Все страсти мегаполиса Берсенева Анна
Тут Соня не выдержала и обернулась. И впервые увидела Ника. Он был точно такой же, как сейчас, – с таким же каштановым чубом, с таким же лихим взглядом карих глаз.
– Какая еще жена? – глядя в эти яркие глаза, удивленно спросила Соня.
Она в эту минуту как раз пыталась вспомнить, через сколько «н» пишется слово «ветреное», потому что писала о том, как выходила с отцом в море на рыбалку, – и от слов про жену, конечно, оторопела.
– Ну ты, например.
Соня так изумилась, что у нее даже рот открылся. И тут же ей стало до того смешно, что она сначала прыснула, а потом расхохоталась громко, во весь голос, так, что эхо запрыгало под арочными сводами.
– Ты наш новенький, что ли? – отсмеявшись, спросила она. – А как тебя зовут?
– Ник.
– Это что за имя? Николай?
– Никандр. Но меня так по-дурацки не называют. Только Ник.
– Слушай, Ник, – спросила Соня, – как «ветреное море» пишется? Через одно «н» или через два?
– Откуда же я знаю? – Ник даже удивился странному предположению, что ему могут быть известны такие глупости. – Я тебя лучше на лодке покатаю. По ветреному морю.
Весь он был в этом. И весь остался таким же спустя десять с лишним лет. И по-прежнему Соня никак не отвечала на предложение выйти за него замуж, которое он время от времени повторял.
Искры рассыпались в темноте над костром, как жаркие звезды. И настоящие звезды, серебряные, уже проступили на небе.
– Не хочу я в Америку, Ник, – сказала Соня. – Я в Москву уеду.
– С кем? – помолчав, спросил он.
– Одна.
Ей стало так легко, когда она произнесла это вслух! То есть вчера она уже говорила это, но то был разговор с посторонним человеком, и слова, произнесенные в таком разговоре, ничего не закрепляли. А Ник был свой, и то, что было сказано ему, словно становилось частью этих гор, и этих звезд над горами и морем, и этой вьющейся между холмами дороги – частью всей Сониной жизни.
– Не уезжай, Сонь, – сказал он.
Она не ответила.
– Шашлыки готовы, – вздохнул Ник. – Тебе бараний или свиной?
– Все равно, – улыбнулась Соня.
Они съели по шашлыку, запили «Алуштой» – это было любимое Сонино вино, и Ник всегда покупал его, встречаясь с нею, – и легли рядом на траву.
– Звезд таких в Москве не будет, – глядя в глубокое, пронизанное огромными звездами небо, проговорила Соня.
– Тебя не будет. И чего тебе в той Москве? – с тоской сказал Ник.
Теперь, когда она сказала ему, что уедет, когда неизбежность расставания скрепилась твердыми словами, он стал таким близким, каким не был никогда за все проведенные рядом годы. Это было странно, Соня не понимала, почему это так. Но это было именно так, и она чувствовала неожиданную близость с ним так пронзительно, как будто они лежали не рядом, а друг у друга в объятиях.
– Тянет, Ник. – Соня улыбнулась, и ей показалось, что он увидел ее улыбку, хотя было уже совсем темно и костер погас, только тлели в нем сумрачные угли. – Ничего я про эту Москву не знаю, какая она, я же там один раз только была – помнишь, нас в девятом классе на зимних каникулах возили? А – тянет.
Он не ответил. Соня почувствовала, как его рука легла в темноте на ее руку. Это было неожиданно – за все годы Ник ни разу не попытался обнять ее, поцеловать, вообще, хоть как-то выказать мужское к ней влечение, которого, Соня понимала, не могло у него не быть.
Это было странно, но она не удивилась. Все стало возможным после ее прощальных слов. Именно после прощальных слов.
Ник осторожно потянул Соню за руку. Потянул и замер, ожидая. Она подвинулась к нему, перевернулась на бок и, подперев голову рукой, прижалась к его боку. Он сразу перевернулся на бок тоже и обнял ее – обнял крепко, горячо, со всем жаром своей молодости, лихости своей. Он так долго ждал этого, что теперь, Соня чувствовала, весь сгорал от того, что его желание может наконец осуществиться.
И почему ей было не осуществить его желание?
За двадцать пять своих лет Соня успела понять: в жизни очень мало вещей, которые действительно что-то значат. И то, что стыдливо называют интимом, к таким вот значимым вещам не относится точно. Для того чтобы в этом убедиться, ей хватило первого же опыта на первом же курсе, когда она впервые осталась ночевать в институтском общежитии, потому что опоздала на последний троллейбус, уходивший из Симферополя в Ялту.
Соня отчетливо помнила единственную мысль, которая ударила ее изнутри той ночью, когда она лежала рядом со своим первым мужчиной – да каким мужчиной, просто парнишкой с третьего курса! – и, пользуясь тем, что он спит, разглядывала его голое, раскинувшееся, отдыхающее после удовольствия тело.
«И вот это люди считают важным? – с изумлением, даже с каким-то горестным недоумением думала она. – И ради этого отец сделал маму несчастной, ушел к чужой, совершенно посторонней женщине – жить к ней ушел, жить, просыпаться с ней в одной кровати, чай с ней утром пить, гриппом с ней болеть?.. Господи, да что ж они за существа такие, люди?!»
Она не считала этот самый интим важной причиной для того, чтобы сделать человека несчастным. И не понимала теперь, почему до сих пор отказывала в нем Нику, ведь точно знала, что эта ничего для нее не значащая малость сделала бы его счастливым. Но, наверное, именно поэтому и отказывала: счастье не связывалось для нее с телом, и она не хотела обнадеживать Ника тем, чего не могла ему дать.
Но сейчас она ведь сказала ему, что уедет, а значит, ничем его не обнадежит. И пусть он обнимает ее, и целует, и лихорадочно дрожащими руками расстегивает пуговки на ее белой маечке, которые на самом деле не пуговки, а обманки, и маечка просто снимается через голову…
Соня стянула с себя майку. Ник глухо вскрикнул и прижался лицом к ее голой груди. Она почувствовала, как дрожат его губы. Он вел ими вдоль ее тела, вниз по груди, по животу, и на протяжении всей этой горячей дороги они дрожали сильнее и сильнее, и когда он стал расстегивать ее джинсы, тоже чуть ли не губами расстегивать, то губы у него были уже как оголенные электрические провода.
– Подожди, Ник, – сказала Соня. – Я сама джинсы сниму.
Она не боялась обидеть его в эту минуту простыми, внятно произнесенными словами. Он сам был человеком простых слов и таких же простых действий, и она чувствовала к нему сейчас такую тихую нежность, которую невозможно было разрушить ничем.
Соня разделась, и Ник разделся тоже. До сих пор он не успел этого сделать – наверное, боялся, что, пока он будет расстегивать многочисленные крючки и заклепки на своей мотоциклетной одежде, Соня передумает. А теперь разделся наконец, и снова лег рядом с Соней на холодеющую землю, и сразу обнял ее торопливо и горячо.
– Дай хоть куртку подстелю, – шепнул он. – Простудишься.
– Ничего.
– Давай подстелю. Не хочу же я быстро, Сонь…
Эти слова прозвучали с таким мальчишеским смущением, что Соня едва сдержала смех.
– Ты хороший, Ник, – сказала она.
Это было правдой. Редко ей приходилось говорить что-нибудь так искренне.
Ник постелил на землю свою широкую кожаную куртку. Внутри она еще хранила тепло его тела, и лежать на ней было хорошо и спокойно. Соня так и лежала бы – под звездами, под теплым, едва ощутимым ветерком, под поцелуями Ника, – но его-то сжигало совсем другое желание, и лежать спокойно он не мог.
Он был тонкий в кости и легкий; Соня почти не почувствовала тяжести его тела, когда он оказался над нею. И у себя внутри его почти не почувствовала тоже… Это было так странно! Почему не загоралась она в ответ на такую чистую, такую сильную страсть, и не страсть просто, это-то она понимала, а – любовь?
«Значит, и не может со мной этого быть, – холодно, как о посторонней, подумала она. – Ну и что? Есть вот люди, которые плавать не умеют и научиться не могут. Или машину водить. И ничего, живут».
У них в классе была девчонка, которая даже на велосипеде ездить не могла научиться. Просто не понимала, как это – держать равновесие. Не чувствовала, как это. А она, Соня, значит, не чувствует, как это – загораться от страсти телесной, даже от страсти такой чистой и горячей, как у Ника.
Что ж, проживет и без этого. А Нику хватит и того, что она по-настоящему к нему чувствует. Вот этой нежности хватит, прощальной и потому пронзительной.
Соня ждала, когда затихнут в ней отзвуки его тела. Это произошло быстро – желание его осуществилось сегодня так неожиданно, что он просто перегорел от такой мгновенной воплощенности своего самого сильного желания.
– Прости… – шепнул он, еще вздрагивая в ней и над нею, но уже изредка лишь вздрагивая, уже завершенно. – Что-то я поторопился…
– Ничего.
Она пошевелилась под ним, высвобождаясь, и Ник сдвинулся в сторону, лег рядом.
– Ничего, – повторила Соня. – Все хорошо.
– Да тебе-то хорошо и не было. Что я, совсем дурак, не понимаю? Но это просто что в первый раз мы с тобой, Сонь! – горячо проговорил Ник. – Если б ты не уезжала… Давай вместе в Москву твою поедем, а? – предложил он. – Ну что ты там одна будешь делать? На такую, как ты, мужики кидаться будут, как собаки голодные. А мужики же все гады в основном. Кто-нибудь обязательно обидит.
Соня уже привыкла к темноте, а потому увидела, как при этих словах у него дрогнули ноздри и сузились глаза.
– Брось, Ник, – улыбнулась она. – Меня обидеть нельзя, будто не знаешь. Я посторонних к сердцу не беру. А близких у меня в Москве нету.
Это было правдой. Соня знала, что защищена от обид и несправедливостей мира самой прочной защитой – безразличием к его несовершенству.
– У тебя внешность обманчивая, – вздохнул Ник. – Слабая ты с виду. Характер у тебя, конечно, не слабый. Но ведь посмотришь, ни за что не скажешь.
– Ну и хорошо! – засмеялась Соня. – Раз обожгутся – больше не полезут. – Она села, обхватила себя за плечи, поежилась. – Поехали, а? Который час? Я и маму даже не предупредила.
– Может, шашлыка еще съешь? – предложил Ник. – Вон сколько осталось.
– Вези домой, – отказалась Соня. – Сережку накормишь.
Сережка был Никин младший брат. Ему недавно исполнилось четырнадцать, и мясо он мог есть в любых количествах и в любое время суток.
– Ну, поехали, – кивнул Ник. И спросил, помолчав: – И почему у тебя ко мне… вот так? Не знаешь?
Соня не знала. Они оделись, не глядя друг на друга; хорошо, что было темно. Ник завел мотоцикл. Мотор заработал как-то тихо, словно и он опечалился, как его хозяин.
Из Васильевки, с гор, спускались вниз, к Ялте, к морю, и воздух становился теплым, как будто где-то по дороге была граница совсем другого мира, другой жизни. Соня так и чувствовала: что-то остается у нее за спиной, из чего-то она уходит, и уход этот не сопровождается болью – только светлым, ясным чувством прощания.
В маминой комнате горел свет. Он падал из окна на высокую магнолию, растущую рядом с домом, и издалека казалось, что ее крупные белые цветы светятся тоже.
Когда Соня подошла поближе к дому, то увидела, что окно открыто и мама смотрит со второго этажа, как она идет через двор.
– Ну почему ты не ложишься? – спросила Соня, останавливаясь под окнами. – Волнуешься? Зря.
– А я и не волнуюсь, Сонечка. – Мама улыбнулась ей сверху. Второй этаж в старом доме на Садовой был невысокий, и они разговаривали и видели друг друга так, будто стояли рядом. – Я же чувствую…
Что она чувствует, мама не сказала, но Соня знала это и так. Мама всегда чувствовала, надо вот сейчас, в эту самую минуту, волноваться за дочь, или все у нее в порядке.
– Поставь чайник, ма, – попросила Соня. – Ник шашлыки переперчил, пить хочу – умираю.
– Только что вскипел, – сказала мама. – Сейчас чаю заварю.
Чай пахнул знакомыми травами – мама всегда покупала их у Фатимы, пожилой татарки, носившей по дворам травы и приправы, – лампа светила ласково и ясно, сверчок уютно пел за печкой, как пел он в их доме с самого Сониного детства… Соня с мамой сидели за столом, покрытым вязаной кружевной скатертью. Когда-то мама любила вязать и вышивать, выписывала какие-то журналы с узорами. В детстве Соне казалось, что в этих вышивках и кружевах есть что-то незыблемое, на чем и держится жизнь. Но потом она поняла, что это ей вот именно казалось: отца не удержали ни вышивки, ни кружева, ни любовь, ни отчаяние. Так что на чем в действительности держится жизнь, Соня теперь не знала.
– Какая же ты у меня красивая, доча, – сказала мама, глядя на Соню сощуренными близорукими глазами. – Светишься прямо.
– Ну уж, мам! – улыбнулась Соня. – Прямо-таки свечусь. Просто ты меня любишь, вот тебе и кажется.
– И ничего не кажется, – покачала головой мама. – Ты лицом в отца пошла, а у них ведь в Сибири красота особенная.
Сонин дед по отцовской линии приехал в Ялту после войны, когда вместо выселенных крымских татар на полуостров со всего Советского Союза зазывали работников. Отец ее родился уже здесь, в Крыму, но внешность у него и правда была для здешних мест необычная, и Соня ее действительно унаследовала. Таких высоких, причудливо изогнутых скул, таких глаз, больших, но вытянутых к вискам, не было ни у кого во всей их школе. Если бы глаза у Сони не были странного, каре-зеленого, а волосы пепельного цвета, ее, пожалуй, принимали бы за татарку. Правда, глаза ее отличались от татарских не только цветом, но и особенным холодноватым выражением, из-за которого многие считали Соню Гамаюнову гордячкой. И не сильно-то ошибались, по справедливости говоря: она и сама считала, что не на помойке себя нашла.
– В Васильевку ездили? – спросила мама.
– Ага. Я тебя забыла предупредить. Но я, честное слово, и сама забыла, что Ник сегодня шашлыки затеял.
– Жалко, что ты его не любишь, – вздохнула мама. – Хороший мальчик, чистая душа. И семья у него хорошая, порядочная. Вышла бы замуж, родила бы ему деток, мне внуков…
– Мама, мама! – Соня даже ладони перед собою выставила. – Ну каких еще деток? Я про это вообще не думаю. А тем более с Ником. – Она вспомнила, как вздрогнула его рука, когда легла на ее руку в темноте, и добавила: – Хотя он и правда хороший, конечно. Ну, я к нему слишком привыкла, может… А может, и другое что-то. Не знаю! Но замуж за него не хочу. И вообще ни за кого не хочу. – И, помолчав, словно собираясь прыгнуть в холодную воду, все-таки выговорила: – Я в Москву хочу уехать, ма.
– Как в Москву?! – В мамином голосе послышался ничем не прикрытый ужас, такой, словно дочка объявила, что хочет уехать в Африку к людоедам. – Господи, да зачем же это?..
Объяснить это маме честно было бы невозможно. Соня любила ее, но при всей своей любви понимала, что для мамы существуют только простые и ясные доводы. Такой довод она и выбрала из всех возможных.
– Артисткой хочу быть, – сказала Соня.
– Но зачем же в Москву? – Волнуясь, мама обхватила ладонями чашку, и та задрожала на блюдце. – И в Симферополе ведь можно… Театр там есть… И фильмы… Фильмы у нас тоже снимают, много снимают, я сама вчера на набережной видела! – воскликнула она с отчаянием.
Соня быстро поднялась из-за стола, подошла к маме и обняла ее. Та сразу заплакала.
– Мам, ну мам, ну перестань!.. – приговаривала Соня. – Вот именно что сейчас много фильмов снимают. Это же не то что раньше, одна Любовь Орлова на всю страну была. Теперь артисток много. Почему же мне не попробовать?
Соня знала, что ее слова звучат резонно. Да и голос, уверенные интонации… Все это, конечно, должно было успокоить маму.
Так оно и вышло.
– Не знаю я, Сонечка… – последний раз всхлипнув, проговорила та. – Ну как ты это себе представляешь? У нас же в Москве никого, ни единой души! Вот вышла ты из поезда на перрон – и что? И куда?
– Придумаю что-нибудь, – улыбнулась Соня. – Я же еще не завтра уезжаю.
Конечно, наиболее успокоительным оказалось для мамы именно это – что дочка уезжает не завтра. Ну, и верить в Сонины способности она привыкла. Раз девочка обещает что-то придумать, значит, так оно и будет.
– Ложись, моя хорошая, – вздохнула мама. – И правда, что это мы на ночь глядя такой серьезный разговор затеяли? Разволнуешься, сон не придет.
Сон в самом деле не приходил.
Только теперь, в одиночестве, Соня наконец поняла, каким сильным, странным, необъяснимым был сегодняшний день. Удивительно было лишь, что это ощущение силы и странности никак не связывалось с тем, что должно было бы стать самым большим сегодняшним потрясением, – с неожиданной близостью с Ником.
То, что с какой-то медицинской тупостью принято было называть сексом, занимало в Сонином мире такое неважное положение, что, можно сказать, отсутствовало вовсе. Она была брезглива, поэтому случайные связи, возникающие после какой-нибудь вечеринки, были ей противны просто гигиенически. А для связей прочных ей не хватало чувств – не зря же она думала, что на чувства такого рода вообще неспособна. Поэтому Соня жила, как сама с усмешкой считала, подобно Снегурочке. И то горячее, мгновенное, страстное, что произошло сегодня между нею и Ником, по всему должно было бы ее взволновать.
Но, бессонно глядя в темное окно, думала она вовсе не об этом, и не это волновало ее сердце и кровь.
Она думала о той необъяснимой перемене, которая произошла с ней от слов Михаила Павловича: «Жизнь еще покажет вам свое жало и свои ценности». Эти ничего в практическом смысле не значащие слова, которым она и значения-то никакого не придала в ту минуту, когда они были сказаны, казались ей теперь чем-то вроде вспышки молнии. И в их ослепительной вспышке все другие слова и события, которыми были обозначены последние дни, выстроились в единую цепочку.
Соня чувствовала какую-то отчетливую связь между дурацким стихотворением про обидную любовь, которое декламировала Лорка, и разговором про цветок, который отпугивает мышей, и всеми другими разговорами, которые велись в парикмахерской и которые были, по сути, одним и одинаковым разговором без начала и конца.
«Я всю жизнь в этом прожила, я в этом выросла, – с каким-то растерянным недоумением думала Соня. – И все это никогда меня не угнетало. Да и теперь вообще-то не угнетает – что-то совсем другое… Но что?»
Она не знала, как называются звенья той цепочки, которой представилась ей вся ее предыдущая жизнь. Но в том, что это были именно звенья, что в них было нечто общее, – в этом она была уверена. И это общее вдруг показалось ей чужим, чуждым – пройденным. И причиной такого ее ощущения были всего лишь слова, мимоходом произнесенные посторонним человеком, слова про жало и ценности. Они были необычайны, они выпадали из Сониной жизни, и они притягивали ее к себе так сильно, словно были железной скалой, а у нее внутри запрятан был сильный магнит.
Что-то в них было… родное; это Соня поняла с совершенным изумлением.
И по сравнению с этим родным не пугал чужой огромный город, из которого эти слова пришли, и даже при мысли о том, как она выйдет на перрон – а воображение у Сони работало отменно, и представить это было ей нетрудно, – даже при этой мысли ей не становилось ни страшно, ни хотя бы тревожно.
«Что ж, перрон… – медленно плыло у Сони в голове. – Жара, асфальт… Что в этом страшного?..»
Она поняла, что наконец засыпает, по множеству неважных подробностей, которые всегда всплывали у нее в голове за мгновенье до сна. Из сознания уходило главное, и сознание сразу начинало путаться, сбиваться на боковые дорожки. И спасалось сном.
«Вокзал, перрон… – снова подумала Соня. – Жара…»
Глава 4
Жара в Москве стояла просто африканская.
Даже Соне, привыкшей к южному летнему зною, она показалась чрезмерной. А другие пассажиры, переполнявшие перрон и здание Курского вокзала, выглядели так, словно попали в раскаленную железную бочку.
«Зря в июле поехала, надо было хоть осени дождаться», – с испугом подумала Соня, впечатывая каблуки в мягкий асфальт.
Эта малодушная мысль раньше ей в голову не приходила – собираясь в Москву, Соня меньше всего была озабочена выбором времени года. Она собирала деньги и собиралась с духом.
И вот теперь выяснилось, что духу-то ей как раз и не хватает. Не жары же она, в самом деле, испугалась!
Все-таки эта первая минута, именно та, которой так боялась мама, когда Соня выйдет на перрон – и что, и куда? – действительно оказалась ошеломляющей.
Для того чтобы это ошеломление преодолеть, следовало взять себя в руки. Еще давно, в самом раннем детстве, даже, кажется, до школы, Соня поняла: то, как ты воспринимаешь происходящие с тобой события – пугают они тебя, радуют или печалят, – от самих событий не очень-то и зависит. Все дело в том, как ты к ним относишься. Если сумеешь сказать себе, например, перед прививкой от гриппа, которую делают всей твоей детсадовской группе: укол этот ерунда, даже если будет больно, то совсем недолго, а потом боль пройдет и начисто забудется, – так вот, если сумеешь себе это сказать, но только так сказать, чтобы по-настоящему в это поверить, то никакого укола и не испугаешься, хоть бы все девчонки и даже мальчишки в голос ревели от страха. А если не сумеешь, то и сама обревешься.
С тех самых пор, как она это поняла, Соня научилась быть с собою убедительной, а потому ничего не бояться. Правда, в ее жизни в общем-то и не было ничего такого, чего следовало бы особенно бояться. Ну, чуть не утонула однажды, когда прыгали в море со скалы, но тогда испугаться просто не успела, потому что сначала захлебнулась и не сообразила, что с ней происходит, а потом Ник ее вытащил.
Идти в одиночестве по раскаленному перрону Курского вокзала оказалось страшнее.
Но принцип самоубеждения все-таки был общий, что для прививки от гриппа, что для оторопи перед Москвой, и за то время, которое понадобилось, чтобы дойти от поезда до привокзальной площади, Соня сумела взять себя в руки.
Все-таки Ялта хоть и была провинцией, но провинцией особенной. Люди из Москвы в нее по-прежнему приезжали, и сведения, пусть и обрывочные, о том, как устроена московская жизнь, приобрести при желании было нетрудно. Поэтому, как только Соня озаботилась мыслью о том, где будет жить, когда явится в столицу, то немедленно выяснила, что на Курском вокзале, как и на автовокзале в Ялте, толкутся хозяйки, сдающие комнаты. Недешевые, конечно, комнаты, и неудобные, и жить в таком жилище постоянно не стоит, но на первые пару дней сойдет, а там видно будет.
– Девушка, комната нужна? – услышала она, едва выйдя на площадь.
И улыбнулась. Обыденная московская жизнь так же мало была отмечена непредсказуемостью, как ялтинская. И если нет ничего особенного в том, чтобы найти здесь ночлег, то, наверное, точно таким же образом найдется и работа – точно такая же работа в парикмахерской, какая была в Ялте.
О другой работе, той, ради которой она и приехала в Москву, Соня старалась пока не думать. Но где-то в самой глубине ее сознания уже вздрагивала здравым обещанием догадка: а ведь, наверное, и с той, другой работой все происходит таким же образом – незаметно, буднично, так, словно нет ничего проще, чем стать артисткой…
Слишком сильно доверять этой догадке было опасно. Но и слишком настойчиво гнать ее от себя Соне не хотелось.
С улицы студия напоминала завод.
Она и находилась в таком районе, в котором, по Сониным представлениям, не могло находиться ничего, кроме каких-нибудь фабричных корпусов. Вот трудно было, например, представить, чтобы вместо Ливадийского дворца возвышался над морем трубопрокатный завод. И так же трудно было представить, чтобы на длинной, начинающейся галдящим рынком и продолжающейся бесконечными бетонными заборами улице находилось заведение, которое красиво называют фабрикой грез. Правда, Соня знала цену всяческим красивостям и не очень-то им доверяла, но все-таки…
Фабрика звезд под названием «ТиВиСтар» занимала обшарпанное четырехэтажное здание из панельных блоков. Его не удосужились даже выкрасить, и оно было такое серое, с такими бурыми потеками на стенах, что вызывало уныние одним своим видом.
У входа в здание толпились девушки. Приглядевшись, Соня поняла, что вообще-то у стеклянной двери стоит не организованная толпа – просто девушки выглядят так похоже, что кажется, они не пришли сюда каждая по отдельности, а собрались по чьему-то общему зову и с одной целью.
Да так оно, скорее всего, и было. Трудно было представить, что эти длинноногие, ослепительно красивые, эффектно одетые молодые девчонки пришли к киностудии для того, чтобы попробовать свои силы в качестве уборщиц или вахтерш. Ясно, для чего они пришли. Для того же, для чего и Соня. Только были они явно московские или, самое малое, сошли с поезда не вчера; Соня сразу разглядела в них тот особенный лоск, по которому без труда распознавала москвичей на ялтинской набережной. Можно было утешать себя тем, что лоск этот неживой и какой-то стандартный, но, едва взглянув на них, она почувствовала такой сильный укол зависти, что даже поежилась.
Ей хотелось приобрести этот лоск, пусть стандартный, но такой недостижимый, до оскомины ей этого хотелось, и ничего она не могла поделать с этим, самым страстным из всех, что были до сих пор в ее жизни, желанием!
Весь последний ялтинский месяц Соня специально заходила в интернет-кафе на набережной и изучала сайт студии «ТиВиСтар», поэтому расписание кастингов знала наизусть. И на сегодняшний кастинг записалась по телефону, позвонив еще из Ялты. На какую роль она будет пробоваться, в какой фильм, этого Соня не знала. Да и не стремилась знать: в том положении, в котором она сейчас находилась, беспокоиться об этом было еще не время.
Она всегда была последовательна, и это всегда приводило ее к успеху.
Пока ей выписывали пропуск, пока объясняли, куда идти, девицы, вошедшие в тесный студийный вестибюль сразу вслед за нею, бросали на нее такие взгляды, словно она была проституткой, которая без зазрения совести явилась прямо в дом к честным женщинам, чтобы отбить у них законных мужей. Но на их взгляды Соне было наплевать.
Внутри студия оказалась такой же неприглядной, как снаружи. Она напоминала огромный и бестолковый ангар, неизвестно для чего разделенный на комнаты, коридоры и лестничные пролеты. В ней не было ни капли очарования, ни тени тайны. Даже какого-нибудь особенного запаха – ну, хоть клеем каким-нибудь необычным пахло бы, что ли! – здесь не было.
И народу, вопреки Сониным представлениям о киностудиях, на которых жизнь кипит ключом, тоже было немного. Какие-то хмурые рабочие возводили в большом холле какую-то конструкцию. Соня решила было, что это декорация, но, присмотревшись, поняла, что наверняка этого не скажешь. Точно так же можно было бы предположить, что рабочие строят самые обыкновенные леса для покраски стен.
Из имевшегося на студии немногочисленного народа три четверти составляли молодые женщины. Они были совсем другие, чем те, что пришли на актерский кастинг. В этих, что сновали туда-сюда по коридорам и лестницам, не было ничего эффектного – ни в одежде их, ни в том, как они были накрашены. Да они и вообще, кажется, не были накрашены и выглядели так, что Соня снова почувствовала себя проституткой, на этот раз из-за того, что у нее на губах помада, а на ресницах тушь. Была в каждом движении этих молодых студийных женщин такая уверенность в каждом своем движении, какой Соне до сих пор не приходилось видеть.
Они были – в своем праве. Только теперь она поняла, что это такое.
Они не знали сомнений ни в чем, что делали, и хотя то, что они делали, не имело к Соне ровно никакого отношения, да и непонятно ей было, что именно они здесь делают, – она почему-то почувствовала себя уязвленной.
Уже второй удар по самолюбию получала она за полчаса, проведенные на студии, и даже не понимала, с чем связаны эти удары. Ну, увидела красивых девчонок, пришедших на кастинг. Так она и сама не уродка, даже покрасивее многих из них будет. Ну, бегают по лестницам какие-то офисные барышни. Так ей-то до них какое дело?
Но настроение было испорчено, и Соне оставалось только злиться на себя за то, что она оказалась такой уязвимой.
Кастинг проходил в такой пустой комнате, что казалось, отсюда специально вынесли всю мебель. Хотя, наверное, не вынесли, а просто не внесли, потому что в ней не было необходимости. Были стулья у бородатого мужчины, проводившего кастинг – Соня решила, что это режиссер, – и у нескольких неопрятного вида женщин, которые ему помогали. И еще один стул стоял в разворот прямо перед ними; на него пригласили сесть Соню.
– Повернитесь в три четверти, – сказал режиссер.
Молодой человек, наверное, ассистент, стоящий у него за спиной, наставил на Соню камеру – не настоящую, какую ей приходилось видеть во время киносъемок на ялтинской набережной, а самую обыкновенную видеокамеру, какой снимали друг друга курортники на пляже.
– Теперь в профиль, – сказал режиссер. – Теперь анфас. Скажите что-нибудь.
– Что сказать? – чувствуя, какое глупое выражение у нее на лице, спросила Соня.
– Что-нибудь. Скажите, как вас зовут. Где вы учились. Откуда приехали в Москву.
– Соня Гамаюнова. Я приехала из Ялты. И училась… В Симферополе. В театральном институте! – сказала Соня.
Соврать на кастинге она решила с самого начала; это не было экспромтом. Соня рассудила просто: если она понравится и ее отберут, то наличие или отсутствие специального образования уже не будет иметь значения. Зато если с самого начала узнают, что ее актерская практика ограничивается драмкружком, то никакого кастинга может для нее не случиться вовсе.
Впрочем, она не была уверена, что режиссер расслышал ее ответы. Точнее, была уверена, что они его совершенно не интересуют.
– Так. Улыбнитесь, – сказал он. – Опять повернитесь в три четверти, но с улыбкой. Обратно повернитесь. Встаньте, пройдитесь. Расскажите что-нибудь.
– Что рассказать? – проклиная себя за глупость, спросила Соня. – Как меня зовут?
– Нет, что-нибудь длинное. Стихи, если знаете.
Стихи Соня знала, но именно в эту минуту все они выветрились у нее из головы, как будто сквозняком их выдуло. Хоть бы одна строчка из школьной программы вспомнилась!
– Говорите, говорите, – нетерпеливо повторил режиссер. – И смотрите прямо в камеру.
– Что ты заводишь песню военну, – ненавидя себя так, что челюсти свело, выговорила Соня. – Флейте подобно, милый снигирь?
Женщина с жиденьким пучком на затылке, сидящая рядом с режиссером, взглянула на нее с таким изумлением, точно она выругалась матом. Впрочем, Соня и сама чувствовала себя клинической идиоткой, так что не удивилась такому взгляду. Но стихи продолжала читать – по инерции.
– Львиного сердца, крыльев орлиных нет уже с нами! Что воевать? – закончила она.
– Однако! – Брови у режиссера удивленно поползли вверх. Только теперь Соня почувствовала, что от него слегка пахнет коньяком. – Державина здесь еще не читали! Ну, неважно.
Удивление тут же сошло с его лица; видно, удивить его чем-либо было невозможно. Впрочем, Соня и не старалась, и Державина она стала читать не удивления ради, а просто потому, что его строчки каким-то загадочным и отчаянным образом влетели ей в голову. Вернее, не таким уж и загадочным. Эти стихи любил отец. И Соня как запомнила их в пять лет, так до сих пор и не забыла.
– Продолжайте, – сказал режиссер и обернулся к ассистенту с любительской камерой: – Миша, снимаешь?
– Да снял уже, Борис, – ответил тот. – Можешь глянуть.
– Пусть еще пройдется, – сказал Борис. – И попой повертит. И достаточно. А улыбаться ты что, не умеешь? – обратился он к Соне.
– Она улыбалась, – вместо нее ответил Миша. – Сейчас я тебе покажу.
– Когда это она улыбалась? – удивился Борис. – Что-то я не заметил.
– Такая улыбка, – пожал плечами Миша. – Интересная, между прочим.
– Ладно, иди, – махнул рукой Борис. – Контактный телефон оставила?
– Да… – с трудом выдавила Соня.
Московскую карту для телефона она купила по дороге в «ТиВиСтар». Безнадежность затеянного мероприятия была для нее теперь очевидна.
Она вышла на улицу и не почувствовала жары. Все стало ей безразлично. Она пошла вдоль бесконечного бетонного забора, по бесконечной улице к метро.
За спиной у нее раздался треск мотоцикла.
– Девушка! – услышала Соня.
Она не обернулась. Треск слышался совсем близко – мотоциклист ехал следом за ней по тротуару.
– Девушка! – повторил у нее за спиной мотоциклист. – Далеко вам? Давайте подвезу.
– Далеко, – не оборачиваясь, ответила Соня. – Подвозить не надо.
Что ей было сейчас до какого-то заигрывающего мотоциклиста! Она выпала, вывалилась из жизни, и ничто не могло вернуть ее в тот живой поток, частью которого она до сих пор всегда себя ощущала.
– А может, все-таки подвезти? Обернитесь, девушка!
Соня невольно обернулась, хотя совсем не собиралась этого делать. Отреагировала на сигнал, как собака Павлова.
Парень, сидящий в седле, смотрел на нее веселыми нахальными глазами. Мотоцикл у него был не большой, но явно дорогой – сверкал, как игрушечка.
– Так как, поедем? – повторил парень.
– Не поедем, – покачала головой Соня.
И, отвернувшись, пошла по улице дальше.
Она думала, что он так и будет ехать вслед за ней, повторяя свое навязчивое предложение, пока она не нырнет в метро. Но вместо этого услышала:
– Ну нет, так нет.
В голосе, которым это было произнесено, не звучало ни капли обиды или раздражения. Мотор заработал громче, и тут же треск его стал затихать, удаляясь. Соня обернулась. Мотоциклист возвращался к зданию студии.
Он снова догнал ее, когда она уже подходила к метро. То есть не догнал, а обогнал. Мотоциклист проехал мимо, не глядя на Соню. За спиной у него сидела длинноногая девица, одна из тех, что толпились перед студией.
«Вот так! – подумала Соня. – Думаешь, кто-то по тебе убиваться будет, по звезде великой? За пять минут другую найдут».
Ей ничуть не было жаль, что она отказалась ехать с бойким мотоциклистом. Но урок был такой наглядный, что показался ей просто-таки символическим. Вся московская жизнь предстала перед нею во всем своем пугающем равнодушии к ее, Сони Гамаюновой, существованию. И, как она смутно догадывалась, к существованию каждого постороннего человека, по каким-то своим причинам к этой жизни прибившегося.
Соня брела к метро так медленно и тяжело, словно на ногах у нее были не легкие босоножки – перекрестья тоненьких ремешков, – а пудовые гири.
Глава 5
Телефон звонил, наверное, минут пять.
Соня долго не слышала его сквозь шум воды, а когда услышала, то выскочила из ванны так стремительно, что чуть ногу не сломала на скользком выщербленном кафеле.
– Ты что? Весь пол залила! – воскликнула хозяйка, увидев, как, завернувшись в полотенце и шлепая по линолеуму мокрыми ногами, Соня бежит по коридору к своей комнате.
Конечно, это могла быть и мама – Соня сообщила ей свой московский номер. Мама с благоговением относилась к междугородным звонкам, считая их чем-то исключительным, но, увидев сон, который по каким-нибудь неведомым причинам показался ей опасным для дочки, вполне могла преодолеть свою робость и позвонить с утра пораньше.
И все-таки Соня надеялась, что это тот самый звонок, которого она, ругая себя за глупость и наивность, ждала вот уже неделю.
За эту неделю она поняла, что из всех возможных чувств в Москве надо быть готовой в первую очередь к разочарованию. И ей казалось, что она к нему готова.
Но разочаровываться не пришлось.
– Гамаюнова? – раздался в трубке женский голос. – Кастинг-директор «Пожара любви»…брова. – Фамилия кастинг-директора прозвучала невнятно, Соня ее не разобрала, но даже не заметила этого. – Ждем вас завтра к девяти утра на студии. Придете, пропуск выписывать?
– Д-да… – чуть не клацая зубами, выговорила Соня. – А…
Она чуть не спросила: «А кого я буду играть?» – да вовремя прикусила язык. Не все ли равно? Завтра скажут!
– К девяти, – повторила…брова и отключилась.