Нестор Махно Ахинько Виктор

Однако на этот раз тревога оказалась преждевременной: проявившиеся было махновцы больше нигде не обнаруживали себя. Казалось, Украина усмирена. В разных местах еще кровоточило, продотряды боялись оставаться в деревнях из-за мелких банд, которые могли собраться на одну ночь, вырезать всех до единого, а утром – рассыпаться без следа… Из Мелитопольского уезда жаловались, что весь район наполнен бандитами, бродит банда человек в сорок крестьян, в деревне Басани ими убито 11 красноармейцев. Выступившие туда части взяли 24 человека заложников, но работать все равно нельзя: приходится один день посвящать хлебозаготовкам, а другой – срочной эвакуации хлеба. Крестьяне озлоблены. К тому же еще беда, что красноармейские гарнизоны «бесчинствуют, режут скот, птицу, без всякой санкции местной власти» (78, оп. 1, д. 3). Иногда доходило просто до негодяйства: какой-то заградотряд под Бердянском расстрелял, за попытки его приструнить, лучшего советского работника Новотроицкой волости, делегата губернского съезда советов. Протесты местных властей не дали ничего. Убоявшись распалившихся красноармейцев, весь волостной исполком бежал в Бердянск, «так как нет гарантии, что и другие совработники не будут расстреляны» (там же).

Накладок такого рода было еще предостаточно, но все-таки, казалось, пламя крестьянской войны сбито. Антоновщина еще пылала вовсю, а на Украине, куда как более уставшей от войны, наступала как будто новая эпоха. Поскольку она явилась в виде декрета о замене разверстки продналогом и прочих партийных решений, которые, не рассуждая, надлежало признать правильными, следовало ответить на запросы нового времени конкретными делами. Была объявлена амнистия бандитам, которые сдадутся до 15 апреля. Советские историки не раз писали, что мера эта имела решающее значение для ликвидации махновщины. Но это не так. Весной бандитам было наплевать на амнистию. Поскольку большевистская власть всегда любила отчетность, мы можем судить об этом совершенно определенно. 3 апреля начопервойск Украины прислал в штаб 4-й армии запрос для Постоянного совещания по борьбе с бандитизмом, – сколько было случаев «добровольной сдачи банд и главарей нашим частям, указав где, когда и в каком числе».

Ответ был краток: «…случаев добровольной сдачи банд и главарей в районе 4А не было» (78, оп. 3, д. 439, л. 80). А 4-я армия фактически контролировала все Левобережье!

Лишь к осени, когда стало ясно, что дальше сопротивляться бесполезно, в плен сдались 2443 рядовых махновца и 30 командиров – что, надо признать, составляло ничтожную долю тех, кто принимал участие в движении.

7 апреля из кровавой немоты деревни, лишь по ночам издающей сдержанное урчание ненависти, прорезался голос Махно. С опозданием узнав о кронштадтском восстании, штабная группа махновцев на полевой радиостанции отбила телеграмму: «Приближается час соединения свободных казаков с кронштадтскими героями в борьбе против ненавистного правительства тиранов…» (12, 206). Махно не знал, что Кронштадт уже не только мертв – но и остыл. Он решил еще раз попробовать поднять деревню на дыбы: он знал, что близится время изъятия продналога – который по объему был чуть только меньше продразверстки; знал, что для изъятия посланы будут продотряды в деревню и большое будет через это недовольство…

21 апреля ь 8 часов утра в штаб 259-го стрелкового полка прискакал начальник летучего отряда, высланного накануне в район станции Гайчур. Был он ранен саблей в голову и поведал, что накануне вечером возле деревни Черемисово заметил колонну всадников. На вопрос, кто такие, получен ответ: «Мы буденновцы 31 полка, восстали и идем на присоединение к Маслакову». Летучий отряд вступил с колонной в бой, потерял 15 человек и вынужден был отступить. Командир отряда сообщил также, что в колонне было не менее 500 всадников «при невыясненном количестве пулеметов и большом обозе». Все одеты в красноармейские шлемы, имеют на груди красноармейские значки. Командир полка просил выяснить в штабе Первой конной, «действительно ли часть 31 полка повстала и пошла на соединение к Маслакову или это очередная уловка бандитов?» (78, оп. 3, д. 439, л. 127).

Но это были не буденновцы. Это был сам Махно.

Через несколько дней начальник штаба 4-й армии докладывал в штаб фронта: «Банда… насчитывала до 400 сабель при 12 тачанках с пулеметами и, якобы, была объединенной бандой Щуся, Савонова, Петренко, Фомы, Маруси и Махно. Выяснить более подробно состав и происхождение банды в данное время не представляется возможным…» (там же, л. 143).

Бронепоезда, как назло, частью стояли в ремонте, частью же, несмотря на категорический запрет Фрунзе, использовались для охраны хлебных эшелонов. Все уже начали забывать о батьке. И тут он появился.

Позже и сам Махно, и многие историки писали, что весеннее выступление 1921 года было предпринято с целью взять Харьков и перебить большевистских вождей в самом их логове. Все это, конечно, ерунда. Махно выдумал эту «охоту на вождей» уже в Париже, в порядке, так сказать, моральной компенсации. Историки же, которые пишут об «авантюристическом наступлении на Харьков», просто, очевидно, не составили себе труда взять карту и посмотреть, где в действительности оперировал Махно и что он делал. Для того чтобы перебить большевистских вождей, не нужно было брать Харьков и уж тем более не нужно громить сахарные заводы под Полтавой, чтобы добыть сахар – валюту 1921 года. Для этого достаточно было бы заслать в город группу боевиков и совершить один или несколько террористических актов. Техника этого дела была анархистам великолепно известна.

Нет, не Харьков был целью Махно. Он шел в деревню, причем шел по старым своим следам. Скорее всего, он не рассчитывал на победу. Но не выступить тоже не мог. Это не пустой парадокс: где-то Андрей Тарковский написал, что в жизни все проявления человеческих эмоций имеют свою форму. Он писал это как режиссер, построитель актерской сцены. Но в истории тоже так, эмоции людей отливаются во что-то. Махновщина 1921 года была формой проявления очень разноречивых чувств, которые владели громадными массами людей в конце длительной, опустошительной, жестокой, братоубийственной войны. Это была форма отчаяния. Опустошенности. Злобы за перенесенные оскорбления и унижения. Желания отомстить – за убитых товарищей, за предательство. За «вне закона». За то, что люди, целиком отдавшиеся борьбе за народное дело, не только не были приглашены разделить с большевиками радость победы, не только отстранялись от обустройства нового мира, но и прямо назывались разбойниками, подлежащими истреблению, как бешеные псы. За дьявольскую большевистскую гордыню, за то, что голос твой не слушают, потому что не хотят считать за человека, слушать не хотят. Но если так, то, может быть, выстрел из обреза будет подоходчивей слов?

Махновщина 1921 года, как антоновщина, как григорьевщина когда-то, – это чистая эмоция, никакой политической программы у нее нет. И цели нет. Даже с экономической точки зрения она нецелесообразна: продналог был обдираловкой, и взымали его, особенно в 1921 году, как и продразверстку, при помощи войск, но все равно, холодно рассуждая, воевать за такое дело, жизнь свою класть – слишком расточительно. И партизанскую армию кормить расточительно. Нерационально. Но махновщина 1921 года совершенно иррациональна. И не потому крестьяне шли в отряды Махно, что были кулаками, и не для того он был им нужен, чтобы защитить добришко, а потому, что эмоции реактивны, потому что за большой войной всегда тянется длинный хвост отчаявшихся, озлобленных, все потерявших и на все готовых людей, которым не осталось уже места в жизни.

Конечно, Махно был обречен. Он все еще блуждал где-то в 1918–1919 годах, а настал уже 1921-й. Революция победила. Победители вовсю пользовались ее плодами. Осваивались на новых должностях, примеривали новые френчи, после боевой походной жизни заводили обстановочку и обзаводились семьями. Придумывали новые дерзкие проекты. Возрождались, по мере надобности, искусства. Вплотную подступало кипучее, сумбурное, шальное время нэпа – время совершенно неожиданных творческих и научных обнаружений, время рынка и эфемерной роскоши бытия… А Махно все бандитствовал…

Я нарочно назвал эту главку «шальная пуля». Шальная пуля – дура, куда летит – не знает, бьет совсем не в того, кому предназначена была, и хоть силы в ней мало, и кувыркается на излете – может убить. Махно весной двадцать первого – как эта шальная пуля. Кругом они, шальные последние пули агонизирующей войны. Шальная пуля настигла Махно и чуть не прикончила, когда он переправлялся через Ингул. Шальная пуля и Фрунзе зацепила – чудом насмерть не ударила…

Весь май Махно петлял в своем районе, умело уклоняясь от боя и собирая свои отряды. Фрунзе тоже готовился к встрече. Против махновцев были сформированы части, состоящие из одних коммунистов и комсомольцев, отряды комнезаможников – которые не знали повстанцев по совместной борьбе с белыми, не помнили ужаса зимних боев минувшего года и видели в махновцах только лютых своих врагов, которых следовало безжалостно уничтожить. Из этих частей были сформированы истреботряды. Вновь изготавливались к бою бронепоезда…

Перед началом рейда под Полтаву Махно издал приказ № 1 по Революционно-повстанческой армии Украины, тем самым давая понять, что трехлетняя партизанская война на Украине не закончена – есть армия, есть штаб, война продолжается. Приказом в частях вводилась железная дисциплина. Самовольные реквизиции у населения запрещались под угрозой расстрела. Запрещался выезд рядовых повстанцев из строя без ведома командира, все бойцы должны были носить при себе оружие, не расставаясь с ним. Расправы над пленными запрещались, их следовало доставлять в штаб.

Он все еще верил в свою Революцию. Он думал, что люди поддержат его и вновь, как в 1918-м, ударят в штыки за землю и волю. Но он ошибся. Люди устали. Люди больше не могли и не хотели воевать.

В самом начале июня Махно появился в пределах Полтавской губернии. Войска Фрунзе ждали его. Каждый шаг его был известен. И хотя махновцы по-прежнему проявляли необыкновенную верткость и боевое мастерство, хотя они тоже были прекрасно осведомлены о расположении красных частей, Махно больше не был хозяином положения. Это стало ясно с первого же дня боев, которые продлились почти месяц, в конце которого его отряд получил удар, от которого так и не смог оправиться…

1 июня махновцы заняли Малую Багачку неподалеку от Миргорода. Разведка 7-й стрелковой дивизии донесла, что в отряде 500 сабель, 300 человек пехоты при 15 пулеметах. Мгновенно миргородский гарнизон был приведен в боевую готовность, в Миргород переброшены два отряда общей численностью в 600 человек и выставлены на позицию два боеспособных орудия.

Одновременно против Махно сформирована ударная группа силою двух полков. Махновцы повели было бой с разведкой седьмой дивизии, но разведчики – 120 человек – отошли за линию железной дороги, а махновцев погнал прочь бронепоезд, подошедший из Миргорода. Бой продолжался до трех часов ночи, пока махновцы, почувствовав, что вокруг них стягиваются крупные силы, вдруг не ушли в сторону и, обойдя ощетинившийся Миргород, перешли железную дорогу возле станции Гоголево, где им пытались преградить дорогу бронелетучка «Красный оборонец» и небольшой заградотряд, но неудачно, ибо сами боялись банды.

2 июня махновцы заняли станцию Гоголево, отцепили от состава паровоз и, по старому партизанскому обычаю, пустили его на «Красного оборонца», который портил им кровь, курсируя по железной дороге. Как это ни странно, на этот раз крушения не произошло: паровоз разбился о буферную платформу бронепоезда, нагруженную, вероятно, гравием или песком. Вечером два батальона 488-го полка настигают банду и ведут с ней упрямый, вязкий бой…

Все это продолжалось ежедневно, с какой-то удручающей однообразностью. Ворвались в Зеньков – выбиты – ушли, захватив с собой своих убитых и раненых, преследуются, отбились, перешли железную дорогу, разобрав пути. Нигде махновцам не удается спать больше чем полночи: теперь истреботряды первыми нападают на них. Но и это не приближает красных к победе. Махновцы словно знают, что на них нападут. Готовы к этому. Спокойно разделяются на две-три группы, уходят в разные стороны. В наблюдение за бандой пускают аэроплан – на другой день он терпит аварию. Комиссия впоследствии обнаружила остатки разбитого и ободранного населением самолета, но до причин аварии так и не докопалась. Пилот Ефимов, оставшийся в живых после крушения, утверждал, что поломка произошла из-за небрежной подготовки аэроплана к полету…

10 июня состоялся суд над тремя махновцами, захваченными в плен в деревне Медвежье. Председателем трибунала был сам Роберт Петрович Эйдеман, заместитель командующего войсками Украины, имевший задание непосредственно возглавить операции по ликвидации махновщины. «Из предварительного опроса пленных никаких сведений от них о банде добиться не удалось», – сообщали из штаба 7-й дивизии (78, оп. 2, д. 185, л. 52). Нераскаявшихся бандитов приговорили к расстрелу и приговор привели в исполнение. Эйдеман был тоже романтик войны, а потому не терпел сантиментов.

Окаянные упорствовали в своем окаянстве, но вызвать движение в народе уже не могли. Махно пришел к крестьянам звать в бой за волю, а те не откликнулись. Они не отнеслись враждебно к нему, но, кажется, не выявили и сочувствия. Только старые, закоренелые в ожесточении партизаны с подходом Махно оживились.

В середине июня на станцию Сахновщина налетела банда некоего Иванюка и учинила разгром. Рота курсантов, охранявшая состав с боеприпасами, была перебита с примерным беспощадством: в окна вагона, где курсанты то ли ели, то ли спали, бандиты сунули несколько пулеметов и с криками «Здравствуйте, товарищи!» открыли огонь, превратив в решето внутренность вагона. Состав подожгли, три вагона снарядов расхитили.

«Банда Иванюка… местного значения, – оправдывалась разведка 7-й дивизии перед начальством за недогляд, – периодически собирается, производит налеты и снова рассеивается по хуторам. С приближением или при переходе наших частей всякая деятельность банды замирает. Ликвидация ее происходит за счет усиленной агентурной разведки, каковая работает крайне слабо за отсутствием хорошей агентурной связи» (78, оп. 2, д. 185, л. 71–75).

Из всех этих жалких самооправданий Эйдеман делал собственные выводы. Он был настоящий, талантливый игрок: к июню он уже почти все в тактике Махно понял и лишь кое-что по ходу дела додумывал. «Банда местного значения»! Но, во-первых, местные опасных и дерзких налетов на станции не совершают, а, во-вторых, мужикам снаряды не нужны. Снаряды нужны лишь атаманам с очень большим замахом – уж не на батьку ли самого работает Иванюк?!

Махно тем временем неутомимо вредительствовал. 11 июня он занял Чупаховский сахарный завод. Что могли, махновцы попортили, прихватили немного сахару. По словам местных жителей, в отряде активных бойцов было человек 500 и около ста раненых в предыдущих боях – на тачанках.

И вновь – красные части пришли на место позже чем надо, вновь преследование не дало результатов… 12 июня Махно проходит через Диканьку, 13-го идет на Сагайдак, 15-го возвращается в Решетиловку, где уже ночевал однажды. Все по кругу, неостановимо, неизменно, безнадежно.

Фрунзе тихонечко доходил в своем бронепоезде, курсирующем в районе боевых действий. Разговоры по прямому проводу с командирами частей, приказы, доклады. Ночные, как правило, визиты Эйдемана с новостями. 14 июня Эйдеман приказал срочно выслать ему 300 пудов бензину на 16 бронемашин. Планировалось в Решетиловке махновцев все-таки окружить и – уничтожить. 16 июня Эйдеман прибыл к поезду Фрунзе не ночью, как обычно, а в 6 часов утра, чтобы в очередной раз сообщить, что банда из окружения ушла. С этим сообщением он и уехал.

А Фрунзе не выдержал. Бесконечные «бандсводки» и доклады надоели ему смертельно. Он велел оседлать коней. Через несколько минут появился с маузером через плечо. Дальнейшее великолепно описал в своих воспоминаниях комдив И. Кутяков, получивший назначение на Украину и, как старый боевой товарищ Фрунзе еще по Восточному фронту, сопровождавший его в этой операции.

– Куда едем? – спросил Кутяков.

– Поедем в местечко Решетиловку, – сказал Фрунзе с чуть заметной нервностью.

Ординарец Фрунзе и его адъютант взяли карабины. Стояло тихое ясное утро. Вокруг сочно зеленели поля после прошедшего ночью дождичка. Поглядывая вокруг, группа выехала на бугор, с которого Решетиловку было видно как на ладони.

«В это время, – пишет Кутяков, – из местечка послышалась беспорядочная ружейно-пулеметная стрельба, а через несколько минут все стихло. Это, как впоследствии выяснилось, банда Махно окружила в одном дворе автомобиль Эйдемана. Ему удалось благополучно, хотя и на пробитой машине, отбиться и присоединиться к истребительному отряду. Когда услышали стрельбу, Фрунзе сказал: „Нужно поторопиться“, и мы подняли коней в рысь» (43, 119).

Но едва только группа, проскакав улицей, выскочила на церковную площадь, как из другой улицы показалась «колонна в строю повзводно. Впереди ехали трое – один в черной бурке, без шапки, длинные черные волосы зачесаны на лоб, а остальные тоже в черных бурках, но в кубанках. В первом ряду развевалось красное знамя, в центре колонны – свернутое знамя черного цвета. Всего всадников насчитали не более двухсот человек. Сзади было несколько тачанок с пулеметами и каким-то имуществом…

При виде этой колонны мы все четверо осадили коней и оказались… на расстоянии тридцати метров. Колонна, вероятно, от неожиданности, остановилась. С минуту мы молча смотрели друг на друга. Я успел разглядеть лица бойцов. Загорелые, они выглядели старше тридцати лет. У меня сразу блеснула мысль, что в нашей армии осталась двадцатитрехлетняя молодежь. Значит, это махновцы, и мы влопались. Перевожу взгляд на плотного всадника с длинными черными волосами, без фуражки. По фотокарточке, которую я видел в вагоне Фрунзе, можно безошибочно сказать, что этот самый и есть батька Махно.[29]

В это время задние взводы поднажали на передних… а первые ряды всадников начали спокойно снимать карабины.

Нас почти отрезали от дорог и прижали к какому-то огороду, обнесенному какими-то плетнями и изгородью.

Фрунзе спросил, какая часть. Главарь ему ответил: эскадрон 138-й бригады.

Я одновременно с вопросом Фрунзе наставляю с неимоверной быстротой наган и кричу:

– Стреляю на ять, осадите фланги!

Они молча, но медленно пятят лошадей. Тогда Махно сам спросил, кто мы, и в то же время ловко взбросил карабин наизготовку. Я в ужасе крикнул:

– Не стреляй, это комвойск Фрунзе!

В это время раздался залп. Сквозь дым и свист я видел, что Фрунзе удержался на коне и бросился через изгородь на дорогу, что ведет на Полтаву.

Тогда я дал коню шпоры и помчался на Решетиловскую дорогу, так как мне отрезали путь махновцы. Около пятидесяти человек устремилось за мной…

Мой адъютант, вероятно, заслушался и не держал коня в сборе. Его сразу же окружили и зарубили. Фрунзе и я обязаны ему жизнью, ибо первым бойцам Махно он преградил своим телом дорогу. Это позволило нам оторваться метров на двадцать.

Таким образом, я и ординарец скакали по Решетиловской дороге, а Михаил Васильевич по Полтавской, причем эти дороги идут верст пять параллельно и расходятся к востоку. Наша дорога шла низкой местностью, а дорога Фрунзе – по возвышенности, и мне было хорошо видно и слышно беспорядочную стрельбу и крики…

На фоне голубого неба кровный рыжий конь Фрунзе кажется черным… А за ним – с полсотни человек, тоже на приличных конях, с шашками наголо… в развевающихся от быстрого хода черных бурках и разных цветов башлыках. Видно было по вспышкам дыма, что Фрунзе отстреливается из маузера» (43, 119–120).

Конь Фрунзе оказался хорош – вынес хозяина. Да и Михаил Васильевич был не робкого десятка: оторвавшись подальше от банды, он спешился и выстрелами из маузера отогнал тех, кто гнался за ним. В результате Фрунзе отделался легким ранением в руку. Но больше истерических попыток самостоятельно захватить Махно он не предпринимал.

На заседании Совнаркома Украины, состоявшемся на следующий день, X. Раковский сделал доклад о случившемся. Фрунзе похвалили за проявленную отвагу, но рекомендовали впредь воздерживаться от личного участия в боях.

Однако товарищи из Совнаркома, видимо, поняли, что главком «дошел» и начал терять самообладание. Буквально накануне решающего столкновения с ядром банды, 26 июня, непосредственное руководство операциями против Махно было передано В. К. Авксентьевскому, заместителю Фрунзе. В паре с ним работал Р. Эйдеман, крупнейший специалист по борьбе с партизанами. Он понял, в частности, что преследование Махно – дело хоть и небезнадежное, но недостаточное. Казалось, что его гонят и ведут, но в результате выходило, что ведет-таки он и, хоть и кругами, приходит в назначенное место. Значит, нужно было понять, куда он захочет двинуться, чтобы разбить встречным ударом. Эйдеман предположил, что теперь Махно двинется к сахарным заводам в район местечка Недригайлов, чтобы разгромить их.

Расчет оказался верным. 27 июня под Недригайловом махновцы напоролись на части ударной группы, возглавляемой Григорьевым, – в жестоком встречном бою было убито около 200 человек. В рубке с красной кавалерией погиб Феодосии Щусь, легендарный щеголь махновщины, батькин спутник с 1918 года. Махновцы опять смяли красные заслоны и опять ушли из подготовленного Эйдеманом окружения, но от этого удара оправиться уже не смогли.

Банда круто ушла на юг. Одной из самых филигранных операций махновцев Эйдеман назвал переход ими в ночь с 6 на 7 июля железной дороги Лозовая—Константиноград, по которой курсировали 5 бронепоездов. Этот переход даже не был замечен: банда перешла железную дорогу ночью, на широком участке, небольшими группами, определив место сбора в двенадцати верстах южнее линии железной дороги. Уже вечером Махно был вновь обнаружен и вновь окружен. Ему опять удалось вырваться, набросившись всеми силами на истреботряд, а затем, разделив людей на несколько групп, запутать погоню. Одна группа, правда, была настигнута на хуторе Марьевка и изрублена. Вместе с товарищами сложил в рубке свою голову бунтарь и партизан, красный командир и бандит Василий Куриленко…

Махно мог быть талантлив, неутомим, хитер, верток, беспощаден. Но против него работал механизм гораздо большей мощности. Система располагала неизмеримо большими ресурсами. Система заменила людей, сражавшихся против Махно: на него была брошена молодежь – по сути, поколение, сформировавшееся уже при большевиках, которое ничего не знало о «легендарном» Махно, об анархистской республике 1919 года, о героической партизанской борьбе, которое весьма смутно помнило пьяную от свободы весну 1917 года, но зато навечно несло в себе черный голод 1919-го и острую ненависть к врагам, кто бы те ни были.

Возможно, один из парадоксов истории в том, что Махно не мог быть уничтожен солдатами революции; он мог быть уничтожен только новым поколением призывников – солдатами Системы.

Противостояние махновцев как материализованной эмоции ненависти и Системы как равнодушной машины стало особенно наглядным, когда Эйдеман решил резко сократить число преследовавших махновцев истреботрядов и заменить их бронечастями. Тут уж есенинское видение соревнующегося с паровозом жеребенка из поэтической метафоры перелилось в план совершенно практический. И конь стальной победил коня живого. Броневики в буквальном смысле слова загнали махновцев. Неделю без передышки 7 бронеавтомобилей, два грузовика с красноармейцами и две мотоциклетки, на которых гоняли разведчики, преследовали остатки банды. Уйти в район Гуляй-Поля Махно так и не удалось: его погнали по-над Юзовкой к верхнедонским степям, снова вытесняя в Россию. Погоня длилась до тех пор, пока партизаны не были совершенно измотаны и сломлены морально. К этому шло: люди много дней уже ничего не ели, не спали. Проносясь по селам, не успевали даже расправляться с советскими работниками, только меняли коней, иногда буквально вырывая их у крестьян. Бойцы бронеотряда отмечали, что после махновских реквизиций крестьяне, не ерепенясь, указывали броневикам дорогу. Крестьяне, глядя на полубезумные, изможденные лица повстанцев, тоже ведь понимали: э-э-э, да от этих что ж добра искать… Хватит. Дурные, шалые, окаянные – ничего не будет от них, кроме беспокойства и худа…

Хроническая усталость наконец сказалась у махновцев в каком-то странном симптоме: они стали бояться броневиков. В принципе ведь броневик легко можно было подбить гранатой или захватить орудие у какой-нибудь части и воспользоваться им, чтоб разгромить весь этот бронеотряд к чертовой матери… Но нет: у партизан, забывших, казалось, о чувстве страха, по отношению к броневикам, неотступно преследующим их, неумолчно гудящим сзади моторами, развилась какая-то фобия. Они вдруг прониклись к ним ужасом, как немецкие солдаты, впервые увидевшие английские танки на Сомме в 1916 году… До добра это довести не могло. 15 июля преследуемая бронеотрядом банда скатилась в балку реки Ольховая и скрылась там. До подхода пехоты махновцам ничего не угрожало – машины не могли спуститься по крутым склонам оврага, – но чтобы поддержать паническое настроение отступающих партизан, броневики три часа по очереди поливали балку из пулеметов, пробуя простреливать ее то с одной, то с другой стороны. Кончилось тем, что один бронеавтомобиль подъехал почти к самому краю балки и, дав сигнал ракетой, включил сирену. Для издерганных махновцев этого оказалось достаточно, чтобы потерять хладнокровие: приняв ракету и гудок за сигнал к атаке (хотя пехота так и не подошла), они в панике бросились из оврага в поле, под беспощадный пулеметный огонь…

Здесь мы должны чуть-чуть перевести дыхание и оглянуться, оглядеться вокруг себя. Река Ольховая – это ведь километров шестьдесят всего от станицы Вешенской, и даже если Махно к ней вышел в среднем течении – то максимум сто. Вот здесь опять – как когда-то на Кичкасском мосту, когда в 1917 году «черногвардейцы» разоружали идущие с фронта казацкие эшелоны, – могли бы встретиться махновцы и герои «Тихого Дона». Но какая пропасть пережитого пролегла меж ними за эти годы! Воевали вместе за красных, и друг против друга, и против красных вместе бандитствовали, но мы не знаем – встретились или нет. Махно промелькнул лишь в верховьях Дона: после разгрома остатки банды – всего около 60 человек с одним ручным пулеметом, – ударились на юг и, переправившись через Донец, ушли на территорию Северо-Кавказского военного округа, под Ростов. Проводником был, вероятно, Виктор Белаш, который со своими людьми уже пережидал весеннюю грозу в этих местах и имел здесь связи и агентуру. Возможно, Махно надеялся разыскать следы отрядов Бровы и Маслакова, возможно, рассчитывал на возмущение казаков, зная про их недовольство. Во всяком случае, на Украине ему нельзя было оставаться. Помимо истреботрядов была придумана подлость: добровольные отряды каэнэсов (комитетов незаможных селян), которых навербовали до 56 тысяч человек. Чем уж расплачивались с ними за «бандитов», остается сегодня гадать (за беглого зэка при Сталине таежные охотники получали сахар и муку, предъявив, как доказательство, отрезанную голову или ухо беглеца), но не могло быть, чтобы добровольная опричнина не получала доли с царской охоты: на этом всегда держалась власть Системы.

В середине июля красные «вычислили» и накрыли Иванюка под Полтавой и Савонова под Изюмом – их банды были раздавлены; под пытками открылись тайные места сберегаемого оружия. Махно лишился всех арсеналов, своих лучших снабженцев и вербовщиков. Но сам он об этом еще не знал. Он многого не знал. Не знал, что Антонов разбит. Он надеялся (как Антонов надеялся, тронув весною свои армии в Воронежскую губернию с целью пробиться – опять же, к Дону), что можно еще куда-то двинуться и найти таких же несмирившихся, чтобы плечом к плечу драться до последнего… Но никого не было: находились лишь отдельные люди, с судьбами, татуированвыми страшными письменами… 21 июля в селе Исаевке Махно и Белаш, собрав всех оказавшихся поблизости партизан, устроили последний совет остатков Повстанческой армии. Теперь это была тысяча отверженных, погубленных людей, у которых не осталось уже ни охоты, ни надежды вернуться к мирной жизни. Среди них мог быть с отчаяния подавшийся в бандиты Григорий Мелехов, но у Мелехова – до последнего момента – была надежда, была любовь, был сын. Большинство же этих людей потеряли все. Быть может, они и хотели бы вернуться назад, да не могли: ничего не осталось в прошлом, все выгорело. Сами души этих людей выгорели от бесчисленных горестных потерь и множества совершенных злодеяний. А как вернешься вспять через пустыню собственной души, зная, что в прошлом и в будущем нет ничего – ни человеческого тепла, ни очага родного дома? То, чему научила их война, теперь, в мирное время, было не только уже не нужно людям, но и становилось опасно для них. Люди должны были возненавидеть их. Им оставалось исчезнуть. Надежнее всего – погибнуть.

Но не так-то просто было погибнуть достойно. Виктор Белаш предложил, договорившись с красными, уходить в Турцию, на помощь Мустафе Кемалю в его борьбе за республику. За этот «чегеваристский» вариант проголосовали человек 750. Махно же предложил уходить через Галицию на запад – чтобы оттуда раздуть пламя нового мятежа на Украине. Его поддержало человек четыреста. На следующий день отряды разошлись: Белаш и Махно расстались навсегда.

Махно решил в последний раз оглядеться: он не верил, что иссякла война, что, как вода в песок, ушли люди, что те, кто еще вчера держал винтовку в руках, – сгинули, развеяны по свету, загнаны страхом в глубокое молчание отчаяния. Он вновь со своими людьми кинулся в сторону верхнедонских станиц – но никто уже на этой опустошенной земле не откликнулся ему. Там, где в 1919 году горело верхнедонское восстание, остались лишь могилы да страх за последних мужиков. Слишком дорогую цену заплатили казаки большевикам за непокорство. Даже легендарного командарма Второй конной Миронова не пожалела большевистская власть, едва только он, вернувшись в родные места, посмел заикнуться, что недопустимо же такое издевательство – «расказачивание»…

В Поволжье нечего было ходить: земля высохла, как порох, в пищу – полынь да человечина… Бросившись на север, Махно достиг пределов воронежских и увидел, что пересохла река Чир, и Дон убавился наполовину, и от крестьян узнал, что Антонов разбит, обе его армии разгромлены Тухачевским, одиннадцать тысяч повстанцев пало убитыми, и нет уже в России места, где бы могли подняться мужики…

И тогда он повернул назад.

Он возвращался в Украину, в свою родную Украину – но и там уже все было по-другому. Села стояли притихшие, смирившиеся с новой жизнью. Он хотел вернуться в 1918 год, когда все кипело под оккупантами и имя отчаянного молодца Махно звучало, как имя надежды, – но нельзя было вспять… Слишком дорого расплатились люди за прекраснодушные надежды свои! Страна больше не могла воевать. Жизнь целого поколения ушла на войну – а это было, пожалуй, слишком. Но Махно не мог смириться. Он готовился к этой войне всю жизнь. Он по-настоящему, вволю жил только эти вот три года войны. Война все дала ему: любовь, друзей, уважение и признательность людскую, власть… Война приковала его к себе мщением: она убила четырех его братьев, сожгла материнский дом, изломала его тело, испещрила его шрамами, приучила сердце к суровости и беспощадству.

Каким он, в сущности, зеленым – хоть и после каторги – устроителем человечества вернулся в Гуляй-Поле 1917 года! Какое упоение воздухом революции ощутил здесь в минуты своего торжества в 1919-м! Он пришел сюда наивным романтиком, а стал воином. Он остался один: война погубила почти всех его друзей. Он знал, за что они пали, почему не смирились, знал закон битвы: пригни голову – поставят на колени.

Но он знал только свою правду. Он не хотел видеть правду изменившегося времени: выросло новое поколение, которое хотело жить, а не воевать. С тех пор как рекрутов 1914 года позвали на фронт – оторвав от дела, от семей, от детей, – прошло семь лет, и за это время вызрела новая молодость, которая жаждала цветения, ибо таков закон жизни – а он со своей правдой, со своим девятнадцатым годом в сердце встал поперек этого закона.

Он был перестарком, юродом, который был смертельно опасен. Он требовал жить по своей ветхой, ненужной правде—и тут стояла смерть. Он требовал помощи и соучастия себе – но за помощь ему тоже была смерть.

Он нес смерть в себе и больше не был нужен. В этом смысле чрезвычайно показательно свидетельство, приведенное В. Волковинским: после переправы махновцев через Днепр в селе Мишурине крестьяне набросились на них спящих и пытались перебить. Махно был шесть раз задет пулями, но главная, шальная пуля его не нашла.

Но этот случай потряс его до глубины души. Он шел по тем самым местам, где когда-то бился с деникинцами, где полыхало григорьевское восстание… Все изменилось, он был чужой. Иногда встречались ему группки бандитов, закосневших в злодействе, с порыжевшими обрезами – уверяли, что будут ждать. Но их было мало. Большинство людей – кто мог – вернулись к обычной трудовой жизни. Был поздний август. Люди убирали урожай 1921 года – первый после войны. И неторопливые реки с пленительными украинскими названиями текли из вечности в вечность…

  • Река Сугаклея уходит в камыш,
  • Бумажный кораблик плывет по реке…
  • Качается, ветер в песке шелестит
  • И все навсегда остается таким…

Но он не видел реки Сугаклеи, не видел Украины детства Арсения Тарковского (хотя они совпадали во времени), как не видел Миргорода и Диканьки Гоголя, где оставил лишь убитых да стреляные гильзы, – у него были свои меты на этой земле. Он уходил – его гнали (была применена обычная тактика преследования автоброневиками и летучими отрядами); ему казалось, что он вырывается из пространства, а на самом деле он рвался из времени. Человеку трудно жить по хронографу неторопливых равнинных рек – его время ломко, прерывисто, быстротечно. Человек может выпасть из времени, отстать от него и больше никогда не угнаться за своими современниками, навеки сделаться чужим для них. Это случилось с Махно…

Утром 20 августа остатки махновцев, безостановочно преследуемые красным истреботрядом, случайно влетели в расположение первой кавбригады 7-й кавдивизии: в оборванных, заросших щетиной бандитах, на лошадях, вполовину без седел, навряд ли могли узнать бойцы седьмой кавдивизии своих соратников по взятию Крыма. Да и вряд ли оставались в рядах дивизии бойцы, которые в ноябре двадцатого попустили корпусу Каретникова уйти из окружения под Евпаторией. Это было другое поколение, двадцатитрехлетние, молодежь. Однако ж красные мальчики внезапной встречи с яростным прошлым не вынесли – и бросились врассыпную. А махновцы, захватив у них 25 тачанок, ушли дальше, на Новый Буг.

Бригада потом собралась и вместе с истреботрядом пустилась в погоню, но все-таки прямого боя с «дикарями», похоже, никто не желал – «настигали» их, как правило, на переправах, когда плывущие через реку люди были практически беззащитны.

Случалось, по пути партизаны подбирали листовки: «Махно убит». Убит! – они хохотали над этой бессмысленной ложью, угадывая за нею испуг и вечную большевистскую врунявость. Ничто не могло причинить им большей радости, чем эти лживые листовки, подтверждающие, что они еще страшны, что только их смерть избавит врагов от страха.

22 августа на переправе через реку Ингул махновцев настиг истреботряд и в воде безнаказанно расстреливал, как дичь, на выбор. Махно был ранен в голову пулей, которая ударила его чуть ниже затылка и вышла, разорвав правую щеку от уха до самого рта, отчего на весь остаток жизни раскраивал лицо его рубец, как от сабельного удара. На ингульской переправе погибло человек сорок, среди них – Тарановский и Петренко, немногие из уцелевших еще старых товарищей. В живых осталось еще человек семьдесят. Преследовал их в последние дни совсем небольшой отряд с одним автоброневиком. Красные, по-видимому, тоже понимали: уходят. Не надо особенно мешать.

После 19 августа в постоянном совещании по борьбе с бандитизмом при Совнаркоме Украины уже не слушались доклады по махновщине, хотя в 1921 году именно Махно в основном были посвящены 32 его заседания.

Ранним утром 28 августа махновцы достигли Днестра. Над рекою клубился туман. За пеленою его была Бессарабия, тогда румынская – берег спасения, который для самого Махно станет лишь первым причалом ненавистной чужбины.

О переправе махновцев через Днестр ходят различные слухи: наиболее фантастическая версия описывает переправу на лодках гроба с телом якобы мертвого Махно, убранного согласно похоронному обряду какой-то секты…[30] В. Волковинский описывает короткую – на лету – стычку, опрокинувшую заставу пограничников возле Камянки, когда махновцы из последних сил рванулись – уже не обращая внимания на раненых, цеплявшихся за колеса тачанок…

Наиболее достоверным все же кажется рассказ, который поведала внучатому племяннику Махно В. И. Яланскому, Галина Андреевна, жена батьки, когда в 1976 году она была в Гуляй-Поле. Он безыскусен, в нем нет ничего надуманного, ничего «героического»: ранним утречком 28 августа у Днестра махновцы наскочили на пограничный разъезд. Сориентировались мгновенно: благо, одеты все были в гимнастерки, красноармейские буденновки и фуражки. Не замедляя хода, помчались к пограничникам. «Зачем вы нас вызывали?!» – громко крикнул Левка Задов с тачанки. «А мы не вызывали вас», – удивленно ответил взводный. Пока произносились эти две фразы, пограничники были окружены. Сопротивляться им не было никакого смысла: разъезд был человек двенадцать, махновцев – семьдесят восемь.

Днестр – бурливая река. Один из пограничников показал, где можно переправиться.

Галина Андреевна – «она ведь любопытная была…» – спросила парня, как хоть его звать, чтобы помянуть потом добрым словом. Он сказал фамилию. Она запомнила на всю жизнь: Олексенко.

Оружие красноармейцев забрали все с собой, чтоб не стреляли в спину. Левка Задов помог перебинтованному батьке слезть с тачанки и войти в реку, держась за седло. Конь вошел в воду. Левка поплыл рядом. Какая-то дальняя застава вроде бы пыталась стрелять по ним, но безуспешно…

На румынском берегу их встретил разъезд. Опять же Левка объяснился: так, мол, и так, мы эмигранты, просим у вас убежища…

У хлопцев сразу забрали оружие. Нестор свой пистолет отдал, Галина – свой, хоть ее и не обыскивали как жену командира. И тут же она скинула свою юбочку-спидницу – мокрая же стала, через реку пока плыла, – и аккурат приехал начальник их заставы. «О, – говорит. – Среди вас женщина?» Попросил назваться. Назвались.

– Вы прошли славный путь…

На заставе их накормили, дали выпить. Потом сдали властям. А власти, не долго разбираясь, – за дощатый забор, в лагерь для интернированных.

Через день к месту происшествия прибыл главнокомандующий войсками Украины и Крыма М. В. Фрунзе. Вроде бы долго стоял, глядя на противоположный берег. 21 сентября газета «Коммунист» напечатала его слова: «Факт перехода в Бессарабию махновской банды установлен мною при посещении приграничной полосы» (12, 217).

Для Фрунзе этот вариант был, пожалуй, наилучшим из всех возможных. Махно стоил ему столько нервов, что, пожалуй, какая-то болезненная, губительная ненависть стала привязывать его к этому человеку (помните неотступно глядящую на него фотокарточку врага в вагоне бронепоезда?). Поистине, эта роковая страсть могла серьезно поколебать его психику, и в другой раз – случись она, – встреча Махно и Фрунзе, двух заклятых врагов, могла бы закончиться роковым образом – гибелью обоих. Теперь эта опасность миновала. Враг ушел. 25 октября 1921 года Фрунзе, после более чем годичного отлучения, был, наконец, лично принят Лениным.

В июле того же двадцать первого года, когда в Москве проходил очередной парадный съезд – на сей раз Профинтерна, – тринадцать анархистов в таганской тюрьме объявили голодовку, требуя либо осудить их открыто, либо, если судить не за что, выпустить. История с голодовкой стала известна делегатам конгресса на десятый день, во избежание международной огласки анархистов выпустили из тюрьмы. На всякий случай предложили уехать за границу. Тех, кто не последовал этому честному предупреждению, потом погубили. Уехавшие остались в живых. Среди них был Всеволод Волин, бывший председатель Реввоенсовета Повстанческой армии. Перед отьездом он пришел проститься с братом – будущим известным литературоведом Борисом Эйхенбаумом. Братья проговорили всю ночь. В этом разговоре промелькнула – и врезалась в память Бориса (и так уцелела) поистине замечательная фраза брата Всеволода, которую, по совести говоря, следовало бы сделать обязательным эпиграфом к каждой книге, посвященной Махно: «Не верьте ни одному слову из того, что вам будут рассказывать о махновщине…»

В ИЗГНАНИИ. РУМЫНИЯ, ПОЛЬША, ДАНЦИГ

Всеволод Волин, будучи высланным, обосновался в Германии, представлявшей тогда широкий простор для эмигрантов всех мастей: политические деятели, литераторы, художники – все оседали здесь, даже если потом им суждено было двинуться далее – во Францию или за океан. Махно же оказался в королевской Румынии, связанной с Советской Россией Рижским мирным договором (по нему Румыния обязалась освободить Бессарабию, но, не выполнив этого обязательства, продолжала тянуть дело на свой страх и риск, воздерживаясь от дипломатических отношений с РСФСР). В этом смысле Румыния не была убежищем ни желанным, ни даже надежным. Военное вторжение советских войск не случилось в 1919 году только благодаря мятежу атамана Григорьева, войска которого, по замыслу красных, и должны были поднять на штыки последнюю захудалую монархию Гогенцоллернов, так что к бывшей Российской империи, ставшей государством рабочих и крестьян, в Румынии относились настороженно. Опасались здесь и революции – в этом смысле страна была не только не либеральной, но прямо враждебной всякой революционности. Именно поэтому повстанцы Махно, о которых румыны толком ничего не знали, были для начала обезоружены, потом погружены в вагон и отвезены сначала в Рашков, потом в Бельцы и, наконец, в Брашов, где был лагерь для интернированных.

Однако прибывшие, как оказалось, небезразличны Стране Советов. Вскоре после того как горстка переодетых головорезов пересекла границу королевства и была расселена в бараках, советский комиссар по иностранным делам Чичерин и председатель совнаркома Украины Раковский, несмотря на то, что между РСФСР и Румынией не было дипломатических отношений, отправили телеграмму румынскому премьеру генералу Авереску. В телеграмме сообщалось, что перешедшая на территорию Румынии группа является группой бандитов, вследствие чего русское и украинское правительства обращаются к румынскому правительству с просьбой выдать как обычных уголовных преступников главаря упомянутой банды и его сообщников. (94, 305). Чичерин рассчитывал, видимо, на то, что румынам в любом случае не до Махно и уж во всяком случае не до «бандита». Признание его политическим противником обрекло бы просьбу о выдаче на провал. Однако генерал Авереску не спешил выполнять требование Советов: он был не дурак и понимал, что не всякий раз министры иностранных дел и главы правительств проявляют заинтересованность касательно «обыкновенного бандита».

В телеграмме от 27 сентября 1921 года генерал Авереску ответил Чичерину: «Я получил вашу радиограмму от 17 текущего месяца и не могу согласиться ни с ее формой, ни с ее содержанием. Если преступники действительно нашли прибежище на территории румынского королевства, ваши власти могут требовать выдачи этих людей, и, хотя между нашими странами не существует договоренности на этот счет, румынское правительство могло бы, на взаимной основе, дать ход подобному ходатайству. Но в таком случае следовало бы действовать в соответствии с нормами международного права, иначе говоря, следовало бы отправить постановление об аресте, исходящее из соответствующего юридического органа, в котором были бы перечислены статьи уголовного кодекса, вменяемые преступникам. Более того, следовало бы дать детальное описание преступников. В связи с тем, что в Румынии отменена смертная казнь, необходимо, кроме того, чтобы вы в официальном порядке заявили, что наказание смертью не будет применено к выданным лицам. Когда эти условия будут выполнены, румынское правительство изучит дело бандита Махно и его сообщников и вынесет решение, будет ли дан ход вашей просьбе об их выдаче» (94, 306).

Чичерин выказал признаки нервозности – к черту это международное право! Только как убедить в этом болванов-румын? Он пытается сдержать эмоции, но это не удается ему. «Российское и украинское правительства считают, – телеграфировал он 22 октября, – что формальные процедуры имеют второстепенное значение и полностью теряют смысл перед фактом, что банда преступников, которые в течение долгого времени терроризировали мирное население Украины, нашла убежище под покровительством румынского правительства…» (94, 307).

Очевидно, что Махно не мог быть посвящен в тонкости этого дипломатического обмена мнениями. Однако что-то наверняка стало известно ему, потому что очень скоро по прибытии в лагерь он оставляет своих товарищей почивать на нарах и есть мамалыгу, а сам вместе с Галиной Кузьменко и братьями Задовыми отправляется в Бухарест для осуществления довольно-таки рискованной миссии – связаться с представителями петлюровского штаба и с их помощью подготовить переход своих людей в Польшу. В Бухаресте им удается найти жилье, но не деньги. В конце концов Лев и Даниил Задовы покидают батьку и добровольно отправляются обратно в лагерь – там, по крайней мере, хоть есть давали. Махно (не зная ни одного языка, кроме русского и украинского) тем не менее разыскивает в румынской столице петлюровцев и просит дать ему возможность встретиться с представителями штаба Петлюры, чтобы обсудить возможности совместных действий по освобождению Украины от ее врагов (94, 308). В конце концов Махно получил приглашение в резиденцию петлюровцев в Бухаресте, чтобы поговорить об интересующем предмете с дипломатическим представительством петлюровского штаба, расположенным тогда в Варшаве. Махно сказал, что повстанческих сил, которые действуют сейчас от Дона до Воронежа, недостаточно, чтобы сопротивляться специализированным отрядам Красной армии: вот почему он пришел к выводу о необходимости совместных действий с петлюровцами.

Батька блефовал. В действительности махновцы никогда не сотрудничали с петлюровцами и прекрасно знали, какая пропасть их разделяет. Однако он понимал и то, что партизанам не на что рассчитывать в Румынии, что только благоприятное стечение обстоятельств до поры до времени уберегает их от выдачи красным и что их единственный шанс состоит в союзе – пусть временном и вынужденном обстоятельствами – с Петлюрой. Их собеседник в Бухаресте не дал себя одурачить и в своем рапорте петлюровскому «правительству» советовал «полностью покончить с этим движением и его верхушкой, после чего оставшиеся могут быть влиты в националистическое движение Украины» (94, 310). Однако Махно получил, по-видимому, заверения в самых благих намерениях, ибо он начинает вызывать к себе из лагеря повстанцев, прося их предварительно обзавестись оружием. Иван Лепетченко, вместе с Махно ушедший в Румынию, полтора месяца (то есть сентябрь и половину октября) служил у помещика в городе Плоешти, после чего получил из Бухареста от Махно записку, в которой говорилось, чтобы он разжился у своего хозяина оружием и приезжал в Бухарест в личное распоряжение Махно. Лепетченко «забрал болгарский наган» (93, 107) и приехал в Бухарест. Махно там тоже заимел браунинг и чувствовал себя относительно свободно. Очевидно, петлюровцы пообещали ему «провести» его в Польшу по своим адресам, ибо батька предпринял попытку самостоятельно перебраться через границу, чтобы достигнуть главного штаба Петлюры. У границы его разведчик попал в засаду (видимо, не случайно); вместе с ним исчезли бумаги с адресами явок, пользуясь которыми, можно было перейти границу, и Махно вынужден был вернуться в Бухарест.

Тем временем дипломатические переговоры о Махно на высшем уровне продолжались. Делом Махно занялся министр иностранных дел Румынии Таке Ионеску. И хотя он принципиально не был противником выдачи повстанцев, он, однако, желал, чтобы все осуществлялось по закону (телеграмма 29 октября). Чичерин поспешил воспользоваться этим, чтобы выдачу Махно сделать условием нормализации отношений между Румынией и советскими республиками. Он написал, что вопрос о Махно является сейчас более принципиальным для нормализации отношений между Румынией и Советами, чем территориальный спор о Бессарабии, которая была спорной территорией между Румынией и страной Советов с марта 1918-го. Такая постановка вопроса привела румын в полное замешательство. С одной стороны, им хотелось соблюсти свои территориальные интересы – то есть добиться за Бессарабией признания бесспорной румынской территорией, с другой – кто такой Махно, если за него Советы готовы пожертвовать столь многим? Не продешевят ли они, выдав его, и не потеряют ли международное лицо? Первым делом они обратились за разъяснениями о Махно к петлюровцам, которые занимали в Румынии видное положение. Петлюровцы объяснили румынам, кто такой Махно, но заметили, что повстанцы очень скрытны, ничего не говорят о своих силах, планах и намерениях, а также о причинах, которые заставили их покинуть Украину (94, 309).

Румыны медлили с ответом. Чичерин нервничал. Переговоры с Румынией, несмотря на самые щедрые посулы, не дали никаких результатов. Тогда Чичерин специально отправил в Варшаву своего представителя Карахана – для того, чтобы тот мог здесь встретиться с представителями румынского правительства и во всех деталях обговорить вопрос о выдаче Махно. Румыны истолковали всё это в том смысле, что Махно – политический противник большевиков, имеющий влияние в рядах крестьянства, и вероломная выдача его, в случае возможных военных действий, создала бы им дополнительные проблемы с недружелюбно настроенным населением. Возможно, они даже взяли бы Махно под свою опеку, но тут Лепетченко со своим браунингом попался за незаконное хранение оружия. Его посадили на четыре месяца в тюрьму, откуда он бежал опять на квартиру батьки в Бухарест. Часть махновцев уже перебралась туда же, нищенствуя и занимаясь разоружением румынских полицейских для того, чтобы добыть оружие. Такие беспокойные питомцы были королевству не нужны.

О переходе Махно через польскую границу ходит много слухов (один из них повествует о том, что бывшие повстанцы захватили машину или, скорее, автобус – ибо какая машина увезет 17 человек? – и попросту проскочили польские пограничные посты). Но поскольку вряд ли кто-то из повстанцев умел водить машину, нам придется принять какую-нибудь менее романтическую версию. Скажем, о том, что румыны решили просто-напросто «выслать» махновцев в Польшу. Поляки тоже не горели желанием их принимать и отправили обратно в Румынию. В течение одной апрельской ночи 1922 года ситуация повторялась несколько раз, пока, наконец, пограничные власти не уладили вопрос, и Махно с женой и семнадцатью повстанцами не оказался на польской территории.

Что же стало с теми, кто остался? Ведь Днестр в августе 1921-го вместе с Махно перешли больше семидесяти человек… Можно предположить, что они, подобно Лепетченко, работали батраками у помещиков или, как братья Задовы, ворочали бревна на лесопилках. В любом случае, уделом их в чужой стране стала тяжкая работа, которая едва-едва кормила их.

В 1924 году румынская сигуранца создала террористическую группу для переброски ее в СССР. Л. Н. Зиньковский-Задов согласился эту группу возглавить. Переправившись через Днестр, Левка воскликнул:

– Ребята, ну его к черту, этот террор. Пошли сдаваться… (93, 91).

Несколько месяцев братья Даниил и Левка просидели в тюрьме Одесского ГПУ, давая показания. После этого оба они были устроены… в то же ГПУ. Ходили слухи, что милость гэпэушников Задов купил, выдав им места, где были захоронены махновские сокровища. На новой службе Лев Задов сделал неплохую карьеру, став полковником госбезопасности. За то время, что он занимался контрразведкой, одна за другой выходили книги, в которых его по неведомо откуда взявшейся традиции называли главой контрразведки махновцев, садистом и палачом. Он ни словом не отвечал на эти оскорбления. С прошлым было покончено. Писатели могли выдумывать что угодно. Он не был на виду и вел совсем другую жизнь. В его послужном списке – благодарности, денежные премии, награждения именным боевым оружием.

В 1937-м его взяли, обвинили в связи с иностранными разведками, прежде всего с румынской. Левка все отрицал. Несмотря на лихой 1937 год, следствие не смогло предъявить Особому совещанию НКВД СССР никаких обвинительных материалов. Тогда следователь Яков Шаев-Шнайдер применил к Зиньковскому «особые методы». Под пытками Левка сознался, что работал на румынскую и английскую разведки. Это признание было равносильно смертному приговору. Разумеется, Лев Зиньковский об этом знал.

* * *

12 апреля 1922 года Нестор Махно с женой и горсткой товарищей вновь оказался в лагере для интернированных. На этот раз в Щелково – на территории Польской республики. В Польше, совсем недавно пережившей войну с Советской Россией, причем войну, неожиданно закончившуюся для поляков победой, несмотря на то, что Первая конная едва не взяла Варшаву, превосходно чувствовали себя петлюровцы, штаб которых действовал в полном согласии со штабом Войска Польского, но у батьки не было и тени сомнения, что для поляков революционеры любого толка, в том числе он и его люди, – приобретение весьма сомнительной ценности. Поэтому, не вступая больше ни в какие переговоры с петлюровцами, к которым он, по видимости, так «стремился» в Румынии, он отправляет во все польские официальные инстанции письма с просьбой выпустить его на жительство в Чехию или в Германию. Такие письма были направлены в министерство иностранных дел, главе республики маршалу Юзефу Пилсудскому, руководству польской социалистической партии и т. д. Увы, все двенадцать писем остались без ответа. Впрочем…

Впрочем, в этом деле быстро обнаружилась сторона, которая проявила к повстанцам пристальный интерес: разумеется, это была Страна Советов.

30 июня лагерь для интернированных в Щелково посетила советская комиссия по репатриации. Четверо махновцев, целый год уже отирающие лагерные нары, обратились к батьке с просьбой не препятствовать им вернуться на родину. Махно пошел к комиссару лагеря просить, чтобы этих четырех перевели в барак для уезжающих. Комиссар лагеря неожиданно отказал. «Ни вам, – заявил он, – ни вашим людям уезжать нельзя. Если же вы будете на этом настаивать, к вам будут применены репрессии…» («Американские известия», 12 декабря 1923 года). Репрессии… Почему? На каком основании? Почему желающие не могут покинуть лагерь? Странно… 18 июля Махно послал в Варшаву, в министерство военных и внутренних дел жену, Галину Кузьменко, – лично хлопотать о выезде из Польши. В министерстве внутренних дел она добилась приема у некоего Желиховского, начальника по делам интернированных, и в ответ на просьбу разрешить находящимся в лагере покинуть Польшу она опять услышала угрозы: «Ждите. Придет время, ваше дело будет рассмотрено, тогда и видно будет, как с вами поступить. Мы не можем отпустить вас безнаказанно, ибо от вашей деятельности в России пострадали польские подданные».

У Махно было достаточно опыта, чтобы не воспринимать сказанное как ошибку (ну в самом деле: какие «польские подданные» пострадали от махновцев, если за всю Гражданскую войну они видели только одного – польского анархиста Казимира Теслара, да и тот принят был в Гуляй-Поле со всей душой?). Нет, это явно было давление, которое, очевидно, должно было побудить Махно к каким-то действиям. К каким? События не заставили себя долго ждать. Вскоре в Щелково приехала еще одна комиссия, но на этот раз ее составляли офицеры польской контрразведки (дефензивы) – майор Шарбсон и лейтенант Блонский, – в задачу которых входило убедить Махно остаться в Польше и рассмотреть кое-какие предложения дефензивы. «Ну зачем вам уезжать из Польши? – прямо обратился к Махно Блонский. – Чехия – это подлая страна, она вас выдаст большевикам. А Германия – это опять большевики. Вы оставайтесь у нас. Только станьте на платформу УНР (петлюровская республика) и у вас все будет хорошо». Махно решительно отказался.

После этого отношение к нему властей резко изменилось. Был ужесточен лагерный режим содержания махновцев; к бараку, где жил Махно, приставили несколько человек часовых, на окна надели решетки и замки, регулярно часовые врывались в помещение для проверки. Стоило, черт возьми, стремиться из Румынии в Польшу, чтобы угодить здесь чуть ли не в тюрьму! В один из таких пустых, «тюремных» дней у Махно состоялся разговор с Яковом Красновольским. Вернее сказать, Красновольский, один из собратьев по заключению в лагере, пришел к Махно с предложением обратиться не к полякам, а в советское консульство с просьбой о помиловании, в обмен на обещание возглавить крестьянское движение среди украинского населения Восточной Галиции (ныне – Западной Украины) с тем, чтобы отторгнуть эту территорию от Польши.

Красновольский не был махновцем. Он пристал к батькиным людям еще в Румынии, неоднократно пытался войти в доверие к Махно, испрашивая у него поручения, но успеха не имел. Батька был человек подозрительный, и чрезмерно предупредительное поведение Красновольского только усиливало его подозрительность. Батька чуял в нем провокатора. Однако для столь сурового обвинения, которое в среде махновцев обычно каралось смертью, у батьки не было достаточного основания. Позднее он писал в письме Жану Граву, что в тот раз решительно отказал Красновольскому, сказав, что «не может вступать ни в какие серьезные переговоры с большевиками, покуда все анархисты и махновцы, заключенные в российские тюрьмы, не будут освобождены» (94, 311). Вероятно, это была отговорка: Махно должен был прекрасно понимать, что большевики ни при каких обстоятельствах не будут иметь с ним дела, и единственное, что им еще нужно от него, – так это его голова.

Красновольский, несомненно, был провокатором Москвы. Впоследствии выяснилось, что в Польше он был завербован и польской дефензивой. В этом была своя логика. Потеряв надежду добиться от поляков выдачи Махно дипломатическим путем (Польша, враждебно настроенная по отношению к Советской России, не склонна была вести с нею переговоры), большевики запустили механизм провокации, надеясь, что преступные намерения Махно (восстание в Галиции!) возмутят поляков и заставят их выдать Махно Москве. Правда, большевики не учли, что и сами поляки не прочь посчитаться с Махно за несговорчивость и в этом смысле могут, не выдавая батьку, придумать для него какое-нибудь другое наказание.

Так или иначе провокация была запущена. Махно не попался на уговоры Красновольского сразу и, возможно, поразмыслив, все же вывел бы его на чистую воду, но в ночь со 2 на 3 августа 1922 года Красновольский совершает «побег» из лагеря в Щелково, добирается до Варшавы, тут «попадается» в руки дефензивы и чистосердечно рассказывает о том, что он с планшетом шифрованных документов был послан Нестором Махно к советскому дипломатическому представителю в Варшаве Максимовичу. Поскольку письма были написаны обычным шифром, который Красновольский мог знать, так как Махно всегда использовал его, переписываясь с другими повстанцами и друзьями за границей, расшифровать перехваченные «документы» не составило труда. В них, как легко догадаться, содержался план восстания в Восточной Галиции с целью отторжения ее от Польши в пользу Советской Украины. Налицо было готовое «дело». Вскоре все махновцы, содержавшиеся в Щелковском лагере, были схвачены и переведены в Варшавскую тюрьму. Спустя полгода большая часть их была отпущена. Перед судом должны были предстать лишь четверо – Н. Махно, И. Хмара, Я. Дорошенко и Г. Кузьменко, несмотря на то, что в тюрьму она попала на последних месяцах беременности. Процесс против них готовился 13 месяцев. За это время Галина Кузьменко 30 октября 1922 года родила дочь Елену (Люси). За все время предварительного заключения Махно смог увидеть жену и дочь лишь однажды (94, 312).

Заключение батьки в тюрьму наделало шума во всей анархической печати. Впервые его имя замелькало на страницах всех проанархистски настроенных изданий. Аршинов, обосновавшийся в Берлине, спешно готовил издание «Истории махновского движения» на русском языке, после того как она появилась на немецком, французском и испанском. О Махно писали «Американские известия», объявившие сбор пожертвований в пользу интернированных в Польше и Румынии махновцев (было собрано 1476 долларов). Непосредственно перед судом о Махно вновь писали анархические газеты всего мира, в его поддержку выступили Рудольф Рокер, Себастьян Фор, Луи Лекуан, Александр Беркман, Эмма Голдман и другие уважаемые люди «черного интернационала». В Польше бил в набат польский анархист Казимир Теслар. Все боялись, что Махно будет выдан России, где легко было предсказать судьбу, которая его ожидает. Болгарские анархисты открыто грозили взорвать несколько польских посольств в разных странах мира (94, 313).

Небезынтересно, что выпущенный с другими повстанцами на свободу, Иван Лепетченко, сын убитого анархотеррористами в 1907 году гуляйпольского пристава Лепетченко, а потом верный телохранитель Махно, – немедленно начинает подготавливать план побега своего атамана из тюрьмы. Не зная польского языка, он тем не менее связался с польскими анархистами (очевидно, через Казимира Теслара), нашел взрывчатку, оружие, людей, готовых пойти с ним на это рискованное предприятие. Налет на тюрьму вполне мог бы закончиться удачно, но Лепетченко получил записку от Махно, что дело следует отменить. Махно уже проникся уверенностью, что международный скандал в прессе был устроен не напрасно и судьям нелегко будет засудить его. В варшавской тюрьме он изучал эсперанто (модный в ту пору «универсальный язык», с которым, как он полагал, ему легче всего будет обойтись в разных странах, куда ему суждено будет попасть) и – что для нас несомненно важнее, – впервые начал писать мемуары. Именно в Варшаве им были написаны «Записки», благодаря которым мы можем составить себе хоть какое-то представление о раннем детстве и юности Махно.

* * *

Суд по обвинению Махно в организации восстания в Восточной Галиции и присоединения последней к большевистскому государству состоялся 27 ноября 1923 года. Председателем суда был судья Гжибовский, помощниками которого были судьи Рыкачевский и Ясинский. Обвинителем по делу был помощник прокурора Вассербергер. Защитниками – адвокаты Рудзинский, Пасхальский и Стжалковский. Хотя «дело Махно» стряпалось на протяжении тринадцати месяцев, в руках обвинения не было других доказательств виновности подсудимых, кроме документов, перехваченных польской дефензивой у Красновольского в августе 1922 года.

На суде эксперты-каллиграфы представили заключение, что документы эти поддельные, несмотря на примененный при их написании «махновский шифр». Лишь одно письмо было написано почерком, сходным с почерком Галины Кузьменко, но все без исключения подписи – и самого Махно, и его жены – были грубой подделкой. Совершенно ошарашенный неожиданным поворотом судебного разбирательства, Махно, по сообщениям польских газет, часто брал слово для разъяснения, подчеркнул, что в разгар советско-польской войны отказался послать руководимую им Повстанческую армию на польский фронт и никогда ничего не замышлял против Польши. В своем последнем слове Махно сказал, что перешел границу Польши, надеясь найти гостеприимство у братского славянского народа. «Но произошла большая историческая ошибка, и я оказался на скамье подсудимых, – заключил Махно. – Я убежден, что ошибка будет исправлена».

«В 10 часов вечера, – сообщали „Американские известия“ 26 декабря 1923 года, – был объявлен оправдательный вердикт, который… явился полной неожиданностью как для публики, так и больше всего для самих обвиняемых. Они радостно пожимали руки своих защитников… Махно охотно вписывал свое имя в альбомы, которые подносились из публики…»

Правда, после вынесения оправдательного приговора злоключения Махно не кончились. Целый месяц он прожил под надзором полиции в городе Торунь, пока польские власти решали, куда бы его определить. Рядом с ним по-прежнему был верный телохранитель Иван Лепетченко, который устроился работать сапожником. И лишь когда в конце 1923 года Махно получил визу в Данциг (в то время – немецкий «вольный город» в устье Вислы), Лепетченко вернулся в Варшаву. Делать на чужбине ему было нечего, но тут он был быстренько арестован по вздорному обвинению в подготовке взрывов артиллерийских складов вместе со старым товарищем Черняком. Выпутавшись из лап дефензивы, Лепетченко понял, что жизни в Польше ему не будет, и обратился в советское консульство с просьбой разрешить ему выехать на Украину. Шел уже 1924 год. Советский консул сказал ему, что сможет помочь, если Лепетченко ему расскажет о настроениях среди польских анархистов, проживающих в Варшаве. Что было делать? В конце концов настроения – они и есть настроения. Своим рассказом Лепетченко никого не закладывал. Но в результате желанное разрешение вернуться на родину было получено. В Славуте Лепетченко был встречен старым знакомым Иосифом Тепером и еще одним сотрудником Харьковского ГПУ. Он нужен был чекистам для основательной проработки…

* * *

С отъездом в Данциг, однако, злоключения Махно не кончились. Напротив, в некотором смысле ему стало даже сложнее – жена с дочерью уехали прямиком во Францию, старые повстанцы осели кто в Румынии, кто в Польше. Он был один в большом незнакомом городе, вдалеке от русских анархистов-эмигрантов, без денег, предоставленный самому себе.

К тому же Москва не оставила попыток залучить к себе Махно: в один прекрасный день к нему явились несколько человек, назвавшихся представителями торгпредства, и предложили ему вернуться в Россию под торжественную гарантию советского посольства в Берлине. Махно ответил, что не может принять решение, не повидав своих товарищей-анархистов, которые жили тогда в Берлине (Волин, Аршинов, Беркман, Рокер). Очевидно, он хотел воспользоваться автомобилем «представителей советской торговли», чтобы, достигнув Берлина, бежать к «своим». Представители торгпредства согласились. Вместе с одним анархистом, которому тоже необходимо было пробраться в Берлин, Махно выехал из Данцига. Однако дорогой он, возможно, вспомнил слова лейтенанта польской дефензивы Блонского о том, что в Германии большевики чувствуют себя, как дома, и стал думать, как обезопасить себя от элементарного увоза. Ничего толкового не придумав, перед тем как пересечь германскую границу, Махно заявил, что в Берлине он готов говорить лишь с одним человеком – советским послом Крестинским, и при этом не на территории посольства, а где-нибудь на нейтральной территории. Если представители торгпредства были чекистами – а они, безусловно, были ими, – то они были чекистами неопытными. План увоза Махно, по-видимому, не был проработан в деталях, разговор с послом и с друзьями анархистами не был в нем предусмотрен (хотя, разумеется, Крестинский мог дать Махно любые заверения в его неприкосновенности, чтобы доставить его живого и невредимого заинтересованному в нем ведомству). Вообще, весь план похищения Махно был, похоже, сработан «на авось» и далеко отличался по продуманности от плана «выманивания» Савинкова (1924) чекистом А. П. Федоровым. Так или иначе, после заявления Махно представители торгпредства почему-то занервничали (может, боялись упустить батьку и получить за это нагоняй по своей чекистской линии?), развернули машину и вернулись в Данциг, где сдали Махно прусской полиции.

В ноябре 1924 года он, таким образом, снова оказался в тюрьме по обвинению в погромах немецких колонистов на Украине в 1918 году. Поистине, Махно с момента своего перехода на румынскую территорию ступал из огня да в полымя. И если в Польше его пытались засудить по полностью сфабрикованному делу, то в Данциге, находившемся под германским протекторатом, все могло обернуться иначе: ведь колонистов махновцы жгли беспощадно, а кроме того, ничего не стоило вменить ему в вину партизанские действия против германской армии…

По поводу очередного заключения Махно в тюрьму «Американские известия» (12.11.1924) с сарказмом писали: «В „вольном городе“ Данциге… местными властями арестован Нестор Махно. В то время как признанные немцами и властями большевистские агенты свободно передвигаются из страны в страну, Махно, боровшемуся с большевиками и их ярому противнику, не дают визы на въезд в Германию… Где бы ни появлялся Махно, за ним неотступно следуют большевистские агенты и всячески стараются под разными предлогами натравить против него местные власти… Вместе с тем большевистские агенты пытаются вести с ним „миролюбивые переговоры“».

К счастью, на этот раз до суда не дошло. Здоровье Махно ухудшилось, и из тюремной камеры он был переведен в госпиталь. Здесь он быстро оправился и, связавшись с местными анархистами, с их помощью бежал из тюремной больницы. Побег удался – но сам Махно отныне оказался на нелегальном положении. Теперь ему предстояло каким-то образом выбраться из «данцигской мышеловки», чтобы присоединиться к старым товарищам по борьбе. Он рассчитывал на их помощь. Прежде всего на помощь Волина, который получил 75 долларов от украинского анархиста, проживающего в Америке, которых с избытком хватило бы на переезд Махно из Данцига в Берлин. Волин, который сам жил в крайней бедности с женой и пятью маленькими детьми, истратил эти деньги на собственные нужды. Данцигские анархисты написали Волину, что медлить нельзя, что положение Махно на конспиративных квартирах таково, что его в любой день могут схватить и препроводить в тюремный замок, откуда никакой побег уже невозможен. Неожиданно Волин ответил, что отказывается от этого дела.

«Дорогой дедушка, вы пишете, что отказываетесь от ведения порученного вам организацией дела помощи мне выбраться из Данцига, – яростно отписал Махно Волину. – Я просить вас не буду. Мне очень надоело слышать от вас обещания и невыполнение. Уходите к черту от дела. Но пришлите мне 75 долл., которые тов. Карнук прислал на ваш адрес для меня из Северной Америки…» (55, 224). Махно сидел на нелегальных квартирах уже больше месяца, когда, наконец, Волин (правда, без обещанного Махно паспорта) прислал в Данциг немецкого анархиста-индивидуалиста из Гамбурга, который сам жил на нелегальном положении и мечтал пробраться в Берлин. У этого нелегала было 300 марок золотом, которые он по наивности или неосторожности отдал капитану катера, который должен был доставить их в порт Штетин. Капитан в первую же ночь пропил эти деньги, а наутро отказался от своих обещаний. Измученный этими проволочками, Махно решил уходить из Данцига пешком и перейти границу нелегально. Вместе с ним ушел один немецкий анархист и посланный ему Волиным на помощь индивидуалист. Как ни странно, этот дерзкий план удался, и вскоре Махно был уже в Берлине среди своих товарищей из России и других анархистов, которые были здесь: Рудольф Рокер, Уго Фиделли, Александр Беркман и другие. В Германии Махно мог вновь, как и в Данциге, подвергнуться преследованиям как партизан, активно действовавший против германских войск и немецких колонистов в 1918 году. Поэтому он воспользовался помощью Давида Полякова, русского анархиста, живущего во Франции, и в апреле 1925-го, выправив паспорт на фамилию Михненко (94, 317), перебрался в Париж, где ему, по крайней мере, не грозила опасность от властей.

ПАРИЖ: ПОСЛЕДНЕЕ ПРИСТАНИЩЕ

Итак, Махно в Париже! Здесь ему не грозила опасность ни от белых, ни от красных, здесь были его друзья и семья. Первоначально Махно с семьей приняла близкая к анархистским кругам Мэй Пиккерей, у которой всегда «наготове был горячий суп и кофе» для друзей, попавших в беду. У нее маленькая семья Махно нашла временный кров, и, кроме того, хозяйка вверила батьку услугам знакомых врачей, ибо здоровье его было расшатано тюрьмами и долгими беспокойными странствиями. Французские анархисты тоже хорошо приняли Махно, о котором узнали из книги Аршинова и публикаций в анархических изданиях.

Однако идиллия продолжалась недолго. Махно не мог все время жить по гостям, хотя за год он сменил несколько дружеских квартир, покуда французский анархист Фюш не отыскал ему маленькую однокомнатную квартирку в Венсенне, тогдашнем пригороде Парижа, на улице Жарри,18, куда семья и переехала в июне 1926-го. Квартира была недорога, но, как бы то ни было, за нее нужно было платить. А значит – работать. А как найти нормальную работу, не зная французского языка? Ида Метт в своих воспоминаниях пишет, что Махно так и не овладел французским, и, во всяком случае, его язык был так плох, что он не мог объясняться без переводчика даже с иностранными друзьями. Что же говорить о работодателях, которые не испытывали к нему никаких чувств? Он долго искал работу и, как правило, нигде не задерживался. Одно время он работал помощником литейщика в мастерской неподалеку от дома, потом токарем на заводе Рено, но состояние здоровья уже не позволяло ему выполнять сколь-либо тяжелую физическую работу. Галина подрабатывала на обувной фабрике, потом в бакалейной лавке… Отчуждение – страшная болезнь эмиграции – всей тяжестью навалилось на него. Махно привык быть в центре внимания, более того, решать все на свой страх и риск, ставить, если необходимо, на карту свою жизнь и жизнь товарищей. Но здесь, в «городе света», никому, кроме нескольких русских друзей, в общем-то, не было до него никакого дела. То же самое происходило со многими революционерами-анархистами, которые волею судьбы вынуждены были покинуть родину. Один из них, Василий Заяц, 1 октября 1926 года застрелился от безысходности прямо в комнате Махно. Жизнь в Париже, поначалу казавшаяся Махно избавлением от всех мучений, связанных с унизительными последствиями Гражданской войны, которые неизбежно, как морок, преследовали его и в Румынии и в Польше, неожиданно обернулась для него совсем непредвиденной стороной: он попросту никому не был нужен. А если вдруг и оказывался в центре внимания, то совсем не по желаемому им поводу.

Одной из неприятных неожиданностей, стоивших Махно много нервов, стало убийство Петлюры, совершенное в Париже 25 мая 1926 года Соломоном Шварцбардом, анархистом с Украины, решившим при помощи нескольких револьверных выстрелов отомстить за своих родственников, убитых петлюровцами во время Гражданской войны. Выяснилось, что накануне покушения Шварцбард был у Махно и поведал ему о своем замысле. Махно было принялся отговаривать его, убеждая, что лично Петлюра был против еврейских погромов, однако молодой террорист остался при своем мнении. Суд над Шварцбардом всколыхнул еврейский вопрос, которого, в той или иной степени, не были чужды все участники Гражданской войны в России и на Украине, к какому бы стану они ни принадлежали. По злой иронии судьбы, почувствовав, в какую сторону сдвигается намагниченная стрелка общественного интереса, заштатный писатель Йозеф Кессель – тоже еврей с Украины – быстренько накропал «бездарный и бредовый» роман под названием «Махно и его еврейка». В нем Махно изображен патологически жестоким бандитом, дегенератом и погромщиком, который, внезапно потрясенный красотой еврейской девушки, влюбляется в нее без памяти и, позабыв свой антисемитизм, ведет ее в церковь к венцу, дабы сбылась мечта его жизни: обратить любимую в православие…

Этот «роман» не только был ложью на все сто процентов, но и представлял определенную опасность для Махно. Кто мог поручиться, что в эмигрантском тупике не отыщется какой-нибудь неуравновешенный тип, который, начитавшись подобного чтива, не вздумает оправдать свое существование, расправившись с Махно так же, как Шварцбард с Петлюрой?

Махно, на протяжении всей своей жизни постоянно подвергавшийся самым нелепым обвинениям, счел необходимым публично отвести от себя обвинения в антисемитизме, посвятив этому вопросу статью «Несколько слов о национальном вопросе на Украине» и обращение «К евреям всех стран». Вообще, со временем «выяснение отношений» с противниками и хулителями стало настоящим наваждением для него. Воистину, он вступал в зрелый период эмигрантской жизни, когда старые товарищи расходятся в разные лагеря, а «общественное мнение» питается склоками, сплетнями и пересудами.

По счастью, в этот критический момент один довольно богатый французский анархист дал Махно денег, чтобы он мог начать работу над своими мемуарами. Он принялся за дело, и в 1927 году первый том (на французском языке) вышел в свет. Однако книга, переполненная незнакомыми, да, пожалуй, и ненужными французскому читателю подробностями, расходилась плохо, так что в результате в деньгах ему было отказано, и два последующие тома, подготовленные к печати в 1929 году, вышли в свет только после его смерти. Несомненно, в этом вина и самого Махно, литературный стиль которого так и не позволил ему выбраться из нагромождения второстепенных деталей и рассказать о главных событиях махновщины (как мы знаем, третий том обрывается описаниями событий ноября 1918 года, когда самое интересное в его повстанческой жизни еще даже не началось). Попытки Иды Метт каким-то образом повлиять на его литературные пристрастия, сконцентрировать и «ускорить» повествование, привели только к тому, что он обиделся и перестал говорить с нею на эти темы. Не могла повлиять на него и Мария Исидоровна Гольдсмит,[31] старая анархистка, сподвижница П. А. Кропоткина.

Ко всему прочему, у сорокалетнего партизана начались серьезные проблемы со здоровьем: раздробленная разрывной пулей лодыжка нестерпимо болела. Видимо, в ноге остались осколки, потому что рана не заживала и гноилась. Операция, на которую он решился в 1928 году, так и не привела к желаемому выздоровлению. Махно отказался от ампутации стопы, но весь остаток жизни был хромым. Сказывались и другие раны. Доктор Люсиль Пеллетье, которая по мере возможности лечила его, позже признавалась, что никогда не видела ничего подобного: его тело все было исполосовано шрамами. Вдобавок, у него вновь обострился туберкулез. Под предлогом изоляции маленькой Люси от больного туберкулезом отца Галина Кузьменко съехала из квартиры в Венсенне. Однако это знаменовало, на самом деле, конец супружеской жизни, в которой Махно мог рассчитывать если не на счастье, то хотя бы на какое-то взаимопонимание и поддержку. Горячо любимая жена, которая еще так недавно участвовала с ним в боях и походах, в эмиграции превратилась в абсолютно чужого человека. «В Париже Галина Кузьменко подрабатывала то в качестве домработницы, то кухарки, считая при этом, что природой ей уготована иная, лучшая участь, – подтверждает в своих воспоминаниях Ида Метт. – В 1926—27 годах она даже написала прошение в адрес Советского посольства, чтобы ей разрешили вернуться в Россию. Насколько мне известно, Москва отвергла ее просьбу. Кажется, после этого она вновь сошлась с Махно. Не думаю, чтобы он простил ей подобный поступок, однако оба они, видимо, поступили так по причине взаимной моральной опустошенности…» (56, 3).

После того положения, которое занимала Галина Кузьменко, будучи женой батьки в годы Гражданской войны на Украине, быть швеей, уборщицей, кухаркой или прачкой в пансионе для детей русских эмигрантов казалось ей нестерпимым унижением. Она не хотела жить в маленькой комнатке вместе с больным мужем и трехлетней дочерью. В Париже супруги многократно расходились и сходились вновь, но в доме уже не могло быть мира. Отчаяние, вызванное невозможностью вырваться из нищеты и одиночества, находило выход в злобных нападках на мужа, которого Галина упрекала в неспособности прокормить семью, в пьянстве, в мании величия. В конце концов она связалась с просоветски настроенным «Союзом украинских граждан во Франции», стала работать экспедитором газеты этой организации и в 1927-м официально развелась с Махно. Правда, они продолжали видеться, ибо Махно регулярно бывал у жены, чтобы повидать дочь, которую очень любил. «Когда его дочь была маленькой и оставалась под его присмотром, он исполнял любые ее капризы, – вспоминала Ида Метт, – хотя иногда случалось, что, будучи в состоянии нервного расстройства, он бил ее, после чего ужасно переживал от одной мысли о том, что поднял на нее руку. Он мечтал о том, что его дочь станет высокообразованной женщиной. Мне довелось как-то видеть ее после смерти Махно: ей было 17 лет, внешне она очень походила на отца, однако она мало что знала о нем, и я не уверена, что ей вообще хотелось что-либо о нем узнать…» (56, 4).

Был ли Махно пьяницей? Эта тема была козырной картой советской «махнографии» и проскользнула даже в книгу Волина. Ида Метт категорически отрицает это: «В течение трех лет пребывания в Париже я ни разу не видела его пьяным, а виделась я с ним в то время часто. Мне приходилось сопровождать его в качестве переводчика на разных приемах, организовывавшихся в его честь иностранными анархистами. Он пьянел от первой же рюмки, глаза его загорались, прорезалось красноречие, но по-настоящему пьяным я его не видела никогда» (56, 6). Разумеется, будь Махно горьким пьяницей или алкоголиком, он не мог бы не обнаружить этого – такова уж физиология алкоголизма как болезни. Нет, не пьянство добивало Махно в Париже, а растущее с годами социальное изгойство, невостребованность.

От медленного угасания Махно в буквальном смысле слова спас Петр Аршинов, поселившийся в том же доме, где жил Нестор. Вместе они смогли наладить издательство русскоязычного анархического журнала «Дело труда», куда Махно регулярно (едва ли не в каждый номер) писал статьи, что позволяло ему чувствовать себя все-таки причастным к политической жизни если не эпохи, то, по крайней мере, эмиграции. Перед лицом большевизма, который, несмотря на известные за границей партийные распри и гонения на инакомыслящих, победоносно разворачивался на гигантской политической площадке СССР, анархизм переживал глубочайший кризис. Аршинов взял на себя ревизию ошибок и четкую формулировку основных принципов анархо-коммунизма, исходя из опыта русской революции. Он предложил приверженцам анархизма «платформу», на которую могли бы при желании встать и анархисты-коммунисты, и синдикалисты, и индивидуалисты. «Платформа» подразумевала, что анархизм является революционным учением, которое приводит в движение классовая борьба, средством которой является синдикализм, а целью – освобождение личности. Эта формулировка вызвала целую бурю в международных анархистских кругах. Все эмигрантские анархические издания (прежде всего во Франции и в США) обсуждали ее со страстью, которую могут испытывать лишь революционеры, «отвергнутые» революцией. То, что после Октябрьского переворота анархисты оказались по существу отстраненными от революционных преобразований, явно указывало, что в теории и в практике анархизма нужно что-то решительно менять. Но что? Далеко не все согласились с «платформой» Аршинова. Как это ни странно, одним из главных противников группы «Дело труда» стал Всеволод Волин. Прекрасно владея несколькими иностранными языками, имея несравненно больший, чем Махно и Аршинов, опыт эмигрантской и, в частности, парижской жизни, несравненно больше знакомств в анархических кругах и знаний о проблемах, занимавших в первую очередь европейских анархистов, Волин мечтал выдвинуться в заглавную фигуру, представляющую русский анархизм. Он понимал, чго европейские анархисты не имеют того «пораженческого» комплекса, которым была заражена вся русская революционная эмиграция, и гораздо в большей степени дорожат своими «принципами» и «свободой вероисповедания», чем русские, которых неудачи 1918–1921 годов подталкивали к сплочению. Волин назвал аршиновскую платформу попыткой «обольшевичить анархизм» и стал проповедовать идею «синтеза» всех анархических течений, которую изначально выдвинул Себастьян Фор. «Синтез» отличался от «Платформы» несколько большей расплывчатостью и необязательностью принципов и в этом смысле больше подходил привыкшим к плюрализму мнений европейцам.

27 марта 1927 года состоялось обсуждение проекта «Платформы» в кинотеатре «Ле Роз»: присутствовали представители анархических организаций России, Польши, Болгарии, Италии и даже Китая. Оповещенная «внутренними информаторами» французская полиция не осталась безучастной и, опасаясь крупного «международного заговора», арестовала всех, кто принимал участие в заседании. Вновь попавший в руки жандармов Махно получил предписание оставить Францию не позднее 16 мая. Только неоднократные обращения французского анархиста Луи Лекуана, известного своей антивоенной деятельностью, к префекту парижской полиции избавили Махно от нового изгнания, которое, вероятно, просто разрушило бы его. Выдворение Махно из Франции было отменено с условием, что последний на три месяца испытательного срока полностью откажется от политической активности и в дальнейшем воздержится от любой политической деятельности, которая могла бы затронуть интересы Франции. Отныне и навсегда Махно, над которым, как дамоклов меч, висела угроза изгнания, вынужден был вариться в эмигрантской среде, переживать и пережевывать былое и не помышлять более о борьбе в настоящем.

Лишь однажды судьба улыбнулась ему: в июле 1927 года на банкете, посвященном освобождению испанских анархистов Аскасо, Дуррути и Ховера, он почувствовал подобие ветерка, долетавшего из Испании. Там определенно назревали революционные события. После банкета Махно зазвал испанских анархистов в свою квартирку и через переводчика, Якова Дубинского, проговорил с ними много часов, рассказывал об опыте своей борьбы и под конец заключил: «У себя в Испании вы обладаете организацией, которой так недоставало нам в России, однако именно организация ведет революцию к глубоким преобразованиям и к победе… Я никогда не отказывался от борьбы – и, как только я увижу, что вы начинаете свою, – я буду с вами» (94, 322).

Увы, этим мечтам не суждено было сбыться! Уже спустя четыре года, когда испанские анархисты вновь обратились к нему с предложением возглавить герилью в Каталонии во время революционного кризиса 1931 года, он не смог ответить согласием: здоровье его было полностью разрушено, и единственное, что он мог сделать и сделал, – это опубликовать две статьи о революционном движении и роли анархистов в Испании в «Деле труда».

До самой смерти ему так и не удалось переломить печальные обстоятельства судьбы политэмигранта. За годы бури и натиска ему приходилось расплачиваться теперь годами иссушающего душу нищего существования, когда, несмотря на свои волевые качества, он чем дальше, тем в большей степени становился заложником никак не зависящих от него обстоятельств. Стечением таких обстоятельств стал резкий разрыв Махно с Волиным. Дело в том, что в 1927-м советский историк М. Кубанин выпустил в свет несомненно талантливое (и на ту пору в России лучшее) исследование о махновщине (40), в котором, в частности, были приведены слова Волина о махновской контрразведке, которые он произнес за столом следователя ревтрибунала 14-й Красной армии после ареста зимой 1919 года: «Для меня контрразведка была ужасом». Под трибуналом всякий человек, понятно, принимает свою стратегию, которая убергла бы его, по крайней мере, от расстрела – и Махно понимал это. Но его взорвало то, что бывший председатель Реввоенсовета Повстанческой армии, прекрасно осведомленный о всех ее делах, а в эмиграции ставший едва ли не главным «толкователем» махновщины, ни минуты не сомневаясь, «осудил» злоупотребления контрразведки, заверил следователя Вербина, что по этому поводу у него были постоянные конфликты с Махно и Задовым (которого Волин почему-то назвал начальником контрразведки), и вообще, рассказал про контрразведку все, что тому угодно было услышать.

Махно написал в ответ Кубанину одну из важнейших своих работ – «Махновщина и ее вчерашние союзники – большевики», – где, в частности, разобрал и случай Волина, который в конце ноября 1919 года, в сопровождении, кстати, настоящего начальника контрразведки Льва Голика и других верных людей выехал из Екатеринослава в Кривой Рог для организации там анархической конференции, но на пути решил свернуть в село, занятое частями 14-й Красной армии. Голик предупредил Волина о том, что село занято красными и он, несомненно, будет арестован. На что Волин ответил, что у него есть бумага за подписью батьки Махно и его никто не тронет. Таким образом, Волин либо попал в руки красных по собственной глупости, либо сдался добровольно.

Резкий тон отповеди и обвинение в добровольной сдаче красным вынудили Волина, в свою очередь, написать оправдательное «Разъяснение», в котором он старательно отводил от себя обвинения Махно. Этого Махно стерпеть уже не мог и обрушился на Волина переполненной сарказмом статьей «По поводу „разъяснения“ Волина», в которой прямо обвиняет последнего во лжи и криводушии. «Волин с конца августа месяца 1919 г. занял в армии повстанцев махновцев пост председателя Военно-Революционного Совета. Мог ли он не знать, что товарищ Л. Голик (а не Задов. – В. Г.) начальник армейской контрразведки? В то время… начальник контрразведки равнялся высшему военному командиру, и на всех серьезных совещаниях этих командиров и президиума Реввоенсовета его присутствие было обязательным, и он всегда присутствовал. Каким же это образом могло случиться, что председатель Реввоенсовета армии не знал, кто является начальником армейской контрразведки? Нет, тут что-то неладное творится с Волиным… „Незнание“ его того, что т. Голик был начальником армейской контрразведки, что он, – т. Голик, – был послан мною вместе с Волиным в район Кривого Рога с определенной ответственной задачей и что т. Голик по моему официальному предписанию подобрал несколько человек из лучших контрразведчиков, по желанию самого же Волина, сопровождать его в пути и всюду по району на митингах, – незнание всего этого Волиным теперь, – есть гнуснейшая ложь…» (55, 217–218). «И не из-за личной неприязни, – продолжает Махно, – я отвернулся от Волина… От известного времени, после встречи с ним здесь, за границей, я его просто не считаю товарищем…» (55, 223).

Махно не мог отказаться от подробного разбирательства каждой лжи, высказанной по его поводу, и в этом смысле ссора с Волиным была не просто конфликтом между интеллигентом-«теоретиком» и простолюдином, волею судьбы ставшим во главе повстанческого движения: Махно чувствовал себя единственным уцелевшим защитником правды о повстанчестве, единственным носителем светлой памяти о товарищах – тех, что погибли, и тех, что остались в живых, но так и не были «признаны» революцией и вынуждены были таить от большевиков свою мечту о «вольных советах». В 1927 году в СССР бывшим махновцам вышла амнистия, но это не означало, что они могут открыто исповедовать свои взгляды, – немало их подало заявления в ВКП(б), многие были даже приняты в партию, однако ГПУ пристально следило за всеми, кто когда-то воевал в партизанской армии Махно и через своих сексотов вынуждено было констатировать, что внутренне они так и не расстались со своим прошлым, хотя по видимости смирились и терпеливо работали на советскую власть. Публикации о махновщине, появившиеся за эти годы в СССР, не оставляли никакой надежды на то, что о повстанческом движении будет рассказана правда.

В этом смысле особенно знаменательны «Воспоминания» Виктора Белаша, отрывок из которых был опубликован в 1928 году в харьковском журнале «Летопись революции». «Воспоминания» начальника штаба Повстанческой армии, охватывающие весь период махновщины, были бы поистине бесценным документом… если бы не подозрение, что написать мемуары Виктору Федоровичу помогли в тюрьме работники ГПУ. Как мы уже писали, на следующий день после совещания 21 июля 1921 года в селе Исаевке под Таганрогом Махно и Белаш расстались. Махно ушел в Бессарабию, а возглавляемая Белашом группа двинулась на Кубань в поисках отряда Маслакова, но, не обнаружив его следов, по-видимому, быстро рассеялась. В сентябре в станице Должанской Виктор Белаш попал в руки Чека. Второе после батьки лицо в Повстанческой армии, оказавшись в руках чекистов, казалось бы, должно было подвергнуться жестким репрессиям, вплоть до расстрела. Однако репрессий таких не воспоследовало. Почему? Очевидно, чекисты решили воспользоваться начальником махновского штаба в других целях. В каких? Как известно, многие анархисты, связанные когда-то с махновским движением (например, Иосиф Тепер, автор книги о Махно), а также махновские командиры, сдавшиеся после 1921 года, выговаривали себе жизнь либо обязательством сотрудничества с ГПУ (как Лев и Даниил Задовы), либо обещанием выдать один из батькиных секретов (Иван Лепетченко, скажем, пообещал чекистам указать, где спрятаны ценности, изъятые махновцами в 1919 году из ломбардов Екатеринослава). Белаш же оказался поистине уникальным информатором. Он не запирался на следствии, а последовательно сдавал старых товарищей. Часть показаний Белаша попала и в книгу Кубанина о махновщине. Видя эту покладистость, чекисты, очевидно, решили использовать его для более масштабного дела. Поскольку попытки выхватить Махно у румын или выманить его из Польши, чтобы судить его как бандита и окончательно втоптать в грязь истории, окончились неудачей, в Москве и Харькове стали готовить заочный процесс, который должен был доказать, что Махно – чистейшей воды уголовник и кровавый бандит. Делом занялась обширная группа следователей, собравшая (во многих случаях – сфабриковавшая) огромное количество сведений, которые должны были подтвердить большевистскую версию роли Махно во время революции и Гражданской войны.

Вот тут-то, пишет Лев Яруцкий в своем исследовании «белых пятен» махновского движения, и пригодился Виктор Белаш, ближайший сподвижник батьки: «Конечно, бывший начальник штаба махновской армии многое знал и многое помнил. Однако его обширнейшие показания-воспоминания (целая объемистая книга) насыщены таким множеством мельчайших подробностей – цифрами, датами, документами, – что не остается сомнений: такой „отчет“ под силу составить только многочисленной группе следователей и бухгалтеров, да и то в результате многомесячной кропотливой работы. Виктор же Белаш, оказавшийся в чекистской тюрьме весьма покладистым, написал и то, что досконально знал и помнил, и то, что подсказали ему солдаты железного Феликса» (93,128). Отсидев два с половиной года в большевистской тюрьме, Виктор Белаш был без суда отпущен на свободу. По-видимому, уже тогда он был завербован ГПУ и, продолжая пользоваться несомненным авторитетом в среде анархистов восстановленной на Украине федерации «Набат», продолжал выявлять «недобитое и законспирированное».

Страшно и больно писать о том, как бесстрашный партизан и талантливый полководец чернит все, чему служил, и превращается в агента-провокатора: но в тогдашнем СССР иначе сохранить себе жизнь было невозможно. Белаш «заложил» намеченный на июнь—август 1924 года подпольный съезд анархистов Украины, участники которого были заблаговременно арестованы и отправлены в Нарым. Сам он тоже был сослан – но по щадящему принципу – в Ташкент, иначе распознать в нем сексота не составило бы никакого труда. Вернувшись из ссылки в 1926 году, Виктор Федорович продолжил тайную работу по выявлению бывших махновцев. Самой большой его «удачей» было раскрытие замысла антисоветского восстания, которое подготавливали бывший член штаба Повстанческой армии Буданов и Белочуб, доверившиеся старому товарищу и в награду получившие расстрельный приговор. Впрочем, не избежал расстрела и сам Виктор Белаш, несмотря на проделанную им огромную агентурную работу. В 1937 году он, как и все бывшие командиры Революционно-повстанческой армии Махно, был расстрелян. Перед смертью написал обширную исповедь, содержание которой явно говорит о том, что он надеялся на благополучное решение своей судьбы (93, 309). Однако на этот раз перо не спасло его. Свое дело он сделал и больше был не нужен.

* * *

Какое счастье, что Махно не знал о предательствах своих товарищей! Если бы жуткая правда о происходящем в Советской Украине, правда о людях, которых он помнил и любил, стала известной ему, добавилась к семейным неурядицам, разрыву с бывшими соратниками по борьбе, бедности, болезням, он мог бы не выдержать и сломаться гораздо раньше. По счастью, он ничего не знал. Он продолжал вести свою борьбу, по фрагментам прописывая в своих статьях отдельные эпизоды махновщины, надеясь когда-нибудь восстановить всю историю движения «день за днем». Несомненно, у него не хватало на это ни средств, ни литературного дарования, ни сил, но он упорно работал, регулярно публикуя в «Деле труда» статьи, страстный стиль и содержание которых не оставляли сомнения в том, кем является их автор. Не прочитав их, трудно составить себе верное представление о Несторе Махно. По счастью, стараниями Александра Скирда, главные публикации Махно собраны в одну книгу, в 2004 году вышедшую на русском языке (55). Эти статьи написал не бандит, не политический авантюрист, а революционер, страстный, прямолинейный, так и не научившийся политическому лукавству, столь характерному для послереволюционного времени, так и не взявший, по счастью, в толк, что слово – мягкая материя, – и при желании за словом можно спрятаться и без особого труда изобразить любую картину, в которой только есть нужда и которую подсказывает воображение. Пожалуй, именно это невладение словом обусловило неспособность Махно лгать. Для него слово твердо, не пластично. Он набивает слова в строку, как пули в пулеметную ленту.

В быту он был гораздо мягче. Очень страдал от одиночества, от нехватки общения. Париж двадцатых – тридцатых годов, Париж, в котором жили и работали его враги – Деникин, Врангель, Раковский (послом СССР), Троцкий (в первое время эмиграции), а уж тем более Париж Пиаф, Элюара, Дали, Хемингуэя – оставался совершенно чужд ему. Он посещал эмигрантские сходки, явно страдая от недуга, свойственного большинству выдающихся личностей, не способных вернуться к жизни простого, «повседневного» человека. При этом он совершенно преображался перед широкой аудиторией, и его манера торжественно выражаться, смешная в узком кругу, неожиданно находила отклик среди большой массы слушателей, и он на несколько минут превращался в великого оратора. «Казалось, он бывал обеспокоен, когда о нем переставали говорить, и тогда раздавал интервью журналистам всех мастей, – вспоминает Ида Метт, – отлично осознавая враждебное к нему отношение большинства политических партий и деятелей. Как-то раз его попросил об интервью один украинский журналист, причем при моем посредничестве. Я советовала ему отказаться, предвидя, что журналист все переиначит и что при этом у Махно не будет никакой возможности защитить свои права. Моего совета он, естественно, не принял, и журналист потом напечатал все то, что посчитал нужным для себя, а отнюдь не то, что говорил бывший батька. Махно был вне себя от ярости, однако не думаю, чтоб этот случай его чему-нибудь научил» (56, 5). Действительно, таким же образом на вечере советских русских в доме 16 на рю де Каде «познакомился» с Махно корреспондент «Огонька» Лев Никулин. Там автор статьи услышал обрывок разговора:

«…– Это, стало быть, когда мы обошли вашу дивизию…

Я обернулся, – пишет Лев Никулин. – Мягкий высокий голос, певучий тенорок. Статный высокий юноша разговаривал с низеньким угловатым человеком. Человек этот одет был так, как одеваются русские за границей, русские, не привыкшие к газовым печам, к завтракам в двенадцать и обедам в семь, к французской кухне и легкому климату. На этом человеке был стандартный готовый костюм из универсального магазина, красненький галстучек и мягкая рубашка с отложным воротником. На руке у него было стандартное непромокаемое пальтецо и мягкая фетровая шляпа в руке. Усы у человека были подстрижены как полагается, как любят французские парикмахеры. И все же за двадцать шагов вы безошибочно угадывали русского. Глубокий шрам от рта до уха пересекал угловатое лицо. Шрам от удара саблей или плетью. Человек этот явно хромал. У него были бегающие, внимательные, колючие глаза…

Этот человек был Нестор Иванович Махно» (93, 307).

Несмотря на все старания «удержаться на плаву», жизнь Махно в Париже складывалась все тяжелее. Он переменил несколько работ – одно время был плотником на киностудии, но в конце концов зарабатывал вместе с Аршиновым плетением женской веревочной обуви. Разумеется, эта работа приносила ему гроши, но в конце концов и она перестала кормить его, когда некий производитель обуви выбросил на рынок дешевые туфли машинного плетения, которые мгновенно вытеснили продукцию русских ремесленников.

Французские анархисты создали комитет помощи Махно и в газете «Le Libertaire» объявили сбор средств в поддержку своего товарища, и эта мера даже оказалась действенной—во всяком случае, весь 1929 год Махно еженедельно получал небольшую сумму, достаточную для скромной жизни. Однако в 1930 году в редакции еженедельника произошли изменения: «антиплатформисты» взяли верх над «платформистами», а поскольку Махно был ярым сторонником «платформы», газета сняла с себя обязательство собирать средства в его пользу, напечатав лишь адрес, по которому желающие могли перечислить деньги. Объявление было опубликовано в газете неоднократно, но после отказа от централизованного сбора пожертвований финансовое положение Махно катастрофически ухудшилось. Но материальные невзгоды не шли ни в какое сравнение с теми моральными ударами, которые ждали его в ближайшем будущем.

В 1931 году Петр Аршинов выпустил книгу «Анархизм и диктатура пролетариата», в которой открыто исповедовался в признании правоты большевиков. Он поверил, что сила – это правота. Так случалось не только с ним. Оппоненты Аршинова обвинили его в сотрудничестве с ГПУ и прямой провокационной работе в анархистском движении. Запахло отвратительнейшей склокой и жуткими подозрениями, что весь круг «Дела труда» распропагандирован Лубянкой. Аршинов, верный Аршинов, старый друг, уехал в СССР!

Для Махно отъезд Петра Андреевича был страшным ударом. Мало того, что теперь он остался совершенно один. И даже хуже, чем один, – ибо подозрения, павшие на Аршинова, коснулись и его. Но если бы речь шла только о подозрениях, о провокации, о злом навете! Нет. Теперь Махно на собственной шкуре почувствовал, что такое предательство. Не только его самого, не только идеи, но и всего прошлого. Погибших товарищей, сожженных деревень, растерзанного Гуляй-Поля, всех тех лет неравной борьбы, что вели они так долго бок о бок. Как мог он понять Аршинова, который всего за несколько месяцев до своего отъезда писал разоблачительные статьи о сталинско-большевистском режиме? Да, после поражения «платформы» Аршинов стал белой вороной в анархистских кругах. Да, жена его устала от эмигрантской жизни и грозила забрать сына и уехать в СССР. Наконец, его выслали из Франции – и, возможно, именно эта высылка переполнила чашу его терпения. Но Махно, остававшийся один на один с обстоятельствами во много раз более тяжкими, не мог понять этого.

Когда-то Аршинов в Бутырской тюрьме сидел вместе с Серго Орджоникидзе – и в трудную минуту воспользовался старой дружбой, чтобы вернуться в СССР, вырваться из круга отверженных, спасти себя, сохранить семью… Он ставил на карту все. Среди старых товарищей-анархистов имя его было проклято. По выбранному пути нужно было идти до конца. Он попробовал. В 1935 году в «Известиях» появилась очередная его статья – «Крах анархизма» – но в те годы, когда Сталин ломал хребты «ленинской гвардии», своих старых товарищей по партии, полководцев, стяжавших победу в Гражданской войне, подобное самоотречение уже ничего не значило. Как и все раскаявшиеся «попутчики», Аршинов был расстрелян в 1937-м. В том же году, не желая быть причисленным к пособникам Сталина, застрелился его друг Серго.

Но предательством Аршинова не исчерпался круг страшных утрат Махно. В самом конце 1932 года покончила с собой Мария Гольдсмит. Теперь в огромном Париже Махно буквально «осиротел»: никто не мог ни вступиться за него, ни поддержать, кроме нескольких болгарских анархистов и эмигрантов с Украины, связанных с махновщиной. Единственная газета, которая продолжала его печатать, была американская анархическая газета «Рассвет» (Орган русских рабочих США и Канады). Здесь в 1932-м Махно удалось опубликовать «Азбуку анархиста-революционера». Лишенный элементарных условий существования, больной человек, которого недоброжелатели называли за глаза «живым трупом», находит в себе силы, чтобы написать: «Опытом практической борьбы я подкреплял убеждение, что анархизм – учитель жизни человека, – он революционен так же, как жизнь человека, так же разнообразен и могу1! в своих проявлениях: ибо анархизм есть свободная творческая жизнь человека» (55, 122). Почему же легально идея анархизма нигде не живет? Да потому, пишет Махно, «что в данный период развития человеческой жизни общество в человеческом смысле не живет своей жизнью, а живет жизнью своего слуги и господина – государства. Даже более того, – общество совсем обезличилось. Его нет в действительности. Все функции его, все сознание и функции в области общественных дел перешло в ведение государства. Последнее и считается теперь обществом. Группа людей, выползшая на шее всего человечества и искусно создавшая „законы“ жизни этого последнего, является теперь человеческим обществом. Человек в одиночку в своей многомиллионной массе – ничто по сравнению с этой группой бездельников, носящей имя правителей и хозяев, эксплуататоров и насильников» (55, 126). Что же делать человеку массы, все функции которого присвоило себе государство? «Бунтуй, восставай, угнетенный брат! Восставай против всякой власти! Разрушай власть буржуазии и не допускай к жизни власти социалистов и большевиков-коммунистов. Разрушай всякую власть и гони от себя ее выразителей, ибо среди них нет твоих друзей!» (55, 128).

Да уж, бунтарь Махно оставался бунтарем до конца. Слишком, увы, скорого.

Бедность, плохое питание, курение, отверженность и одиночество сделали свое дело: обычное заболевание гриппом открыло путь застарелой чахотке, которая как хозяйка ворвалась в его истерзанные легкие. На этот раз обострение было слишком серьезным, чтобы Махно мог просто «отлежаться». 16 марта 1934 года Махно положили в бедняцкий госпиталь Тенон. Парижские анархисты очнулись, вновь создали «комитет Махно» для сбора средств при газете «Le Libertaire», но было слишком поздно. В июле врачи сделали Махно операцию, удалив два пораженных туберкулезом ребра. Однако и эта мера была запоздалой. Смерть неумолимо шла за ним, и единственное, что можно было еще сделать, – это отсрочить конец. Его поместили под кислородный полог. Бывшая жена, пришедшая навестить Нестора Ивановича, увидела слезы, беззвучно катящиеся из его глаз. В ночь с 24 на 25 июля 1934-го Махно не стало. Среди бумаг покойного Галина Кузьменко обнаружила текст последней статьи Махно «Над свежей могилой Н. А. Рогдаева», посвященной памяти несгибаемого русского анархиста, умершего в ссылке в Средней Азии. Ее Махно закончил еще до болезни, в январе 1934-го, но не сумел переправить в Америку из-за того, что у него не было денег даже на почтовую марку.

Для Махно Рогдаев был не просто легендарным пропагандистом анархизма эпохи первой русской революции, когда он целые южнорусские губернии с губернскими городами «излечивал» от социал-демократии и эсерства и «перекрещивал» в анархизм. Рогдаеву Махно обязан был лично.[32]

Но, может быть, больше, чем за прежние заслуги, он ценил погибшего в ссылке анархиста за то, что тот не сломался, не предал, не изменил своим убеждениям в этот проклятый век измен… Ибо на кого еще было равняться ему, оказавшемуся в кромешном одиночестве? Если не осталось живых – оставалось на мертвых… Неожиданно сильной вышла эта предсмертная статья… К несчастью для историков, в руках бывшей жены Махно и Волина – который после смерти Махно и предательства Аршинова становился главным «интерпретатором» махновщины, – оказались не только эта рукопись, но и дневник, который Махно вел в Париже. По-видимому, многие записи в нем свидетельствовали и против Галины Кузьменко, и против Всеволода Волина – во всяком случае, «дневник Махно» исчез навсегда.

Жизни этих двоих были и дальше тесно связаны – по упорно ходившим слухам, Волин стал гражданским мужем «матушки Галины». После немецкого вторжения во Францию он бежал в неоккупированный Марсель, где издал по-французски книгу «Неизвестная революция» – свою версию истории махновщины, лишь недавно переведенную на русский язык. Жил в нищете, скрывался от немцев, в сентябре 1945 года, как и Махно, умер от туберкулеза в Париже. Еще более драматично сложилась жизнь Галины Кузьменко. В годы войны немцы вывезли ее дочь Елену на работу в Берлин, она поехала следом, и они пережили сначала англоамериканские бомбежки, потом штурм города советскими войсками, а в августе 1945 года были арестованы «органами». Галина Андреевна, как вдова «заклятого врага Советской власти», получила восемь лет лагерей, Елена Несторовна – пять лет ссылки. Они оказались в Казахстане, где провели долгие годы в нелегком труде и тщетном ожидании снятия «вражеского» клейма. Мать умерла в 1978 году, дочь дожила до официальной реабилитации в 1989-м. Но было уже поздно – жизнь прошла…

* * *

После кремации прах Махно был захоронен на кладбище Пер-Лашез рядом со «стеной коммунаров» в ячейке № 6686. Позднее ячейку украсили медным барельефом, на котором изображен Махно во френче. Имя написано латинскими буквами. Годы жизни. Букетик оставленных кем-то цветов.

Без проводника найти захоронение Махно в том огромном и даже роскошном городе мертвых, которым является кладбище Пер-Лашез, очень трудно. Я сам убедился в этом, оказавшись в Париже осенью 1997 года. Ночью прошел дождь и сбил наземь множество листьев вековых платанов, растущих вдоль кладбищенских аллей. Несколько негров с воздуходувными машинами, похожими на большие пылесосы, закрепленные на спине, наподобие рюкзака, сдували палую листву с главного проспекта. Я проходил мимо великолепных надгробий наполеоновских маршалов, писателей, масонов, спиритов, памятников ополченцам 1870 года, фамильных склепов и скромных могил великих писателей. В какой-то момент задача – найти захоронение Махно – показалась мне невыполнимой, но дух батьки определенно реял надо мною, ибо в минуты отчаяния перед моими глазами на внутренней стене кладбища возникала одна и та же триада имен, написанных, как мантра, при помощи спрея: Jim Morrison. Oscar Wilde forever. И Viva Nestor Makhno! Они не забыты – великий рок-музыкант, великий писатель-романтик и великий революционер, хотя к ним приходят совсем по разным надобностям совершенно разные люди, говорящие на разных языках…

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

На этом я заканчиваю свое повествование. Возможно, точку нужно было поставить еще раньше – ибо уже Днестром обрезается История и начинаются частные судьбы и события жизни людей, которые были когда-то вовлечены в исторический вихрь и, словно поднятые ветром песчинки, придали ему тяжесть и всесокрушающую силу. Потом ураган утих, и уцелевшие с удивлением обнаружили себя в разных местах Земли – частными лицами с повседневными и несвойственными им прежде заботами. Уходя в Румынию, Махно думал, что вернется назад, – и не смог. Не смог возвратиться в историю. Река Сугаклея все так же текла из вечности в вечность, но это уже была не та река, что вчера. Жар крестьянской войны на Украине и в России дотлевал долго – и в 1922 и в 1923 годах еще чекисты отлавливали по селам и в днепровских плавнях недобитых бандитов, но это не имело уже, собственно, отношения к махновщине, которая сравнима, если использовать геологические аналогии, с грандиозным тектоническим сдвигом, с извержением вулкана.

Я не уверен, что когда-либо можно будет до конца понять смысл революционных событий, происшедших в России, тем более что на наше восприятие прошлого накладываются смысловые фильтры наших дней. Я надеюсь лишь, что эта книга поможет осознать читателю огромность случившегося. Это был грандиозный выброс неуправляемой энергии, копившейся десятилетия, сжатой, слепо ищущей выхода в недрах старого жизнеустройства царской России, которое из далека времени представляется подчас даже идиллическим. Не знаю, стоит ли в очередной раз судить об этом. Сейчас я хочу сосредоточиться и обозначить только одно: масштаб явления.

Можно взять карту и, развернув ее перед собой, попытаться обозреть охваченные махновским движением страны. Я говорю «страны», ибо здесь – Танаис, самый дальний край эллинистической цивилизации, от которой до нашего времени сохранились в Приазовье греческие села и, одновременно, край Русской земли, Дикое Поле; на днепровских порогах убит печенегами князь Святослав; здесь южный отрог Орды и северный удел турецкого султана – Крым, – и дикая ногайская степь, против которой все на тех же порогах Днепра встанет твердыня Запорожской Сечи; отсюда будут ходить на Турцию и Крым вольные казаки, окрестьянившиеся потомки которых развернут над головами черное знамя в битве за землю и волю; здесь – Таврия, гренадерские полки князя Потемкина, фаворита Екатерины II, новая колония Российской империи, куда, по указам императрицы, двинутся с тощих прибалтийских песков Пруссии и Мекленбурга на жирные степные черноземы немцы-колонисты, не подозревающие, что их потомкам уготована гибель в огне российской смуты; здесь – обманом уничтоженная казацкая вольность, губернское правление – первые оковы имперской власти, аракчеевские военные поселения и ключом бьющая жизнь селянства, Сорочинская ярмарка и Миргород Гоголя, Умань, где снами о былой славе жили потомки польских воевод; южнорусские степи под Курском и Орлом, тургеневский Бежин луг, краснокирпичные, железные города XIX столетия – Луганск и Юзовка, евреи-торговцы, азовские рыбаки, контрабандисты – все было здесь, на этой земле. Шестьсот километров с севера на юг, столько же с запада на восток – вот территория, по которой три года гулял смерч махновщины. Сколько тысяч людей сгубили в этом вихре головы свои? Мы не знаем, ибо ни одна революция не ведет точный счет своим жертвам.

Одно чувство неуклонно овладевало мной во время работы – чувство невероятной боли и ужаса перед тем, что произошло. Ужас – перед тою огромной, непомерной энергией разрушения и зла войны, болезней, беженства, одичания, против которой бессилен один человек в кротком достоинстве своем, пред которой один – ничто, подножная слякоть. Боль – за то, что сделала революция с великой страной, что сделала она с людьми, погубив одних, а в души других заронив семена растления, предательства, страха и лжи, которые взошли не сразу, но все-таки взошли, когда Сталин потребовал, чтобы запущенный механизм ненависти отработал свое до конца.

После такого опоя кровью, как Гражданская война, – десятилетия бы длилось похмелье, прежде чем страна окончательно пришла бы в себя. А тут – новый разгул подлости, доносительства, потом коллективизация, репрессии, война – и новая репрессивная волна – и так далее, вплоть до мелкотравчатого вранья дней сегодняшних. Сердце сжимается: как же до сих пор мы живы? Да вот так и живы: ведь не только люди лучшие выбиты, но и чувства хорошие повытоптаны, дух народа отравлен какой-то заразой, унижен и ожесточен!

В 1930 году М. Пришвин записал в дневник сущую, по тем временам, крамолу: «Я, когда думаю теперь о кулаках, о титанической силе их жизненного гения, то Большевик представляется мне не больше, чем мой „Мишка“ (игрушка) с пружинкой сознания в голове… Все они даровитые люди и единственные организаторы прежнего производства, которыми до сих пор… мы живем в значительной степени. Все эти люди, достигая своего, не знали счета рабочим часам своего дня…» (64, 165).

«Кулаки» 1930 года – это либо дети тех, кто участвовал в последней крестьянской войне, либо непосредственно молодые ее участники.

Их «ликвидировали как класс».

Уничтожили интеллигенцию.

Уничтожили тех военачальников, которые стяжали большевикам победу. Уничтожили почти поголовно всех, кто обладал хоть каким-то достоинством, хоть какой-то индивидуальностью.

Во что это обошлось, мы начинаем понимать только теперь, хотя и не знаем еще, где конец распаду и разложению и во что, в результате, начавшееся в 1917-м встанет нам. И если для Есенина «страна негодяев» – любимая его Россия, увидевшаяся ему после Америки, была всего лишь минутным кошмаром и поэтической метафорой, то мы, возможно, вскоре окажемся гражданами этой страны. Если только давно не являемся ими.

Ужас не в том, что большевики победили. Ужас в том, что они превратили революцию из стихийного поиска правды в какую-то инквизицию, наплодив людей, необходимых для такого дела, промотав весь нравственный капитал, накопленный русскими революционерами от Софьи Перовской и Веры Фигнер до Льва Мартова и Александра Богданова, бывшего члена большевистского ЦК, отступившегося от политики, от власти и погибшего в результате опыта по переливанию крови. Если под революцией подразумевать то, что, подобно Кропоткину, стал подразумевать в конце своей революционной карьеры Исаак Штейнберг (член ЦК левых эсеров) – чистый, свободный поступок, нравственное преображение, то большевики поступки заменили ритуалом, а веру – ее имитацией.

К сожалению, закончив книгу, я убедился, что весьма мало приблизился к разгадке главной тайны революции – почему победили большевики. Только сплоченностью их, только жестокостью, только принципиальной беспринципностью это объяснить невозможно. Равно как и бесчисленными ошибками их врагов. Равно как и германскими миллионами.

Эта книга – о стихийном сопротивлении большевизму. Оно было неистовым. Оно было массовым. Но если бы мы увидели только эту сторону революции, получилась бы лживая картина. Была и массовая поддержка большевиков. Они действительно смогли подмять под себя, загипнотизировать большую часть городских рабочих. За ними пошла значительная часть интеллигенции. Более того – военные. Им удалось расколоть, расслоить по волоскам и поджечь даже такой непонятный, чуждый для них материал, как крестьянство. Как? Почему? Непонятно.

Есть несколько соображений на этот счет. Первое связано с мистикой тоталитарных режимов, с притягательностью тоталитаризма. Большевики пропустили страну через зверские испытания. На первое место обычно ставят террор. Но, наверно, вернее будет поставить на первое место голод. Разруху. Тиф. Общий результат: многолетний страх смерти. Ко всему этому большевики причастны непосредственно, но со временем все бедствия войвы стали восприниматься как стихийные силы, а большевики – как организующее начало, как избавители от голода и эпидемий, ужасов войны.

Вновь невольно вспоминается Великий Инквизитор Достоевского: «Кончится тем, что понесут свою свободу к ногам нашим и скажут: „Лучше поработите нас, но накормите нас…“ Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились быть свободными и над ними господствовать – так ужасно им станет под конец быть свободными!»

В словах Великого Инквизитора заключено пророчество несказанной глубины: правда о невыносимости свободы. О том, что для большинства людей она – непосильное бремя. Чтобы выносить его, нужна большая духовная сила. Махно пытался ставить на силу человека – и проиграл. А большевики ставили на слабость – выиграли. Здесь мы подходим к другой теме, гораздо более широкой, – теме общего кризиса современной культуры. Большевизм XX века – одно из самых ярких проявлений этого кризиса. Весьма показательно то, что, начавшись как движение за освобождение трудящихся, революционное движение в России в конце концов породило партию большевиков, которая установила один из самых удивительных по несвободе режимов и утвердила миропонимание, полностью противоположное мятежному, романтическому духу революционеров добольшевистской эры. Более того – она их физически истребила. В этом заключена какая-то мистика.

Удивительно, что «просвещенная» интеллигенция все-таки легче приняла большевизм, чем «темное» крестьянство. Впрочем, если поразмыслить, удивительного тут ничего нет: интеллигенция более всех других классов зависит от власти, крестьянство же наиболее независимо от нее. Поэтому оно дольше всего и сопротивлялось ей: дико, слепо, жестоко.

Интеллигенция тоже сопротивлялась. И в белом движении, и среди оставшихся в красном стане было немало л юдей, которые не замарали своей чести и, в общем-то, ни минуты не обманывались. Но если бы значительная часть интеллигенции не поддержала режим большевистской диктатуры, она бы не устояла, несмотря на всю свою свирепость. Поддержав большевиков, интеллигенция обрекла себя на уничтожение. В этом – тоже мистика.

Чтобы уместить все это в голове, понять все это, нужно, наверно, написать еще одну книгу – «Оправдание большевизма». Какая-то правда за большевиками была. По крайней мере, правда Великого Инквизитора.

Может показаться странным, что я ни слова не сказал о национальной специфике махновщины. Дело в том, что это в значительной мере надуманный вопрос, по крайней мере, в том смысле, в каком ставится он в наши дни, когда национальные чувства носят болезненно-обостренный характер и сериями лепятся национальные герои.

Никаких националистических или сепаратистских лозунгов махновщина никогда не выдвигала. Более того, она открыто противостояла всем трем режимам, которые в том или ином виде представляли независимую украинскую государственность: Центральной раде, правительству гетмана Скоропадского, петлюровской Директории. Она – вне национальной проблематики. Она не противостоит России. Она подчиняется макроритмам русской революции. В ней – не разность, а общность судеб России и Украины.

Махновщина вообще интернациональна. В Повстанческой армии было много евреев, много и русских. Были греки. Был отбившийся от красных эстонский военный оркестр. Были даже немцы, хотя (единственный национальный «пунктик») антинемецкие настроения были довольно сильны среди партизан. Сказались оккупация и неосознанная зависть крестьян по отношению к немцам-колонистам.

Теперь, когда мы проговорили все это, самое время сказать о национальной специфике махновского движения. Ибо она все-таки была. Она заключалась в невозможности для левобережного селянства, в жилах которого текла кровь запорожцев, принять чуждую для себя и жестокую власть, в невозможности примириться с ней. Любовь к вольности, неприятие бюрократической государственности – вот что так долго питало махновщину. В блокноте у Фрунзе есть любопытная запись о том, что в 1920 году в частях Южного фронта, воевавших на Украине, украинцев было всего 9 %. Фрунзе объясняет это несовершенством мобилизационного аппарата. Это объяснение удобное, но поверхностное. Потому что в 1919 году мобилизации были объявлены, но провалились. В то же время мобилизации Махно и в 1919-м, и в 1920-м проходили успешно, хотя Повстанческая армия всегда страдала от различного рода нехваток. Тут и есть «специфика»: революция на Украине началась с крестьянского восстания против оккупантов, началась как партизанская борьба, предводителями в которой были крестьяне, считавшие себя анархистами, большевиков было мало. Большевики захотели эту стихию себе подчинить – у них ничего не вышло. На Украине почти вся энергия революции ушла сначала в повстанчество, а потом – в бандитизм. Бандитизм стал формой участия народа в Гражданской войне. Естественно, взвесить и учесть эту форму – невозможно. Поддавались учету только те 9 % мобилизованных, которые были уловлены большевиками. Остальные оказались частью среди петлюровцев, частью – у Махно. Вот такая национальная специфика. К слову сказать, когда в 1921 году от Фрунзе категорически потребовали покончить с Махно, ему было поручено сформировать для борьбы с ним украинские партизанские отряды, потому что к исходу Гражданской войны какое-то раздражение против русских, являвшихся то в виде белых, то в виде красных, у украинских крестьян все-таки возникло. И чтобы этого момента не усугублять, потребовалось создать национальные карательные формирования. Чтобы быть до конца честными, скажем, что создать украинские партизанские отряды Фрунзе удалось. Но не они сыграли в разгроме Махно решающую роль.

Нельзя не признать очевидного и более глубокого, тайного трагизма судьбы Махно. Очевидный трагизм лежит на поверхности: он хотел служить революции – ему не дали; он мечтал быть народным вождем, а в результате превратился в ужасающую фигуру действительно уже на любое злодеяние отчаявшегося бандита. Он много сделал для разгрома белых и ждал признания революционных заслуг своих, он тоже хотел ходить в усах, как Буденный, – а его запихали в разбойники, записали в злейшие, смертельные враги.

И он стал врагом. Беспощадным. Расчетливым. Смертельным.

Его развело с большевиками, по сути, нечто совсем эфемерное: чувство собственного достоинства. Он не хотел быть безропотным исполнителем чужой воли, не хотел быть козлом отпущения. Только поэтому он был обречен, как Эдип, – идти от одного страшного разочарования к другому. Время от времени он начинал надеяться, что ему удастся договориться с большевиками – так было зимой 1919 года, уже после объявленной ему летом анафемы, так было даже в 1920-м, хотя его дважды уже объявляли вне закона. Он не мог поверить, что махновщина и большевизм принципиально нестыкуемы, ибо первая, хоть и в упрощенном виде, представляет анархистский принцип спонтанной самоорганизации общества, а другой воплощает принципы тоталитаризма и, следовательно, беспрекословного подчинения масс – вождям, всех государственных структур – партии, а партии – идее. Одной. Он хотел служить революции, но не мог служить революции большевистской, как хотели, но не смогли его командиры, его войска. Они были слишком независимы, слишком свободны, они не могли вписаться в систему большевистской инквизиции, ибо были еретики. Сама махновщина – крестьянская ересь в революции, воспользовавшаяся для выражения своего кредо языком еретического же (во все времена и во всех ипостасях) учения – анархизма. Как всякая ересь, махновщина была обречена навлечь на себя гнев сильных мира сего. Но только как ересь она и интересна.

И не тремя книжками неоконченных мемуаров оправдан Махно перед историей. Он вошел в нее как еретик; его оправдание, его слово, его завет – в беспощадной и бескомпромиссной битве. С белыми. С красными. В непокорстве. В сопротивлении до конца, вопреки логике и здравому смыслу. Это дано не многим: противоречить, когда другие уже смирились, драться, когда другие опасливо пригибаются, продираться к смертельной свободе безудержно и слепо, как рыба, идущая на нерест в верховья реки…

Если бы Махно в 1919 году влился – чего, собственно, и ждали от него – в ряды большевистской армии, то сегодня в глазах потомков он был бы одним из длинного ряда красных командиров, которые, будучи лично храбрыми и отважными людьми, стали, в лучшем случае, лишь добросовестными исполнителями чужой воли. Но он споткнулся в своем упрямом непокорстве – и вынужден был начать собственную борьбу. Которую проиграл.

Или выиграл?

Судить трудно – но, во всяком случае, имя его не вписано в общий унылый список. Оно стоит особняком. Оно будоражит умы. Вероятно, Махно был совсем другим, нежели мы думаем о нем, нагружая его образ своими смыслами. В некотором смысле слова, любой исторический герой – это литературный персонаж. Махно это касается в огромной степени. И возможно, все было не так, как здесь рассказано. И вполне может статься, что гениальный партизан, «комбриг батько-Махно» на самом деле прожил не свою жизнь, по молодости и по глупости подхватив ношу, которую бросило ему время, и что на самом деле был он мирным селянином, тихим вечером возвращающимся домой с ярмарки…

Здесь – возможная тайная трагедия Махно.

Он мечтал вернуться на родину, но не мог – по злой иронии судьбы имя его было включено в список самых злейших врагов Советской власти вместе с именами гетмана Скоропадского, Петлюры, генералов Врангеля и Кутепова (называю лишь тех, с кем ему приходилось непосредственно бороться). Он вовеки не подлежал амнистии.

Девять лет Махно просидел в тюрьме за юношеский террористический акт. Четыре года вел войну. Тринадцать лет влачил скудную жизнь эмигранта. Смысл всей его жизни придала война, вернее последние два ее года, когда он бился один против всех – и стяжал в этой битве железную стойкость несмирившегося бойца. Может быть, потом он даже сожалел об этом. Но такие награды невозможно отдать назад.

И перед потомками он оправдан своею бескомпромиссной битвой, своей драгоценной стойкостью. В Париже бывший командир Повстанческой армии в нищете и забвении дал свой последний бой, спасая себя, своих товарищей и идею народной свободы от лжи и грязных наветов. Через два года после смерти Махно черное знамя анархии подхватили анархисты Испании. И хотя это была все та же история – история борьбы человека за свою свободу, – Махно уже не имел к ней отношения. Или имел? Чьими именами вдохновлялись испанские повстанцы? И почему латиноамериканские guerrileros до сих пор воздают хвалу Нестору Махно на стенах кладбища Пер-Лашез?

Анархизм, оказавшись в центре внимания этой книги, ставит нас перед проблемой свободы. По крайней мере, в том виде, в котором она существовала в первой трети прошлого века. Может показаться, что битва за свободу проиграна. Найдется предостаточно аргументов в пользу того, что мы движемся к полностью несвободному обществу, где тотальное управление людьми будет осуществляться с помощью денег, внушенных страхов и смыслов, навязанных рекламой и пропагандой.

Страницы: «« ... 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1910, номер 9, сентябрь, под заглавием «Встреча», с ...
«Прочитав книжку „Уход Толстого“, сочинённую господином Чертковым, я подумал: вероятно, найдётся чел...
«…Тогда же, судьба, – в целях воспитания моего, – заставила меня пережить трагикомические волнения п...
«Она – маленькая, мягкая, тихая, на ее лице, сильно измятом старостью, светло и ласково улыбаются са...
«Один из моих приятелей сообщил мне описание странного приключения, случившегося с ним во время его ...
Едва ли в каком-нибудь другом городе, кроме Москвы, всевозможные шарлатаны пользуются таким почетом ...