Повесть о двух головах, или Провинциальные записки Бару Михаил

Гусли Горького зачем-то уцелели и висят на стене нынешнего, третьего по счету, краеведческого музея. Правда, без струн. В музее тихо. Только половицы скрипят. Еще бы им не скрипеть, если деревянному зданию почти полтора века, а ремонт в последний раз делали тогда, когда на гуслях Горького были целы струны. Денег на ремонт… Как почти везде в провинции. Правду говоря, и сам Васильсурск теперь не город, а поселок городского типа. Просто поселок, которому в этом году четыреста девяносто лет. На его ремонт тоже нет денег. Жителей осталось в Васильсурске чуть больше тысячи. Это летом, когда приезжают дачники и возвращаются те, кто уезжал на заработки в другие города, а зимой не более шестисот. Медсестры, к примеру, едут в Москву ухаживать за лежачими больными. За месяц можно заработать тысяч тридцать. По местным меркам хорошие и даже очень деньги. Те, кто остаются… У Елены Сергеевны, экскурсовода в музее, зарплата минимальная. Четыре тысячи шестьсот рублей. Из этой зарплаты надо отдать полторы на оплату коммунальных услуг. Три тысячи и огород – вот все ее доходы. Иногда она выходит из музея на улицу и уговаривает местную молодежь пойти в музей на экскурсию. Бросьте, говорит, пиво – в музее интереснее. Денег за экскурсию не возьму. Бесплатно расскажу. Впрочем, и платно в Васильсурском музее, считай, бесплатно – пятнадцать рублей для взрослого и десять за ребенка. Редко, но бывает так, что идут, а чаще крутят пальцем у виска. На самом деле не крутят, а говорят. Интересуются ее психическим здоровьем. Она все равно их уговаривает.

Болеть ей нельзя. Лечить здесь особенно некому. Лечиться лучше в райцентре Воротынец, а он на другом берегу Суры. Туда, конечно, ходит паром летом. Раз пять, кажется, за день. Паром частный. Билет стоит сто рублей в один конец. Не наездишься. Не то что раньше, когда билет до Нижнего на «Метеоре» стоил трешку. Зимой паром не ходит. Зимой сотрудники местного отделения МЧС проверяют крепость льда и ставят там, где можно идти, еловые ветки. Вот по этим вешкам васильчане и переходят Суру. Там километра два или около того. Это, с одной стороны, плохо, а с другой – хорошо. Если бы не Сура, то оставшихся в поселке семь десятков детей возили бы на автобусе в Воротынец, а школу закрыли.

Музей находится в одном здании с поселковым домом культуры. Они дружат. У дома культуры история болезни почти такая же, за исключением танцев. Танцы – это основной источник доходов. Билет на танцы стоит двадцать рублей. Вчера на танцы пришло двадцать человек. За сезон Анна Федоровна, директор дома культуры, мечтает набрать денег, купить два десятка килограммов краски и покрасить пол в фойе, где проходят занятия детской танцевальной студии. Она просила у администрации десять тысяч на ремонт туалета. Не дали. Не дали денег и на костюмы детям. Но она не унывает. Анна Федоровна сама сшила им костюмы из… да буквально из ничего и сшила. Красиво получилось. Теперь на каждый танец у детей новые костюмы. Вместе с библиотекой дом культуры и музей дают театрализованные бесплатные представления. В школе, в поликлинике, в доме милосердия, где живут одинокие пенсионеры из Васильсурска и района. Дети танцуют, Елена Сергеевна рассказывает об истории Васильсурска, а библиотека придумывает сценарии выступлений. Еще и хор «Сударушка» поет. Он, правда, за последние годы сильно поредел. Поумирал, считай, почти наполовину. Жаль пристани нет. К пристани бы причаливали теплоходы с туристами. Вот как в Козьмодемьянске[73]. В Васильсурске и рыба, и ягоды, и грибы куда как дешевле и лучше, а уж про красивые пейзажи и говорить нечего. Рыба у них еще ого-го какая. Оно, конечно, не стерлядь… Но щуки бывают пудовые. Крокодилы, а не щуки. Только бы пристань для туристов построить, а они уж и расскажут, и споют, и станцуют, и денег на ремонт музея и краску для полов танцевальной студии заработают.

Я смотрел на этих женщин и думал, что если бы в День музейных работников или в День заведующих провинциальными домами культуры эти самые музейные работники и заведующие домами культуры собирались бы в парках, купались в фонтанах, шумели, приставали к прохожим на предмет проведения экскурсий… слова не сказал бы.

Прощальный взгляд со стороны Суры на Васильсурск бросить не удастся. Некуда его бросать. То, что осталось от города, вернее, от поселка, прячется на холме среди деревьев. В прошлом, когда к городской пристани с холма спускалась Покровская улица с купеческими домами, можно было. В прошлом, когда к пристани Васильсурска причаливали пароходы, буксиры и баржи. В прошлом, которое могло бы стать настоящим, но не стало.

* * *

Чайные чашки на даче должны быть большими, яркими, с золотыми, вытертыми губами от долгого пользования каемками по краям и красными маками на пузатых фаянсовых боках. Чайные ложки должны быть старыми, серебряными, в крайнем случае мельхиоровыми, доставшимися от бабушки. Лучше, если на черенках ложек будет выгравирован неразбираемый даже под лупой вензель, на вопросы о котором можно отвечать каждый раз разное, вроде моя бабушка Прасковья Федотовна, урожденная Пузырева… или мой дедушка из индийского похода набор этих ложек пешком через всю Филевскую линию… или в комиссионном магазине по случаю мой папа, столбовой бухгалтер… Начищенный самовар должен светиться даже в темноте и по части медалей не уступать генерал-майору, а то и генерал-полковнику. Варенье должно быть царское изумрудное крыжовенное без семечек, темное, как шаль, вишневое без косточек, янтарное золотистое абрикосовое и черное, с кровавым подбоем, черничное. Вазочки для варенья должны быть из советского прессованного хрусталя с выпуклыми листиками и ягодками. Перед подачей на стол в каждую вазочку с вареньем следует положить слипшуюся до состояния клинической смерти осу или пчелу. Муха прилетит сама. Губы от варенья нужно облизывать долго и от уха до уха. Чай должен быть черный байховый, с лимоном, мятой, смородиновым листом, мелко нарезанными дольками душистого яблока или десятком ягод собранной рано утром земляники, клубники или малины. Пить его следует в саду, в беседке[74], еще не проснувшись от дневного сна. Разговор должен быть неспешным, ленивым, долгим и стремиться к бесконечности. Предложениями пользоваться не нужно. Достаточно слов или простейших словосочетаний вроде «огурцы», «навоз», «тракторист», «алкаш», «уродились», «соседский кобель», «алкаш», «комары», «хорошо бы дождь», «все сгнило уже от сырости». Между словами и словосочетаниями нужно судорожно зевать, прикрывая рот рукой, чтобы в него не залетела оса, или пчела, или муха, которая из последних сил вытащит все шесть ног из варенья и будет бесконечно ползать по бесконечному краю вазочки. Через час снова пойти вздремнуть перед ужином. Тарелки для ужина должны быть…

* * *

Что ни говори, а русские щи и украинский борщ – два блюда о разном. Щи – это о жизни вообще, а борщ – это о том, что жизнь удалась. Летом жизнь удается лучше всего[75], а потому и борщ лучше всего летний, но не тот, который варится в городе из продуктов, купленных в супермаркете, а тот, который на даче, потому что только на даче можно с гордостью сказать: «У нас в борще все свое», – включая тарелки, в который он налит, и тотчас потащить гостя в огород, в новенькую теплицу из поликарбоната, посмотреть на крошечные, молочной спелости тарелки, на которых только-только показалась голубая каемочка, и гроздья деревянных ложек, усыпавших развесистые, как у клюквы, кусты.

Впрочем, до борща еще, как говорится, семь верст лесом, а перед лесом – бульон, который еще надо переплыть. К примеру, в бульон для полтавского борща кладут петуха, или гуся, или даже копченого гуся, или утку, но тут надо не забывать, что после борща с копченым гусем надо петь «Чому я не сокiл» или «Ніч яка місячна», а мы, кроме «По диким степям Забайкалья» или вовсе частушек… Поэтому просто берем кусок говядины с сахарной костью и варим до готовности. Можно свинину, а можно и вовсе привезти из города копченых куриных окорочков в вакуумной упаковке и варить их как гусиные. Хорошо в бульон бросить горсточку сушеных белых или подберезовиков для запаха. Тех самых, которые насобирал в промышленных количествах прошлой осенью, сушил нанизанными на суровых нитках у печки и бережно хранил в ситцевых цветастых полотняных мешочках с веревочками.

Пока бульон варится, надо надеть галоши, в которых обычно ходят по двору дачные и сельские жители, и пойти нарвать на грядках укропа, петрушки, морковки, болгарских перцев, капусты, свеклы, картошки, помидоров… В этом году помидоры не удались. Их жрет фитофтора. Их так мало, что у каждого есть имя, отчество и история болезни, в которую дачник каждое утро заносит температуру и данные анализов. Можно, конечно, обойтись томатной пастой, но это уже будет зимний городской борщ не с болгарскими перцами, а с перцами из Болгарии, картошкой из Израиля и укропом из Абхазии. Поэтому перед тем, как рвать помидоры, говорим с каждым и объясняем, почему не могли поступить иначе.

Свеклу для борща можно запекать, можно тушить, можно поджигать, можно делать с ней все что угодно – главное здесь не в способе приготовления, а в том, чтобы ее, как и морковку, никогда не натирать на терке, а нарезать остро наточенным ножом на кубики или параллелепипеды. Конечно, если вы женщина, которой надоело варить борщи до смерти, то можно и натереть свеклу и морковь на терке. Ничего ужасного не случится. И не ужасного тоже. Просто скажут, что моя мама варит борщ лучше. Или не мама.

– А кто? Говори, гад, кто?!

– Да ты ее не знаешь. Так, одна из бухгалтерии…

Поэтому нарезаем свеклу кубиками или параллелепипедами и тушим ее на медленном огне до готовности.

Некоторые для того, чтобы свекла сохранила свой цвет, добавляют в борщ уксусную кислоту или лимонную… Добавляли бы уж сразу силикон и ботокс, если им так нравится химия. Тем, кому уксуса хватает и в жизни, я бы рекомендовал перед самым концом приготовления борща добавить в него несколько долек крепкого антоновского яблока. Приятная кислинка в антоновском яблоке происходит не от уксусной, а от аскорбиновой кислоты, которая, в отличие от первой, витамин, а не продукт основного органического синтеза по три копейки за тонну.

Несколько слов о нарезании капусты. Одни ее нарезают шашками, а другие – длинной соломкой. Я люблю шашками, но не потому, что вкус соломки хуже, а потому, что ее длинно и некрасиво есть, если смотреть со стороны. Изо рта висит и капает. Точно морж ест. Приходится с шумом втягивать в себя капусту. От этого могут быть брызги. А если у вас накрахмаленная белая скатерть и обед романтический? «Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста!» О ком, спрашивается, это сказано? Понятное дело, о человеке, который ел капусту, нарезанную соломкой, а не шашками.

Нет нужды говорить о пассеровании овощей, добавлении пряностей, о том, что молодая капуста варится быстрее картошки… Это все скучные технические подробности, которые можно вычитать в сотнях и тысячах рецептов, как лучше и правильнее варить борщ. Надо только не забывать о том, что чем правильнее вы варите борщ – тем он скучнее. Каждый раз, особенно если вы женщина, надо что-то менять – то ли положить больше перца, то ли меньше лаврового листа, то ли пересолить, чтобы он думал, что вы влюблены, то ли подавать борщ к столу в красном шелковом, с кружевами, то ли, если кружева не произвели должного эффекта, сварить его без мяса, чтобы он, бесчувственная скотина, задумался… ну хоть о чем-нибудь, но задумался. Кстати, о мясе. Тот кусок, который после разделки на порции окажется с сахарной косточкой и хрящиком, надо положить в мужскую, а не в женскую тарелку[76]. Мужчина будет грызть косточку и весь перепачкается, как свинья. Вот тут можно достать накрахмаленную салфетку или красиво вышитое полотенце (в крайнем случае, если у вас дача без удобств, бумажное) и сказать: «Дай я тебя оботру, мурзик! Выпей еще водочки».

К водке, настоянной смородине, землянике, малине, клюкве, можжевельнике, корне хрена или жгучем перце с медом от собственных пчел, надо подать малосольный огурчик, разрезанный вдоль напополам и уложенный на кусок черного хлеба. Рюмка должна быть достаточно большой, чтобы подняв ее на уровень глаз и посмотрев на вас сквозь золотистое бордовое фиолетовое медовое и малиновое, он подумал бы (не мог не подумать): «Жизнь удалась!»

* * *

Если лето выкопать, сорвать, нарезать на кубики, колечки, полоски, обжарить на большой чугунной сковороде в кипящем подсолнечном или оливковом масле, выложить в большую глиняную миску с желтыми и красными полосками по краю, или фаянсовую салатницу с цветочками, или хрустальную вазу без цветов и полосок, посыпать мелко нарезанными укропом, чесноком, петрушкой или кинзой, то получится баклажанная икра.

Кинешма

В Кинешме в плавучей гостинице «Мирная пристань» по утрам в комнату набивается множество водяных солнечных зайчиков. Водяные солнечные зайчики не в пример подвижнее сухопутных увальней, которые еле ползают, точно черепахи или улитки. Водяные ни минуты не сидят на месте – только что он щекотал тебе кончик носа и грел щеку и вот уже греет другую и не тебе. Или вовсе не щеку. И при этом не перестает щекотать. Начнешь его ловить и где только не поймаешь…

* * *

В августе бывают такие вечера в саду с настроением вечерний звон вечерний звон как много… еще не осень, нет, но она просит принести ей из дому шаль с такими огромными цветами, которые бывают только в букетах, подаренных артистам. Она в нее не закутается, но накинет на одно плечо, а вторым станет зябко поводить и белеть в сумраке беседки. На столе будет остывать самовар с выглядывающей из блестящего латунного носа большой каплей, а по половинке арбуза ползти, с трудом размыкая слипшиеся от сладкого сока лапки, муха. Об урожае кабачков, колорадских жуках, пожравших в этом году не только картошку, но даже и баклажаны в теплице, о компоте из черной смородины с апельсиновыми дольками, о варенье из ягод кизила и о перетертой с сахаром чернике будет сказано все, и в воздухе повиснет такая тишина, которая если упадет, то непременно разобьет вдребезги большую вазу с плюшками… но пока не разбила, лучше всего встать и пойти гулять к реке. Бродить по колено в тонком и молочном, точно дыхание трехнедельного теленка, тумане, задумчиво смотреть на стеклянную воду с полусонными кувшинками, бормотать, как бы размышляя вслух, о том, что нынче ветрено и волны с перехлестом, что костер в тумане светит, что искры гаснут на лету, что отцвели уж давно хризантемы, что по аллее олуненной в шумном платье муаровом, а дорожка песочная… не забывая в конце каждой строфы поправлять шаль на ее плечах. Перед самым закатом, когда цветы на шали станут пахнуть сильнее, вернуться в беседку. Беспрестанно шутить, хохотать, греть нисколько не озябшие руки у вконец остывшего самовара, прислоняться пылающими щеками к его бокам, пить чуть теплый чай и долго слизывать каплю клубничного варенья, непонятно как упавшую в теплую и душистую ямку под ее ключицей. Утром, часов в шесть или даже в пять, встать, нарезать огромный букет георгинов, сесть в машину и, по холодку, пока нет пробок, домчаться до Москвы, чтобы успеть к поезду из Мариуполя, на котором возвращаются жена и дети из двухнедельного отпуска на Азовском море.

В августе бывают такие вечера в саду с настроением вечерний звон вечерний звон как много… еще не осень, нет, но она просит принести ей из дому шаль с такими огромными цветами, которые бывают только в букетах, подаренных артистам. Она в нее не закутается, но накинет на одно плечо, а вторым станет зябко поводить и белеть в сумраке беседки. На столе будет остывать самовар с выглядывающей из блестящего латунного носа большой каплей, а по половинке арбуза ползти, с трудом размыкая слипшиеся от сладкого сока лапки, муха. Об урожае кабачков, колорадских жуках, пожравших в этом году не только картошку, но даже и баклажаны в теплице, о компоте из черной смородины с апельсиновыми дольками, о варенье из ягод кизила и о перетертой с сахаром чернике будет сказано все, и в воздухе повиснет такая тишина, которая, если упадет, то непременно разобьет вдребезги большую вазу с плюшками… но пока не разбила, лучше всего встать и пойти гулять к реке. Бродить по колено в тонком и молочном, точно дыхание трехнедельного теленка, тумане, задумчиво смотреть на стеклянную воду с полусонными кувшинками, бормотать, как бы размышляя вслух, о том, что нынче ветрено и волны с перехлестом, что костер в тумане светит, что искры гаснут на лету, что отцвели уж давно хризантемы, что по аллее олуненной в шумном платье муаровом, а дорожка песочная… не забывая в конце каждой строфы поправлять шаль на ее плечах. Перед самым закатом, когда цветы на шали станут пахнуть сильнее, вернуться в беседку. Беспрестанно шутить, хохотать, греть нисколько не озябшие руки у вконец остывшего самовара, прислоняться пылающими щеками к его бокам, пить чуть теплый чай и долго слизывать каплю клубничного варенья, непонятно как упавшую в теплую и душистую ямку под ее ключицей. Утром, часов в шесть, встать, нализаться остатков клубничного варенья из теплой и душистой ямки под ключицей, убедиться, что их еще надолго хватит, сесть в машину и, по холодку, пока нет пробок, домчаться до Москвы, забежать в контору, разобрать почту, ответить на звонки и долго, смакуя каждый глоток, пить отвратительный жидкий кофе из автомата, стоящего в коридоре. Без сахара, но с привкусом клубничного варенья.

Лух

Лух – маленький сонный поселок городского типа в три тысячи душ на берегу маленькой, домашней и почти ручной реки Лух. Маленький Лух впадает в Клязьму, а Клязьма – в Оку, а Ока – в Волгу, а Волга впадает в Каспийское море, а лошади кушают овес и сено, а лето не то, что зима. Зимою нужно печи топить, а летом и без печей тепло. В многоквартирном (по местным меркам), на полтора десятка квартир, доме, в котором живет директор Лухского краеведческого музея Галина Ивановна Ширшова, зимой топят углем. У каждого есть свой маленький котел в квартире. Даже не котел, а котелок. Раньше ей хватало на зиму тонн двух с половиной угля, а теперь и трех хватает еле-еле до апреля. Раньше Лух окружали леса, а теперь их осталось мало и, судя по тому, с какой любовью к наживе их вырубают, будет еще меньше. Раньше ветер застревал в верхушках огромных сосен, пышных кронах берез и лип, а теперь продувает Лух насквозь. Раньше Лух был городом и даже столицей удельного княжества, а теперь…

Если честно, то хиреть Лух стал давно. Так, чтобы приезжали в него и переворачивались самосвалы с пряниками… нет, этого не было. Татары в пятнадцатом веке приходили без них. Поляки в начале семнадцатого тоже вместо сладкого принесли железное и острое. Кстати, железное и острое в виде сабель и кинжалов, которое они побросали при отступлении или вовсе выронили перед тем, как отдать богу душу, хранилось в Лухе и даже попало в экспозицию первого, народного, лухского музея, организованного в семидесятых. Потом забрали эти сабли в областной музей, в Иваново, и обратно… Нет, если поляки опять сунутся, то сабли, конечно, населению раздадут, а пока…

Во второй половине семнадцатого века, когда Луху было две с половиной сотни лет, он уже был местом ссылки. Сослали в него бывшего управляющего Посольским приказом опального ближнего боярина Артамона Матвеева. Из Луха Матвеев уехал в Москву по приказу Петра Первого. Правда, всего на четыре дня. Зарубили Матвеева взбунтовавшиеся стрельцы. Теперь в Лухе проезжающим показывают «дом Матвеева». На самом деле, это дом купца Попова, который жил позже, но… В Москве будете придираться. Там домов, в которых жили и живут бояре, хоть пруд пруди, а в Лухе, после отъезда Матвеева, из ближних бояр, почитай, и не был никто. Даже опальные норовят проехать мимо.

В конце восемнадцатого века Лух из уездного города Костромского наместничества, по указу Павла Первого, превратился в заштатный. Жизнь немногочисленных горожан, многочисленных кур, гусей и коров это событие уже не могло переменить ни в какую сторону. Они продолжали пасти гусей, доить коров и выращивать знаменитый лухский лук, который был так хорош, что сам Иван Грозный не садился за стол, пока ему не подадут на специальной золотой тарелочке ядреной лухской луковицы. Выпьет царь сладкой анисовой водки или многолетнего сыченого меда, понюхает луковицу, присолит, откусит и аж заколдобится…[77]

Лук выращивают в Лухе и по сей день и каждый год устраивают праздник лухского лука. Пекут пироги и оладьи с луком, соревнуются в том, кто больше сможет нарезать лука, пролив при этом меньше всех слез. Мало кто, кроме луководов, знает, что слеза от лухского лука не только много крупнее и прозрачнее слезы, скажем, от ростовского, астраханского или тамбовского[78], но и самая горючая. Температура ее воспламенения почти не отличается от комнатной.

На этом месте читатель, быть может, зевнет и подумает, что лук – это все, чем может гордиться маленький Лух. Прибавить к луку два или три храма, колокольню, здание торговых рядов, вид с высокого невысокого берега на реку, такую уютную и домашнюю, что кажется, она аккуратно протекает между спальней и гостиной, и тогда уж точно будет все. Нет, не все. Мало кто… Да почти никто и не вспомнит теперь, что Лух, маленький сонный Лух, есть родина электросварки. Не Тула с ее левшами, не Петербург или Москва с их бесчисленными фабриками и бесчисленными дымами из бесчисленных труб, не Урал с рудой, домнами и адовым железным лязгом, не Германия с дотошными инженерами и их подробными чертежами, не Америка с Эдисонами и фордами, а тихий, незаметный Лух, в котором жил и работал во второй половине позапрошлого века Николай Николаевич Бенардос – выдающийся русский изобретатель и инженер.

Николай Николаевич не собирался жить в Лухе, а приехал сюда, в родовое поместье своей матери, выяснить кое-какие хозяйственные вопросы и вернуться в Москву, но влюбился в Лух, в окрестные сосновые леса, в речные дали, а пуще всего в дочку хозяина лухского постоялого двора – Анну Лебедеву. Долго не думал – бросил учебу в Петровской сельскохозяйственной академии, женился, построил усадьбу Привольное в двенадцати верстах от Луха и завел передовое по тем временам хозяйство. Не убыточное, как чеховский Алехин или толстовский Левин, а прибыльное и на самой что ни на есть научной основе. В Юрьевецком уезде, к которому был приписан Лух, такого больше не было. Построил школу для крестьянских детей, завел библиотеку и медицинский пункт, обучал мужиков слесарному и токарному делу. Тем, кто во время обучения разучивался пить, приплачивал по два рубля.

В Привольном Бенардос спроектировал и построил с помощью местных кузнецов опытную модель парохода, который мог преодолевать речные перекаты, мели и обходить мельничные плотины по суше. Этот пароход проплыл и прошагал по рекам Лух и Клязьма до самого Гороховца три сотни километров, а потом был доставлен в Петербург, где… не вызвал совершенно никакого интереса у чиновников. Ежели кто думает, что Николай Николаевич, так огорчился, что перестал изобретать… Кроме парохода он изобрел машинку для приготовления мороженого, пароходное колесо с поворотными лопастями, паровую кастрюлю, коробку для консервов, кран для умывальника, снаряд для перевозки дров и других тяжестей, на который получил патент и благодарность из Сельскохозяйственной академии Санкт-Петербурга, подсвечник для свечей Яблочкова, велосипед со взрывчатым двигателем[79], керосиновый самовар, ружейные патроны для дроби, электропаяльник для олова, механическую стиральную и отжимальную машины, устройство для разогревания черствых бубликов, гребенку для животных, способ для закупорки стеклянных банок, прибор для наливания кислот, самодвижущуюся сухопутную мину, копательную машину, висячий цифровой замок «Болт», пушку для метания канатов на терпящий бедствие корабль… и это лишь несколько позиций из списка в две сотни наименований. Бенардос разработал проект восстановления Царь-колокола и устройства для него специальной колокольни, переносные складные балкончики для мытья домовых окон, чертежную доску с прибором для натягивания бумаги, шпалорельсы, подвижные платформы для переправки публики через улицы, прибор фрейограф, который бог знает что такое, но, должно быть, очень интересная и полезная штука, а также загадочный антропоэлектрометр, о котором неизвестно почти ничего. Есть только чертеж непрозрачного цилиндра на колесиках из которого сверху торчит коротко стриженая мужская голова с бородой и усами, а снизу – ноги в штиблетах. От цилиндра идут два, в завитушках, электрических провода к столу, на котором стоит коробочка с клеммами и еще один цилиндр, тоже маленький. Один провод присоединен к коробочке, а второй к цилиндру. И все. Только и есть приписка, что нарисовано это в 1895 году, января десятого дня, в городе Санкт-Петербурге на Малой Итальянской улице в доме номер шесть, квартире двадцать три. Ни сведений о том, какой этаж и сколько комнат в квартире, ни кто соседи, ни почему из цилиндра торчат только усы и борода, ни указаний на то, что эксперименты можно проводить на безбородых, безусых и даже на женщинах… ничего. Директор лухского музея, показавшая мне этот чертеж, тоже ничего об антропоэлектрометре не знает, но уверена, что если бы мы разгадали его тайну, то случился бы таких размеров прорыв в науке, что в него прорвалось бы и ушло огородами…

Но мы отвлеклись от главного изобретения Николая Николаевича – электросварки. Еще во время постройки своего шагающего парохода, Бенардосу приходилось скреплять между собой кузнечной сваркой довольно большие листы металла. Тут-то и пришла в голову изобретателю мысль разогревать эти листы перед соединением вольтовой дугой. Во время разогрева металл местами оплавлялся и соединялся. Остальное было, как говорится, делом техники. Каких-нибудь несколько лет[80] трудных, изнурительных вообще и для здоровья в частности экспериментов по усовершенствованию технологии сварки, и золотой ключик… Вот с золотым ключиком Бенардосу не везло никогда. Финансовой помощи он не получал ниоткуда. Все свои макеты, действующие модели, испытания Бенардос проводил за свой счет. Даже патент на электросварку не сделал его богатым.

На счастье Николая Николаевича, неподалеку от Луха, в Кинешемском уезде, жил другой изобретатель – Андрей Иванович Бюксенмейстер, владевший заводом по производству аккумуляторов, угольных электродов и электродуговых ламп[81]. Знакомство и дружба с Бюксенмейстером очень помогли Бенардосу при отработке технологии сварки чугуна и стали. Андрей Иванович поставлял Николаю Николаевичу электрохимические источники тока и Электроугли и сам принял участие в некоторых экспериментах.

Жизнь Бенардоса, однако, не состояла из одних изобретений. Надо сказать, что лухские помещики не любили его за… да за все и не любили. За то, что бесплатно помогал крестьянам медикаментами, за то, что учил их слесарному делу, за то, что активно отстаивал идею бесплатного обязательного образования крестьян, за требование повсеместного санитарного контроля… Черт знает какие слухи и сплетни распространяли они про Николая Николаевича.

Местный врач, к примеру, утверждал, что Бенардос неравнодушен к учительнице им же устроенной школы. Бенардос не стал ему говорить: «Вы лжете, милостивый государь, извольте извиниться!» – не стал бросать перчатку и вызывать на дуэль. Просто взял и высек сплетника. Обошлось это изобретателю в год тюрьмы, поражением в правах, запретом на государственную службу и, по первоначальному приговору, ссылкой на житье в Сибирь. Потом Сибирь из приговора убрали и добавили три месяца гауптвахты. Сколько денег ушло на все судебные издержки, сколько здоровья было потеряно…

Только в 1885 году, после того как изобретение, названное Бенардосом «Электрогефест», было доведено до промышленного применения, он обратился в Департамент торговли и мануфактур с прошением о выдаче ему привилегии на «Способ соединения и разъединения металлов непосредственным действием электрического тока». Шесть лет прошло со времени изобретения электросварки в лухском имении Привольное, которое к тому времени было продано за долги ссудным банком. На то, что осталось от раздачи долгов, Бенардос смог оплатить патентные пошлины. Привилегию Бенардосу дали на десять лет. Европейские патенты во Франции, Англии, Германии и других странах ему пришлось брать уже с соавтором и совладельцем – купцом Ольшанским, на деньги которого оплачивались европейские патентные пошлины. Потом было петербургское товарищество «Электрогефест», первая в мире показательная сварочная мастерская, золотая медаль Русского электротехнического общества, звание почетного инженера-электрика и всемирное признание. Но это уже другая история, которая более имеет отношение к Петербургу, Парижу, Берлину и другим европейским столицам, но никак не к скромному Луху.

От усадьбы Привольное, от его слесарных, деревообделочных, механических мастерских, кузницы, дома, фруктового сада, оранжереи, фонтана, китайской пагоды и пятисаженной египетской пирамиды не осталось ничего, но до сих пор есть в Лухе школа имени Бенардоса. Есть Лухский краеведческий музей, которому в восемьдесят первом году, в год столетия изобретения электросварки, было присвоено имя Николая Николаевича. На празднование столетия приехал в Лух президент Академии наук Александров, директор Киевского института электросварки академик Патон и космонавт Кубасов, первым применивший электродуговую сварку в космосе. Установили памятник Николаю Николаевичу и завели обычай устраивать ежегодные Бенардосовские чтения. Они и теперь есть. Только научных докладов, как сказала мне директор музея, теперь почти не делают. И вообще, ученые, инженеры-сварщики приезжают на них все реже. Мало у нас нынче инженеров-сварщиков. У нас и просто сварщиков не так чтобы… Приезжают в основном ученики средних и очень средних технических учебных заведений. Им бы обучиться сварочному делу, а уж потом за научные доклады браться. Да и Киевский институт электросварки имени Е. О. Патона теперь, хоть и ближнее зарубежье, а той помощи, что была от него раньше…

Признаться, и у лухских властей снега зимой не выпросишь. Уже который год должны перевести музей из крошечного пришедшего в негодность деревянного домика в каменное здание, а все никак не соберутся. Причина известная – денег нет. На весь переезд с ремонтом уже подобранного здания нужно полтора десятка миллионов рублей. Их нет и не будет. Зато нашлись двенадцать с половиной миллионов на постройку «смуровских бань», как их называют местные жители. Смуровские они потому, что построены по приказу главы местной администрации Смурова. Он до этого был в Лухе начальником милиции, а потом записался добровольцем в правящую партию, и тут ему, как говорится, карта-то и пошла. Стал он главой районной администрации. Известен он еще и тем, что после вступления в должность упразднил отдел культуры. Все же нынешние нравы не в пример мягче тех, что описал Салтыков-Щедрин. Ну сократил Смуров отдел культуры, но ведь гимназии-то, в отличие от глуповского градоначальника, не жег и наук не упразднял. Теперь о банях. На самом деле никакие это не бани, а что-то вроде макета деревянных крепостных ворот, которые возвели из бревен на древнем крепостном валу. Были ли они в древности на этом месте, были ли они именно такого вида, были ли они вообще – никому неизвестно. Ворота, кстати, так и не достроили, но в процессе подготовки к строительству спилили часть старых деревьев в городском парке и снесли памятник уроженцу Луха, герою Советского Союза Боброву. Памятник, правда, восстановили, но если бы двенадцать с половиной миллионов употребили на переезд музея в новое здание или просто разделили бы на три тысячи жителей поселка да раздали каждому, включая грудных младенцев, по четыре с лишним тысячи рублей…

Нельзя сказать, чтобы глава поселковой администрации совсем обделял музей и его директора своим вниманием. В прошлом году лично зашел справиться о делах и даже вручил премию Галине Ивановне в размере пятисот рублей. Она на эти деньги купила краски и что-то там подкрасила в музее. В этом году снова зашел и дал тысячу, и приказал ни в чем себе не отказывать.

Но хватит о Смурове. Лучше перейдем в зал музея, посвященный еще одному известному уроженцу здешних мест – Борису Николаевичу Малиновскому. Малиновский был главным конструктором одной из первых советских вычислительных машин «Днепр». Еще в конце пятидесятых годов. Еще тогда, когда мы могли не отстать и могли даже… И теперь смартфон назывался бы умнофоном, а ноутбук – блокноутом, а мышь так бы и называлась мышью.

Ну да что об этом вспоминать. Было и прошло. Осталось нам на память всего две таких машины – одна стоит в Политехническом музее в Москве, а вторая – в краеведческом музее Луха, в небольшой проходной комнате. В рабочем состоянии она занимала сорок квадратных метров, а теперь, на пенсии, от «Днепра» осталась едва половина. Не мигают его лампочки, не крутится катушка с магнитной лентой, не скачут нолики и единички из одного места программы в другое. Да и мы, если честно, тоже давно не скачем…[82]

На самом деле не все так плохо. Проходит в Лухе ежегодный всероссийский конкурс сварщиков. Приезжают мастера из самых разных областей. Умельцы сварили даже глобус Бенардоса с картой Лухского района и подарили музею множество забавных фигурок и композиций из металла. Все будет хорошо у маленького Луха. И отдел культуры в нем восстановят. Расточатся враги его и непременно восстановят. Нам бы только не забывать, что Лух у нас есть, что он – родина сварки, что он впадает в Лухский район, а Лухский район впадает в Ивановскую область, а Ивановская область…

И вот еще что. В Лухе есть предприятие под названием «Лухремтех». Как только я прочел это название, то сразу вспомнил, как проезжал в Ярославле мимо дома с вывеской «Ярбурвод». Держу пари, что эти названия разлучили в детстве. Они были братьями. Двоюродными, правда. Или даже сводными. У них была общая мачеха.

* * *

В том углу рынка, где торгуют котятами, щенками, живой птицей и поросятами, сидела женщина, продававшая трех белых, лохматых, точно южно-русские овчарки, кур. Покупатели, должно быть, еще не подошли, и женщина пила чай с огромной ватрушкой. Творог из нее она выскребала чайной ложкой и давала клевать курам. Глупые куры часто клевали мимо ложки. Женщина складывала губы трубочкой и вытягивала их к чайной ложке, чтобы подать курам пример. Получалось все равно не очень хорошо. Женщина облизывала с ложки остатки творога, снова наскребала ее полную и протягивала курам… Она их продаст, придет домой и потом месяц не сможет видеть этих ватрушек без слез.

* * *

Точно так же, как охота на зверя с легкими, низколетящими и звонколающими борзыми и неутомимыми гончими, с охотничьими рожками, легко продырявливающими своим звуком насквозь даже самый толстый заледеневший зимний воздух, с бешеной скачкой на разгоряченных лошадях по крестьянским полям и серебряными водочными стопками, украшенными затейливой резьбой, есть русская псовая охота – точно так же добыча многопудового осетра, сома или белуги со стремительными русалками, с пронзительными, почти ультразвуковыми свистками рыбаков, с яростным плеском могучих хвостов, с красной от рыбьей крови водой, есть русская рыбалка. О русской псовой охоте знают все, а о русской рыбалке не помнит уже никто. Между тем, история последней уходит в глубь веков и даже тысячелетий и ничуть не менее интересна, чем история псовой охоты.

Первые упоминания о рыбалке с использованием русалок относятся ко временам доисторическим. В середине девятнадцатого века экспедиция Императорского общества любителей древностей обнаружила на стенах неолитической пещеры под Саратовом петроглифические изображения сцен охоты на крупных осетровых рыб с использованием русалок. Мужчины стоят в лодках и целятся копьями в то место, где три русалки нарезают круги вокруг огромного осетра.

Эта же экспедиция в мужских захоронениях муромы, мерян и мордвы, живших в середине первого тысячелетия нашей эры в нижнем течении Оки, нашла свистки, вырезанные из позвонков рыб, предназначенные, как было установлено позднейшими исследованиями уже советских ихтиологов и акустиков, для управления русалками в процессе рыбалки.

Справедливости ради надо сказать, что первые письменные источники, в которых содержатся упоминания о речной рыбалке с использованием русалок и морской с использованием сирен, относятся еще к античности. В середине третьего века, в сочинении Гая Юлия Солина с названием «Collecteana rerum memorabilium» были даны краткие описания способов речной и морской рыбалки. Мы здесь не будем касаться морской рыбалки с использованием сирен, поскольку это тема отдельного исследования, скажем лишь, что сирен, в отличие от русалок, практически невозможно одомашнить и промысловое значение такой рыбалки ничтожно. Правду говоря, морская рыбалка, сопровождаемая сладкоголосым пением сирен, проводилась более всего для эстетического удовольствия и развлечения античных римских патрициев и средневековых сеньоров[83]. С окончанием средневековья и началом интенсивного мореплавания она прекратилась и теперь существует лишь в качестве туристического аттракциона для очень богатых людей где-нибудь на Багамах или отдаленных островах Микронезии.

Но вернемся к сочинению Солина. Сам он не был свидетелем речной рыбалки с русалками, а лишь цитирует отрывок из работы Плиния Старшего, который, в свою очередь, ссылается на Страбона и его утерянный труд «О нравах и обычаях гипербореев». Если верить Страбону в переложении Солина, то получается, что еще гипербореи, жившие на территории бассейнов рек европейской части России, делили русалок на гончих и борзых. Из этого деления и проистекли два способа русской рыбалки. При первом способе немногочисленные и некрупные, но опытные и злые на рыбу русалки поднимают с глубины огромную белугу[84] или выманивают из-под коряги сома, которые в те незапамятные времена вырастали до пяти метров в длину и пяти центнеров веса, и гонят их на рыбаков с копьями. Второй способ предполагает использование молодых, сильных и неутомимых в плавании русалок, способных догнать, схватить и свернуть голову крупному окуню, судаку, щуке или осетру до пуда весом. Именно второй способ описан в десятом томе Лицевого летописного свода Ивана Грозного. К тому времени русалочья рыбалка, в связи с сокращением поголовья русалок, была лишь царской и княжеской привилегией, хоть и занимались одомашниванием русалок государственные или, по особому разрешению, монастырские крестьяне. Самое трудное в содержании русалок – вычесывание водяных блох и других паразитов из длинных и густых русалочьих волос. Кроме того, молодых русалок необходимо обучать азбуке сигнальных свистков рыболова. Слух у русалок хороший, но к тембру человеческого голоса непривычный. Общаются они между собой тонким свистом, вроде дельфинов. Этому тонкому свисту и подражает рыболов при помощи свистка. В запасниках Оружейной палаты хранится «свисток для рыбной ловитвы» царя Алексея Михайловича, богато украшенный тонкой резьбой по кости и оправленный в золото.

Надо сказать, что среди русалок встречались и такие, что были способны понимать до известных пределов, конечно, человеческую речь и голосовые команды. Маркиз де Кюстин в своих записках с тайной целью живописать грубость и дикость русских нравов рассказывает о фаворитке одного из князей Голицыных – понимавшей несколько десятков слов и даже немного говорившей крепостной русалке Агафье[85]. Впрочем, ко времени посещения

России де Кюстином, русалок, по крайней мере в европейской части нашей необъятной родины, практически не осталось[86]. Признаться, и многопудовые осетры, белуги и сомы стали встречаться куда как реже, чем во времена Ивана Четвертого, а уж по сравнению с временами муромы и мерян их, считай, и вовсе нет. Для лова той рыбы, что осталась, хватало бредней, вершей, неводов и удочек. Даже серебряные водочные стопки, украшенные затейливой резьбой оказались не нужны. Их заменили граненые стаканы и вовсе пластиковые одноразовые стаканчики. Русалки и настоящая русская рыбалка уплывают от нас все дальше и дальше в прошлое. Остались нам на память лишь устные предания, картины художников[87] и песни с частушками вроде «Подари мне на память чешуйку с того самого места хвоста»…

Городец

Ворота Городецкого судоремонтного завода охраняет рыжая собака. За кусок копченой колбасы она откроет вам калитку, поведет к стапелям и продаст недорого почти новый, только что из ремонта, буксир, выкрашенный суриком. Да она и без колбасы отдаст, если с ней поговорить по-человечески. Скучно ей сидеть одной у этих ворот. Особенно по выходным. Вы не поверите, но в Городце суда не только ремонтируют, но и строят. Как начали строить баржи и пароходы в середине позапрошлого века – так и не перестают до сегодняшнего дня. К концу девятнадцатого века каждый год в Городце спускали на воду до семидесяти деревянных барж. И какие были баржи! Длиной до сотни метров и шириной до пятнадцати. По заказу нижегородского купца-миллионера Гордея Чернова, прототипа горьковского Фомы Гордеева, в Городце построили баржу вместимостью в миллион пудов. Тогда весь город строил баржи. Даже маленькие дети мастерили из щепок крошечные баржи водоизмещением грамм в пятьдесят или сто и пускали их по ручьям. Клепали и котлы, и пароходные машины и даже отливали из чугуна кружевные навесы, которые и сегодня украшают крылечки старых Городецких домов.

Теперь баржи делают редко – в основном дебаркадеры. Плавучие пристани и доки, речные вокзалы, гостиницы и рестораны. Они и держат на плаву верфь, а туристы держат на плаву музеи Городца. Их в городе много – целый музейный квартал. Все музеи находятся в красивых старинных купеческих и дворянских особняках, все особняки отреставрированы, полы в них не скрипят, потолки не протекают, все экспозиции… Вот вы не верите, а зря. Взять, к примеру, музей Дом графини Паниной. Одна выставка старинных часов из частных коллекций так хороша, что туристов из этого зала и вывести невозможно. Если бы в самой Москве был бы музей часов, то и тогда в нем вы не нашли бы таких уникальных немецких часов позапрошлого века с двумя кукушками! Крошечные кукушки ростом с половину мизинца, доложу я вам, выточены с большим искусством. С таким большим, что были случаи, когда они клевали посетителям не в меру любопытные пальцы.

Здание музея Городецкий пряник напоминает… богато украшенный сахарной глазурью пряник. Внутри, на музейных витринах, все восемь с половиной веков истории Городца в съедобном виде. Вот древние, еще каменные, доски для печатных пряников с клинописными надписями местные жители находили с незапамятных времен. Археологи утверждают, что доисторические пряники подавали не к чаю, которого тогда на Волге не знали, а к ячменному пиву, и были они солеными, без меда и высушены до хрустящего состояния. Вот окаменевший Городецкий пряник предположительно середины семнадцатого века, судя по возрасту плесневых грибов, найденный в начале двадцатого века этнографической экспедицией кафедры печатных пряников Института пищевой промышленности Академии наук в Коми в стойбище оленеводов-зырян. Северные охотники и оленеводы обменивали пряники на меха. На зыряновском прянике изображена сцена Ледового побоища между войском Александра Невского и тевтонскими рыцарями. Поражает тщательная проработка деталей. Как известно, в момент битвы ветер дул на псов-рыцарей, и все их темные шлемы и латы усыпаны мельчайшими сахарными буквами слов, которые русские ратники кричали противнику в пылу боя. Оленеводы, как выяснили этнографы, поклонялись прянику и, после того как он окончательно окаменел, использовали его при отправлении шаманских обрядов в качестве бубна. Еще один трехпудовый Царь-пряник, подаренный Ивану Грозному городецкими пряничниками в честь взятия Казани, хранится теперь в Москве, в Оружейной палате. Известно, что Иван Васильевич городецкие пряники любил больше тульских и вяземских, которых тогда еще и в помине не было. Да и вообще, городецкие вкуснее, хоть и меда в тесто в Городце не добавляют. Никогда в начинке городецких пряников, в отличие от тульских, вы не встретите ни позеленевшего самоварного краника, ни донца от патронной гильзы, ни пистолетного курка, а только фруктовое повидло самых разных сортов, орехи, изюм, цукаты, пропитанные сладким ликером, а то и вовсе подадут вам к прянику большую рюмку сладкой смородиновой или клюквенной настойки. В самом конце девятнадцатого века городецкие купцы-старообрядцы поднесли на память семье Николая Второго, путешествовавшей по Волге, пряник весом в полтора пуда. Кстати, о старообрядцах. Их в Городце всегда было много, а уж что касается пряничников, то они все были старой веры. Рассказывают, что издавна поклонялись городецкие староверы огромной крестообразной сосне, которая росла на древнем городском валу. Был у нее в дупле устроен киот. Власти еще при Николае Первом спилили эту сосну. Старообрядцы нашли себе еще одну крестообразную сосну и давай ей поклоняться. Власти спилили и ее. Теперь уж не осталось никаких крестообразных сосен. Да и власти теперь пилят совсем не сосны…

Вернемся, однако, к пряникам. Вообще, городчане любили одаривать пряниками по самым разным поводам. Взять, к примеру, «разгонные» пряники. Их дарили засидевшимся гостям. Вынесет хозяин горсть таких пряников… и тут же гости начинают хватать свои тулупы, шапки и прощаться с хозяевами. «Разгонными» пряниками дело не ограничилось. Местные жители изобрели даже своеобразный пряничный язык. Скажем, зять никогда не проходил мимо тещиного дома, чтобы не подарить ей пряник, а жены мужьям пекли… и, случалось, допекали.

Пряников на витринах много самых разнообразных – с царскими орлами, с советскими серпами и молотками, с теремками, стерлядками, прогулочными колясками, пароходами, паровозами, птичками, с надписями «Дарю Зине», «Дарю Маше», «Кавришка», «Дарю от всей совести моей дарю милости твоей», «Подарок в день вашего ангела», «Кого люблю того дарю сердечно» и даже «Пролетарии всех стран соединяйтесь». Как только они все высохнут, окаменеют, их заменят новыми, а старые вынесут во двор, размочат в воде и скормят собакам. Вот потому-то в Городце собаку пряником не поманишь. Нос она от него воротит. Ей бы косточку или сосиску…

Неподалеку от музея пряников находится музей самоваров. В нем четыре сотни сверкающих полированными медью, латунью, мельхиором и серебром Иванов Ивановичей. Такого количества самоваров нет и в самой Туле. Есть самовары из Персии, есть из Китая, есть курьезный самовар, подаренный по случаю заключения Тильзитского мира Александром Бонапарту. Вместо воды в него заливается шампанское, а вместо щепок или шишек – колотый лед. Есть авторская копия путевого самовара, поднесенного императрице Екатерине Второй механиком Кулибиным во время ее визита в Нижний. Самовар не только греет воду, но и показывает дату чаепития по солнечному и лунному календарям, во время закипания играет марш гвардейцев-преображенцев, а также оснащен астролябией, точным хронометром, пружинами для уменьшения последствий морской и дорожной качки и хитроумным приспособлением для стряхивания последней капли из самоварного крана в чайную чашку. Есть огромные многоведерные самовары, есть крошечные, буквально на одну рюмку чая, есть самовар для левшей, у которого краник открывается против часовой стрелки, есть самовар для семей, проживших в браке больше десяти или пятнадцати лет, – у него два краника, и они повернуты друг относительно друга на сто восемьдесят градусов. Возле мужского краника выгравирована надпись: «Ты знаешь, почему я молчу?!» Мужской краник отличается еще и тем, что к его ручке припаяна миниатюрная корона, а на женском такой короны нет, но есть скалка и чугунная сковородка.

В краеведческом музее, экспонатов которого хватило бы на десяток провинциальных музеев, не мог я глаз отвести от удивительной иконы, состоящей из тонких расписных трехгранных призм. Прямо посмотришь – Святой Дух, справа посмотришь – Бог Сын, слева – Бог Отец. То есть сначала-то я взглянул и хотел идти дальше, но тут экскурсовод сказал мне, что в Ульяновске, в краеведческом музее, есть похожая икона. Вот только, если смотреть на нее прямо, то – Ленин, справа – Маркс, а слева – Энгельс. Есть и еще одна разновидность иконы, хранящаяся в одном из музеев Сибири. Там вместо Ленина – лучший друг физкультурников. Поневоле и заглядишься…

Два самых известных экспоната в Городецком музее – украшенный золотом и серебром княжеский шлем тринадцатого или четырнадцатого века и свинцовая печать Александра Невского. И то и другое нашли местные жители. Печать нашлась на волжском берегу, а шлем выкопали в огороде. Давно это было, еще в те времена, когда такие находки могли запросто отдать археологам. Те времена давно прошли. Теперь все имеет свою цену. Есть аборигены, которые свои находки продают Эрмитажу. Местным музейщикам даже и не предлагают. Вообще, черных копателей в Городце много. Да и как им не быть, если культурный слой в городе не намного тоньше московского. Только в столице во дворе дома на Тверской или на Якиманке раскоп не устроишь – слишком много труб и кабелей придется пилить, прежде чем доберешься до чего-нибудь стоящего, а в Городце вышел в собственный огород – и копай сколько влезет. Обломки средневековой керамики даже и в руки не берут. Не хочешь копать – прогуляйся внимательно по берегу Волги. Сейчас, конечно, таких прогульщиков пруд пруди, а раньше… Один местный житель, которому лень было копать, и вовсе отдал археологам свой огород для раскопок и каждый день совершенно бесплатно, в первом ряду, сидел и наблюдал за увлекательным процессом.

Надо сказать, что почти все музеи имеют в составе своих экспозиций коллекции городецкого почетного гражданина Николая Федоровича Полякова. В музее Дом графини Паниной – это существенная часть коллекции часов, в музее пряников – это редкие пряничные доски, в краеведческом музее представлена его коллекция старинных сабель, утюгов, палашей и кинжалов, а в отделе природы края – чучела медведей, поскольку Николай Федорович – заядлый охотник. Что же до самоваров, то все самовары этого музея принадлежат Полякову. На самом деле его коллекция почти в два раза больше – просто особняк для нее маловат. Есть обширная коллекция монет, и она тоже принадлежит маркизу Караба… Вот как найдут для нее место – так сразу и выставят. Николай Федорович не олигарх. У него нет ни заводов, ни пароходов, ни нефтяных месторождений. Он бывший глава налогового управления Нижегородской области. В начале своей карьеры он был главой городецких налоговиков, а потом стал главой нижегородских, а теперь вот…[88] Он еще и местной епархии помогает восстанавливать храмы. Кстати, в храме городецкого Феодоровского монастыря видел я икону Феодоровской Божьей Матери. Между краями оклада и резными деревянными наличниками просунуто было множество бумажных записочек от прихожан. Приветливый и словоохотливый батюшка рассказал мне, что поначалу верующие оставляли у иконы свои золотые украшения – кольца, нательные кресты, серьги. Однажды какой-то бомж их украл. Еще и стекло разбил, прикрывавшее икону. Ну а на записки никто не позарится. Время от времени их вынимают, освобождая место новым. Старые не выбрасывают. Хранят. Натурально Стена Плача на православный манер. Когда я сказал об этом отцу Никанору, он улыбку запрятал так глубоко в бороду, что и концов ее невозможно было разглядеть.

* * *

Это конец июня – просто конец июня и больше ничего, а конец августа – это уже начало сентября. По утрам бабочкам, чтобы привести себя в порядок, приходится размахивать крыльями и разминать лапки дольше, чем обычно. Да и завтракать холодным и оттого густым цветочным нектаром удовольствия мало. Хоботок после такого завтрака натруженно болит, висит как… и свернуть его обратно нет никаких сил. В песнях кузнечиков и сверчков давно уж нет ни престо, ни аллегро – только анданте и адажио, а скоро будет и вовсе ларго. Оглянуться не успеешь, как заморозки, иней на траве, окаменевшие коровьи лепешки на проселочной дороге и анабиоз.

Мало кто помнит, что давным-давно, то ли в Юрском, то ли в Меловом периоде, когда даже у стрекоз был метровый размах крыльев, все насекомые были перелетными. К примеру, саблезубые кузнечики, очень распространенные в то ископаемое время, или цикады перед отлетом линяли во все новое, ярко зеленое, строились в небе клином и запевали такую жалостную прощальную песню, что даже у толстокожих и бесчувственных бронтозавров наворачивались слезы с кулак величиной. Улетали, кстати, не из-за наступления холодов, которых тогда не было, а каждое полнолуние – двенадцать раз в году. Иногда просто подует попутный ветер – тотчас взлетят, построятся, запоют прощальную песню и поминай как звали. Да что кузнечики – обычные пчелы, которые тогда были со слезу бронтозавра величиной, собирались в неисчислимые черно-желтые тучи и летели через половину Гондваны, лакомиться цветочной пыльцой первых, тогда еще очень редких, цветов. Кстати, в Мезозойскую эру улетали навсегда. Тогда и весны не было, чтобы возвращаться. Возвращаться придумали птицы через много миллионов лет, а от них и мы научились.

* * *

С ночи не переставая идет дождь. То медленно идет, то бежит со всех ног, то почти останавливается и снова идет. Сидишь на даче, смотришь в запотевшее окно на мокрый, блестящий куст жасмина, на собачью будку из которой торчат только черный нос и лапа, на перевернутую вверх дном брошенную садовую тачку, на кучу увядшей свекольной ботвы между грядками, на оцепенелые качели и думаешь – сколько можно жрать…

* * *

С началом осени на поверхности снов образуется тонкая, поначалу прозрачная пленка, которая ближе к декабрю утолщается, известкуется и снова утолщается так, чтобы внутри снов можно было перезимовать.

Гаврилов-Ям

По документам выходит, что Гаврилов-Ям – село уже со времен Ивана Грозного. Сначала-то он был деревней Гавриловой, жители которой селились у переправы через речку Которосль и были приписаны к Троице-Сергиевому монастырю. Семь дворов всего и было в деревне. В этих списках и обнаружили их впервые историки. Ну а если без списков, то, как говорят краеведы, у которых каждое слово есть брехня гипотеза и враки легенда, Ярослав Мудрый по пути из Ростова в Ярославль, который он хотел основать, проплывал как раз по Которосли мимо того самого места, где сейчас… И кабы он не проплывал ночью, когда ни зги не видать, то еще неизвестно, какое место мы бы сейчас называли Ярославлем, а какое Гаврилов-Ямом. Если у слушателей история с Ярославом Мудрым вызывает некоторое… недоумение, то рассказывают байку о мужике Гавриле, который служил почтальоном… то есть ямщиком.

Так уж получилось, что расположено село Гаврилов-Ям аккурат на половине пути от Ростова

Великого до Ярославля. Сорок верст до Ростова и приблизительно столько же до Ярославля. Удобнее места для смены лошадей и не придумать. Гаврилов-ямская станция обслуживала целых восемь направлений. Потому-то и старинный стол из зажиточного дома, теперь гордо стоящий в местном музее ямщика, имеет восемь углов. Каждый угол стола соответствует направлению, по которому скакали тройки. Дочери ямщиков часто оставались в девках, поскольку им постоянно приходилось сидеть на углах стола. Раз уж зашла речь о музее ямщика, которым более всего известен у проезжающих Гаврилов-Ям, то нельзя не сказать о том, что идея создания его принадлежала главе местной администрации. Много ли вы видели у нас глав, которые могут придумать музей? Да что музей… Много ли вы видели у нас глав, а не совершенно противоположных частей тела?

Но вернемся к ямщикам. В тогдашних технических требованиях к ямщикам было записано, что росту они должны быть не меньше метра восьмидесяти сантиметров, статны и говорливы. Это и понятно: ямщик – это в некотором роде артист разговорного жанра. В старину их так и испытывали – посадит станционный смотритель перед собой кандидата в ямщики, откроет крышку своих серебряных часов с репетиром, махнет рукой – и понеслась тройка удалая… Все три часа пути до Ярославля или до Ростова рот у ямщика закрываться не должен. Хочешь – говори, а хочешь – пой. И ни глотка воды тебе, чтобы промочить горло, ни тем более рюмки водки. Через три часа поднесут ямщику кружку воды, разрешат облизать губы, помолчать минут пять и… снова три часа обратного пути до дому. Утверждают, что местных ямщиков не могли переговорить даже их жены. И во сне ямщики беспрестанно бормотали и напевали. Описывают даже такой случай, когда в царствование Алексея Михайловича, в Ярославле, на почтовой станции, сошлись два ямщика – гаврилов-ямской да костромской – и заспорили, кто кого переговорит-перепоет. Уже и говорили они нечленораздельное, уже и языки их распухшие с огромными мозолями еле ворочались и, не умещаясь во рту, свешивались на бок, а уступать…

Экскурсовод в музее ямщика утверждал, что гаврилов-ямские ямщики были всем ямщикам ямщики, и к царскому столу подавались именно они вместе с лучшими луховицкими огурцами, белевской пастилой, васильсурской стерлядью, казанскими беляшами и астраханской зернистой икрой.

Вообще, сотрудники музея большие затейники. Во дворе музея построен коридор из семи огромных, выше человеческого роста, подков, сваренных из строительной арматуры, выкрашенной в красный, синий и желтый цвета. Если перед входом в коридор загадать желание и коснуться рукой каждой подковы, то в течение месяца… В крайнем случае года. Но не больше двух лет. За отдельную небольшую плату вам устроят народный обряд хомутания жениха. Для этого в музее есть хомут, увитый разноцветными лентами. Небольшую плату возьмут, если со своим женихом. С музейным будет стоить, конечно, дороже. Раз в год, в Ночь музеев, можно и вовсе подкатить на тройке с бубенцами, потребовать свежих лошадей, самовар, чаю, водки, жалобную книгу, поскандалить со станционным смотрителем, написать в жалобную книгу обидных слов и даже пририсовать их, дать в зубы ямщику и умыкнуть красавицу-дочку станционного смотрителя в Ярославль или в Ростов. Но все это обойдется вам гораздо дороже. Да и ямщик у них… Может сдачи дать. Сложнее всего с дочкой смотрителя. Увезти-то ее легко, а вот привезти обратно…

Летом в музее прохладно, а зимой холодно. Чтобы в десять открыть музей, сотрудникам надо приходить к семи и включать тепловые пушки, потому что другого отопления в этом деревянном сарае, стоящем над погребом и ледником девятнадцатого века, нет никакого. Сначала-то и не знал никто, что дом, а точнее большой-пребольшой сарай, стоит над ледником. Об этом рассказал музею один из посетителей, столетняя тетка которого работала служанкой у местных текстильных фабрикантов Локаловых. Долго искали вход, нашли, раскопали и оказалось, что ледник и погреб вокруг него в прекрасном состоянии. Во времена Локаловых здесь хранился лед, глыбы которого по весне вырубались на Которосли. Всего за сто рублей проведут вам экскурсию и по погребу, покажут рассохшиеся кадки, мучные лари, позеленевшие от времени весы, пластмассовых игрушечных пауков в углах, за отдельную плату угостят холодной вишневой наливкой и дадут закусить соленым огурцом. Точности ради надо сказать, что рюмки маловаты, а наливку и огурцы привозят в Гаврилов-Ям из села Великое, что расположено в пяти километрах от города.

О селе Великом и о купце первой гильдии Локалове надобно рассказать подробнее. Богатый крестьянин

Алексей Васильевич Локалов был родом из села Великого и поначалу-то свою прядильно-ткацкую фабрику хотел построить именно там. Кабы местные крестьяне, многие из которых были ничуть не беднее Локалова, не воспротивились этому, то еще неизвестно, какое место мы бы сейчас называли Гаврилов-Ямом, а какое селом Великим. Три раза испрашивал упорный Локалов высочайшего разрешения на строительство и только после третьего прошения ему было дозволено построить ее в Гаврилов-Яме. Ну а дальше все как обычно – английские инженеры, нещадная эксплуатация, льняные скатерти, полотно самого лучшего качества, золотая медаль на выставке в Чикаго, нещадная эксплуатация, постройка в тысяча девятьсот двенадцатом году городского стадиона под руководством англичан, первые футбольные матчи, школа, больница, библиотека, нещадная эксплуатация, водопровод, детские ясли, клуб, телефон, бани и снова нещадная эксплуатация. Перед самой Первой мировой в Гаврилов-Ям понаехали москвичи Рябушинские и скупили у наследников Локалова льнокомбинат на корню.

При советской власти локаловская мануфактура стала называться «Зарей социализма». Гаврилов-ямские ткачи проявили смекалку и стали к каждому партийному съезду и юбилею ткать преогромные бахромчатые скатерти с красными знаменами, саблями, орденами, кремлевскими башнями и советскими гербами. Накрывали в Кремле этими скатертями бесконечные царские столы, уставляли их лучшими луховицкими огурцами, белевской пастилой, васильсурской стерлядью, казанскими

беляшами и астраханской зернистой икрой. Вот только тосты произносили не монархические.

Часть скатертей каким-то образом осталась на фабрике. Теперь они висят шторами на высоких окнах краеведческого отдела местной библиотеки. В зале со шторами-скатертями я приметил на стене маленькую, с ладонь, репродукцию рембрандтовской «Данаи». Мало кто знает, что именно гаврилов-ямские мастера помогали восстанавливать поврежденный сумасшедшим вандалом холст знаменитой картины.

В краеведческом отделе библиотеки немного залов. Так получилось, что от досоветской истории Гаврилов-Яма осталась сотня-другая фотографий, из которых несколько десятков развешано по музейным стенам, горсть старинных медных монет, пачка бумажных ассигнаций начала позапрошлого века, непременные прялки, непременные чугунные утюги, непременные, позеленевшие от времени, самовары, косы, серпы, грабли, деревянное разбитое параличом складное кресло из дома Локаловых, дорожный сундук на колесиках, горсть аптечных пузырьков, полтора десятка ключей и замков к аптечным ящикам девятнадцатого века и… все. С одной стороны, конечно, мало. До обидного мало, но если вспомнить, что у нас остается в памяти от истории нашего родного города или села или от всей истории России…

В советском отделе на стене висят фотографии современных истребителей. Нет, в тихом Гаврилов-Яме истребителей не собирают, и не выращивают летчиков-асов, но делают к ним маленькие металлические детали. Не к летчикам, а к самолетам. Если у вас случайно имеется истребитель, или штурмовик, или бомбардировщик, или что-нибудь бронетанковое, то лучших распределителей или дозаторов форсажного топлива, чем делают в цехах предприятия «Агат», вам не найти. Если вы, конечно, понимаете разницу между обычным топливом и форсажным. Или хотя бы между девяносто пятым бензином и авиационным керосином. Самолетостроители пришли в Гаврилов-Ям еще во время войны и сначала арендовали цех на льнокомбинате. Понятное дело, что сразу наладить производство всех этих клапанов, заглушек, болтов с правой и левой резьбой, ответных и контргаек было невозможно, и поначалу шили отличные льняные занавески в кабины летчиков, а уж потом дело дошло и до гаек с болтами. В качестве ширпотреба, чтобы ни враг, ни друг не подозревал об истинном назначении секретного предприятия, «Агат» выпускал коляски для кукол, складные стулья, шезлонги, багажные сумки на колесиках и мотоблоки. Говорят, что такой мотоблок имеет интегрированную систему управления вектором тяги и, если с ним знать, как обращаться, может вести до десяти грядок одновременно. Не говоря о том, что грядку он может обнаружить за несколько десятков, а то и сотен километров.

Экскурсовод рассказал, что последние несколько лет ходят упорные слухи о закрытии завода и останется страна без мотоблоков и дозаторов форсажного топлива. Слухи уж все ноги себе стерли от ходьбы, а завод, к счастью, не закрывают. И то сказать – куда пойти работать гаврилов-ямцу? Про льнокомбинат давно уж не ходит никаких слухов.

Упал комбинат, лежит и не подает никаких признаков жизни. В начале двухтысячных снова приехали москвичи из Трехгорной мануфактуры в Гаврилов-Ям, снова все скупили, и снова все рухнуло. Шныряют на развалинах какие-то ушлые ивановцы и костромичи, пытаясь то ли наладить, то ли продать на органы то, что еще осталось… Работает только маленький магазин «Русский лен», распродающий изо всех сил нераспроданные еще бог знает с каких времен скатерти, рубашки и постельное белье. Судя по тому, что осталось еще много нераспроданного, сил, видимо, недостаточно.

На вопрос, что же еще работает в Гаврилов-Яме, кроме «Агата», экскурсовод сказал, что работают филиал Рыбинской авиационной академии, школа для умственно отсталых, несколько обычных школ, почта, телеграф, телефон и самая лучшая в ярославской области баня. Может быть, где-нибудь в Ярославле, Рыбинске или Угличе ее и считают не самой лучшей, но… самая лучшая баня в ярославской области находится в городском поселении Гаврилов-Ям. Увы, теперь Гаврилов-Ям снова утратил статус города, который был ему присвоен в тридцать восьмом году прошлого века.

В принципе, после бани можно было бы и уйти из музея, но экскурсовод повел меня еще в одну маленькую комнатку, уставленную мертвыми пионерскими и комсомольскими знаменами, мертвыми вымпелами, мертвыми красными пилотками и галстуками. Знамена, как знамена, галстуки, как галстуки. Стояли мы под этими знаменами и ходили под ними. Оказалось, что все это кладбище можно оживить, если заказать обряд принятия в пионеры. Принимают всех – мужчин, женщин и детей в возрасте от десяти лет до семидесяти. Платите деньги и… Сначала группу кандидатов в пионеры разбивают на звенья. Звено, вспомнившее дату создания пионерской организации, объявляется победителем, и ему предоставляется почетное право внести знамя под барабанный бой и звуки начищенного до нестерпимого блеска горна. Перед знаменем все читают те самые слова, которые были написаны на обороте наших тонких школьных тетрадок за две копейки: «Вступая в ряды… перед лицом своих товарищей… торжественно обещаю… как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия…» Каждому повязывают галстук, и все поют «Взвейтесь кострами, синие ночи». Некоторые со слезами на глазах. Вновь принятые пионеры уезжают домой счастливые и довольные.

У экскурсовода, пожилой дамы, так блестели глаза, когда она об этом рассказывала… Я чувствовал, что еще немного, и я второй раз вступлю в то же самое. Причем за собственные деньги.

В партию и в октябрята пока не принимают. Впрочем, я думаю, если договориться с туристическим агентством, которое все это организует, то за дополнительные деньги вас примут хоть в члены Политбюро ЦК КПСС и голосом самого Генерального секретаря, шамкая и причмокивая, объявят вас… кем захотите – тем и объявят.

Уже на улице вдруг представилось мне, как лет через десять или больше, еще оставшиеся в живых советские дедушки и бабушки будут тайком от верующих родителей отдавать внуков и правнуков в октябрята и пионеры, как дети будут носить тайком под школьной одеждой красные галстуки, как, быстро оглядевшись по сторонам, будут отдавать они пионерский салют еще оставшимся памятникам вождю мирового пролетариата, как на уроках православия, самодержавия и народности будут вместо молитв шептать еле слышно: «Перед лицом своих товарищей… торжественно обещаю… как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия…»

* * *

Осеннее заспанное дождливое пасмурное непогожее серое мрачное тоскливое утро. Небо, мышиное войлочное пепельное застиранное измызганное промозглое свинцовое седое мутное и непроглядное, умерло еще неделю назад, и с тех пор из него все выходит дождь, затяжной обложной моросящий холодный тягучий скучный унылый бесконечный и колючий, точно щетина, растущая у покойника.

* * *

Был бы лет на двести помоложе – сейчас стоял бы посреди ноября на заднем крыльце в теплом суконном архалуке или даже бархатном рахат-лукуме, подбитым ангорским кроликом или белкой, и принимал бы у крестьян и крестьянок замороженных гусей, индюков, кур, яйца, шары сливочного масла и сыров, завернутые в чистые пестрядинные тряпицы, копченые окорокаподстреленных в господском лесу кабанов, лосиные и оленьи рога, связки рябчиков, мешки сушеных грибов. Охотничьим ножом отрезал бы на пробу толстый ломоть кабаньей ветчины, покрикивал бы с набитым ртом: «Куда прешь с окороком на рога осади осторожно яйца… ну яйца же твою мать… гусей и кур на тащи ледник да вот этого здорового Прошке на кухню пусть к обеду запечет с квашеной капустой и антоновкой».

Варенья разные вроде земляничного, черничного, вишневого, крыжовенного, из черной и красной смородины, райских яблок, кизилового, абрикосового, клубничного велеть сейчас же на женскую половину.

Кроме вишневого, конечно. Мутный мужицкий самогон, тот, который крестьяне гонят для себя, который еще перегонять и перегонять с березовыми углями, марганцовкой, изюмом, укропным семенем и молоком, который потом еще настаивать и настаивать на рябине, землянике, хрене, красном перце, ржаных сухарях, лимонных корках и клюкве, в больших стеклянных бутылях, оплетенных ивняком, бутылках поменьше и совсем в маленьких бутылочках, с горлышками, залитыми сургучом, – само собой, на мужскую. Имел бы свору гончих – велел бы псарям не кормить собак, чтобы завтра с рассветом отъехать в поля травить зайцев. Или передумал бы, а приказал бы конюху заложить каурого жеребца в шарабан, если бы у меня был жеребец и шарабан, не говоря о конюхе, и поехал бы за пять верст через реку, в соседнее имение, к двум сиротам – сестрам фон Штирлиц, выпускницам Смольного института. Набрал бы тянучек, тульских пряников с начинкой из яблочного повидла, каленых грецких орехов или вместо всего этого взял бы ящик шампанского и покатил бы в другую сторону – ко вдове штаб-ротмистра Курицына, с которым мы когда-то… Это, понятное дело, если бы я был холост и был бы знаком с Марией Сергеевной Курицыной, жгучей брюнеткой с ямочками на восхитительно пухлых щеках. Ну а если бы был женат, то пошел бы на женскую половину, приложился бы к ручке супруги, рассказал бы ей умирающим голосом про дурной сон с двумя черными крысами неестественной величины, которые пришли, понюхали и ушли, про ломоту в висках и пояснице, про приступы неудержимой икоты, про сухой кашель в простуженной на охоте печени и, отлепив вытянутые губы от бархатной руки, преданно глядя снизу вверх в ее бесконечно добрые глаза, попросил бы: «Прикажи, матушка, к обеду графинчик перцовой настоечки здоровье поправить. Не удовольствия ради, но здоровья для».

И губами изобразил бы звук продолжительного воздушного поцелуя… и, забывшись, ущипнул бы… и получил бы затре… и пошел бы в кабинет соснуть на диване часок перед обедом.

Судиславль

Впервые Судиславль появляется в летописи Солигаличского Воскресенского монастыря под тысяча триста шестидесятым годом. Появляется уже взрослым – с бородой и усами, в том смысле, что верхом на холме, опоясанный деревянным частоколом из толстых заостренных бревен, валами, рвом с водой и лягушками, уснащенный подземными ходами и деревянными башнями, из бойниц которых торчат стрелы туго натянутых луков, концы вострых сабель и все то, что должно торчать при защите крепости от злых басурман. По правде говоря, басурмане, в смысле татаро-монголы, и не думали нападать на Судиславль. Они, может, и напали бы, кабы не сплошные болота вокруг Судиславля, кабы не крошечный размер крепости, кабы на походной карте Киевской Руси, которой пользовались татарские темники, Судиславль был обозначен не случайным микроскопическим чернильным брызгом, а кружочком и названием, как Киев, Кострома или Владимир. Вот у поляков карты были не в пример точнее, и они… впрочем, до них мы еще успеем добраться. Короче говоря, если бы не повесть о том, как поссорился галицкий князь Андрей Федорович с костромским князем Никитой Ивановичем, если бы не их битва под стенами Судиславля, о которой писал солигаличский монах в своей летописи, то мы бы ждали появления Судиславля еще две сотни лет до тех самых пор, пока Иван Грозный не упомянул его в своей духовной грамоте.

Где же был Судиславль в допотопные, по-русски говоря в домонгольские, времена – вот загадка, которая не дает покоя краеведам. Назван городок по имени младшего сына Владимира Святого, Судислава Владимировича, князя Псковского, жившего в одиннадцатом веке, а значит… С другой стороны, Суздаль, основанный Владимиром и впервые упомянутый в девятьсот девяносто девятом году, назывался Судиславлем в честь Судислава. Правда, Ярослав Мудрый его (не брата, а город) потом переименовал в Суздаль, а Судиславль… Вот и выходит, что их (не братьев, а города) перепутали еще в детстве, и значит, что нынешний Судиславль и есть настоящий Суз… С третьей стороны или даже с четвертой, утверждают, что Судиславль потому так назван, что Судислав сначала его основал, а потом именно в нем сидел в заточении почти четверть века по приказу брата Ярослава, а не во Пскове, как утверждают те краеведы, которые с пятой стороны. Темная, однако, история. Как бы там ни было, а каждый судиславец, хоть и не громко и не во всеуслышание, но не преминет доверительно сообщить вам, что городок их и старше Москвы, и умнее, и в молодости был очень хорош собой, да и сейчас, но… как-то не сложилось. Бог его знает почему.

Те же краеведы, которых не устраивает ни одна из этих версий, утверждают, что Судиславль с незапамятных времен был историческим и географическим центром племени меря, а в языке племени меря был корень «моска», который обозначал коноплю. Достаточно одной буквы, чтобы этот корень превратился из конопли в название столицы нашей родины… Впрочем, тогда коноплю меряне выращивали для получения из нее пеньки, масла и мешковины, а вовсе не для того, для чего ее используют неугомонные краеведы[89].

Вернемся, однако, к Судиславлю. Во время Смуты в одной из своих вотчин поблизости от городка прятался от поляков малолетний Михаил Романов с матерью. Неподалеку от Судиславля и находилось то самое болото, в которое Иван Сусанин завел поляков и литовцев. Вот только памятник Сусанину поставили почему-то в Костроме. Еще и при советской власти сусанинское болото переписали в отдельный от Судиславля Сусанинский район. Впрочем, у нас так всегда. Взять хотя бы рассказ, который написал Тургенев, а памятник, как известно, поставили…

Михаил Иванович Глинка приезжал в Судиславль, когда писал свою знаменитую оперу, и даже собирался идти в лес, чтобы заблудиться и попасть в болото. Насилу композитора уговорили не делать этого. Принесли ему в номера гостиницы купца Мухина, где он остановился, самолучшей болотной ряски, мха, тины, ветвей багульника, коньяку, до которого Михаил Иванович был большой охотник, и уже через два или три дня весь город распевал знаменитую арию польского офицера Кшепшицюльского из четвертого действия: «Сусанин, Сусанин не видно ни зги…»

После того как поляков засосала русская трясина, Судиславль, потерявший всякое военное значение, решил понемногу хиреть. Наши провинциальные городки любят и умеют хиреть. Делают это с чувством, толком и расстановкой. Сначала их объезжают купцы и путешественники, потом на главной площади появляется лужа величиной с миргородскую, потом начинает рассветать на два часа позже обычного даже летом, потом жители начинают зевать в три раза чаще… У Судиславля не получилось. Город был ямской станцией на пути из Костромы в Галич, Чухлому и дальше на север, в Вологодскую губернию. Купцы проезжали по своим торговым делам, останавливались переночевать в трех или четырех местных гостиницах, требовали чаю, шампанского, блинов с икрой и соленых рыжиков к водке.

Кстати, о рыжиках. Издавна Судиславль вместе с Каргополем и Рязанью считался одним из самых крупных центров грибной торговли в России. Судиславские грибы всегда считались лучшими, поскольку они были без глаз, как рязанские, и везти их не надо было за тридевять земель, как каргопольские. В грибную пору жители Судиславля и окрестных деревень даже дома, случалось, заколачивали и уходили семьями в лес, на грибной промысел. Еще в конце девятнадцатого века одна семья за неделю сбора грибов могла легко заработать до полутора сотен рублей. На опушках лесов, в деревнях, во дворах судиславских мещан стояли во множестве грибоварни, и от этого в воздухе такая грибная спираль делалась, что непривычному человеку со свежего поветрия нельзя было продохнуть, а судиславцам – ничего. Только дышали глубже и улыбались себе в усы. Детишки и вовсе нанюхаются грибного навару за день так, что есть не просят. Улыбаются в усы и не просят. Грибы варили специальные люди – грибовары. Краеведы еще в позапрошлом веке стали собирать изустный фольклор грибоваров, описания их снов, рисунки. В двенадцатом году прошлого века, в Москве, в типографии И. Д. Сытина, уроженца, кстати, соседнего Солигаличского уезда, была отпечатана большая книга с цветными иллюстрациями под названием «Сны и сказки грибоваров Судиславля». Раскуплена, говорят, была мгновенно. С тех пор не переиздавалась ни разу.

Само собой, лучшие, самые отборные судиславские грибы поставлялись к царскому столу в свежем, сушеном и маринованном виде. Сигизмунд Герберштейн в своих «Записках о Московитских делах» рассказывает о том, как после одного из царских приемов в Александровской слободе посол шведского короля Густава, похлебав грибной лапши, два часа без остановки хохотал так, что его потом отливали холодной водой и романеей, а секретарь посольства только улыбнулся себе в усы, икнул два раза и отдал богу душу.

Теперь о судиславских грибоварах и их замечательных снах и сказках ходят только легенды. Той самой книжки, что издал Сытин, нет даже в местном краеведческом музее, а вместо нее висят по стенам небольшого зала расписные дуги с колокольчиками, стоит в углу необъятный овчинный тулуп судиславского ямщика, который и медведю будет впору, тут же чучело огромного медведя с оскаленной пастью, сувенирная кружка, привезенная кем-то из судиславцев с Ходынского поля, несколько женских платьев начала прошлого века, туфли местной модницы, в которых она принимала участие в конкурсе красоты по случаю проезда царской четы через Судиславль в тысяча девятьсот тринадцатом году и заняла первое место. Туфли привезли в музей из Костромы потомки этой красавицы[90]. Удивительное дело, но в судиславский музей предметы старины местные жители дарят, а не продают, как это теперь принято почти повсеместно. Подарен музею художником Комлевым и большой портрет купца первой гильдии Ивана Петровича Третьякова, уроженца здешних мест. О Германе Алексеевиче Комлеве, тоже уроженце Судиславля, будет отдельный рассказ, а о Третьякове надобно сказать, что богаче его в Судиславле не было, да, пожалуй, и нет. Есть, конечно, и сейчас люди небедные, с капиталами, но так, чтобы построить городу училище, или отреставрировать храм, или… но помогают, конечно. К примеру, местное предприятие по производству сварочного оборудования дало денег на ремонт туалета в городском краеведческом музее.

Третьяков по поручению местных купцов договорился в Петербурге о том, чтобы железная дорога Кострома – Галич прошла через Судиславль, Третьяков построил в городе винокуренный и токарный заводы, Третьяков скупил несколько десятков усадеб[91] вокруг города, Третьяков[92], собственно, и был золотым веком Судиславля. Иван Петрович и после смерти* помогает землякам – в его усадьбе, памятнике архитектуры федерального значения, и по сей день располагается районная больница. Перед самой своей кончиной советская власть решила построить новую больницу, в пять этажей, с фонтаном и садом, и уж почти построила ее, но… скоропостижно скончалась. Так и стоит недостроенная больница с выбитыми стеклами. Когда строили новую, на старую денег жалели – все равно переезжать, а вышло так, что и новой нет, и старая обветшала самым последним обветшанием. Во времена Советского Союза было в судиславском стационаре сто коек, а нынче всего тринадцать на тринадцать тысяч населения в Судиславле и районе. Ровно по одной койке на тысячу человек. Главный врач приезжает на работу каждый день из Костромы. Или почти каждый день. Власти советуют лечиться и лежать в больницах Костромы или Галича. Вот ведь как получается – уж и страны советов нет, и врачей нет, и коек больничных нет, а власти все не могут перестать советовать. В довершение ко всем бедам какой-то лихач врезался на автомобиле в парадное крыльцо больницы и сшиб один из двух столбиков, его подпиравших. Крыльцо чугунное, красивое и ажурное, с вензелем Третьякова. Столбик, понятное дело, долго не лежал на месте аварии – кто-то его прибрал. Власти злоумышленника хотели искать. Правда хотели, но заела их текучка. Может, и сейчас хотят. Тогда судиславцы собрали денег на новый столбик – не чугунный, но деревянный, чтобы до чугунного не дал крыльцу завалиться. Столбик-то сделали, но больничные власти запретили его устанавливать, усмотрев в этом самовольную реставрацию памятника федерального значения. Так и стоит крыльцо на одной ноге[93]. Наверное, всей этой истории удивился бы иностранец, но нас удивить… Добавлю только, что могилы Третьякова и его жены на судиславском городском кладбище приводили в порядок тоже на народные деньги.

В конце концов – кто им Третьяков, этим властям? Они пришли и ушли, а людям жить и ходить в больницу и на кладбище.

Вернемся к музейным экспонатам. Вот на стене висят два портрета – Николая Второго и его супруги. Портреты как портреты – напечатаны к десятилетнему юбилею царской семейной жизни. Необычного в них то, что семь десятков лет прятали их в дровяном сарае. Владелец этих портретов в самом начале советской власти работал в потребкооперации. Кто-то из соседей на него донес, что он продал воз лука. Или не воз, или не лука, или не продал, но кто-то донес. Долго тогда не думали – арестовали все имущество и продали с аукциона. Соседи все и купили. Самого владельца портретов подержали месяц или два в кутузке, а потом вместе с семьей выселили в свой же дровяной сарай во дворе. Второй раз его взяли уже по пятьдесят восьмой статье и отправили из сарая в Магадан, откуда он уже не вернулся. Директор местного краеведческого музея Ольга Борисовна Копылова помогла его дочери получить компенсацию за незаконно репрессированного отца, и в благодарность за это та принесла в дар музею два портрета. Простая история. Таких историй у нас вагон и не один, не говоря о маленьких тележках. Вот только, как сказала мне сотрудница музея, читать материалы дела тяжело. Все эти безответные просьбы вернуть зимнее пальто, шапку, керосинку…

На одной из витрин приметил я небольшую серую коробочку начала прошлого века с пожелтелой стопкой карточек внутри. На первой было красиво написано: «Почта Амура. Развлечение для взрослых».

К этому заголовку был пририсован упитанный Амур, увитый лентой, которая была завязана бантиком на пупке, а под Амуром напечатано: «Карточки, на которых написаны разные вопросы и ответы, кладутся на стол перед собравшимся обществом; если кто-нибудь из присутствующих захочет сказать что-либо другому лицу, то взяв из этих карточек одну с подходящей его мысли фразою, назвав камень или цвет, наименование которого помещено перед нею, передает лицу, с которым желает таким образом разговаривать. Лицо, получившее карточку, если желает ответить, поступает так же, как и первое и т. д. При помощи “Почты Амура” можно заинтриговать и наговорить друг другу приятное и неприятное, объясниться и т. д. – и все между прочим, сидя в обществе и занимаясь общим разговором». Когда вы прочтете этот абзац, попытайтесь представить общество, занятое общим разговором, представьте, как вы называете камень или цвет, потом представьте лицо, которое вы желаете заинтриговать и наговорить ему приятное, коробочку, в которую могли бы поместиться взрослые развлечения, и наконец попробуйте представить себе взрослых, которые так развлекались…

Возле коробочки с «Почтой Амура» лежит маленькая желтая монета тысяча восемьсот тридцатого года. Самые обычные золотые пять рублей. Это если смотреть на нее невооруженным взглядом, а вооруженным – она фальшивая дальше некуда. Уже в наше время нашла ее у себя на грядках местная жительница и принесла в музей. От монеты этой тянется тонкая ниточка почти на двести лет назад к богатому судиславскому купцу старообрядцу Папулину. В те времена был Судиславль центром старообрядчества. Сам Папулин имел маслобойную фабрику, полотняную фабрику, торговал тем, чем и все местные купцы торговали – кожами, холстами, коровьим маслом и, конечно, грибами. В богадельне (на самом деле она была старообрядческим скитом), которую он выстроил на окраине города, постоянно проживали богомольцы. Это если смотреть на них невооруженным взглядом, а если вооруженным – то беглые крестьяне. Они собирали ему грибы, вязали на продажу варежки, плели лапти и кружева. Сам Николай Андреевич много жертвовал на благотворительность, а потому власти не то чтобы совсем закрывали на его деятельность глаза, но смотрели сквозь пальцы. Папулин был настолько ловок, что сумел купить, разобрать и вывезти в Судиславль из Соль-вычегодска целую старообрядческую церковь, построенную еще во времена Ивана Грозного братьями Строгановыми. Оттуда же он вывез более тысячи икон строгановского письма. Сколько на самом деле было старообрядческих икон в его коллекции теперь уж не узнать. Поговаривают, что в его коллекции были иконы, писаные самим Рублевым, и Острожская Библия шестнадцатого века. Список изъятых икон, понятное дело, не сохранился. Куда подевалась Острожская Библия, когда папулинские сокровища поместили для хранения в ризнице костромского Ипатьевского монастыря… И не только она.

Брали Папулина по личному приказу Николая Первого в 1845 году целой воинской командой из шести с лишним десятков солдат, четырех унтер-офицеров и одного поручика. От веры своей он так и не отказался, а потому и умер в тюрьме Соловецкого монастыря. Как власти ни искали, как ни допрашивали Папулина и его подельников, а следов чеканки фальшивых монет так и не нашли.

Ну а теперь, пока экскурсовод не повел нас на второй этаж, расскажу о художнике Комлеве. Увы, в музее нет постоянной экспозиции, посвященной Герману Алексеевичу. Часть архивов, которые он еще при жизни передал в музей, некоторые его работы, фотографии хранятся в музейных запасниках. Даже и места нет для этой экспозиции, а ведь с его работами знакомы многие из нас. Был Комлев одним из лучших советских художников-миниатюристов. Не из тех, кто на рисовом зернышке пишет стихи из «Евгения Онегина», которые, кроме как в микроскоп, не разглядеть, а из тех, кто рисует почтовые марки и открытки. В детстве, когда я собирал марки с космическими ракетами, межпланетными станциями и портретами космонавтов, марки с рисунками Комлева… Нет, этого так просто не объяснить. Сидишь ты в гостях у одноклассника, или сидите вы на скамейке во дворе и изо всех сил меняетесь марками. Это вам не какой-нибудь аукцион «Сотбис», на котором можно просто взять и заплатить больше всех. Тут обмен, натуральнее которого не бывает. У тебя, к примеру, есть совершенно ненужные тебе девчоночьи марки с цветами или зайчиками, которые тебе подарила ничего не понимающая в ракетах бабушка, а у твоего товарища есть серия из трех марок, посвященная двадцатилетию Центра подготовки космонавтов. Вот и давай, торгуйся, прибавляй к своим цветам и зайчикам марку с танком или «Катюшей», а если и они не помогут, даже рогатку ручной работы с ручкой, украшенной резьбой и самой прочной на свете резинкой, за которую тебе отец чуть ухо…

Почти полтысячи почтовых миниатюр на самые различные темы нарисовал Комлев. В семидесятых годах он рисовал серию миниатюр, посвященных истории нашей почты. Два года изучал художник материалы к теме. В каких только музеях, архивах и библиотеках не бывал. Его эскизы утверждали в Академии наук. Если бы у нас с таким тщанием делали… хоть что-нибудь. Хотя бы ракеты, которые так виртуозно вписывал в крошечные бумажные квадратики с зубцами Еерман Алексеевич Комлев. Марки Комлеву заказывали и почтовые ведомства других стран. По просьбе Мадагаскара он нарисовал целую портретную галерею мальгашских национальных героев. Без хвостов, как и просили заказчики.

На втором этаже музея в маленькой комнатке сооружают олимпийский зал. Ну, тут, как говорится, комментарии излишни. Раз у всей страны в некотором роде праздник, то и в Судиславле он должен быть, что бы себе ни думали по этому поводу сотрудники музея. Их-то как раз никто спрашивать и не собирался. В олимпийский зал уже завезли потухший факел, который нес по Костроме, кажется, судиславский школьник, куртку, шапку и перчатки с олимпийской эмблемой и надписью «Сочи». Рядом с факелом висит на стене коврик с олимпийским мишкой, который выткала какая-то местная умелица еще к Московской Олимпиаде. Кажется, она во время работы над ковриком смотрела мультфильм о крокодиле Гене и Чебурашке. У мишки выткались такие огромные уши, что взмахни он ими как следует – улетел бы не только с коврика, но и из Судиславля. У противоположной стены висит на вешалке пожелтевший полушубок олимпийской чемпионки и уроженки Судиславля лыжницы Олюниной, которая победила всех лыжниц еще в Саппоро, в семьдесят втором году. Рядом с полушубком стоит, прислоненная к стене, ее победная лыжа. Стояли бы и две, да вторую забрал себе Московский музей истории Олимпийского движения, который тоже срочно…

Вот, собственно, и весь музей. Есть еще зал, где стоит пианино и где проходят вечера русского романса, на которые приходят местные старушки и те, которые, как выразился экскурсовод, «работали в культуре». Время от времени в зале устраивают тематические выставки или вернисажи художников. Взрослых судиславцев в музей не затащишь, а вот школьников можно. Если, конечно, постараться. Билет в музей стоит десять рублей, а потому сначала надо уговорить учителя, чтобы он собрал деньги у детей. Учителя уговариваются плохо, потому что родители детей уговариваются еще хуже, а доплачивать самим учителям не по карману. Многие в Судиславле получают минимальную зарплату. Впрочем, даже если родители и дадут ребенку червонец, то редкое дитя донесет эти деньги даже до половины пути в музей. Музейные сотрудники уговаривают и родителей. Объясняют им на пальцах, что бутылка водки, которую они покупают, стоит гораздо…

В советское время, как рассказывала мне директор музея, было проще[94]. Школа заключала договор с музеем, а оплачивало все государство. В конце года государство перечисляло деньги с одного государственного счета на другой. Никто их и в руках-то не держал. Теперь всем охота деньги подержать в руках. И музей в этом смысле не исключение. Государство оплачивает музею только содержание здания и зарплату сотрудникам. Ну, зарплата в данном случае, конечно, слово слишком крепкое, которое надо разбавить. Тысячи две-три получает рядовой музейный сотрудник, но поскольку такой зарплаты у нас быть не может по закону, то государство само же и добавляет к этим тысячам еще несколько, чтобы получилась минимальная из всех возможных зарплат. Надо признать, что некоторые сотрудники музея получают и по семь тысяч, а уж сколько получает директор музея я и представить себе не смог. Короче говоря, все те деньги, все эти несусветные прибыли от билетов государство разрешает музею тратить на себя – половину на премиальные сотрудникам, а половину на развитие музея. На закупку музейных витрин, новых экспонатов, на научные исследования, на все то, что можно купить за эти деньги[95]. Эти, с позволения сказать, деньги, к примеру, в исключительно урожайном на прибыль тринадцатом году составили ровно пятьдесят тысяч девятьсот рублей. Из них половину отдают на прибавку к зарплатам восьми музейным сотрудникам. В месяц получается каждому сотни по две с половиной или около того. Зато у них нет трат на транспорт, есть свои огороды, и они не лежат в больнице. Негде лежать. Перед тем, как лечь, надо еще настояться в очереди на больничные тринадцать коек[96]. И хлеб в Судиславле отличного качества и куда как дешевле московского. Особенно хороши румяные ватрушки, пироги с вареньем, с рыбой, мясом, луком и яйцами. Изюму, доложу я вам, в одну судиславскую ватрушку кладут столько, сколько не кладут и в три московских, не говоря о костромских. И грибов в округе видимо-невидимо. Правда, после того, как в окрестностях Судиславля упразднили десяток ракетных шахт с баллистическими ракетами, выяснилось, что в те времена, когда они стояли на боевом дежурстве, из них вытекало ядовитое ракетное топливо. Не всегда, конечно, а иногда и даже очень иногда. Но очень ядовитое. Вытекало, как говорится, из вымечка по копытечку, а из копытечка во сыру землю. Не любят грибы ракетного топлива во сырой земле. Особенно в той земле, на которой они растут. А уж когда пустые ракетные шахты власти стали заполнять сотнями тонн оставшихся от наших реформ бумажных купюр, то к грибам стали подходить с опаской, а то и вовсе обходить их стороной.

Не все, конечно, в окрестностях Судиславля плохо. Из хорошего есть фабрика валенок и знаменитый на всю страну зверосовхоз, где на горе всем защитникам животных выращивают норку, соболя и лису. Во времена Советского Союза зверосовхоз входил в пятерку самых крупных зверосовхозов одной шестой части всей земной суши, а теперь и суши стало меньше, и зверосовхоз сбавил обороты в три с лишним раза. В три с лишним раза меньше убивают здесь каждый год животных. Сорок тысяч норок, соболей и лис. При зверосовхозе есть магазин мехов. Норковый полушубок, за который в Москве вы заплатите несусветных сто пятьдесят или даже двести тысяч и еще будете рады, что удачно купили, здесь вам обойдется в каких-нибудь сто. Ну, а для тех, кому по карману только подкладка в кармане норкового полушубка, есть меховые игрушки – норковые зайчики и собачки, котята, слоны и даже лоси из меха нутрии с замшевыми рогами. Все удовольствие – пятьсот рублей[97].

* * *

Кабы у меня было ружье, то я теперь не сидел бы на седьмом этаже панельного дома за письменным столом, а выходил бы с собакой из черного ноябрьского леса, шел бы через черные мокрые кусты, сквозь промозглый туман на черном поле, перебирался вброд через ручей, наступал бы на коровьи лепешки на проселочной дороге, открывал бы калитку и, упреждая вопрос, сразу отвечал бы:

– Ты бы слышала какой был треск в кустах! Таких матерых зайцев я никогда в жизни не видел. Передние зубы торчали как клыки у кабана. Тут я сразу из двух стволов… Куда там! Туман такой – ни зги не видать. Не только зайца – мушек на стволе не видал. Палил чисто отпугнуть – чтобы на собаку не кинулся. Он потом ломанулся через орешник… Джек хотел за ним, но его уж и след простыл.

Джек при этих словах вильнул бы хвостом и посмотрел преданно жене в глаза.

– Никто не мешает тебе рассказывать все это и не имея ружья, – сказала бы жена.

Да как же не имея ружья… Язык не повернется… А запах пороха и ружейной смазки, а след на плече от ремня, а синяк на предплечье от приклада, а мелкие дробинки в тапках, карманах и постели?

– Хочешь, купим тебе ружейной мази. Намажешься…

– Да не мази, а смазки! Ты мне еще плечо ремнем натри, и синяк…

* * *

Утром проснешься, а трава уже поседела, и луна вся засахарена инеем. Затопишь печку, протрешь газетой запотевшие окна, принесешь из дровяного сарая зимние рамы, вытащишь из них клещами гвоздики, за которые весной цепляли веревочки для плетей комнатных огурцов, рамы вставишь, законопатишь щели поролоном и заклеишь сверху бумагой. Накинешь старую камуфляжную куртку, обуешь галоши и выйдешь во двор посмотреть – прямо ли поднимается столб дыма из трубы и нет ли у него недопустимого отклонения от перпендикуляра. Пройдешь в сад, закуришь, посмотришь на серое, в редких антоновских яблоках, небо, сладко поежишься от холода и вернешься в тепло. Спустишься в погреб, в который раз пересчитаешь заготовленные на зиму банки с солеными и маринованными огурцами, помидорами, клубничным вареньем, смородиновыми компотами, расправишь солому в ящике с блестящими зелеными симиренками, поговоришь с картошкой, морковкой и капустой, успокоишь их, пообещаешь, что сильных морозов не будет, споткнешься об огромную бесчувственную тыкву и на бутыль с вишневой наливкой даже искоса не взглянешь, потому как рано на нее смотреть, а тем более трогать. Перед сном подбросишь дров в печку и вместе с женой долго будешь, чертыхаясь, втаскивать в узкую прорезь еще пахнущего горячим утюгом цветастого ситцевого пододеяльника толстое зимнее одеяло и пришпиливать его в углах английскими булавками. Уснешь, думая о том, как там сейчас дым – не погнуло ли его вет… и тут же проснешься от оглушительного шороха в углу, за тумбочкой, – оказывается, мыши вернулись из огорода в погреб и теперь обустраиваются. Кинешь тапком в угол и подумаешь: «Ну вот. Теперь все дома. Можно зимовать».

* * *

Едешь по ней, смотришь в окно на огромные фуры с небритыми и заспанными дальнобойщиками в нестиранных с самого Тамбова или Костромы майках; на суетливые «фокусы» и «шнивы», из окошек которых торчат во все стороны перемазанные мороженым и шоколадом дети, толстые кошки, тещи, рассада, оцинкованный профиль для теплиц; на сытые и гладкие «мерседесы» с такими же седоками; считаешь каждой своей косточкой, каждым мягким местом жены ухабы и рытвины и думаешь – рос здесь когда-то лес или лежало под чистым небом такое же чистое поле, собирали крестьянские девки и парни грибы с ягодами… да мало ли что можно собирать… а потом вдруг приехало начальство из области, а то и из самой Москвы, вперило вдаль свой губернаторский или министерский взгляд и… уехало с секретаршами на пикник, а кто-нибудь помельче, попронырливее уж объяснил, что будем строить дорогу. Распоряжений – откуда и куда – еще не поступало, но вот-вот непременно поступят, а пока надо засучив рукава строить, строить и строить… или не губернское начальство приезжало, а генерал с преогромным животом весь лампасах с ног до головы велел укатать все, а заодно и всех, к такой-то матери отсюда и до обеда… или не генерал, а какой-нибудь шустрый, как насекомое-паразит, мэр решил заасфальтировать участок километров этак в… да все равно во сколько – лишь бы он доходил до небольшой, в три этажа, каменной дачки, записанной на имя жены или тещи… или не мэр, а просто тракторист решил метнуться в соседнюю деревню за самогоном раз, другой, десятый… – кто ж теперь вспомнит. Потом корпел вечерами над составлением сметы толстощекий заместитель начальника местного ДРСУ вместе с сушеной, точно вобла, бухгалтершей, насквозь пропахшей табаком и духами «Может быть» сорокалетней выдержки. Еще когда было сказано «…не прилгнувши не говорится никакая речь», – но ведь и смета, что речь, – без приписок не бывает. Да и как без них? Песку машины, где две – там и три, надо брату родному на то, чтоб замесить бетон для фундамента и себе на дорожки в саду… То-то и оно. Брат-то родной, не двоюродный. Ну, а где песок – там и гравий, не говоря о битуме. И начнется стройка… Запьют горькую строительные рабочие, польет их матом, точно проливным дождем, прораб, плюнет, наймет непьющих, трудолюбивых, как муравьи, и таких же маленьких таджиков, завизжат бензопилы, упадут старые, дуплистые сосны и дубы, в которых поколения белок хранили свои грибы и орехи, продаст прораб недорого по случаю напиленный лес… Потом приедут самосвалы с песком, щебенкой и уедут в неизвестном направлении строящегося дачного поселка, потом кое-как закатают в остатки асфальта чудом уцелевшие остатки песка и щебня. Разметку… ее бы непременно нанесли, кабы осталась краска. И ведь она была – целых четыре или две бочки. Ну, одна-то была точно. Должно быть, закатилась куда-нибудь вслед за щебенкой. Снова приедет большое начальство, перережет ленточку и снова укатит на пикник с секретаршами, а мы поедем по этой дороге, которая смолоду стара, как черепаха Тортилла, и также покрыта морщинами да трещинами. За окном будут мелькать придорожные шашлычные с пережаренными до углей свиными шашлыками, пельменные с кавказской и японской домашней кухней; старухи сутками напролет будут каменно сидеть у ведер с яблоками и трехлитровых банок с клюквой или лисичками; толстомордые гаишники в придорожных кустах каждый день будут иметь с русских, любящих быструю езду, такой кусок масла, который встал бы у них поперек… впрочем, гаишники так толсты, что у них вдоль и быть не может, а только поперек. Понесутся мимо заброшенные деревни с заброшенными стариками, заброшенными собаками и кошками, каковые, собаки и кошки, в отличие от детей, давно сбежавших в город, остались в заброшенных деревнях, развалины церквей, заросшие растрепанными кустами черемухи и бузины; настырно будут лезть в глаза огромные рекламные щиты с жизнерадостными до тошноты лицами начальников всех мастей и депутатов, настойчиво зовущих в светлое будущее; проедет по пыльной обочине из ниоткуда в никуда скрипучий дед на скрипучем, еще советском, велосипеде с мешком картошки, перекинутым через раму… Дорога взберется на желтый от цветущей сурепки холм, на вершине которого будет подпирать васильковое, в мелких кудряшках облаков небо гнутый и ржавый знак «Колхоз “Верный…уть”», потом спустится, пробежит по мосту, под которым прячется в зарослях ивняка, точно девушка от смущения, крошечная речушка с непонятным, оставшимся от вятичей или древлян названием, потом снова пойдет вверх, все выше и… Куда бежишь ты? Хотя б намекни… Молчит. Петляет. Уходит от ответа. Может, его и вовсе нет. Да и так ли он нужен, этот ответ…

* * *

Перво-наперво наделаю себе бутербродов с любительской колбасой и плавленым сыром. Любительская колбаса с мелким шпиком, доложу я вам, лучше любой копченой, если, конечно, вы собираетесь писать, а не читать. Особенно, если на нее положить половинку соленого или свежего огурца. Потом возьму маленький, пол-литровый термос и налью в него чай. Жена посмотрит на мои приготовления и спросит:

– Ты насколько уезжаешь? На неделю?

– Да нет. Часа через три вернусь. Холодно там. Не май месяц. Я же туда не стучать зубами от холода и голода еду, а писать. В конце концов, я не кастрюлю с борщом туда везу, а лишь пару-тройку бутербродов с колбасой. Мне, между прочим, еще целых десять километров туда ехать. Не говоря об обратном пути.

И незаметно подолью в чай немного коньяка. Потом возьму горсть конфет «Коровка» и все уложу в багажные велосипедные сумки вместе с фотоаппаратом, планшетом, гаечными ключами и набором для заклейки камер. Подкачиваю колеса и еду.

Сначала еду по деревне. Мимо соседа Сашки Лебедева. Сашка вернулся из рейса и ремонтирует свой грузовик. Лебедев хозяйственный – он выжигает на костре металлические стаканы, извлеченные откуда-то из внутренностей двигателя. Это отработанные топливные фильтры. Сашка говорит, что будет этими стаканами носить разбавленное водой куриное говно на огородные грядки. После Сашки еду мимо Вовки Аверьянова. Вовкина фамилия – Кемпель. Он из немцев. Но кто его здесь, во владимирской деревне, будет звать Кемпелем? Поэтому он Аверьянов – по жене Светке. Вовка и Светка последние из могикан – они умеют держать коров и держат их. Четырех коров и бычка. Они знают, как из них получать молоко, творог и сметану. Прямо из отверстий на теле коров. У Аверьяновых есть легковая машина, чтобы развозить молоко и творог дачникам, и два трактора. Один, правда, не на ходу, но Вовка его непременно доведет до ума. У него руки растут откуда надо. Он как-то проходил медкомиссию и даже врачи удивились – редкий теперь случай, чтобы у мужика руки росли откуда надо. Недавно Аверьяновы зарезали на мясо корову, и Вовка продал мясо перекупщикам из Александрова. Черт его знает, как так получилось, что на все деньги Вовка купил подержанный «форд», которому Светка в дочери годится. Правда, за ним дали прорву отличных запчастей. Вовка сидит в новом старом «форде» и думает, как подъехать к Светке, чтобы Светка не заехала ему… Сам-то Вовка крепкий мужик, а вот «форд» может и не перенести. Потом я выезжаю за околицу и еду по дороге вдоль поля.

Еще неделю или две назад оно блестело от перевернутых плугом пластов земли, а теперь уже зеленеет озимыми. Дорога идет под уклон к небольшому болотцу с черной водой и полусгнившими пеньками. За болотцем – мостик, а за мостиком – разоренная автобусная остановка. Ее исписали разными словами, а когда слова кончились, то сожгли. За остановкой – лес. В лесу я спешиваюсь и по тропинке, ведя в поводу велосипед, захожу на полянку между соснами и елями. Там я отвязываю от велосипеда походный складной стул, раскрываю багажные сумки, достаю планшет, создаю новый файл, откладываю в сторону планшет, разворачиваю бутерброды и открываю термос. После того, как все бутерброды съедены, чай выпит и бумажки от конфет «Коровка» уложены в специальный мусорный пакет, ничего не остается… Раньше я хотя бы курил, и можно было еще минут десять курить после еды, а теперь приходится сразу, буквально с места в карьер, писать о том, что летом до сердцевины не добраться через десятки и даже сотни слоев. Хоть окаменей в самой дремучей чаще и уши навостри, как лыжи. Одних только видов шума, шелеста и шороха листьев сорок восемь или даже пятьдесят три. Одних птичьих голосов, не считая комариного писка и шмелиного жужжания, столько… а если учесть пусть и не все, но хотя бы часть комбинаций с шорохами и шелестами, да все диезы и бемоли песен ветра… Нет, даже и пытаться не стоит. Другое дело поздней осенью. Сначала отшелушиваем все посторонние городские звуки, которые ближе к лубяному слою коры – шум машин на далекой, идущей краем леса, дороге, выстрелы и крики охотников, поднявших задремавшего медведя и не знающих, как уложить его обратно, бестолковый лай собак и чахоточный кашель старого деревенского трактора. После этого аккуратно отрываем невесть откуда взявшееся, присохшее еще с самого июня, пустое и прозрачное насекомое гудение; свист и скрип только что прилетевших снегирей, у которых еще и грудки белые, не покрасневшие от морозов; нахальное карканье вороны, деликатное постукивание дятла и жалобный крик одинокого канюка в сером, дымчатом, тонко позолоченном небе с бледным, размазанным, точно растопленная чайная ложка сливочного масла в геркулесовой каше, солнцем. И уж тогда, когда будет отделен монотонный гул ветра и печальный шорох оставшихся зимовать листьев, можно будет подобраться к самой сердцевине, которая состоит из чуть слышного прерывистого, точно азбука Морзе, скрипа сосны и совсем неслышных, ультразвуковых окриков караульных муравьев, ходящих с хвойными иглами наперевес по внутренней галерее вокруг огромного, высотой в полтора метра, муравейника.

Страницы: «« 1234

Читать бесплатно другие книги:

«Изношенный, издерганный Губин напоминал бездомную собаку: забежала она в чужую улицу, окружили ее с...
«Деревянный город Буев, не однажды дотла выгоравший, тесно сжался на угорье, над рекой Оберихой; дом...
«Вода реки гладкая, тускло-серебристая, течение ее почти неуловимо, она как бы застыла, принакрытая ...
«В горном ущелье, над маленькой речкой – притоком Сунжи – выстроили рабочий барак, – низенький и дли...
Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1910, номер 9, сентябрь, под заглавием «Встреча», с ...
«Прочитав книжку „Уход Толстого“, сочинённую господином Чертковым, я подумал: вероятно, найдётся чел...