от времени собирался с силами и, привстав на стременах, в надежде увидеть огоньки жилья, до рези в глазах вглядывался в темень. Но вокруг простиралась лишь глухая степь, освещенная тусклым лунным светом. Скоро на лунный диск наползла рваная черная туча и стеной повалил мокрый снег. Косые полосы снежных зарядов в считаные секунды одели в белый саван степь, корову, лошадь и маленького всадника.
Чтобы не вылететь из седла от порывов ураганного ветра, пришлось Андрею завязать повод на луке седла и вцепиться двумя руками в конскую гриву, полностью вручив свою судьбу Орлику.
Почувствовав свободу, конь трепещущими ноздрями втянул в себя воздух и крутанулся на месте, вслушиваясь в завывания ветра. Потом, круто изменив направление движения, уверенно шагнул навстречу борею и постепенно перешел на размашистую рысь. Корова старалась не отставать от него.
Уткнувшийся в конскую гриву, закоченевший пацаненок хоть и не отдавал себе отчета в происходящем, но догадывался, что ему надо полностью довериться умному животному. И еще он понимал, что если сейчас заснет, то свалится с коня и неминуемо погибнет в этой ревущей ураганной ночи.
А под утро, когда силы совсем уже оставили его и поплыли перед глазами цветные круги с немигающими волчьими глазами. Орлик вдруг резко осадил на месте и призывно заржал. Из снежной круговерти донеслось еле слышимое ответное ржание. Ошалелым мычанием откликнулась на него корова и, оборвав веревку, бросилась в ту сторону. Скоро из занимающихся рассветных сумерек показались несколько всадников с дымными факелами в руках.
Позже пацаненок узнал, что это конюх Макар Матвеевич, встревоженный его долгим отсутствием, собрал молодых казаков на его поиски.
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество волчьих глаз, полыхающих церковными свечками. В наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них.
Подскочившие казаки, растерев его снегом, влили в рот какую-то обжигающую, дурно пахнущую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
– Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. С бирючами комолая встренулась… – слышались удивленные возгласы спасителей.
– Хвать брехать, с бирючами встренулась – не разошлась бы.
– Ли разошлась как-то!
– Казаки, выходит, платовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
– Выходит, отбил. Добрый казак из пацана получится!
– В платовскую, крепкую породу, в платовскую! – одобрительно заметил Макар Матвеевич и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: – Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали б волки его аль жеребца колхозного – опять бы шкандыбать старому Макару по гребаному колымскому этапу…
– Все путем теперича, Макар Матвеевич, не причитай дюже! – ощерился калмыцкой стати молодой казак.
– Дюже не дюже, казаче, а нагайка Тихона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Тихону Григорьевичу в курень, тот выслушал Макара Матвеевича и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
– Эх, мать твою! – сквозь зубы выругался он. – Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Макар, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
– Ох, научили! – ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. – Шаг вправо, шаг влево, Тихон Григорьевич, и красная юшка сразу хлестала бы из лба и из всех остальных дырок… Итит в их партию мать! – люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Тихоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Макар Матвеевич привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых бирючей – подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
– Выдублю шкуры, Тихон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю. – пообещал он. – Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
– Не кличь беду на мой курень. Кондрат, увози бирючей с база! – решительно потребовал Тихон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Макар Матвеевич. – Теперича без папки и мамки поярковые с прибылыми бирючатами зараз за Волгу или к калмыцким кочевьям подадутся…
– Плохо ты волчью породу знаешь, Макар! – строго оборвал его старый есаул и для острастки хлестанул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха!.. Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Орлика кошмой и гоняй ею до белой пены. Как кошма зараз конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Макар Матвеевич. – Обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Тихон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче… А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирючом стряслось?
– Когда бирюч умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на губах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел…
– От-то. беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то от бирюча надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том…
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу. Андрюха, а ты во все уши слушай, – перекрестился на передний угол Тихон Григорьевич. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана зараз себе выбирали. «Любо», стало быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюча. Пока тот бирюч кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел…
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюч душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то деду!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а поперва всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману, что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон-батюшку с круто-яри бросали.
– 3-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Чтоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовейские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– З-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! Тогда мне зараз жить не мож-ж-жно, деду!
– Про душу волчью може то и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с бирючом сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– 3-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе святого Георгия.
– Святой Егорий, казачий заступник, спаси и сохрани внука моего, Андрюху, на путях-дорогах его земных… – доносился до потрясенного пацаненка его сбивчивый шепот. – Не дай ему одиноким волком-бирючом прожить средь людей… Не дай ему быть волком к детям своим и чужим и к жене, Богом ему данной… А коли выпадет на долю ему труд кровавый, ратный, не дай, святой Георгий, сердцу его озлобиться злобой волчьей к врагам его смертным и супротивникам.
А когда хворь окаянная отступила от казачины, достал Тихон Григорьевич из сундука свой потраченный молью есаульский мундир, перекрестившись на икону, взял Андрея и повез его в славный город Киев. Прибыв в Мать городов русских, первым делом направился он в Киево-Печерскую лавру, где в Ближних пещерах, припав к мощам Ильи Муромца, помолился за внука своего. Затем, немного поплутав по старым Печерским закоулкам, вышел старик через Наводницкие ворота к Суворовскому училищу, куда и определил учиться Андрюху военному делу настоящим образом.