Пастырь добрый Попова Надежда

– Прошу прощения?

Священник вздохнул снова, оглянувшись на плотно прикрытую дверь, за которой скрылся сообразительный служка, и издал третье воздыхание – по тяжести превышающее оба первых, вместе взятых.

– Не сказать, чтоб я ожидал вас, – понизив голос, продолжил он, осторожно подбирая слова, – даже, сказал бы я, сомневался в такой вероятности или даже в необходимости такового вашего появления…

– Однако появлению этому не удивлены, так? – уточнил Курт, мельком переглянувшись с Ланцем; отец Юрген повторил его взгляд, на миг замявшись, и, перейдя почти уже на шепот, согласно кивнул:

– Если вы здесь ради… простите, если мои слова окажутся глупостью, и вы прибыли не для того… но если… Если ради того, чтобы узнать о Крысолове…

– Поразительно, – невесело усмехнулся Ланц. – Отчего-то вам давно ведомо о нашем скором появлении, хотя мы сами узнали о нем же лишь час назад; вы провидец?

– Стало быть, я не ошибся, – подытожил святой отец. – Это действительно свершилось.

– Вот с этого места подробнее, если можно, – оборвал нетерпеливо Курт. – Поскольку мы с первых слов сравнительно явственно поняли друг друга и нет необходимости в долгих объяснениях, – прошу вас перейти прямо к делу. Не хотелось бы показаться неучтивым, однако времени у нас мало, и мы спешим.

– О да, майстер инквизитор, понимаю, – закивал отец Юрген с готовностью, полуразвернувшись к порогу, и широким жестом повел рукой впереди себя. – Прошу вас за мною. Я, – продолжил тот, когда за ними закрылась дверь маленькой, однако довольно уютной комнаты, – служу в этом городе, видите ли, по семейственному, так сказать, преемству – еще мой двоюродный дед пребывал на месте священника в Хамельне; после него здесь блюл паству брат моей матери, и затем уж я заместил его… Прошу вас, господа дознаватели.

– О вашем предке, собственно, мы и намеревались побеседовать, – кивнул Ланц, усаживаясь к массивному столу, повинуясь очередному пригласительному жесту хозяина дома. – Если услышанное нами верно, единственный относительно достоверный свидетель существования упомянутого вами Крысолова – это он. Или все же сия личность не более, нежели легенда?

– Легенда… – повторил отец Юрген, продолжая перетаптываться напротив стола, словно намереваясь вот-вот сорваться с места и метнуться прочь. – Скорее – проклятие. Нет, вы правы; мой двоюродный дед собственными глазами видел и лично знал человека, известного в нашем городе… и, как я теперь вижу, – за его пределами также… известного как Крысолов; многие, даже большинство, полагают его сказкой, выдуманной для непослушных детей… Каюсь, уж и сам я стал думать, что это так и есть, хотя стал он преданием не только Хамельна, но и нашего семейства собственно…

– Расскажите, – коротко приказал Курт; отец Юрген вздохнул, неловко улыбнувшись, и качнул головою:

– Нет, майстер инквизитор, пускай лучше вам все расскажет мой дед; уж тогда, ежели вопросы у вас останутся, я с готовностью окажу всяческое содействие вашему расследованию.

– Дед, – уточнил Ланц, глядя на святого отца с настороженностью, и священник спохватился, замахав руками:

– Нет, что вы, я неверно понят вами; не лично, разумеется – всего лишь в нашем семействе передаются от него некие записи, сделанные им после тех печальных событий. Если вы обождете минуту, я принесу их вам.

– Сейчас выйдет за дверь, – со вздохом произнес Курт, когда святой отец удалился, – а после – за другую дверь, а после… Пойти, проверить, что ли?

– Только не надо гвоздить по святому отцу, – предупредил Ланц самым серьезным тоном. – Не дай Бог бедного старичка прижмет выйти по нужде, а ты ему болт вдогонку… Сиди; никуда он не денется. Порадовался б лучше – ты снова попал; временами мне кажется, что в вашей академии прохлопали твою главную способность: по каким-то невнятным и чаще глупым пустяковинам выводить дело… Знаешь, абориген, у моего соседа внезапно кот издох третьего дня; может, займешься? Вдруг малефиция.

– И тебя по тому же месту, – огрызнулся Курт, напряженно следя за дверью. – Нам повезло, всего лишь. Не будь с нами Бруно…

– Которого, кстати, тоже тебе вздумалось приволочить в Конгрегацию. На твоем месте кто другой сдал бы его куда следует.

– …и не будь он родом из Хамельна…

– Тут, натурально, повезло, – согласился Ланц покладисто. – Однако ж, от своих слов не отрекаюсь: старику не пришло в голову его даже выслушать, а ни я, ни Густав на его оговорку и вовсе не обратили внимания, забыв уже через минуту. Посему – на твоем месте я бы раздулся от гордости.

– Раздуюсь, когда увижу, как полыхает тот, кто затеял все это, – возразил Курт хмуро. – Надеюсь, ему хватит духу сопротивляться, и мы сможем выдвинуть обвинение в покушении на инквизитора – тогда ему обеспечено полдня над углями. В этот раз высижу весь процесс до конца – до пепла.

– Боюсь, такого удовольствия ты не получишь: сейчас в Кёльне уже казнили одного убийцу – мясника; помнишь? Если горожан это удовлетворило, если они в это поверили, выставлять еще одного обвиненного было бы глупо – тогда они заподозрят, что есть еще и третий, и, может, четвертый даже, и лишь мы этого не говорим… Скорее всего, если нам снова повезет, если мы сумеем взять главного виновника, Керн велит тихонько прирезать его в подвале, а то и придется делать это нам самим, на месте – если окажется слишком опасным, чтобы перевозить его через половину Германии. Посему, абориген, на твоем месте я бы не питал особых надежд насладиться зрелищем – сжигание трупа не столь увлекательно.

– Жалость-то какая, верно? – тихо буркнул Бруно; Курт покривился:

– Любителям вареной морковки дозволяю зажмуриться и заткнуть уши.

– А если ты такой охотник до жареного мясца – попросту заглядывай почаще в кёльнские коптильни; удовольствие получишь, и следующего расследования дожидаться не надо.

– Для того, кто час назад своротил нос родному брату, весьма редкостное человеколюбие… Что? – уточнил Курт, когда тот умолк, насупясь. – Он это заслужил – ты ведь так сейчас подумал? И ты сам признал, что получил несказанное удовольствие от произошедшего. И я – также имею право насладиться справедливым воздаянием.

– Разумеется, имеешь. Ты это право обрел вместе со Знаком…

– Давай-ка прямо, Бруно, – оборвал он уже нешуточно. – Обвиняешь меня в нездоровой тяге к измывательствам? Если я дал повод – назови, какой, когда и где. Нечего сказать? Зато мне есть, что. Все твое брюзжание – попросту защита перед собою ж самим; тебя самого распирает от удовольствия при мысли о наказании виновного, только разница между нами в том, что ты боишься этим удовольствием увлечься, потому и накручиваешь сам себя. Тебя коробит при мысли о том, что от смерти или страданий человека можно получить удовольствие – потому что ты по натуре добряк. Ты добропорядочный бюргер, часто битый старшими братьями, воспитанный старшими сестрами, университетом и отчасти деревней; ты хорошо знаешь, каково беззащитному слабому, и не желаешь такой участи никому. Ты сострадаешь всем и пытаешься не обидеть никого. Это не плохо само по себе, однако мешает жить.

– Это я слышу от того, кто после своего первого допроса выглядел, как вселенский скорбец?

– Хочешь, чтобы я вслух признал, что мне было не по себе в тот день? Да, было. Потому что тогда – это был глупый, запутавшийся и сам собою наказанный бедолага, которого мне до зарезу нужно было разговорить и лишний раз мордовать которого мне совершенно не хотелось. К сожалению, в равнодушии я еще не натренирован.

– Но как усердствуешь.

– Усердствую.

– Преуспел.

– Надеюсь. Но когда на его месте будет тот, кого мы ищем, будет и иное отношение к ситуации. Равнодушием уж точно навряд ли запахнет.

– Не особенно-то по-христиански, а?

– Грешен, – пожал плечами Курт; подопечный покривил губы в подобии ухмылки:

– Не то слово. Повинен.

– Еще скажи – виновен.

– Может, стоит?

– Может, еще и приговор мне вынесешь?

– Мне казалось, вы примирились после прошлого расследования, – вклинился Ланц, наблюдавший за их перепалкой почти с умилением. – Заткнитесь-ка оба, покуда не подняли старые грешки и взаимные обиды обоих из пропастей забвения… Если Хоффмайер полагает, что его спасение – в сострадании каждому, это его дело, и не стоит корить его за это. Suum cuique[95], абориген.

– А его спасение, – выговорил подопечный хмуро, – в чем? В услаждении посиделками у костра?

– Я люблю свою службу, – откликнулся Курт, скосив нетерпеливый взгляд на дверь. – Я люблю, когда дело раскрыто, когда арестованный – говорит, когда виновный – наказан. Наказан – сообразно преступлению. От этого хорошо мне, и этим, к слову, освобождается от бремени неупокоенности душа жертвы.

– Знать бы, – тихо произнес Ланц, – что такого тебе довелось вычитать в тайной библиотеке святого Макария. Не говори, что тебя туда не допустили после дела фон Шёнборн. Хотелось бы знать, что за тайны хранит Конгрегация для своих избранных и что за идеи теперь бродят в твоей голове…

Курт замялся, отведя взгляд в сторону, вновь подумав о том, о чем частенько забывал – о своем немалом знании всего того, что оставалось неизвестным его более старшим сослуживцам, и сохранение в тайне этого знания блюлось им жестко и неукоснительно не только лишь из-за полученного на этот счет строгого наказа. Не будь его – и тогда Курт двести, тысячу раз подумал бы, прежде чем приоткрыть завесу тайны.

– Не хотелось бы тебе этого знать, Дитрих, поверь мне, – отозвался он, наконец, сбавив тон. – Но к нашей службе это касательства не имеет: мы делаем то, что должно, и это все. Плевать, почему кто-то убивает соседа или режет кёльнских детей: в угоду ли Сатане, иному богу или себе самому, – он должен быть уничтожен, и в этом колебаний быть не может. И у тебя быть не должно.

Тот не ответил, и Курт затылком ощущал взгляд – внимательный, пристальный; ощущал, но не обернулся к этому взгляду, понимая, что сослуживец прочтет в его глазах то, что в мыслях, а именно – чувство вины за то, что обретенными знаниями посеял семена сомнений в его душе. Это было нелогичным, неоправданным; разумом он понимал, что не может отвечать за то, сколь крепки в душе другого его убеждения, принципы, вера, однако чувство жалости к неведению не безразличных ему людей пересиливало все, являясь лишним доказательством того, насколько тяжело и опасно приближать к себе кого бы то ни было…

Молчание давно простерлось за рубеж допустимого, рождая неловкость и напряженность; Курт уже раскрыл было рот, чтобы сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к обсуждаемой теме, даже и вовсе к делу, чтобы рассеять тучи, однако попытку восстановить прежнюю непринужденность пресекло появление отца Юргена с желтой, как старая кость, трубкой пергаментных листов в руке, перевязанных тесьмой во множество оборотов.

– Вот, – сообщил священник, поспешно прикрыв дверь за собою и, приблизясь к столу, замер в нерешительности, не зная, кому следует передать принесенную им семейную реликвию. – Вот, – повторил он, протянув свиток Ланцу. – Полагаю, что мало у вас останется вопросов после прочтения сего труда; однако, как я уже упоминал, я буду готов ответить на каждый, если все же…

– У меня к вам просьба, отец Юрген, – несколько неучтиво, однако с самой благожелательной улыбкой оборвал его Ланц, и тот с готовностью закивал:

– Да-да, майстер инквизитор, все, что угодно, что смогу…

– Мы отвлекли вас от обеда, насколько я слышал; стало быть, особенно суматошиться не придется. Просьба – накормите мой молодняк, мы в пути с ночи, и у обоих с раннего утра ни маковой росины. Только без лишних ушей и глаз в трапезной.

– Конечно… – растерянно проронил святой отец и, спохватившись, закивал снова, попятившись к двери. – Конечно, я сейчасраспоряжусь, мигом…

– Это еще одно преимущество, обретаемое вместе со Знаком, – заметил Ланц беспечно, когда дверь вновь затворилась за святым отцом. – Еще минута – и он бы стал во фрунт с выражением полного яволь в глазах… Оцените, сосунки. Вы таки получите свой завтрак, и при этом я сэкономил ваши средства.

– Ave, – согласился Курт, молчаливо приняв невысказанное предложение оставить произошедший минуту назад разговор, и кивнул на свиток в руке сослуживца. – Может, выслушаем дедушку? Выглядит внушительно; похоже, история несколько сложнее, нежели известно добрым горожанам.

– Читай, – пожал плечами Ланц, бросив ему пергамент через стол. – А мы послушаем; так лучше, чем втроем толпиться над одним листком.

– Не вскрывали, похоже, давненько, – заметил Курт, разматывая тесьму. – Не похоже, чтобы вообще хоть раз за последние несколько лет.

– Возможно, и нам перечитывать не захочется? – предположил Бруно мрачно; он не ответил, положив листы перед собою на стол и прижав ладонями концы свитков.

* * *

Benedices mei, Domine[96].

По долговременном и тягостном раздумьи Deo juvante[97] дерзнул я все же изложить содеявшиеся в городе Хамельн, где назначено мне Господом нести свое пастырское служение, события, потрясшие град сей в недавнем времени, и как устно невозможно мне передать никому все сие, то оставляю слова пера моего ad perpetuam rei memoriam[98].

В лето года 1284 Anno Domini[99] приключилась нам великая напасть от крыс, заполонивших собою подвалы и подполы, и хранилища, и домы наши, учиняя порчу снеди, запасам, имуществу и даже самим нам, ибо по неисчислимости своей весьма осмелели и не таились уже, не скрывались в ходах своих, завидя человека близко, а оставались, где были, смотря на жителей, точно бы новые хозяева города, или даже по временам ночами возможно было обнаружить подле себя в постеле или же подле детей своих одну из тех созданий, уже готовую накинуться на жертву свою. Никоим образом извести оных тварей не умел никто, ни ядами, ни капканами, никакими иными средствами, ибо вскорости яда они брать перестали, а капканов избегали с истинно диавольскою хитростью, внушенной им не иначе как самим отцом лукавства и злобы, и оставалось нам только лишь каждую из них, видя перед собою, изничтожать ручно, ограждая домы свои и имущество, и запасы, и нас самих хоть сколько-нибудь от их посягательств, однако же добиться мы не сумели так ничего, лишь только при встрече с кем-либо из горожан стали они отскакивать несколько в сторону, озлобленно ощериваясь и точно бы грозя расправою.

Теперь же должно мне сделать некоторое digressio a proposito[100] в моем повествовании, дабы описать того, чьи деяния переменили житие нашего многострадального града, сделав неузнаваемым лице его и поселив неизбывную печаль в душах наших. Сей человек звался Фридрихом Крюгером, чей дом отстоял весьма вдалеке от прочих, не оттого, однако, что был он изгой или же нелюдимый по сути своей, ибо, хоть и не отличался оживленностью характера, а все ж никто не чуждался его и он никого также; жилище же его занимало место столь отдаленное, под самою стеною, ибо был он по делу своему углежогом, и работа его была, где и дом, и таким отведенным своим расположением он не досаждал жителям Хамельна. Жена его отошла ко Господу, credere volo[101], в зиму 1280 Anno Domini, оставив его одного с дочерью Хельгой, и никто не мог заметить его в ненадлежащем исполнении отеческого долга или же пренебрежении им, и во все время, что знали сего человека все мы, бывал он учтив, занимался делом своим и никогда не имел обыкновения принимать участия в чьем-либо бытии более, нежели это потребно было по необходимости.

В шестнадцатый же день месяца июня Фридрих Крюгер, явившись к магистрату, объявил пред всеми, что в его воле избавить город от одолевших его тварей, житья от которых уж не стало и вовсе, и если сбудется по слову его, то пускай магистрат из казны своей либо же жители совокупно, каждый со своей долей, уплатят ему, сколько он скажет. Никто из горожан наших не стал раздумывать над тем, должно ли им принять сей договор, а тотчас дали свое согласие, затем чтобы он извел крыс, как ему угодно, и платить условились, ибо мочи не стало уж их выносить никоим образом.

Все мы помышляли и убеждены были, что смешал он какой-либо особенно сильный яд, который погубит их всех разом, не оставив ни единой, и выдумал, как это сделать, чтобы дать его им, либо же иное что, весьма хитрое, чего нам в ум войти не могло, однако же сотворилось нечто иное. Тем же утром, тотчас, как отошел он от собрания жителей, Фридрих Крюгер вышел на улицы города, и имел он в руке своей деревянную флейту, звучащую весьма благозвучно и сладкогласно, и – eho miraculum![102]крысы выползали из нор своих, выходили из домов наших и из подвалов, и из подполов, от мала до велика, и с потомством своим, и шли за ним, слушая его.

И так, идя по всем улицам, собрал он округ себя их всех и повел их к восточным воротам и, пройдя мимо стражи, отправился далее, покуда не пришел на берег Везера, где, как видели те немногие, что отважились пройти следом, стал он у каймы крутого берега, а крысы все, точно бы серый поток, лились мимо ног его в воды реки, и воды поглотили их.

Confiteor[103], и я со всеми купно возрадовался в тот день, и я также нисколько не помышлял задумываться над его силою, и что он делал; а когда и задумался, то (ne inters in judicium cum servo Tuo, Domine[104]!) решил в сердце своем умолчать о мыслях своих, даже и перед собою самим, ибо такова была радость наша и моя от свершившегося.

Случилось же так, что, когда сей человек потребовал плату свою, некие из жителей Хамельна отреклись от своих обещаний, попеняв ему, что оглашенная им цена велика, но и меньше не хотели дать, возбудив и прочих на противление, убедивши, что платить не следует; а как изничтожил он крыс бесспорно и несомненно колдовством, то и должен быть в благодарности уже хотя за то, что его никто не предает в руки братьев Святой Инквизиции, от коих он и обрел бы плату свою согласно заслугам своим. Так сказали виднейшие люди города, и так повторили прочие все, расторгнув договор свой с Фридрихом Крюгером и не отдавши ему обещанного. Тот же отошел от них, не став спорить ни с кем, и всеми полагаемо было, что он свою участь принял и с ответом таковым смирился, чего ожидать возможно было бы, потому как, хотя и дурно сие – ибо сказано во Второзаконии «non negabis mercedem[105]» и «sed eadem die reddes ei pretium laboris sui[106]» – а истина в сих словах была немалая. О, как обманулись они в чаяньях своих, и град наш оказался пред лицем беды своей; воистину, изречено не о сем ли было – «Lacrimosa dies illa[107]»?

Миновала неделя и еще три дня, и тогда вновь увидали его на улице с флейтою, и вновь заиграл он мелодии свои, и – o misericors Dei![108]не твари бессловесные, дети шли за ним, точно купность агнцев безропотных, послушных воле пастыря, каковой воистину был не пастырь, но наемник, как сказано у Иоанна, и никто не мог воспрепятствовать ему вести их за собою, ибо все прочие поражены были неведомым трепетом и оцепенением, кое сбросить с членов своих невозможно было никак. И стояли мы каждый, где был, у дверей домов своих и в домах своих, и на торжище, и кто где был в тот час, тот остался там, видя, как отдаляются чада города нашего все, от самого мала, на руках у прочих несомые, до двунадесяти лет, и не умея ничего сотворить в противудействие. И долго весьма пребывали все мы в таком онемении, и никто не может даже и по сей день сказать, сколько так минуло времени; когда же смогли мы подвинуться с места, то немалая доля горожан бросилась в домы свои и затаились там, сокрушенные всем приключившимся и точимые ужасом и плачем, а отцы же и матери, и большие братья, и прочие сродники ушедших чад устремились вослед за Фридрихом, надеясь настичь его и отнять детей своих; и я с ними был.

Фридрих же Крюгер, вышед из восточных врат Хамельна, направил стопы свои прочь, и видели стражи, столь же пораженные нечувствием телесным, как и все мы, что шел он, ведя чад наших за собою, к Везеру, и поняли мы в тот миг, что присуждено детям нашим следовать за сгубленными им тварями в воды реки, дабы так отмстить хотя не всякому, но большим. И точно, дойдя до Везера, где видели некогда падающих в волны крыс, погоняемых флейтою, узрели мы у края того берега Фридриха Крюгера, и был он один, и не было подле него чад города нашего, ни отрока, ни младенца, и вид его был утомленным и изможденным, и диавольская флейта его лежала у руки его в траве, молчаливая и страшная. Тогда устремились к нему все, и мужчины, и женщины из пришедших на реку, и, схватив, повалили его, и связали, и стали бить, находясь в исступлении и неистовстве; я же (peccavi![109]) стоял в отдалении, не имея силы вмешаться, ибо было бы мое слово, quasi vox clamantis in deserto[110], а кроме того, сколь сие ни прискорбно носителю сана, не имел такового и желания, пребывая также в немалой горести и скорби, и даже (bis peccavi![111]) во гневе.

Горожане же, напитав первую свою жажду отмщения и несколько ею утолившись, стали допрашивать Фридриха Крюгера, где дети наши и что он сотворил с ними, грозя ему муками и страшною смертью; тот же нисколько не боялся, глядя на всех на нас взором надменным и даже снисходительным, словно были мы младенцы или ж вовсе даже животные, яко псы, слышащие все то, что говорит их обладатель, но исполняющие, не разумея, и сами ничего выговорить не могущие. Долго он молчал, не отвечая, снося новые побои с улыбкою, от коей меня, говорю, не тая в душе, оковал холод и страх; ни единожды не приводилось мне видеть лице его столь ужасно переменившимся. Наконец, когда сил не достало у него терпеть, или же возжелалось ему продлить мучения наши, так повествуя с детальностями и красками совершенное им, стал он отвечать нам, и мы слушали все, словно бы вновь пораженные окаменением, но сие было теперь не от колдовского действия, но от того, сколь ужасны были слова его и то, как говорил он их нам. Страшную проповедь его, как сумел я уяснить и запомнить, изложу здесь для тех, кто ex officio[112] сумеет, быть может, когда-либо прочесть написанное; я, как и все, потрясен был событиями, исполнившимися столь стремительно, и сотворившеюся в Фридрихе Крюгере переменой, а посему зане прошу меня простить за, может статься, изложение не всецелое либо же путаное, но дабы не пристало обвинить меня в неправде, то того, чего не запомнил явственно или что не сумел уразуметь вовсе, миную в рассказе своем.

Говорил же он, что напрасно родители чад наших страдают о них и печалятся об участи их, и что руководился он не единым лишь движением души его, о коем сказано «oculum pro oculo, et dentem pro dente[113]», но исполнял сказанное так: «et alias oves habeo quae non sunt ex hoc ovili et illas oportet me adducere et vocem meam audient et fiet unum ovile unus pastor[114]», как и изрек он нам, ошеломленно внимающим его кощунству. Многое говорил он о человеке, чего не могу я и по сю пору взять в толк то ли по малому вежеству моему, то ли по еретичеству помыслов его, а может статься, помехою было оцепенение души и разума моего, поникших от тоски и горя. Вот, что помнится мне и что ясно было сказано, как день, и неистолкуемо по-иному: «Жил я средь вас, говорил он, и сносил бессмысленность вашу, и смирялся с глупостью человеческою, и принимал законы ваши, и исполнял их, когда же совершили вы обман сей, недостало у меня более терпеливости, и исполнил по писаному: «quale pretium, tale opus[115]»». Говорил сей человек, что чада наши избавлены им от нас, покамест они малы и не возросли душою и не утвердились в косности разума нашего (dimitte me, Domine, non dixi[116]!), затмленного нашими суеверьями, кои мы зовем верою, и прочее такое говорил он, хуля и Господа, и Церковь, и законы мирские, но столь его словеса были странны, столь удивительно сплетались они, словно бы игра страшной его флейты, коя манила к себе чад наших, что и хула эта из уст его звучала, точно назидание и новое откровение (dimitte me, Domine, iterum[117]!), и переложить его слова своею рукой я ныне не сумею, ибо они не свиваются в такую вереницу, как свивались у Фридриха Крюгера; и стояли мы подле, и слушали, ужасаясь и не имея сил перервать его богохульство.

Наконец, когда кто-то, изможденный уж и речами его, и печалью, и безвестностью, потребовал от него теперь же и прямо сказать, что сотворил он с детьми нашими и где они, снова он улыбнулся нам и сказал, притиснувши ладонь к груди своей: «Они здесь». От таких слов его все мы онемели на несколько времени, не зная, что и думать, полагая, уж не решился ли он разума, а он продолжил вновь говорить к нам и говорил, что чада наши его рукою направлены были во крещение новое в водах, каковые здесь – воды вещные, но он сделал, что стали они воды предвещные и предвечные, кои суть прародители всего и всякого, и что сам он есть капля тех вод, каковые неистовствовали некогда без брегов и основы, и когда сказано было, что сотворил Бог вначале небо и землю и воды отделил от суши, то прежде не было всего того и Господа не было еще (dimitte me, Domine, iterum et iterum[118]!). «Внимай, небо, – изрекал он в гордыне своей, – я буду говорить; и слушай, земля, слова уст моих. Польется как дождь учение мое, как роса речь моя, как мелкий дождь на зелень, как ливень на траву[119]».

Да не почтут меня богохульником те, кому доведется, Deo volente[120], читать записки мои; для того лишь передаю все с детальностями, чтобы о ереси столь серьезной и опасной знали те, кому положено знать, и умели различить всходы ее, быть может, и в иных городах наших, ибо, если что приключилось раз, приключится и два, и если тать пришел, придет и иной из них, а таковые худшие из татей, ибо посягают на душу, каковой бесценнее и помыслить нечего.

И вот, когда назвался он каплею предвечных вод, кои есть aquas Aeternitatis[121], и сказал, что растворены теперь души чад наших в его душе, и сказал, что сие пребудет вовеки, и вовеки быть им так, тогда горожане, преполнившись сими кощунственными речами до пределов сердец своих, набросились на него снова, и стали снова бить его, плача и взывая к Господу; здесь же стали решать, что сделать с ним и как судить его.

И тогда я вмешался к ним, сказав, что такового человека суду предавать должно не иначе как еретика и душегуба, а сие не в нашей власти, но в ведении Святой Инквизиции, каковой и надлежит передать обо всем, здесь в эти дни произошедшем, и братья Святой Инквизиции уж несомненно сумеют достойно воздать злотворцу по делам его. И тогда восстали на меня все, призывая одуматься, ибо как все мы терпели его в городе нашем, а паче и заключили договор с ним, а после, узнав, чем сей договор с его стороны был исполнен, не сообщили о нем Святой Инквизиции, то и нас также привлекут и осудят, и казнят с ним вместе, как бы соучастников в делах его. И хотя в словах их была истина, хотя и сам понимал я, как все может показаться тому, кто не был с нами и всего не знал, не слышал и не видел, хотя и боялся сам я подпасть под гнев Святой Инквизиции, однако ж настаивал и далее, чтобы передать Фридриха Крюгера, куда должно, даже и рискуя поплатиться за то жизнью; ведь всем известно, что, ежели такого колдуна предать смерти без должных молитв и требуемого обряда над телом его и еще над живым, то всякие беды могут происходить, я же никоим образом научен должному не был. Все сие я тщился разъяснить пастве своей, но от увещеваний они перешли скоро к угрозам и уж прямо повелели мне умолкнуть навеки, никому не говорить о сем и принудили поклясться там же, что все случившееся останется в разуме моем, но не выйдет в уста мои; и, Господи, не нарушая клятвы, я безмолвно и никому не разглашая словом, излагаю все, как сие было.

И, взяв слово с меня, они стали решать, как быть с ним, а он же сидел на траве у ног их и улыбался, на них и меня глядя, и никто на лице его не смотрел, ибо становилось от того жутко. И стали говорить, что надобно его потопить, как и он детей наших, но побоялись все, что выплывет он либо еще что сумеет сделать с водою, коли столько она занимает в делах и мыслях и речах его; некто стал говорить, что еретиков жгут, и Инквизиция для сего не нужна, и дело нехитрое, однако же, заметить надо, что с утра капал несильный дождик, и кругом было мокро и неудобно для исполнения такового решения, а во все время происходящей у берега сей кощунственной проповеди дождь оный усилился. И тогда решено было, что Фридриху Крюгеру надлежит быть похоронену живому на том самом берегу, где сгубил он души чад наших, и там умереть в страданиях.

И вспомнил еще некто, что во всем Хамельне не видели средь идущих за ним детей одного лишь ребенка младше двенадцати лет, сиречь, дочери Фридриха Хельги, коей было в то время около десяти, и тогда возжелали горожане похоронить и дочь его с ним, как semen maleficus[122], но я по мере сил своего красноречия стал отговаривать их, чтобы не брали на души свои грех детоубийства, ибо если оставил тот человек свое дитя, жалея его либо по иной какой причине, то все ж нельзя с убежденностью сказать, что и ее дух поражен тем же злом и пороком, а, убив безвинного, сами бы они уподобились тому, кому воздают. Долго так говорил я, и, наконец, послушали меня, но постановили, дабы искуса не появилось у Хельги Крюгер ступать путем отца ее или же иное что дурное задумать, а также для увещевания, привести ее на берег Везера и дать ей видеть, какую участь примет погубитель детей наших. Так и сделали.

И покуда приготовлялось сие все, спускался день к вечеру, и следом за приведшими из города из дома их дочь его собрались и еще люди, кого детей не было с ним в то утро, но кто от всего сердца сострадал душою родичам и друзьям, и соседям своим, и также видеть желали погибель сего ужасного человека. И вот, привели Хельгу Крюгер, и она, видя собравшихся и отца своего, спрашивала, отчего так; и когда сказали ей, заплакала, и, видя столь искреннюю жалость к погибшим душам детей наших, горожане сказали ей – «Отрекись от богомерзкого родства, чтобы не было на тебе греха»; и отреклась, и сказали еще дважды, и еще дважды отреклась. Фридрих же, глядя на нее без злобы и с жалостью, улыбался все так же, и я по сю пору убежден в том, что тем днем с его разумом сотворилось неладное, и, пусть и был он еретик и чародей, а все же при том безрассудочный. И так улыбаясь, сказал он: «Дети – это всегда разочарование»; дочь же его на эти слова затряслась, опустив глаза долу, и лишь плакала, не говоря ничего ему, не отвечая на упрек его и пребывая точно бы в лихорадке.

И вот, приготовили могилу, и некто принес длинные жерди и, опустив в могилу Фридриха, связанного, что не мог он двинуться, воткнули жерди поперек той могилы чуть над лицем его, а поверх бросили одежду его, дабы закрывала она сколько-нибудь лице его от земли и было место для какого-то воздуха, с тем чтобы страдания его влачились дольше и мучительней. Флейты его никто не хотел тронуть, и все немало времени проспорили, как быть с нею; сбросить в реку не хотели, сломать боялись, и тогда решено было какою-нибудь палкою, дабы не касаться руками, столкнуть оную в могилу к ее обладателю и похоронить с ним. И так сделали. Фридрих же Крюгер во все время, пока сыпали землю от ног к лицу его, не говорил более ничего и помилования не просил, глядя на всех на нас все с тою же улыбкою, каковая (miserere Domine![123]) немало мне грезилась после и ночами. И так схоронили его, и ничего им не было более сказано.

Требовали от меня, чтобы я прочел над могилою сей нечто, что я «сам знаю»; я отказывался, говоря, что ничего не знаю такого, и что я предотвращал их от самовольных действий и говорил и говорю, что сие бедою обернется на нас или детях наших, они же не отступали. Я прочел над живою могилою, что только мог подобрать к случаю, приходя сам в ужас от творимого; прочел «Dies irae[124]…», «Miserere mei Deus[125]…», «Nunc dimittis[126]…»; после же, не зная, что еще должно при таком говорить, прочел «Pater noster» и в довершение сказал просто «Vade, Satana[127]», хотя и ведомо мне, что никоей силы на то, чтоб сбылось таковое, у меня нет, ибо никто не обучал меня экзорсизму, и нет у меня власти изгонять бесов, и, по слову царя Давида, vermis sum[128].

И снова после того приступили ко мне и принудили повторить мою клятву, что никому я не стану говорить о содеянном, ибо теперь все мы стали соучастники между собою, и неведомо, что нам предстояло бы услышать, буде братья Святой Инквизиции обо всем узнают. И Хельгу Крюгер, подведя к самой могиле, где погребен был отец ее живой, принудили поклясться жизнью и душою, что она станет молчать, а кто спросит из приезжих, где отец ее, то скажет, что потонул в Везере, иначе и сама она будет так же убита.

И когда возвратились все мы в Хамельн, собрались к нам все жители града нашего, требуя сказать, что и как было, и мы поведали всем, взяв с каждого клятву никогда более не поминать о Фридрихе Крюгере и том, что он сделал, и что мы сделали, и тогда все, собравшись, решили дочь его приговорить к изгнанию, дабы ничто в Хамельне не говорило о бывшем, а дом углежога предать огню и дотла изничтожить. Я же, возражая, просил дать Хельге Крюгер хотя день времени, обещая, что увезу ее прочь, и никогда ее не будут видеть; и они смилостивились.

В день тот возвратился я к реке и окропил святою водою могилу углежога, дабы не было какой беды, с молитвою о прощении ему греха его, но не ведомо мне, какие сие принесло плоды, ибо нет у меня знания и нет силы, и нет толикого благоволения Господня и, как сказано, non sum dignus[129].

И вот, тому, кто станет читать мои записи: я отвез дочь Фридриха Крюгера в деревню Фогельхайм, что в дне пути к востоку, и там оставил мужчине и женщине, не умевшим зачать во всю жизнь их, и как была Хельга Крюгер напугана и уже не столь мала и в разуме, то согласилась со мною, что говорить им правды о себе не надо. И как сам я уже не молод, неведомо мне, от кого и как, и когда смогут узнать о всем случившемся те, кому это знать должно, ежели всякий молчит и клялся молчать, однако ж вот ему указание.

Знаю я, что лукавлю в сердце своем, излагая сие все не устно, ибо тайну, что клялся хранить вовеки, раскрываю, пусть и чернилам, однако ж, близок час мой, и не имею воли над собою молчать и далее. Велико было злодеяние Фридриха Крюгера, но велико было и наше, ибо исполнили, что не нам исполнять надлежит, поправ закон мирской, а паче Церковью нашей установленный, по коему не стаду, но пастырям подобает ab haedis segregare oves[130] и чинить им надлежащее. И, как сказано, quidquid latet, apparebit, nil inultum remanebit[131], а посему знаю, верю, что прочесть сие написанное доведется тому, кто не станет порицать меня за нарушение клятвы; что же до соучастия моего, той вины с себя не снимаю, и в сем сознаюсь искренне и полно.

И вот, все изложено, и за каждое слово готов поручиться, что оно есть истинная правда, а взявшие с меня клятву да простят меня, но ни единого из слов своих не изыму. Quod scripsi, scripsi[132].

* * *

– Amen, – подытожил Ланц коротко. – Предусмотрительный попик, однако ж… Что скажешь, абориген?

– Святой отец, конечно, предусмотрел многое, – неспешно проговорил Курт, глядя на желтую поверхность дешевого пергамента неотрывно, точно пытаясь увидеть на ней въяве то, что было описано этими наполненными ужаса словами. – Многое, но не все. Разумеется, сбрызгивание святой водой не помогло…

– Как мы видим из событий в Кёльне, гений, – отозвался Бруно; он поморщился:

– Даже если бы ничего подобного не случилось, я сказал бы то же. Итак, Дитрих, что я могу сказать? Вот что. Primo. История – реальна. Res testata[133]. Secundo. Фридрих Крюгер (теперь нам известно даже имя) – не деревенский колдун, бубнящий над котелком с мышиными лапками; личность сильная, хотя он, в этом я склонен согласиться со святым отцом, был слегка помешан в разуме. То ли от рождения, то ли (что скорее всего) – это последствия его практики. Опасной практики – для практикующего в первую очередь. Tertio. Вода – вот его стихия, его область работы, его помощник; справедливо решили добрые горожане, что топить его не стоит, однако все их предосторожности все равно напрасны. Зарыли живьем; более подходящей обстановки для связывания души и перекрытия ей пути в мир иной либо для возможности соглашения с первым же существом, предложившим подобное в обмен на какое-либо избавление – не придумать. Самые обычные люди, простые смертные в таких обстоятельствах обращались в такую проблему для окружающих, что мало какому малефику и во сне могло привидеться…

– Так о воде, – напомнил Бруно; Курт кивнул:

– Вода в тот день была на его стороне. Заметьте – священник упоминает, что с утра того дня шел дождь; все случилось на берегу реки – земля там пропитана водой; а после, ко всему в довесок, наш дедушка еще и окропил его водичкой поверху…

– Святой водой, – поправил подопечный ревниво.

– Да все равно, – отмахнулся Курт и осекся, вновь столкнувшись со взглядом Ланца – все с тем же пристальным, придирчивым.

– Все, Гессе, – произнес сослуживец непреклонно. – Предел. Понимаю, наверняка с тебя была взята cautio testimonials[134], когда тебя допустили в ту пресловутую библиотеку, однако тебе придется кое-что сказать. Мне не нужны тайны мироздания, я всего лишь хочу знать, с чем мы имеем дело, а дело это самое – явно выходит за пределы мне известного порядка вещей. Думаю, ректорат святого Макария не станет выносить тебе порицание, учитывая ситуацию. Итак, – поторопил тот, когда Курт не ответил, – мы будем говорить?

– Н-да… – неопределенно качнул головой Курт. – Учитывая ситуацию…

– Будем считать, что это «да», – подытожил Ланц. – А теперь я хочу знать, что означает твое столь пренебрежительное упоминание о святой воде. Я не монашек-первогодка, и я вполне отдаю себе отчет в том, что не всегда вот так просто, «крестом и водой», а также «постом и молитвой» и прочими благостями «изгоняются бесы»; однако что-то в твоем тоне говорит мне о том, что я не знаю чего-то куда большего. Чего?

– Ты прав, – неспешно отозвался Курт, вновь опустив взгляд на пергамент перед собою. – В нашем случае – ни пост, ни молитва, ни вода… Нет; молитва, конечно, дело хорошее, лишней не бывает…

– Не броди, как кот возле горячей каши, Гессе. Давай прямо.

– В детали погружаться не буду, – решившись, заговорил Курт, по-прежнему стараясь не встречаться с направленными на него взглядами и все так же с осмотрительностью подбирая слова. – Лишь главное. Для начала, сообщу о таком факте: Фридрих Крюгер, судя по всем признакам, заключил… нечто вроде договора с… скажем так – с одним из самых древних… демонов, известных человечеству. Древнее Сатаны, который перед ним – ребенок, не более.

– Хочешь сказать, – перебил чуть слышно Бруно, – что его болтовня насчет того, что было прежде самого Создателя… Хочешь сказать – это правда?

Курт болезненно поморщился, пытаясь сложить нужные слова так, чтобы не вытравить из обоих своих собеседников остатки их и без того изрядно пошатнувшейся уверенности в окружающем мире.

– Просто все сложнее, – отозвался он, наконец. – Гораздо сложнее, чем принято полагать, вот и все.

– Хотел бы я знать вот что, – произнес Бруно чуть слышно. – Сколькие из сожженных были казнены за знания о том, что знаешь и не говоришь нам теперь ты… Что кривишься? Излишне неприкрыто выражаюсь? Не так, как у вас теперь принято? «Конгрегация», «жесткий допрос», «исполнитель» и «исполнение приговора»… Хотя всем известно, что это Инквизиция, пытка, палач и сожжение заживо.

– Снова за старое?

– Я только начал привыкать к тому, что ошибался на ваш счет. Только-только начал сживаться с тем, что и сам я во всем этом увяз по уши; и мне было бы мерзко узнать о том, что все, во что я верил до сего дня, – ложь, и все вы от тех, кого возводите на помост, отличаетесь лишь тем, что имеете власть запретить им знать.

– «У вас»… «на ваш счет»… – повторил Курт с усмешкой. – «Вы»… Еще неделю назад было «мы».

– Ты не ответил. Вы устраняете тех, кто обладает вашим тайным знанием? За то, что пытаются дать знание другим?

– Кому?

– Людям.

– А нахрена им это знание? – пожал плечами Курт и, перехватив ошеломленный взгляд подопечного, вздохнул. – Бруно, ты слишком хорошо думаешь о людях. Вся твоя жизнь ничему тебя так и не научила… Послушай-ка, что я тебе скажу. Ты сам же, вот только что, мгновением ранее, упомянул о том, что для тебя имеет значение все то, во что ты верил и веришь, что разрушение этой веры тебя… не порадует. А что скажет крестьянин, на уши которого вывалить все наши тайны? Половина из них покончит с собою, разочаровавшись в вере, жизни, правде, в чем угодно, каждый в своем. Вторая половина попросту отбросит все, что складывало до сей поры их бытие, без разбору, а на пустом месте прорастет анархия – она всегда приходит первой на место, ранее занятое идеалами, вбитыми в голову с детства, впитанными с младенчества. Останутся еще и те, кто вычленит из этого знания полезное; полезное для себя. И использует для того, чтобы управлять остальными, подчинять толпу и держать власть над ними.

– Как сейчас – вы, – заметил Бруно. – Конкуренции не терпите?

– Да, как сейчас – мы. Да, не терпим. А для чего она? Что изменит к лучшему?

– Как знать…

– Вот и узнай для начала. Этими идеями напичкал тебя Каспар полтора года назад? – спросил Курт прямо. – «Знание дает силу», «знание – народу»? Долой душителей свободы? Он в тебе не ошибся; знал, что семена упадут на благодатную почву.

– Стало быть, не отрицаешь? Обладателей знаниями – под нож?

– Primo. Не обладателей, а проповедников. Secundo. Кто сказал тебе, что в знании – счастье? Большинству лучше знать как можно меньше, дабы не делать нездоровых умозаключений, вредоносных как для них самих, так и для их близких, друзей, соседей… в конечном счете – для государства и всего порядка мироустроения, быть может.

– Но Инквизиции это не касается, верно?

– Верно, – игнорируя его насмешливость, кивнул Курт. – Нас это не касается.

– Почему? Почему можно вам и нельзя другим?

– Рано, – отозвался он коротко. – Я уже объяснил, почему. У большинства простых смертных, Бруно, от чрезмерного знания попросту сносит крышу, вот и все. Ни ума, ни простой порядочности большой запас сведений сам по себе не добавит, а ни того, ни другого у большинства людей нет… Люди не готовы к знанию. Как оказывается на поверку – не готовы даже вы. Даже в ваших душах поселились сомнения, и если реакции Бруно я не удивляюсь, то…

– Я ничего не сказал, – возразил Ланц чуть слышно, и он так же тихо отозвался:

– Это и пугает.

– Я не в том возрасте, чтобы менять убеждения, – с натугой улыбнулся сослуживец. – И до последнего буду цепляться за то, что знал, уверяя себя, всюду ища подтверждение тому, что моя вера не пуста. Гнать любые сомнения. Я слишком многим пожертвовал в своей жизни ради этой веры, чтобы вот так просто отказаться от нее…

– Послушайте, – оборвал Курт устало, – послушайте меня оба. Подумайте вот над чем: я узнал и даже увидел больше вас. Много больше. Но я все еще здесь, ведь так? Я все еще не оставил службы, как мне не раз предлагалось, я – здесь.

– Не аргумент; ты фанатик, – возразил Бруно; он поднял брови в почти ненаигранном удивлении:

– Я должен был оскорбиться, или это похвала?

– Это факт.

– Как угодно. В таком случае, мне придется выразиться напыщенно: вы не оставляете мне выбора. Все это не имеет значения, потому что в конечном итоге наша служба – восстановление добра и справедливости.

– Милосердия и справедливости, – криво ухмыльнулся Бруно; Курт улыбнулся, тронув пальцем цепочку Знака на шее:

– Именно. Дискуссию о значимости доступного знания мы вполне можем перенести на будущее; с удовольствием буду полемизировать с тобой, когда возвратимся в Кёльн – засядем в этой студенческой забегаловке с парой пива и перемоем Инквизиции косточки. Сейчас главное – Крысолов. Кто-то полагает иначе?

– Именно поэтому, – все так же негромко сказал Ланц, – мне и хотелось бы знать, что из привычных мне вещей на самом деле не имеет смысла. Что именно из полагаемого мною бесспорным в действительности таковым не является.

– Ты умеешь изгонять бесов? – спросил Курт внезапно и, когда тот не ответил, глубоко кивнул: – Вот именно. Даже самый захолустный свинопас знает, что для этого нужен человек, обладающий особенными заслугами, даром, чем угодно, но всякий встречный монах на это не сгодится. В нашем случае ничто не меняется, Дитрих, все, как всегда. Что святая вода такому чародею? Так, ничто. Вода, и все. Полагаю, все время своей жизни в Хамельне он исправно посещал мессу, крестил свою дочь, венчался с супругой, читал «Credo[135]…» и даже принимал Причастие. А вы мне о святой воде… С чего бы после смерти ему бояться ее более, нежели при жизни?

– Да, – вынужденно согласился Ланц. – Об этом я не подумал. Старею, что ли…

– Просто и ситуация, и объект расследования и впрямь, каких ранее не встречалось, – улыбнулся Курт примирительно. – И напрасно вы оба полагаете, что я разобрал все с ходу – я сам в замешательстве.

– То есть, как нам быть, ты не знаешь?

– Нет, Бруно, не знаю; однако же кое-что доподлинно известно – огонь, как говорил упомянутый сегодня наш с тобою общий знакомый, очищает все. Ignis sacer[136], господа.

– Откопать полусгнившие кости и сжечь? – покривился тот скептически; Курт качнул головой:

– Нет. Не кости. Кости – ерунда, хотя и их в тот же костер не помешает, но – нам надобна флейта. В первую очередь следует уничтожить ее.

– Деревянная флейта?.. – с сомнением возразил Ланц. – Сгнила еще до твоего рождения. Абориген, это мокрый речной берег, и с тех пор прошло сто лет…

– Сто шесть. Но это неважно. Что-то мне подсказывает, что лежит она в груде сопрелых останков целехонька.

– Твои новые знания? – уточнил Ланц. – И что конкретно они говорят?

– Это не просто флейта, и будь она хоть сшита из осеннего листа, а найдем мы ее нетронутой. Не станем вдаваться в подробности; прошу поверить на слово.

– Дело за малым, – хмыкнул подопечный угрюмо. – Найти могилу, о месте расположения которой знают покойные жители Хамельна, покойный священник и покойная дочка малефика. Как насчет твоих тайных знаний из секретной библиотеки? Некромантия там упоминается?

– А как же, – в тон ему откликнулся Курт. – Как один из самых первостепенных пунктов – при составлении обвинительного акта.

– Шутки шутками, однако ж, Хоффмайер прав, – невесело согласился сослуживец. – Отыскать могилу Крысолова невозможно; свидетелей нет в живых, а наш святой отец оказался недостаточно предусмотрительным и точного места в своих записях не указал. То ли не сообразил, то ли надеялся, что Конгрегация займется этим вскоре, и нам будет у кого спросить…

– Может, поинтересоваться сейчас у отца Юргена, не передается ли в их семействе еще и это – на сей раз устно? – предположил Бруно нерешительно. – Как знать…

– Нет, – вздохнул Ланц, безнадежно отмахнувшись. – Если покойный столь свято блюл данное слово во всем прочем, то не обмолвился и об этом тоже. Отцу Юргену ничего на этот счет не известно, ручаюсь; однако ж, справиться не помешает…

– В нашем распоряжении два варианта действий, – довольно бесцеремонно прервал его Курт. – А именно. Первый вариант – это послать запрос в Кёльн и вызвать сюда нашего эксперта. Минуло, конечно, уже невесть сколько лет, однако же место, где было убито более сотни детей и был заживо закопан человек, обладающий некими способностями, надеюсь, должно подать знак – ну, хоть какой-то, хоть слабый отголосок, нам бы и этого хватило. Голубь осилит путь за считанные часы, и даже если Штойперт также убьет на дорогу сутки, уже послезавтра он будет здесь.

– А второй?

– А второй, Дитрих, это Хельга Крюгер.

– Полагаешь, – вновь язвительно вклинился Бруно, – она, как та флейта, бессмертная?

– Полагаю, – терпеливо ответил Курт, – что уж она-то слова своего столь неуклонно не соблюдала. Разумеется, девчонка в десять лет сообразила, как уже упоминалось, что о своей биографии распространяться не стоит, однако опасливость опасливостью, а человеческая слабость – сама по себе… Человек тайн долго сохранять не может. Всегда тянет поделиться. Девчонка подросла, приобрела подружек, мужа, детей; уж если и не вскоре после тех событий, если не подружкам и не мужу, если даже и не духовнику, то хоть детям, хоть на смертном одре – наверняка проболталась.

– И тем не менее, – возразил подопечный вновь, – как ты себе вообразишь это? «Дети мои, на случай, если возжелаете отрыть косточки вашего сумасшедшего дедушки, то могила его – вот, я вам на карте крестиком отмечу»; глупо. К прочему, святой наш отец не озаботился упомянуть имен тех, на чьем попечении она осталась. Лучше звать эксперта. Это мое мнение, если оно кого-нибудь интересует.

– Забавно, но я согласен с Хоффмайером, – вздохнул Ланц; Курт кивнул:

– Понимаю. Я более склонен к тому же. Однако предлагаю, тем не менее, посетить этот Фогельхайм… Знаешь, где это? Далеко?

– Верхом – часа три, если галопом.

– Ну, пусть даже четыре. Недалеко. Пускай не точное место погребения, но – неведомо, что именно нам доведется там узнать еще; быть может, какие-нибудь сведения, имеющие немаловажное значение, и сведения эти надо будет иметь в виду, запрашивая сюда эксперта. Или, как знать, приглашать придется не его одного. Или… Да мало ли что. Предпочитаю составить вначале полную информацию о деле; по крайней мере, сколь это возможно. С этим кто-нибудь станет спорить?

– С тобой спорить, абориген, что против ветра… гм… Да, – вздохнул Ланц, тут же посерьезнев. – Логика в твоих словах немалая.

– Стало быть, времени терять не будем – едем, – решительно подытожил Курт; тот насупился, кивнув в сторону двери, за которой скрылся отец Юрген:

– А завтрак? С утра пристал с ножом к горлу «умираю с голоду», а теперь что? За полчаса никуда твои потомки малефика не денутся – ждали сто лет, подождут и еще; если сейчас наш святой отец узнает, что напрасно суетился, накрывая стол, он нам этого не простит до конца дней своих.

Глава 17

Завтрак был проглочен с такой поспешностью, что в бросаемых на него взглядах отца Юргена Курт явственно видел нескрываемую жалость – похоже, святой отец решил, что старший в их маленьком отряде, коим бессомненно он почел Ланца, содержит подчиненных впроголодь; сегодня, однако, собственная репутация тревожила мало. Так же торопливо распрощавшись, он выдернул из-за стола подопечного, не заметив, доел ли тот свою порцию, вышел во двор и, запрыгнув в седло, с ходу устремился за ворота, не заботясь оглянуться и убедиться в том, что Ланц и Бруно отправились следом.

– Занятно, – хмуро заметил подопечный, нагнав его уже на соседней улице. – Так выглядит течение типичного инквизиторского расследования? Вначале все плюют в потолок, просиживая дни напролет в тягостных раздумьях, а после начинают суетиться, считать минуты и носиться сломя голову?.. Правда, так точно можно понять, что дознание близится к концу.

Что ответил Ланц, Курт не услышал; он же, промолчав, лишь подстегнул курьерского и рванул быстрее, на воротах города едва не сметя зазевавшегося стража.

В этот раз Бруно сдался первым – уже через час он запросил отдыха, теперь даже и не пытаясь делать вид, что все в порядке; от полной остановки, однако, подопечный мужественно отказался, попросту перейдя на шаг. Курт нервно ерзал в седле, поглядывая в небо, на расплывчатое холодное, мутно-желтое пятно солнца за серыми облаками; время невозвратно уходило, однако подстегнуть спутников двигаться быстрее не поворачивался язык. Сам он утомления уже не чувствовал; разумеется, и ломота в пояснице, и боль в ногах и локтях, и прочие досадные последствия долгих часов в седле давали о себе знать, по-прежнему ощущаясь, но словно как-то мимоходом, словно нечто, не имеющее важности и смысла. Как и всегда, подступающее завершение расследования словно пробуждало некие новые силы, и сам себе он все более напоминал вот такого же курьерского коня, который, изнемогая от усталости, вновь переходит в галоп, ускоряясь, когда видит стены знакомого города, где его ожидает конец долгого изнурительного пути. Или, что было бы более приложимо к его статусу, столь часто поминаемому подопечным, так утомленный преследованием беглеца пес набирает скорость снова, почуяв близость крови. А statistica[137] того, как заканчивались предыдущие дознания, предрекала, что крови будет много…

Во все время пути до Фогельхайма навстречу им не попалось никого, и именно это заставляло Курта недовольно хмуриться, озираться и нервно перебирать поводья – ни в какую не желало случаться того, чего он так опасался, ради чего выпросил себе в попутчики Ланца, из-за чего с охотой взял бы и пару арбалетчиков из штата охраны Друденхауса, если б оставались в нынешней ситуации свободные люди. Следователям никто не мешал. Никто не пытался завести с ними знакомство в пути или в городе, никто не норовил убить, за ними никто даже не следил. Или же наблюдали так, что обнаружить этого было нельзя – методов подобной слежки даже Курту известно было множество, от применения неведомо насколько обширных возможностей их противника до способов вполне обыкновенных; но в таком случае оставался вопрос «зачем», еще один в ряду многих «для чего». Для чего было привлекать внимание Друденхауса к этому делу, для чего воспользовались именно его бывшим приятелем, втянув именно его, дознавателя Курта Гессе (или бывшего преступника Гессе? как знать, что оказалось значимее…), и, если цель таинственной троицы – действительно призвание Крысолова из небытия и наделение его прежней силой, для чего же тогда позволять ему вот так просто, не встречая препятствий, идти по следу? Быть может, просто-напросто им известно, что след этот ведет в никуда?..

Со спутниками Курт, сам не понимая почему, своими мыслями не делился, и почти весь путь до маленькой предгорной деревушки прошел в молчании, исключая редкие обыденные перемолвки.

За тремя чужаками из-за низких оград и из тесных окон настороженно следило множество глаз, редкие прохожие на всякий случай спешно переходили на противоположную сторону узких улочек, и когда Курт окликнул одного из встречных, тот подступил не сразу, стремясь держаться поодаль и вместе с тем поблизости, дабы ненароком не оскорбить неведомых гостей неучтивостью. Вопрос о расположении дома старосты был воспринят как нечто само собою разумеющееся, ибо ни за чем иным, кроме как за важным делом, трое вооруженных всадников явиться в их тихую деревушку и не могли. Сам староста был немногим смелее, а когда на свет Божий была извлечена стальная бляха медальона с легко узнаваемой чеканкой, посерел лицом и вытянулся, точно новобранец на плацу при магистратских казармах. Изъяснялся он столь же четко, отвечая с готовностью и не задавая вопросов, с поразительной быстротою припомнив, в каком из домов обитала некогда семья, приютившая более сотни лет назад доставленную проезжим священником девочку. Требование не распространяться о предмете разговора было высказано и старостой с готовностью воспринято, однако Курт был убежден в том, что, стоит лишь следователям покинуть пределы деревни, – и о личности приезжих, а также цели их визита станет тут же ведомо каждому ее жителю.

До домика за позеленевшей от времени каменной оградой, принадлежавшего семье Хартмут, добирались уже по полупустым улицам – не зная, чего ожидать от чужаков, население Фогельхайма предпочло от греха подальше ретироваться, отчего деревенька стала напоминать обезлюдевшее поселение-призрак, каковых, если верить рассказам старых следователей, в свое время возникло множество в кое-каких районах Германии после особенно усердной работы отдельных особенно ретивых дознавателей. Временами Курт, обретший уже некоторый опыт общения с жителями подобных мест, начинал вышеупомянутых дознавателей понимать…

Двор дома Хартмутов оказался тихим и пустым, и, если б не царящая здесь фанатичная чистота, можно было бы подумать, что жилище это необитаемо и заброшено.

– Быть может, – недовольно предположил Курт, ничтоже сумняшеся долбанув в деревянную дверь кулаком, – староста забыл упомянуть, что наша семейка на корню извелась?

– Здесь живут, – возразил Бруно, озираясь. – Правда, не похоже, чтобы целая семья. Зато похоже, что в крайней нужде – такую лазаретную чистоту начинают блюсти, когда ничего иного не остается, дабы собственная жизнь казалась не совсем уж полным дерьмом.

– Expertus, – буркнул Курт тихо и, не дождавшись отклика, саданул в дверь снова, отчего створка с яростным скрипом распахнулась под его рукой; осторожно заглянув в образовавшуюся щель, он нахмурился, на миг оглянувшись на спутников. – Хоть кто-то в этом мире имеет понятие о безопасности?

– В деревнях дверей не запирают, – со вздохом пояснил подопечный. – Не от кого. Войдешь, или так и будем топтать порог?

– Иду уже! – вдруг донесся из глубины дома голос, похожий на только что прозвучавший скрип входной двери, и Курт от неожиданности вздрогнул, вновь переглянувшись с Ланцем.

Решительно распахнув створку до конца, он перешагнул низкий порожек; не останавливаясь, двинулся дальше, на теперь уже явственный звук шаркающих медлительных шагов, и за дверью соседней комнаты едва не сбил с ног согбенное, точно кривая сосна на открытом склоне, темное и остро пахнущее травяными настоями и пылью существо.

– Господи Иисусе… – проронило оно, отшатнувшись, и Курт едва успел подхватить под локоть древнюю, как омшелый пень, старуху в сношенном сером платье, не дав ей опрокинуться на пол.

Та попыталась приподнять голову, чтобы рассмотреть гостя, отчего тощая сухая шея перекрутилась и, кажется, вот-вот должна была переломиться, и он отпустил руку старухи, отступив на шаг назад.

– О, Господи, – выговорила та снова, осознав, что в доме вооруженный незнакомец, и, увидя за его спиною еще двоих, добавила: – Матерь Божья…

– Не бойся, – поспешно попросил Курт, покуда этот раритет рода человеческого не снесло в панику с крикамии жалостливыми призывами всех святых на помощь погибающей дщери Божией. – Мы без дурных намерений.

На последнем слове он запнулся, всеми силами отгоняя от мысленного взора картину воплощаемых в отношении хозяйки дома дурных намерений, от какового зрелища неприятно свело в желудке, и, воспользовавшись растерянным молчанием старухи, продолжил:

– Возможно, мы ошиблись домом; нам нужна семья Хартмут.

– Вон чего… – вздохнула она, отступив еще на шаг и все так же немыслимо изгибая скрюченную шею, дабы видеть пришельцев, и, жуя при каждом слове губами, прошамкала: – Нет уж никакой семьи. Я тут последняя.

– Вот оно что, – неопределенно повторил Курт, оглядываясь и понимая, что Бруно оказался прав – не было похоже на то, чтобы в этом доме обитал кто-то еще, кроме этого занавешенного обвислой кожей беззубого скелета. – Стало быть, живешь тут давно?

– А вы, простите, господа, кто такие будете? – отозвалась та, и мимоходом Курт отметил, что, невзирая на всю свою физическую истощенность и изношенность, старуха говорила пусть и косноязычно, но вменяемо, да и обычной стариковской рассеянности, граничащей в таком возрасте со слабоумием, в блекло-серых глазах ее не было. – Вам семья наша к чему?

– Святая Инквизиция, – выдернув Знак из-за воротника, представился он и вновь увидел тот же взгляд, каковым одарил следователей еще сегодня утром священник в Хамельне – понурившийся, однако лишенный какого бы то ни было удивления.

– Долгонько вы шли… – чуть слышно проговорила старуха, вновь пожевав губами, и тяжело выдохнула, отмахнувшись. – Хоть и хорошо, может; я уж теперь не боюсь ничего…

– А чего боялась? – осторожно уточнил Курт, слыша, что Ланц и подопечный, оставшиеся у порога, затаили дыхание; старуха улыбнулась, обнажив два ряда полуголых десен:

– Так ведь вас. И смерти, понятно. Теперь уж и зову ее – а она не идет… Вы ведь меня искать пришли? Из-за отца моего?

– Ты… Ты – Хельга Крюгер? – даже не пытаясь скрыть удивления, выдавил он, и та кивнула, глядя на гостей с равнодушным ожиданием. – Воистину – «Матерь Божья!»…

– Невозможно… – проронил Ланц едва слышно, медленно приближаясь и разглядывая нежданную свидетельницу, словно небывалое, дивное явление природы, коим, впрочем, она отчасти и являлась. – Сколько же тебе лет сейчас? За сто уж…

– Сто шестнадцать годков, – снова кивнула старуха, отчего, казалось, голова едва не свалилась с иссохшей шеи. – Люди говорят – наградил Господь долгой жизнью, а мне мнится – наказал.

– Неисповедимы пути Его, – возразил Курт наставительно, переглянувшись с Ланцем. – Быть может, ты попросту ожидала своего дня. Этого дня.

– Услышал бы Господь вас, – вздохнула старуха, и он покривил губы, тихо пробормотав:

– В данный момент это было бы до обидного некстати; надеюсь Он временно оглох… Ну, если уж так, Хельга, давай-ка поговорим. Присядем? Может статься, беседа будет долгой.

За едва передвигающей ноги Хельгой Крюгер все трое брели, насилу сдерживая нетерпение; Ланц и Бруно смотрели ей в спину по-прежнему удивленно, настороженно, словно ища подвоха, и Курт, приостановившись, кивнул в сторону тощей скрюченной фигурки.

– Как вам такое укрепление веры? – шепнул он тихо. – Выбирайте: везение или благоволение свыше?

– Ты-то ведь полагаешь это совпадением? – откликнулся Ланц, и Курт отмахнулся, ускорив шаг и усевшись на скамью против старухи, примостившейся на застланной потрепанной дерюгой постели.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Егор Вожников, уже ставший великим князем и императором, захотел инкогнито взглянуть на жизнь соседн...
Путь к свету и любви Бога прекрасен, но это не значит, что он всегда ровен и гладок. Исцеление подча...
Наш современник, Алексей Терёхин, офицер фельдъегерской службы, после катастрофы пассажирского самол...
Эта увлекательная книга российского экономиста, декана экономического факультета МГУ им. М. В. Ломон...
Сергей Зозулин слишком долго искал женщину своей мечты и вот наконец обрел ее в лице милой провинциа...
Не все ладно в испанском королевстве. Пусть даже королевство это находится в параллельном мире…...