Философ Куприн Александр
– Кофе?
– С удовольствием.
Когда она повернулась ко мне спиной, я расстегнул воротник рубашки (слишком тесный) и проверил, на месте ли марля. Марля была на месте, а это означало, что либо Линда таращилась на саму марлю, либо краснота успела расползтись за ее пределы, в чем я сомневался, потому что за два часа, прошедших с тех пор, как я приладил на щеку свежую нашлепку, этого произойти не могло. Да и в любом случае, глазеть на меня вот так было наглостью с ее стороны. Должна бы и понимать это – на саму, наверное, всю жизнь глазели. Этого я ей говорить, разумеется, не стал. Просто сухо улыбнулся и сказал, что цельное молоко меня тоже устроит, спасибо.
Пока она готовила нам кофе, мы болтали о новостях отделения. Мне вдруг пришло в голову, что когда-то давным-давно я сидел в этом самом кресле, охваченный чувством, что меня поджаривает на вертеле та самая женщина, которая теперь поставила на стол две украшенные печатью Гарварда чашки, протянула мне банку сухих, осыпанных миндальной крошкой и фенхелем печеньиц и поинтересовалась, слышал ли я о предстоящем коллоквиуме, посвященном работам Энскомб.
– Строго говоря, вы в список его участников не внесены. Но, полагаю, я просто обязана позвонить на сей счет в полицию кампуса.
– Вы очень добры.
– Вот в чем меня давно уже не обвиняли. – Она улыбнулась, опустила ладонь на стопку печатных страниц: – Хорошо. К делу. Это действительно ваша работа?
– Действительно, – ответил я.
– Потому что, читая ее, я волей-неволей гадала, не подменил ли кто Джозефа, которого я знала, роботом, который выглядит и разговаривает совершенно как он, но умеет писать более-менее достойно и убедительно.
Воспроизвести интонацию написанного Альмой было далеко не просто. В ее тексте присутствовала легкость, ироничность, которой она сама отличалась в жизни, – качества, едва ли не противоположные тому туману, который я напускал годами. Переводя написанное ею, я пытался избавиться от присущей моему слогу в целом расплывчатости, однако добиться этого мне удавалось лишь на несколько минут, да и то ценой неимоверной концентрации мысли. Тем же, примерно, я занимался и сейчас – норовил изобразить живость и непринужденность, хотя на деле был выжатым чуть ли не досуха и испуганным.
– Люди меняются, – сказал я, пожимая плечами.
– Ну хорошо, давайте я произнесу это первой. Видимо, я вас недооценивала.
Я произвел утешающий жест.
– Должна заметить, что некоторые стороны вашей аргументации представляются мне устаревшими, например, в той части работы, которая посвящена теории действия. За полвека много чего произошло. И все же мне будет интересно посмотреть, в каком направлении вы двинетесь из этой исходной точки.
Вообще говоря, пока она читала первую главу, я успел закончить перевод второй, однако мне не хотелось создавать у нее впечатление, что новая работа дается мне так уж легко. И я сказал, что смогу представить ей второй раздел диссертации к середине февраля.
– Буду ждать с нетерпением, – сказала она.
Я спросил, вправе ли я рассчитывать на то, что весной мне присудят ученую степень.
– Давайте не забегать вперед. Будем переворачивать по одной странице зараз, мм?
Я кивнул.
Она улыбнулась, подняла свою чашку, словно собираясь произнести тост.
– Пока же для меня достаточно возможности радоваться тому, что в университете еще случаются вещи, которых я до конца не понимаю.
Относительно хорошее настроение, посетившее меня в эти послеполуденные часы, как рукой сняло, как только я подошел к дому и увидел на моей веранде незнакомого мужчину.
Крепко сбитый, с гладкой желтоватой кожей и тяжелыми мешками под глазами, он странным образом сочетал в себе юность и зрелость. Из-под слишком большой для него нейлоновой куртки выбивался, налезая на воротник, поношенный коричневый шарф, на поясе незнакомца висел пейджер.
– Чем могу быть полезен? – спросил я.
Он молча смотрел на меня целую, как мне показалось, вечность, а после спросил, нельзя ли ему поговорить с мисс Шпильман. Интонации у него были как у робота, и впечатление это усиливалось его глазами – голубовато-серыми, цвета орудийной, как это принято называть, стали.
– Она умерла. – Я помолчал. – Теперь здесь живу я.
Он сразу кивнул. Я делал над собой большие усилия, чтобы не отвести взгляд в сторону.
– Так чем же я могу вам помочь? – повторил я.
Мужчина вытащил из кармана фотографию, спустился по ступенькам и протянул ее мне.
Это был снимок Дакианы, выцветший и сильно потрескавшийся. Я удивился, увидев, что в молодые годы она не была такой уж непривлекательной. Нижняя часть лица несколько отдавала, быть может, лошадью, но на тот мясной бастион, какой я знал, она все же не походила. Я опустил за землю мою сумку из ягнячьей кожи и стал разглядывать фотографию, держа ее в руке и притворяясь, будто изучаю изображенное на ней лицо, – времени это заняло довольно много, однако на то, чтобы исследовать каждую ветвь быстро разраставшегося в моей голове дерева решений, его все-таки не хватило. С одной стороны, можно сказать, что человек я здесь новый и никогда Дакиану не видел. Это могло придушить все проблемы в зародыше, но и могло впоследствии сильно ударить по мне. Если, к примеру, она говорила кому-то о ее новом работодателе. Тогда меня поймают на упреждающей лжи, а это способно породить массу вопросов, которые, в противном случае, никому и в голову не пришли бы. С другой стороны, я могу признать, что знал Дакиану, но а) не видел ее долгое время (ложь несколько менее опасная, чем утверждение, что я вообще с ней знаком не был) или б) видел, когда она пришла сюда, чтобы прибраться в доме, заплатил ей, и она отправилась куда-то веселиться, такое у нее имелось обыкновение. Преимущество варианта (б) в том, что кто-то мог заметить ее машину на подъездной дорожке; недостаток, разумеется, в том, что он связывает меня со временем и местом. С другой стороны, не исключено, что последнее меня тревожить вообще не должно. Ко мне же не полицейский пришел, а кто-то еще. Ее сын, предположил я. Возраста он вроде бы подходящего. Андрей? Тут мне вдруг стукнуло в голову, что если он ее сын, то она – его мать, а вместе они – семья, которую я разрушил. Семьи не абстрактны, они состоят из живых людей; впрочем, это фактор не значащий, не тот, который мне следует учитывать в моих расчетах, и я заставил себя вернуться к более конструктивной линии размышлений. Кем бы он ни был, ясно, что в полиции он не служит. Если подумать, так он, может, и не сообщил пока о ее исчезновении. Может быть, он с ней не жил и только недавно заглянул домой и обнаружил, что она куда-то пропала. Сколько ему лет, если точно? Достаточно, чтобы жить отдельно? Сказать наверняка невозможно, уточнить мое начальное впечатление о нем я, не оторвавшись от снимка, не мог, а отрываться я не хотел, поскольку чувствовал, что он не сводит с меня глаз, ждет, когда я заговорю, и если я подниму голову, то очень скоро мне придется и рот открыть. Даже если предположить самое худшее: он живет с ней и осведомлен о ее отсутствии с того самого утра, – может ли молодой человек знать рабочее расписание матери с точностью до часа? Какой ребенок уделяет столько внимания своим родителям? (А ведь сколько ей пришлось потрудиться, чтобы он мог жить в этой стране. Сколько туалетов перечистить? Сколько тонн белья выстирать, высушить и отгладить?) Далее, то, что со мной разговаривает именно он, а не полицейский, может означать, что в полицию он обратился, однако полиция представляющим какой-либо интерес меня не сочла, а значит, мне и бояться нечего. С другой стороны, это может свидетельствовать всего лишь о ее некомпетентности, о медлительности и лентяйстве следователя. И все же ни полиция, ни сын Дакианы (если он и вправду ее сын) никаких причин подозревать меня не имеют, а вот если они каким-то образом поймут, что я вру, это привлечет ко мне очень серьезное внимание. Но с другой стороны, с чего бы я стал причинять Дакиане какой-то вред? Что я на этом выиграл бы? Она была домработницей. (Трудолюбивой женщиной с читательским билетом – теперешним воплощением американской мечты.) С другой стороны, если выяснится, что и Эрик пропал, это подбросит дров под котелок, в котором варится мысль о том, что вокруг меня исчезают люди. С другой же стороны, насчет Эрика меня никто не расспрашивал, а это, судя по всему, означает, что его исчезновение прошло незамеченным, – дело вполне понятное, если учесть, что он был за человек и в каких кругах, скорее всего, вращался. Но с другой стороны, я обязан предположить, что хотя бы пара друзей у него имелась, таких же лузеров, как он, – или девиц, которых он снимал, а потом бросал, примерно так же, как в ту ночь, когда мы с ним соединились в разврате. Нет человека, который был бы как остров[31], подумал я и тут же вспомнил первого моего гарвардского соседа по комнате, гея и театрального наркомана по имени Норман Слепьян, любившего говорить, что он остров: «Норман – это остров», – и, хотя задумываться о нем сейчас было необъяснимым идиотизмом, я все же погадал, против собственной воли, что с ним сталось. После первого курса пути наши разошлись. Ладно, вернись к настоящему: Эрик исчез. Рано или поздно, а до кого-то это дойдет. Они начнут искать его, не найдут и что подумают – что он сбежал из города? А в полицию обратятся? Все-таки это гигантский логический скачок – предположить, что кто-то может связать/свяжет Эрика со мной, а меня с Дакианой, ведь то, что произошло, имеет причиной, скорее, мою счастливую привычку влипать в истории, чем какие-то мои замыслы. С другой стороны, мне еще столько других сторон рассмотреть нужно, а этот мальчик – мальчик-мужчина, – он ждет ответа, мне же приходится действовать в совершенном вакууме, на грани правдоподобия, пытаясь учесть все плюсы и минусы, скачущие в моем раскаленном добела мозгу, – сколько уже они там скачут? – да долго, секунд двадцать. Пора и произнести что-нибудь.
– Ну да, конечно, – сказал я. И, прихлопнув снимком по ладони, вернул его владельцу. – Это же моя прежняя домработница.
– Это моя мать, – сказал он.
Дерево решений начало съеживаться, сжиматься.
– А, – выдавил я. – Фото старое, вот я и узнал ее не сразу. Ну что же, приятно было познакоми…
– Ее нет дома уже три недели, – сказал он.
Усохла еще одна ветвь.
– Не может быть, – сказал я. – Надеюсь, с ней все в порядке.
Он облизал губы. Потрескавшиеся – смотреть больно.
– Она приходила к вам работать на той неделе?
– О какой неделе речь?
– Около трех недель назад.
Еще одна ветка.
– Господи, – сказал я. – Ну, я… неприятно говорить вам об этом, но, вообще-то, я отказался от ее услуг за некоторое время до этого. Простите, пришлось.
Я слабо улыбнулся:
– Извините.
– Как давно?
– Прошу прощения?
– Как давно вы ее уволили?
– Ну, я бы не сказал именно так – уво… не в этом дело. Причина в деньгах, понимаете, и… Недель шесть назад, может быть, семь.
– То есть она здесь не бывала.
– Последнее время – нет. По-моему.
Молчание.
– Вы как? – спросил я.
– Они нашли ее машину, – сказал он.
Четвертая ветка.
– О нет. Ох, но это же… это… Так вы, насколько я понимаю, обратились в полицию?
– Они ищут ее.
– Понятно. Но куда она могла уехать, вы не знаете.
– Нет, – ответил он. – А вы?
В моей правой глазнице забился пульс. Лицо его стало мерцать, расплываться.
– Откуда же мне знать?
– Может, она сказала что-то, когда была у вас в последний раз.
– Нет, – ответил я. – Вернее, не знаю. Если и сказала, я это уже забыл.
– Ладно, – произнес он.
Молчание.
– Такая хорошая была женщина, – сказал я.
– Возможно, она еще жива.
– Ну конечно. Уверен в этом. То есть надеюсь.
Он промолчал.
– Простите, – сказал я. – Я не хотел… простите. Меня все услышанное от вас так поразило. Надеюсь, с ней все хорошо. Уверен, она еще вернется. Вам больше ничего не известно?
– Нет.
– Ладно. Прошу вас, если потребуется моя помощь, сообщите мне.
– Вы дадите мне ваш телефон? – спросил он.
– Ну… э-э, конечно. Конечно. – Я сунул руку в карман, вытащил старый чек продуктового магазина. – Я, э-э, у меня, по-моему, нечем…
Он протянул мне ручку.
– Спасибо. – Я пристроил чек себе на бедро, записал номер. – Прошу вас, если что-то выяснится, дайте мне знать.
Он коротко кивнул.
Я отдал ему чек, на прощание поднял перед собой руку:
– Берегите себя.
– Моя ручка, – сказал он.
Ручка была шариковая, дешевая, с такими обычно расстаются без сожалений. Просьба вернуть ее показалась мне предъявлением обвинения. Когда он получил ее назад, по лицу его пронеслось мгновенное подобие улыбки. Пронеслось и исчезло. Он развернулся и ушел, ни разу не оглянувшись.
– Ну что, похоже, все прошло неплохо?
– М-м?
– Я говорю, все прошло хорошо?
– Что именно?
Ясмина оглянулась на меня через плечо:
– Твоя встреча с Линдой.
– А, ну да. – Перед моим мысленным взором все еще стояла его улыбочка, то, как она вспыхнула и погасла, точно перегоревшая лампочка. – Вроде бы все нормально.
– Ты все же особенно не радуйся, – покачивая головой, сказала Ясмина. Она в последний раз помешала что-то в кастрюльке, накрыла ее крышкой, убавила жар. – Это должно полчаса покипеть на медленном огне.
– Ладно.
– Если ты голоден, я приготовила хумус.
– Спасибо.
Она повернулась ко мне, вытирая руки полотенцем:
– Милый?
– М-м-м?
– Все хорошо?
Нет.
– Да.
– Ладно. Уверен?
– Конечно, уверен. – Я помолчал. – Просто думаю обо всем, что мне еще нужно сделать.
– Ты очень много работаешь. И явно устаешь.
– Есть немного.
– Может… – начала она.
Я взглянул ей в лицо. Она прикусила губу.
– Может, покажешься врачу?
Молчание.
– Зачем? – спросил я.
– Ну, не знаю, может быть, он тебе снотворное какое-то даст.
– Я и так хорошо сплю.
– Этой ночью ты так метался во сне, что мне пришлось тебя разбудить.
Я промолчал.
– Тебе что-то плохое снилось?
Молчание.
– Не помню.
– Наверняка что-то плохое. – Она протянула руку к упаковке кускуса. – Ты все бормотал, бормотал.
– Вот как?..
Она кивнула, читая написанное на коробке.
– И что я говорил?
– Да ничего, per se. «Бормотал» не совсем точное слово. Пожалуй, напевал.
Комната вогнулась вовнутрь, как будто великанский палец надавил на поверхность реальности.
– Напевал, – хрипло повторил я.
– Угу.
– Что напевал?
– Трудно сказать, – улыбнулась она. – Ты сильно фальшивил.
– Извини.
– Да ну, что ты. У меня же есть ушные затычки. Но раньше ты всегда спал как убитый.
Я сказал:
– Думаю, это напряжение сказывается.
– Плохо. Я могу чем-то помочь?
Я покачал головой – движение это показалось мне несоразмерно размашистым, корявым и, прежде всего, обдавшим меня странным жаром. Комната все еще оставалась – в моем поле зрения, – подернутой зыбью, голова начинала кружиться, почти как у пьяного.
– Я посижу немного в гостиной, – сказал я.
Ясмина молча смотрела на меня.
– Это плита, – сказал я. – Из-за нее тут всегда душно становится.
Не дожидаясь ее ответа, я перешел в гостиную, уселся на софу и тупо уставился в пустоту камина. Он вполне мог быть набитым горящими дровами – я почувствовал, как поясницу мою покрывает испарина, да и под мышками было совсем уже мокро, и наполовину вытянул из-под брючного ремня полу рубашки. Ступни почему-то казались распухшими, туфли словно стали малы; я сбросил их, пошевелил пальцами, но облегчения не ощутил. Головокружение усиливалось, однако теперь его сопровождало действительно неприятное ощущение, уверявшее, будто мой мозг медленно плавает несколько в стороне от черепа, отчего процесс мышления осуществляется едва ли не в футе от меня, а когда я поворачиваю голову, мозг следует за нею с задержкой… Чтобы как-то остудить скапливавшийся вокруг меня жар, я расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, закатал рукава и, наконец, выдернул рубашку из брюк и только тогда обнаружил, что Ясмина стоит в двери и наблюдает за мной.
Ее окружало свечение, золотистое, искрящееся.
– Милый?
Я зачарованно вглядывался в нее.
– Милый, ты… – Голос у нее был какой-то непривычный. – Ты пить не хочешь?
– Нет, пить не хочу, – ответил я и тут же понял, что хочу, очень, что на самом-то деле меня никогда еще такая жажда не мучила. Однако мне не хотелось просить ее о чем бы то ни было, не хотелось пугать еще сильнее. Мне хотелось остаться одному, сидеть не двигаясь, пока не замедлится вращение гостиной. – Ты бы посмотрела, как там мясо, – сказал я. И обнаружил, что каждое мое слово сопровождается легким эхо. – Вдруг перекипит.
– Что с тобой происходит? – спросила она.
– Да все хорошо, разумеется, – ответил я.
Молчание.
– Я не об этом спрашиваю, – сказала она.
Я молчал.
– Твой вид… – начала она.
– Что?
– Ничего.
Молчание.
– Я думаю, что тебе следует показаться врачу.
– Я не собираюсь показываться врачу.
– Но не похоже, что она заживает. – Ясмина робко приблизилась ко мне. – Судя по ее виду, там началось заражение.
– Ты же не врач, – сказал я, пытаясь собраться с мыслями, соорудить на скорую руку оборонительный вал, за которым мне удастся укрыться от новой ее атаки.
– Потому и хочу, чтобы ты повидался с врачом.
– Не могу. У меня нет страховки.
– К университетским сходи.
– Я не учусь в Гарварде.
– По-моему, Линда сказала, что восстановит тебя в аспирантуре.
– Она сказала, что подумает об этом.
– Но нельзя же просто игнорировать твое состояние.
– Я и не игнорирую. Я лечусь.
– Да, но щека не заживает.
Она подошла уже совсем близко, я ощутил испускаемый ее телом жар. И отодвинулся от нее на другой конец софы.
– Ты можешь оставить меня в покое? Пожалуйста. Оставь меня в покое.
– В полутора милях отсюда есть бесплатная больница.
– Ясмина…
– Или можно обратиться в отделение скорой помощи. Они обязаны тебя принять. По закону. Ну-ка, – продолжала она, наклоняясь ко мне, – дай я взгляну.
Она дернула за марлю. Боль была как от удара крапивой по лицу, я отшатнулся от Ясмины – так, точно меня дернули сзади за узду, и, перелетев через подлокотник софы, повалился на пол. Приземлился я на четвереньки, но тут же вскочил и выбежал, шатаясь, в коридор.
– Чееерт!
– О господи! Господи! Прости!
– Я же тебе говорил – оставь меня в покое.
– Все хорошо?
– Нет! Не хорошо. Мне больно.
– Я совсем не хоте…
Я выскочил из гостиной, проковылял по коридору до ванной комнаты, захлопнул дверь, постоял перед зеркалом. Лицо у меня блестело от пота. Марлевую салфетку я не снимал уже несколько дней и теперь, оттянув уголок, увидел полоску голого мяса в дюйм примерно длиной, страшно распухшую, красную и до того чувствительную, что мне пришлось прикусить губу, чтобы не заорать, пока я отдирал остальную марлю.
– Джозеф?
– Минуту.
Я отмотал кусок бинта, однако руки у меня тряслись так, что твердо держать ножницы я не мог и боялся проткнуть ими запястье. Бросив их на пол, я отодрал неровную – ничего, сойдет – полоску бинта.
– Можно я войду?
Клейкая лента не желала отставать от рулончика. Я в отчаянии скручивал ее так и этак, пока не получил что-то вроде веревки.
– Как ты там?
– Подожди.
Прилаживая на скулу свежий тампон, я нечаянно коснулся воспаленного места, и всю правую половину головы пробило копьем боли. Едва не потеряв сознание, я вцепился в раковину.
Дверь начала открываться.
– Джозеф…
– Не сейчас.
Молчание.
Дверь закрылась.
Я проглотил всухую шесть таблеток ибупрофена. Они застряли в горле, ощущение было такое, точно в пищевод запихали соскобленный с тротуара асфальт, и, протянув к струе воды сложенные чашкой ладони, я увидел, что они покрыты какими-то пятнами и ходят ходуном. И руки тоже. И грудь, и шею – все тело покрыла розовая с белым сыпь. Я глотнул воды. Жар вернулся через несколько секунд, и, закрыв аптечный шкафчик, я увидел не себя, но его, глядевшего на меня с легкой улыбкой.
Привет.
На подгибающихся ногах я добрался до своей комнаты, упал на кровать, намочив одеяло потом. Скоро оно начало печь мне спину, как лава, и я встал, подошел к окну, рывком распахнул его. Морозный ночной воздух омыл меня, точно само милосердие. Я начал составлять новый план, не обращая внимания на голос звавшей меня обедать Ясмины, пока не услышал, как она идет по коридору, выкликая мое имя, услышал, как она отворила дверь и замерла на пороге.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Работаю, – ответил я.
– Джозеф, – сказала она. – Отойди от окна.
– Мне здесь больше нравится.
– Ты же заболеешь.
Мир накренился, пришлось, чтобы удержаться на ногах, ухватиться за оконную раму. Господи, ну и жарища.
– Я работаю, Ясмина.
Оказывается, я теперь еще и заикаюсь. Это оттого, что у меня зубы стучат, подумал я. Странно, с чего им стучать, когда мне так жарко? И вообще все странно. Почему она на меня так смотрит? Я подскочил к двери, заставив Ясмину отпрянуть.
– Постой…
Я захлопнул дверь, запер, постоял, привалившись к ней, вслушиваясь в шум моей крови. Ясмина постучала в дверь, быстрое тук-тук-тук костяшками пальцев, торопливое, настойчивое, предательское. Я расстегнул брюки, спустил их на пол, отбросил ногой. Господи, как же нестерпимо, чудовищно жарко – как двум мышам, когда они трахаются внутри шерстяного носка. Холодный воздух больше не помогал, я стянул с себя и подштанники. Легче не стало. Я горел. Лицо горело. И болело. Что-то давило изнутри на правый глаз – так, что мне хотелось выдрать его. Она все говорила, говорила, и звук ее голоса сводил меня с ума. Почему она не может оставить меня в покое? Разве мало у меня поводов для тревоги, мне нужно план составить, и не один. Я принялся описывать по комнате круги. Зачем он приходил сюда, какая у него была причина? На все, что мы делаем, существуют свои причины, именно понимание причин отличает нас от других животных, они – основа нашей способности совершать выбор, а следовательно, и нашей свободы. Без причин мы просто машины. Может, он и есть машина? А что, похож. Машина, так? Да, но он же фотографию принес. Она была его матерью, родила его на свет, машины так не размножаются. Но что, если и она была машиной? Может, все мы – машины. И я тоже – робот, который выглядит и разговаривает совершенно как я, но только писать так хорошо и вполовину не умеет. А тот, он анализировал меня своими объективами: у него внутри аппаратура такая, встроенная. Я вспомнил его улыбку, а потом ручку. Ну конечно, ручка. Он забрал ручку потому, что на ней остались отпечатки моих пальцев. Надул меня, а? Заставил записать номер моего телефона, а номер-то ему и не нужен, номер у него и так уже есть, был у него номер, вот в чем все дело. Ну я же ему покажу. Я знал, что нужно сделать, – это будет и просто, и надежно. Дождаться его. Потом последовать за ним, выслеживать его, пока я не узнаю весь распорядок его жизни, все его привычки лучше, чем их знает он сам, пока не изучу все до тонкостей. А после – улучу подходящий момент и начну действовать и утихомирю его, уменьшив тем самым совокупный целостный риск, которому я подвергаюсь. Жизнь полна риска, без риска в ней и шагу не ступишь, и все же ты можешь отчасти ослабить действующие против тебя силы, вот это самое я и сделаю. В порядке самозащиты. Где-то в маленькой темной комнате сидят маленькие темные люди и строят против меня маленькие темные козни, но я их игрушкой не буду, нет уж, увольте. Вполне вероятно, что ручка уже у них, но это трудность преодолимая: отпечатки оставляются кожей, а кожу всегда можно удалить. Я положил ладони на шерстяное одеяло и принялся тереть их о жесткий ворс – так можно будет снимать кожу слой за слоем, в несколько приемов вся и сойдет. Хотя нет, похоже, не получается. Я встал на четвереньки и начал рыскать по комнате в поисках чего-то, способного избавить меня от вредных улик. И наконец нашел под изголовьем кровати осколок стекла с узором и принялся самой длинной его гранью сбривать кожу с подушечки левого большого пальца, один тоненький слой за другим. Нет, все равно вроде не получается. Я поднес палец к глазам. Он покраснел, однако бороздки, завитки остались почти неповрежденными, – может, лучше срезать кожу, водя стеклом не вдоль пальца, а поперек? Но и так я ничего не добился, только кровь потекла. Я ничего не чувствовал, нервные каналы, по которым проходят болевые сигналы, были наглухо забиты теми, что поступали от лица, и я просто сидел, ухмыляясь и глядя, как кровь струйкой стекает к запястью, от него к сгибу локтя, а там уже капает в лужицу на полу. Сидел и думал о том, сколько мне еще всего нужно спланировать. Мне хотелось составить план на самое далекое – по возможности – будущее, но как тут сосредоточишься, когда она так шумит? Вот послушай ее. Милый. Пожалуйста. Что там происходит? Пожалуйста, открой. Мне страшно. Ты пугаешь меня. Пожалуйста. Я люблю тебя. Я знаю, и ты меня любишь. Но я не понимаю, что происходит. Скажи хотя бы, что у тебя все хорошо. Скажи что-нибудь, и я уйду. Не поступай так со мной. Прошу тебя. Я же хочу как лучше. Ты поправишься. И все будет хорошо. Обещаю. Я могу помочь тебе. Ты только позволь мне. Прошу тебя, открой. Пожалуйста, не сиди взаперти всю ночь. И так далее и так далее и так далее и так далее и единственное, чего тебе хочется, это чтобы она замолчала. Заткнулась. Заткнись. Тебе уже не по силам сносить это, так что заткнись и оставь меня в покое, заткнись. Слышишь, какой у нее голос испуганный? Впрочем, это ничто в сравнении с тем, что чувствуешь ты. А ты чувствуешь себя способным на все. Тебе нужна тишина, чтобы ты мог подумать. Положи осколок, встань, походи кругами, закрыв ладонями уши, чтобы отгородиться от нее. Заткнись. Гнев, который сидит в тебе, отрастил зубы; он теперь сам по себе, живое существо, от тебя не зависящее. Ты просто дом, в котором он живет. Заткнись, прошу тебя, заткнись. Если она не заткнется, тебе, наверное, придется что-то с этим сделать. Пожалуйста, заткнись. Ты ведь можешь и мозги ей вышибить. Тебе это не понравится, но ничего другого так вот сразу в голову не приходит. Когда-то давным-давно ты любил ее, но теперь остался только страх, страх, и жар, и боль, и давление миллиарда клещей, и ты, остановившись у стенного шкафа, протягиваешь руку к своему старому доброму другу, холодному и тяжелому, холод этот приятен твоей расплавленной коже, обними же его покрепче. Все как-то не так пошло, верно? Заткнись. Вещи есть то, что они есть, пока они не прекращают быть этим. Ты изменяешься и изменяешься снова, ты – существо постоянно эволюционирующее. Кто может сказать, когда именно происходят эти трансформации? Вспомни твоего брата. Разве это было справедливо? И подумай о доме, о деньгах, о драгоценностях, справедливо ли это? Временами несправедливость работает на нас, временами против. Вселенная движется и движет тебя, будущее обладает неодолимой силой притяжения, вот оно тебя и притягивает. И ты гадаешь, правда ли это, неужели ты действительно можешь причинить ей боль, и тут ты становишься маленьким, сжавшимся, дрожащим, бормочущим что-то себе под нос, а она все колотит в дверь, и ты держишь своего друга за шею и ждешь, когда она уйдет, когда оставит тебя в покое. Ты остаешься таким, пока она не сдается, сердито ударив по двери, и тогда ты отпускаешь его, и он тяжко падает на пол, и ты падаешь тоже, там же, где он, в середине комнаты. И остаешься лежать, и по прошествии бесконечно малого времени тебе снится сон о забиваемой насмерть лошади и ты просыпаешься навстречу ясному лунному свету, который струится в открытое окно, одежды на тебе так и нет, кулак прижат к груди, в паху мокро, но главное – боль, стирающая тебя, бездумная, вся правая сторона твоей головы – это бутылка шампанского, которую встряхнули, и ее вот-вот разорвет, и ты направляешься, подвывая, в ванную, и головокружение заставляет тебя врезаться в дверь. Лицо раздулось. Щека может в любую секунду лопнуть. Убери это. Так больно. От этого необходимо избавиться. Ты почти не слышишь ее, так она далека, но она выкликает твое имя, пока ты нащупываешь выключатель. Ты вглядываешься в свое отражение сквозь одномерный туман.