Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества Заболотнова Майя

Позже я не раз удивлялась, насколько точно Жорж Санд – мудрая и страстная Жорж, знаток женских сердец, – сумела угадать, что лежит у меня на сердце, описать мой характер. Ведь тогда мы были едва знакомы с ней! Неужели возможно вот так, с первого взгляда, только узнав человека, уже увидеть все его чаяния и душевные порывы?

Понимала Аврора и то, какой видят меня люди. Читая, я словно наяву видела, как граф Дзустиньяни, покровитель Андзолето, молодого итальянца, влюбленного в Консуэло, после недолгих сомнений в красоте девушки, зародившихся в нем под влиянием окружающих, восклицает: «Консуэло – лучшая певица во всей Италии, и я ошибался, сомневаясь, что она к тому же и красивейшая женщина в мире». Как часто я видела эти перемены в отношении ко мне, когда моя непривлекательная внешность в глазах других становилась красотой! Золушка, которая превращается в принцессу, стоит ей начать петь, – вот кем была я для моих зрителей, и моя подруга прекрасно это видела. Так менялось – о, я точно знала это! – зрение моего русского друга, который, сперва посчитав меня уродливой, затем этого уродства больше не замечал…

Я спросила у Авроры – у своей старшей и мудрой подруги – отчего это может быть, как можно быть уродливой и красивой одновременно, и она ответила мне, раскрыв собственную книгу и прочитав оттуда несколько строк: «Наблюдая ее за столом, когда она болтала о пустяках, вежливо скучая среди пошлости светской жизни, никто даже и не подумал бы, что она красива. Но как только лицо это озарялось веселой, детской улыбкой, указывавшей на душевную чистоту, все тотчас находили ее милой. Когда же она воодушевлялась, бывала чем-нибудь живо заинтересована, растрогана, увлечена, когда проявлялись ее богатые внутренние силы, она мгновенно преображалась: огонь гениальности и любви загорался в ней, и тогда она приводила в восторг, увлекала, покоряла, даже не отдавая себе отчета в тайне своей мощи».

– В этом твой секрет, моя дорогая Консуэло, – сказала мне тогда Аврора, улыбаясь немного снисходительно. – Когда ты поешь, огонь, живущий в твоей душе, огонь, с которым ты родилась, так озаряет тебя, так светится в твоем взгляде, что становится не важно, какими чертами лица наградила тебя природа. В этом мы с тобой похожи – мои любовники никогда не могли сойтись во мнении, красива я или уродлива.

Я покраснела, а Аврора была довольна, что смутила меня – она часто шокировала меня подобными высказываниями.

В то лето мы были неразлучны. Вечерами я читала и отвечала на письма, днем же мы гуляли с Авророй, подолгу разговаривали. Затем вновь меня навестил Шарль Гуно – он закончил работу над оперой «Сафо» и жаждал услышать мое мнение. Никому не известный композитор совершенно очаровал меня своим талантом, и я охотно согласилась помочь ему в работе. Аврора тоже была о нем довольно высокого мнения.

– Вот увидишь, моя дорогая Полина, он станет известен на весь мир, да и в твоей жизни сыграет не последнюю роль – говорила она, и я, как обычно, не сомневалась в ее словах. Аврора никогда еще не ошибалась.

Глава 13. Домашний арест

Яоказался заперт в Спасском, и это стало для меня хуже тюремного заключения. Я метался по дому, точно тигр в клетке, и понимал, что выхода нет – я не смогу уехать отсюда в ближайшие годы – а может, и никогда, как знать! Да, я мог выйти из дома, мог выезжать на охоту, проводить время, как мне заблагорассудится – но что это значит, когда единственное, чего я желаю, невозможно для меня? Зачем мне этот дом, поля, живописная роща на склоне холма, зачем мне это наследство, если я не могу воссоединиться с той, которую люблю больше жизни?..

Я пытался вести дневник, но все страницы были заполнены лишь ею одной.

«С той самой минуты, как я увидел ее в первый раз, – писал я, – с той роковой минуты я принадлежал ей весь, вот как собака принадлежит своему хозяину… Я… я уже не мог жить нигде, где она не жила; я оторвался разом от всего мне дорогого, от самой родины, пустился вслед за этой женщиной… В немецких сказках рыцари часто впадают в подобное оцепенение. Я не мог отвести взора от черт ее лица, не мог наслушаться ее речей, налюбоваться каждым ее движением; я, право, и дышал-то вслед за ней…».

Я писал ей бесконечные письма – о том, как я скучаю, что жизнь моя без нее не имеет смысла, описывал дни в имении. Начал работать над новой повестью, и одна из героинь, помещица, внезапно стала приобретать черты моей матери. Я усмехался, однако не противился себе – пусть. Но единственной радостью для меня были письма из Франции. Полина писала об успехах моей дочери, о наших парижских знакомых, которые навещали ее, – в том числе об этой скандальной писательнице Жорж Санд, которую я недолюбливал, но которой Полина отчего-то очень восхищалась. Она писала о том, что у них гостит молодой, никому еще не известный композитор по имени Шарль – и я места себе не находил от ревности, воображая, как он смотрит на нее влюбленными глазами, потому что надо быть глупцом, чтобы не влюбиться в мадам Виардо…

Тем не менее, время, которое, как известно, – лучший лекарь, понемногу делало свое дело, тоска стала не такой острой, все больше времени я отдавал творчеству и охоте, стал выезжать – соседи рады были видеть меня снова, а неподалеку жила моя двоюродная сестра Елизавета Алексеевна, у которой я стал бывать довольно часто. Она не была привязана к Орловской губернии, иногда наведывалась в Петербург, привозила оттуда журналы и свежие сплетни, и ее общество немного скрашивало мое одиночество. Она не была очень уж интересна мне и уж конечно не шла ни в какое сравнение с Полиной, но иметь постоянного собеседника в то время было для меня жизненно-важным.

Однажды приехав к Елизавете в гости, я не застал ее.

– Елизавета Алексеевна уехали-с, – сообщила мне горничная.

Я бросил мимолетный взгляд на девушку, которая сообщила мне это неприятное известие, и оторопел. Черная коса, перекинутая через плечо, достает почти до пояса, глаза, такие же темные, смотрят открыто и вместе с тем чуть лукаво, алые губы чуть раздвинуты в улыбке… Она напоминала испанку и, хотя Полина, как ни горько мне было это признавать, не была красива, у них было что-то общее. Я глядел на девушку и не мог наглядеться.

– Уехала… – пробормотал я. – Надолго ли?

– Завтра вернутся-с, – ответила она.

– Что ж, заеду завтра, – кивнул я и вышел.

Я надеялся, что до завтра дурман, в который я оказался погружен от одного ее взгляда, рассеется, но и назавтра я так же желал видеть ее, а потому, едва дождавшись полудня, отправился в гости к сестре.

Меня встретила все та же горничная и проводила к Елизавете. Я любовался ею и все больше очаровывался. Как она стройна, изящна, белокожа – точно не горничная, а испанская принцесса, лишь для развлечения переодевшаяся в служанку!

– Фетиска, принеси чаю, – распорядилась сестра, и я, наконец, узнал, как зовут эту девушку, о которой не мог забыть со вчерашнего дня.

За чаем мы поболтали о пустяках и, уже собираясь уезжать, я решился.

– Не продашь ли мне эту… как ее… Фетиска, кажется? – нарочито небрежно спросил я.

– А на что она тебе?

– Так, знаешь… Люблю все красивое.

– Понравилась? – утвердительно спросила сестра. – Нет уж, мне эта горничная и самой нравится, таких умелых еще поискать.

– Я за нее хорошую цену предложу! – уговаривал я, но сестра лишь качала головой.

Я стал бывать у них чаще в надежде вновь встретить Феоктисту – так, оказывается, звали девушку полностью, – но Елизавета, точно чувствуя мое появление, все время отсылала ее куда-то. Лишь несколько раз мне удалось перекинуться с ней словом, и с каждым разом я все больше и больше думал о ней. В своем воображении я наделял ее всеми возможными достоинствами, которыми, по моему мнению, должна была обладать столь прекрасная юная девушка, и влюблялся в созданный мною образ.

Забыл ли я Полину? Нет, ей по-прежнему было отведено огромное место в моем сердце, я продолжал писать ей нежные письма, но понимал, что вряд ли еще увижу ее. Моя любовь к ней была сходна с восхищением прекрасной дамой у средневековых рыцарей, ей хотелось посвящать стихи, служить, даже умереть за нее.

А Феоктиста, прекрасная и близкая, но оттого не менее недосягаемая, разжигала огонь в моем теле и волновала мое воображение. Вечерами, сидя у окна за работой, я иногда откладывал перо и, глядя в сад, видел точно наяву: вот она идет по дорожке, на ней платье уже не горничной, а дворянки, и волосы убраны на французский манер; вот она встречает меня, когда я приезжаю с охоты, и целует меня, и восхищается моей удачей; вот мы вдвоем гуляем у пруда… Все это было возможно, все это с легкостью могло осуществиться, и эта досягаемость делала для меня Феоктисту во много раз привлекательнее прекрасной, необыкновенной, талантливой, но такой недоступной Полины…

Не раз я возвращался к разговору о том, чтобы купить у Елизаветы ее крепостную, но она лишь смеялась и дразнила меня. Наконец, однажды, она сказала:

– Что же, если ты так хочешь, я продам ее тебе. Но знай, что цена будет высока!

– Сколько же ты хочешь за нее? – спросил я, едва дыша от близкого счастья.

– Ну… Рублей семьсот, пожалуй, – хорошая цена за эту девку! – рассмеялась Елизавета.

Я понял, что она издевается надо мной, как и раньше, что она и не думала продавать ее – семьсот рублей, когда обычная цена за душу – пятьдесят, это же просто насмешка и ничего более! Снова ее насмешки! Будто мало я страдал от любви в своей жизни, будто мало мне было Катеньки Шаховской или Полины! Кровь ударила мне в голову, и, словно шагая в холодную воду, я процедил:

– Что ж, идет. Семьсот так семьсот. Я тотчас же выпишу вексель.

Елизавета смотрела на меня, приоткрыв рот, словно не веря в то, что услышала. Я и сам уже не верил, что сказал это, но отступать было поздно. Мной овладело какое-то бесшабашное веселье, я махнул рукой на голос разума, который кричал мне, что я совершаю страшную глупость, и сделка была заключена. Я увез Феоктисту к себе.

Следующие несколько месяцев почти стерлись из моей памяти. Все, что я помню о них, – что я впервые за долгое время был счастлив, рядом была женщина, которая не только разжигала во мне страсть, но и готова была утолить ее. Я не должен был больше стоять в стороне и страдать от того, что возлюбленная никогда не будет принадлежать мне, ловить взгляды и слова и как величайшей милости ждать позволения поцеловать ее руку.

Феоктиста была со мной, была моей, ждала меня с охоты, встречала, когда я приходил домой, в любой момент я мог позвать ее – и она шла на зов. Ей сшили новые платья, в которых она еще больше походила на испанку, и, когда она, задумавшись о чем-то, сидела у окна, я готов был любоваться ею бесконечно. Мой восторг, моя влюбленность были видны во всем, в том числе и в письмах к Полине – разумеется, я продолжал поддерживать переписку.

«Сад мой великолепен, – писал я мадам Виардо, и взгляд мой невольно останавливался на Феоктисте, которая присела у открытого окна и уснула, положив голову на согнутую руку, – зелень ослепительно ярка – такая молодость, свежесть, что трудно себе представить».

Но вскоре чувства мои стали остывать, я понемногу приходил в себя и замечал, что все достоинства, которыми я наделял Феоктисту, существовали лишь в моем воображении. Она не была ни добра, ни чувствительна – не раз я слышал, как она кричала на слуг и третировала их, точно забыв, что сама недавно была одной из них. Она не была умна – часто во время разговора она зевала, а то и засыпала, или просто не понимала ни слова из того, что я говорю, и не могла поддержать беседу. Феоктиста оказалась страшно ленива, неопрятна, сердце и разум ее были такими же сонными, как она сама, а повадки служанки не могли скрыть никакие дорогие наряды, но, ослепленный ее красотой, я долго не замечал очевидного.

Наступило жестокое разочарование, с которым я пытался бороться, уговаривая себя, что, в конце концов, еще смогу быть счастлив с ней, однако все чаще во мне звучал голос совести, упрекающий меня: как мог ты сравнить эту крестьянскую девчонку с самой Полиной Виардо? Как мог подумать, что кто-то, кроме нее одной, достоин любви и восхищения? Как смел ты восхищаться другой женщиной, забыв о той единственной, которая самой судьбой предназначена тебе?

И в тот период, когда я, самозабвенно предаваясь мукам совести и не в силах больше смотреть на Феоктисту, проводил дни в тоске и унынии, пришло письмо от Полины.

«Милый друг, – писала она, – я снова буду на гастролях в России, и должна сказать, как я сожалею, что наша встреча невозможна. Вам запрещено покидать свое имение, вы не сможете приехать в Петербург, а у меня не будет возможности посетить вас в Спасском-Лутвинове. Буду лишь надеяться, что ваш император вскоре сменит гнев на милость и разрешит вам вновь приехать во Францию. До тех пор же знайте, что я остаюсь вашим преданным другом, а Куртавнель всегда будет вашим вторым домом, где вас ждут и любят».

Я перечитал это письмо несколько раз, не в силах поверить в то, что там написано. Полина будет в России! Так близко, невероятно близко – и я не увижу ее!

Я едва не заплакал от горя, но в следующий момент уже взял себя в руки. Я не могу этого допустить! Я должен увидеть ее, иначе зачем и жить мне теперь, если не ради нее одной?

Требовалось найти способ посетить Петербург так, чтобы никто не узнал об этом, и я такой способ нашел. Раздав взяток не на одну сотню, постоянно рискуя, что на меня донесут в полицию, я обзавелся фальшивым паспортом, где был записан как Григорьев Алексей Петрович, и с этим паспортом отправился в столицу.

Билеты на концерт Виардо были раскуплены мгновенно, и мне пришлось покупать билет у перекупщика по невообразимой цене, в десятки раз превышавшей реальную стоимость. Сидя в театре, я едва не лишался чувств от волнения. Еще немного – и я смогу увидеть ее, услышать ее голос!

Она была так же некрасива, как и прежде. И так же прекрасна. Стоило ей открыть рот и запеть, как зал замер от восторга, а затем взорвался овациями – так же, как и в самый первый раз, во время ее выступления осенью 1843 года. И так же я не заметил, как пролетел этот час, и не мог найти в себе сил встать с кресла и покинуть зал.

Но я должен был увидеть ее еще, поговорить с ней! Она должна знать, что я махнул рукой на запрет, что лишь ради нее одной я, рискуя свободой, прибыл в Петербург!

Я хорошо знал – еще с того времени, как со своими тремя приятелями составлял компанию Полине, лежащей на медвежьей шкуре, – как попасть за кулисы, и после спектакля немедленно отправился повидаться с ней. Я представлял, как удивится она, как обрадуется, каким восторгом встречи засияют ее глаза – но ничего этого не произошло. Казалось, разлука, которая едва не свела меня с ума, с ней сделала ровно обратное. И ее чувства притупились. Я вновь был не самым близким ее другом, а лишь «русским приятелем», одним из толпы обожателей, одним из тех, кто восхищается ею. Нет, она, разумеется, была рада мне, но легкость, с которой мы общались прежде, исчезла без следа.

С тяжелым сердцем возвращался я в Орловскую губернию. Не сам ли я виноват в том, что случилось? Быть может, если бы я не был так ослеплен Феоктистой и чаще писал ей, если бы мои письма были более искренними, ничего этого не произошло бы сейчас?

Я должен был спешить – в любой момент мое отсутствие могли заметить, кто-нибудь мог донести на меня, но мысль о том, что я вернусь в свой дом без шансов вновь воссоединиться с моей возлюбленной, делала этот пусть непереносимым.

Едва вернувшись, я сел за письмо к Полине. В нем я выразил все то, что не посмел сказать ей при встрече, и закончил его словами: «Вы знаете то чувство, которое я посвятил Вам и которое окончится только с моей жизнью».

Тоска раздирала мое сердце. Фетиску я больше не мог даже видеть и, дав за ней богатое приданое, вскоре выдал ее замуж. Я вновь остался один…

Глава 14. Образцовая жена

Мои отношения с мужем всегда были ровными, спокойными и, если говорить откровенно, скучными, как осенний дождик. С того моменты, как я приняла его предложение – спокойно, без иллюзий и страсти, свойственных обычно молодым девушкам, – я не давала ему повода усомниться в моей верности. Он же, несмотря на то, что был влюблен в меня, не страдал ни излишней эмоциональностью, ни припадками ревности. Луи часто говорил мне о своей любви, и у меня не было поводов сомневаться в том, что чувства его искренни, но признания его были так однообразны, что и ответной страсти во мне не разжигали. Сказать по правде, я быстро устала от этих однообразных признаний, но душу мою согревало его отношение. Луи видел во мне возлюбленную и подругу, доверял мне полностью, не мучил меня холодностью или безразличием, не отталкивал от себя и никогда ни в чем не подозревал.

Я же, в свою очередь, полностью доверяла ему и никогда не мучила его, давая повод усомниться в моей верности. Мы всегда были откровенны друг с другом. Понимая, что я постоянно окружена поклонниками и почитателями моего таланта, многие из которых богаты и хороши собой, Луи, тем не менее, был уверен в моем благоразумии.

Какой другой мужчина смог бы долгое время переносить дружбу своей жены с влюбленным в нее русским писателем, к тому же красавцем? Кто смог бы принимать его у себя дома, как дорогого друга, и не противиться встречам? А Луи, однако же, понимая, как относится ко мне Иван, давал мне полную свободу. Могла ли я предать такое доверие? Я была весьма благодарна ему за это.

Несмотря на то, что я никогда не была влюблена в Луи – хоть, выходя замуж, и надеялась, что со временем в моей душе появятся какие-то чувства к нему, – он всегда оставался моим хорошим другом. С ним я легко могла обсуждать все, что происходило со мной. Мы вращались в одних кругах, у нас было множество общих друзей и, несомненно, общие интересы.

С ним первым я обсуждала свои новые роли. Работая над новой партией, я однажды рассказала ему, будто бы в шутку, как мне удается выучить ее:

– Когда я засыпаю, в голове моей будто бы возникает сцена – знаешь, Луи, такие маленькие фигурки, маленькие декорации, занавес, я даже вижу маленьких музыкантов. Эта сцена двигается, я словно со стороны вижу, как я хожу, какие делаю движения, как пою… Что написано на моем лице в этот момент – страсть или грусть, радость или страх… Все это происходит словно наяву и будто бы против моей воли. Мне остается лишь смотреть и учиться, лишь запоминать, что делает эта маленькая Полина, а затем повторить на сцене. Я даже – веришь ли, Луи? – не думаю о том, что должна сделать.

Он внимательно слушал меня, кивал, и я видела, что к этим словам, от которых другой просто отмахнулся бы, он относится со всей серьезностью. Ему нравилось меня слушать и, в отличие от других мужчин, которые не воспринимали всерьез своих жен, Луи относился ко мне с вниманием и уважением.

Иногда я сама писала музыку. Я не относилась к этому всерьез – разве могу я сравнивать свои работы с музыкой Листа или Сен-Санса, один из которых был моим учителем, а второй – хорошим приятелем? Однако это развлекало меня, и я написала несколько романсов на стихи русских поэтов – Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Тютчева, Фета и, конечно, моего сердечного друга – Ивана Тургенева, – и Луи услышал эти романсы первым.

Вся наша жизнь была подчинена строгому распорядку. Утро всегда начиналось с моих репетиций, на которых Луи обычно присутствовал, потом – домашние дела, вечером мы принимали гостей или выезжали куда-то сами. На гастроли Луи всегда также сопровождал меня.

Образ жизни я вела скорее замкнутый – работала, репетировала, много времени посвящала детям – родной и приемной дочерям – играла с ними, занималась, учила. Я не была увлечена светской жизнью – моя подруга Жорж Санд была права, описывая скуку Консуэло, когда она вынуждена была присутствовать на званых вечерах, – но выполнять светские обязанности и соблюдать социальный протокол было необходимо. Мое положение обязывало меня присутствовать на балах, музыкальных вечерах, куда меня часто приглашали, и знала, что меня везде будут рады видеть, куда бы я ни пришла. Тем не менее, всем своим знакомым, приятелям и друзьям я сразу дала понять, что если они желают видеть меня – необходимо, прежде всего, пригласить Луи, и в обществе я буду появляться только вместе с ним. Мы и впрямь всегда появлялись только вместе. Луи восхищался и гордился мной, а кроме того, это отчасти оберегало меня от сплетен, которые всегда сопутствуют славе и успеху. Все, кто оказывался в этом обществе в центре внимания, хотя бы и на короткое время, сразу же вызывали волну слухов и толков самого разного рода. Самым, пожалуй, ярким примером была моя подруга Аврора – даже когда она была замужем, ей приписывалось громадное количество романов, в том числе и противоестественного толка, о чем я в ту пору имела настолько смутное представление, что даже не понимала, о чем речь. Именно Аврора дала мне когда-то этот совет:

– Моя дорогая, если ты хочешь сохранить репутацию хорошей жены и матери – что, как я понимаю, для тебя весьма важно, – появляйся в обществе вместе со своим Луи. Да, он скучен и порой слишком серьезен, в нем нет ни капли ребячливости, которой так много в тебе, моя девочка, но будь осторожна. Твоя дружба с мужчинами может породить такие слухи, которые, не сомневайся, передадут и твоим дочерям, и все повернут так, что тебе стыдно будет появляться на людях. Единственная для тебя возможность сохранить свою репутацию – это постоянно демонстрировать, как близки вы с мужем и как устойчивы ваши отношения. Один намек на охлаждение между вами – и тебе тут же припишут роман с кем-нибудь из твоих поклонников.

– Но, Аврора, я всегда была верна своему мужу, разве я даю поводы для таких слухов? – удивилась я.

– Поверь, даешь, и немало. Твой русский друг живет у тебя, твои поклонники заваливают тебя цветами, драгоценностями и письмами с признаниями в любви, тебе посвящают стихи на десятке языков. Если не хочешь, чтобы тебя считали распутной певичкой – выходи в свет с мужем и проводи с ним как можно больше времени.

Так я и поступала. Если Луи не мог сопровождать меня – я отказывалась от приглашения, а потому долгое время сплетни обходили меня стороной. Это не было какой-то жертвой или тяжелой обязанностью для меня. Луи восхищался мной и охотно выполнял мои просьбы, и проводить с ним время было легко и приятно. Но даже и при таких условиях, подходя к какой-то компании, я иногда замечала, как люди резко замолкают – а значит, речь шла обо мне, и разговор этот был не слишком для меня лестным.

Но проходили годы, у нас подрастала дочь, отношение мужа ко мне не изменилось, но изменилась я сама. Я стала уставать от изъяснений в любви, которую не могла разделить. Разумеется, я по-прежнему не давала ему поводов усомниться в верности, все так же ценила его дружбу, все так же делилась с ним своими мыслями, но душа моя начала томиться в ожидании чего-то большего. Сердце мое, спавшее так долго, казалось, наконец, пробудилось для любви. Я пела со сцены о любви, голосом, жестами, всем своим существом выражая чувства, которых сама никогда не знала:

Я видела, какой огонь разжигают они в глазах моих слушателей – но сама я не знала этого огня. Все гадали, кто тот счастливец, кто заставил меня петь о любви с таким чувством, кто он – герцог Андзолето, сумевший покорить сердце Консуэло? Но его не было, не было в моей жизни.

Луи не догадывался о моих терзаниях – я по-прежнему была для него образцовой женой, посвящавшей все свободное время семье и детям, была для него другом и женщиной, которой можно полностью доверять. И лишь иногда, по ночам, глядя на звездное небо, я гадала: встречу ли я когда-нибудь того, кому я могла бы прошептать: «Люблю…»? И, тоскуя по чему-то несбыточному, я сама отвечала себе: «Нет, Полина, никогда и никто не разожжет в тебе этот огонь», – не подозревая, что совсем скоро в мою жизнь войдет тот, кто заставит меня сходить с ума от любви…

Глава 15. Цыганский темперамент

– Вы знаете, мой друг, – грассируя на французский манер, рассказывал мне мой приятель Щеглов, недавно вернувшийся из Парижа и теперь посетивший меня в Спасском, – всех только и разговоров в свете об этой мадам Виардо. Вы ведь, кажется, были ее приятелем, так?

Сердце мое отчаянно заколотилось. Узнать о Полине, о ее делах, о ее успехах от того, кто недавно видел ее, – все равно, что получить весточку от нее самой! Не имея возможности встретиться с ней самому, поговорить о ней – уже счастье!

Я молча кивнул, и Щеглов продолжил:

– Я имел удовольствие слышать ее на одном из музыкальных вечеров. Она все так же талантлива и все так же безобразна. Что за несчастье для женщины – иметь такой волшебный голос, а к нему такое грубое и цыганское лицо? – с беспардонной откровенностью продолжал рассуждать мой друг. – Тем более странными кажутся все эти ее любовные истории.

– Что вы имеете в виду? – уточнил я, едва не захлебываясь от гнева, но все же стараясь держать себя в руках.

– Ну как же?! Уж вы-то должны понимать! Говорят, будто она – этакая Цирцея. Среди ее любовников были и этот композитор Сен-Санс, и ее учитель Лист, сын ее приятельницы, этой странной писательницы Санд, – кажется, его зовут Морис, и даже друг ее мужа Ари Шеффер – говорят, у них завязался отчаянно страстный роман, пока он писал ее портрет, вообразите себе. Да, впрочем, и вашу фамилию называют в этом ряду…

– Гнусная ложь! – воскликнул я порывисто.

К щекам моим прилила кровь. Может ли быть правдой все, что говорит этот человек? Может ли быть, чтобы моя Полина, этот ангел, идеал, воплощение чистоты и непорочности… Может ли быть?.. Просто грязные сплетни и ничего больше, ведь если ей приписали роман со мной – точно так же могли оговорить перед всем светом, приписав ей порочные отношения с другими.

– Решительно все это не более, чем сплетни, – успокоившись, сказал я уверенно. – Никогда в наших отношениях не было ничего, кроме дружбы и уважения. И, уверен, все остальное – такая же грязная ложь.

– Что же, может, и так. Вот, скажем, и мсье Дюма считает, что все это не более, чем сплетни. Зачем этой женщине заводить романы с мужчинами, когда она… другая?

– Вот именно, – кивнул я, не поняв его намека. – Она совершенно не похожа на всех этих красоток с пустым и лживым сердцем, которые думают лишь о поклонниках и нарядах.

– Ну да, ну да, – кивнул Щеглов и неприятно улыбнулся. – Мадам Виардо, видимо, все больше думает о поклонницах…

Я потерял дар речи.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что мадам Виардо, хоть и вынуждена была выйти замуж, всегда оставалась любительницей не мужского, а женского пола. Вы ведь знаете ее подругу Аврору Дюпен, которая пишет книжки под псевдонимом Жорж Санд? Эту женщину отличают ее странные пристрастия, и, говорят, она сумела передать их и мадам Виардо. Недаром она постоянно носит мужские костюмы – верх неприличия, вы не находите? – и ведет себя, как мужчина. А мадам Виардо тоже не так давно начала играть на сцене мужские роли. О, конечно, говорят, что это лишь очередное свидетельство ее несомненного таланта, она может с успехом исполнить любую партию. Но в нее и впрямь стали влюбляться не только юноши, но и девушки, и со своими поклонницами она тоже поддерживает самые близкие дружеские отношения. Все это, конечно, слухи, слухи, но, как бы то ни было, за ее волшебный голос ей готовы простить любые странности и сомнительные поступки…

Я больше не мог этого выносить ни секунды дольше и под благовидным предлогом сумел выставить приятеля из своего дома, но покоя мне больше не было. Ядовитые семена сомнений и подозрений упали в мою душу и дали такие же ядовитые ростки. Я не мог думать теперь ни о чем, кроме того, что сказал мне мой приятель. Может ли быть так, что Полина, которой я восхищался, чьей любви желал больше всего на свете, оказалась настолько испорченной? Быть может, я не смог добиться ее любви лишь потому, что она в принципе не могла полюбить мужчину?

Нет, этого не может быть! Гораздо вероятнее, что и впрямь ее цыганский темперамент наконец проявился и, как ее сестра Мария Малибран, она решила отдаться любви, которой была лишена долгие годы. Может ли такая фантастическая, прекрасная женщина жить, подобно тихой мещанке, всю жизнь храня верность своему мужу?

Как, однако, сумела она обмануть меня! Ведь я все эти годы был рядом с ней – и ничего не замечал! Но, быть может, я оттого и не замечал ничего, что замечать-то ровным счетом было нечего?..

Такие сомнения терзали меня еще долго. Два года, проведенные в разлуке с Полиной, почти стерли из моей памяти подробности нашей дружбы, оставив лишь расплывчатые и сладкие воспоминания с примесью горечи, которая теперь делалась все отчетливее.

Не стоит ли и мне теперь постараться забыть ее? Ограничиться лишь дружеской перепиской, интересоваться, как дела у моей дочери, но не делать никаких намеков на мои чувства, которые – теперь я это ясно вижу – навсегда останутся без ответа? Но как смогу я, сидя здесь, в Спасском, в одиночестве, забыть ее, когда все мои мысли полны лишь ею одной?..

Однако внезапно пришли новости гораздо более радостные – полицейский надзор был снят, и мне позволили выезжать в Москву и Петербург. Как я был счастлив! Немедленно я отправился в столицу – я был молод, богат и мне до смерти наскучила одинокая сельская жизнь. Я рассчитывал, что развлечения, на которые так щедра столица, позволят мне поскорее избавиться от душевной боли, сопровождавшей меня все эти месяцы, и радостно окунулся в вихрь столичной жизни.

Как сложно было моим друзьям, с которыми я не виделся долгие месяцы, узнать меня! Они привыкли видеть человека спокойного, рассудительного, погруженного в свои переживания и мысли – теперь же я разъезжал по загородным балам, ухаживал за хорошенькими девушками, у большинства из которых репутация была вполне определенная, увлекся одной прелестной полькой – ветреной, кокетливой и жеманной лореткой, проводил с ней за разговорами все ночи напролет, делал ей дорогие подарки; затем были другие увлечения, вино и шампанское без счета… Все это отвлекало меня, но быстро наскучило. Сколько можно дурачиться, – в мои-то годы – отдаваясь душой, телом и кошельком очередной красотке? В конце концов, я стал бывать все больше у своих дальних родственников – Тургеневых, которые жили на Миллионной улице.

Там собирались многие мои приятели – Дружинин, Анненков, Толстой, Панаев, Некрасов – на музыкальные вечера, которые устраивала Ольга Александровна, миленькая восемнадцатилетняя девушка, очень талантливая пианистка. Она была настолько талантлива и играла с таким чувством, что Толстой, приходя сначала в гости специально лишь для того, чтобы послушать Бетховена в ее исполнении, затем влюбился и стал за нею ухаживать.

Мне, признаться, тоже нравилась эта милая девушка, приятно было ее общество, но все же не настолько, чтобы, как заклинали меня мои друзья, немедленно на ней жениться.

– Послушай, – говорил мне Анненков, – лучшей партии тебе не найти. В твои годы уже, пожалуй, пора остепениться, завести дом и семью, покончить с холостяцкой жизнью, а Ольга – девушка прелестная, и влюблена в тебя без памяти!

– И правда, – поддерживали его другие, – если ты не женишься на ней – тебя надо тут же придать анафеме в Казанском соборе!

Раздумывая над этими словами, я продолжал бывать на музыкальных вечерах, которые доставляли мне удовольствие, приносил Ольге на суд свои рукописи, – кажется, у меня вошло в привычку читать вслух свои повести женщинам, которые мне нравились, – и однажды даже прочел ей вслух «Му-му», которую написал за время вынужденной ссылки в Спасском. Дочитав до конца, я посмотрел на Оленьку и спросил:

– Что скажете? Понравилось вам?

Глаза Оленьки были полны слез, и, едва начав говорить, она тут же расплакалась. Чтобы не смущать ее, я быстро сказал:

– Ваши слезы, дорогая Ольга Александровна, лучше слов передали мне, что «Му-му» вам понравилась.

После этого заговорили о другом, но в тот вечер я не раз ловил на себе ее нежный, влюбленный взгляд. Она глядела на меня с такой тихой радостью, с таким теплом, будто я подарил ей надежду на грядущее счастье.

Однако сам я не чувствовал ни света, ни тепла, ни счастья. Мимолетное увлечение растаяло без следа, стоило мне вспомнить о Полине. А произошло это при обстоятельствах, которые тяжело назвать благоприятными.

Вновь – на этот раз в Петербурге – меня посетил Щеглов. Он не был моим хорошим другом, и после памятного разговора о Полине я всячески избегал его общества, однако тут – потрясающая самоуверенность с моей стороны! – посчитал, что чувства мои к Полине остались в прошлом. Я намеревался сделать Оленьке предложение и решил, что глупо будет избегать человека, доставившего мне некогда несколько неприятных минут из опасения, что угаснувшие чувства к Полине вернутся вновь.

Однако опасения мои оказались как нельзя более оправданны.

Поделившись со мной новостями из последней поездки по Европе, Щеглов спросил:

– А правду ли говорят, будто вы намереваетесь жениться на вашей дальней родственнице, Ольге Тургеневой?

– Кто же это говорит? – спросил я, пытаясь избежать прямого ответа.

– Да много кто, – неопределенно помахал рукой Щеглов. – Ходят слухи, вы ею весьма увлечены… Если хотите знать мое мнение, то Ольга Александровна – девушка прекрасная, лучшей жены вам будет не найти. Я так очень рад, что вы оставили свою пагубную страсть к госпоже Виардо. Я, кстати говоря, виделся с ней в Бадене, она там со своим мужем на водах, и с ними – ее новый протеже, композитор Гуно, они якобы работают над какой-то оперой…

– И что же, хороша опера? – спросил я просто для того, чтобы что-то спросить.

Сердце мое сдавила привычная тоска, за последние месяцы почти позабытая.

– Не знаю, но предыдущая была так себе. Первая постановка провалилась, отзывы были ужасны, но потом он ее доработал – под руководством мадам Виардо, само собой. Говорят, впрочем, будто мадам Виардо попросту увлечена своим учеником, если вы понимаете, о чем я. Да и ее вторая дочь, Клоди, на ее мужа мало похожа… Впрочем, этого и следовало ожидать. Кроме того, в Париже я встретил Сен-Санса, он велел вам кланяться…

Дальше я уже ничего не слышал. Полина влюблена? Ни намека на это не было в ее письмах, которые я, хоть и реже, чем прежде, продолжал получать. Стена равнодушия, которую я старательно выстраивал в последние месяцы, в один миг рухнула, обнажив мое истерзанное сердце. Разве могу я обманывать себя дальше? Я не в силах забыть Полину, как сильно ни старался бы. И ни Ольга, ни кто-то другой не смогут занять в моем сердце достаточно места, чтобы я был счастлив.

На следующий же вечер я объяснился с Ольгой, которая, как и все вокруг, ждала, что вот-вот я попрошу ее руки.

– Сударыня, я весьма сожалею, что мое поведение дало вам основание полагать, будто наша дружба есть нечто большее. Я знаю, что мне нет прощения, и, однако же, прошу простить меня. Чувства к вам, которые, несомненно, зародились в моей душе, есть ни что иное, как глубокое уважение и восхищение вашим талантом, и, однако, я сам принимал их за нечто иное… Я повел себя дурно, что не уехал тотчас же, как разобрался в своих истинных намерениях, и снова покорнейше прошу вас меня простить.

Оленька слушала меня, молча, делаясь с каждой минутой все бледнее, так что я даже начал беспокоиться, не случилось бы с ней обморока. Но она лишь протянула мне руку для поцелуя и, коротко попрощавшись, удалилась.

Я понимал, что мне, вероятно, теперь будет отказано от дома, а потому, долго не раздумывая, уехал обратно в Спасское. Мой паспорт и документы, которые должны были после пяти лет заключения позволить мне вновь выехать за границу, были почти готовы, и сам я был готов – я должен был, должен увидеть Полину. Не важно, кем я буду для нее, – другом, возлюбленным, да пусть хоть комнатной собачкой! Без нее моя жизнь не имеет смысла, и не стоит противиться неизбежному. Каждый получает в этой жизни то, что ему необходимо, и если мне необходима такая любовь – без надежды на взаимность, без семейного счастья – значит, так тому и быть.

Я написал своей приятельнице, графине Екатерине Ламберт, не то ища сочувствия, не то отрекаясь от него: «В мои годы уехать за границу – значит, определить себя окончательно на цыганскую жизнь и бросить все помышления о семейной жизни. Что делать?! Видно, такова моя судьба. Впрочем, и то сказать, люди без твердости в характере любят сочинять себе «судьбу», это избавляет их от необходимости иметь собственную волю – и от ответственности перед самим собою».

Через несколько недель я отправился в Париж – как будто для того, чтобы повидаться с дочерью. Но затем должна была произойти главная встреча, которая и заставляла мое сердце биться чаще.

Глава 16. Запретная страсть

Явпервые повстречала Шарля Гуно на одном из музыкальных вечеров. В ту пору он еще никому не был известен, мне представили его как начинающего композитора, меня же – как «ту самую знаменитую госпожу Виардо». Меня это смутило, его, кажется, тоже. Обменявшись несколькими приличествующими случаю фразами, мы разошлись, а немного позже я услышала, как он играет одно из своих произведений.

Манера исполнения и сама музыка поразили меня настолько, что сомнений не осталось: этот начинающий композитор будет просто обязан стать со временем знаменитым на весь мир.

Я сама подошла к нему в конце вечера и пригласила к нам на ужин. Он с поклоном принял мое приглашение, и с тех пор мы стали общаться более или менее регулярно. Он часто бывал у нас, гостил в Куртавнеле, даже, кажется, сдружился с Иваном, с которым они вместе проводили вечера и выезжали на охоту. Но вскоре Иван покинул Францию – как оказалось, весьма надолго, – и Шарль полностью завладел моим вниманием. Мне нравилось смотреть, как этот увлеченный человек, разрываясь между желанием стать композитором и священником одновременно, и, в конце концов, выбрав музыку, шаг за шагов продвигается к успеху. Мне нравилось помогать ему, подталкивать к поиску новых музыкальных решений, вдохновлять его…

В то время он был директором Парижского «Орфеона» – объединения хоровых любительских обществ, где много общался с различными людьми, экспериментировал с музыкальными формами, и, в конце концов, однажды он заявил, что намерен написать оперу, главная роль в которой должна предназначаться одной лишь мне.

– Что же это будет за опера? – спросила я с любопытством.

Он посмотрел на меня, и от этого взгляда меня внезапно бросило в жар. Казалось бы, за последние годы каких только взглядов ни ловила я на себе, однако именно сейчас, от чувства, которое я прочла в его глазах, я почему-то сделалась сама не своя, сердце мое заколотилось, и я, чтобы скрыть смущение, наклонилась к собаке, которая лежала у моих ног.

– Я хочу обратиться к античности, – ответил мне Шарль. – Была одна женщина, быть может, вы знаете… Совершенно особенная, очень талантливая, чем-то напоминающая мне вас. Она жила на своем острове так же, как вы живете здесь, в своем поместье, вдали от шума и суеты, полностью посвятив себя искусству. Иногда, глядя на вас с нотами в руках, я словно наяву вижу ее среди оливковых деревьев, с плектроном в руках или с табличкой, на которой она записывает свои стихи… Такую же темноволосую и прекрасную, как вы, одетую в белоснежную тогу, с алой розой в волосах…

Внезапно он прервал свою речь и, помолчав несколько секунд, прочел:

  • По мне, – тот не смертный, а бог безмятежный,
  • Кто может спокойно сидеть пред тобой
  • И слушать твой голос пленительно-нежный
  • И смех восхитительный твой…

Узнав стихи, я вспыхнула, а Шарль, не отводя взгляда, спросил:

– Так вы согласитесь петь ее партию? Согласитесь для меня стать Сафо?

Завороженная ее взглядом, я кивнула.

Началась работа над оперой. Уезжая на гастроли, я уговорила Луи пригласить Шарля и его мать пожить у нас в Куртавнеле, где композитор мог бы спокойно работать над своим произведением – в то время у него умер старший брат, и Шарль, тяжело переживая потерю, не мог оставаться в доме, где повсюду его преследовали тяжелые воспоминания.

Луи согласился. Сам он отправился вместе со мной в Англию, к тому же, он давно привык, что наш дом всегда был полон гостей.

Вернувшись, я первым делом поинтересовалась у Шарля, как движется его работа, и он тотчас принес мне пачку исписанных листов. Несколько вечеров я сидела над этими записками, внимательно разбирала их, обсуждала с Шарлем. Некоторые я сразу отмела:

– Это не будет пользоваться успехом, вам нужно это переписать!

Другие же меня восхитили, о чем я тут же с радостью сказала Шарлю.

Я пользовалась любой возможностью, чтобы побыть с ним – меня тянуло к нему неудержимо – и совместная работа над «Сафо» была как нельзя более кстати. Внешне наши отношения выглядели все такими же дружескими, и лишь я одна знала, как его взгляд заставляет трепетать мое сердце, никогда не знавшее любви. Шарль же никогда, ни одним словом не давал мне понять, что влюблен в меня. Привыкнув – за столько-то лет! – ко всеобщему обожанию, принимая поклонение и любовь как должное, теперь я сама жестоко страдала от близости и невозможности любви. Особенно если учесть тот факт, что этот чудесный мальчик был на 14 лет младше меня!..

Вскоре работа была закончена, и в парижской «Гранд-Опера» была представлена первая постановка.

Мы оба – я и Шарль – ждали успеха, однако его не последовало. Зрители были разочарованы – в опере совсем не было танцев, к которым они привыкли, а Берлиоз, который всегда был очень добр ко мне, написал совершенно разгромный отзыв.

Я едва не плакала – впервые мое выступление не вызвало восторга, но это было для меня меньшим разочарованием, чем то, что первая опера Шарля, над которой мы работали вместе, не принесла ему той славы, которую он, по моему мнению, заслуживал.

– Я не знаю, в чем причина, – говорила я ему с тоской. – Верно, мои советы оказались не слишком полезными, если зрители разочарованы. Как теперь убедить вас продолжать работу, как доказать вам, что ваша музыка – это самое прекрасное, что я слышала в последние годы?

– Ваших слов мне хватит, – улыбнулся Шарль. – Если вы говорите, что моя музыка чего-то стоит, значит, я сделал правильный выбор. Что же до оперы… Вы пели чудесно, как всегда, и этого достаточно. Им не хватает танцев – что же, я добавлю танцевальные сцены, и они полюбят эту оперу так же, как и другие. Все дело в привычке, Полина. Не грустите. Вам настала пора отправляться на гастроли в Англию. На этот раз я буду сопровождать вас, и в пути мы сможем придумать нечто новое, что вернет нам былую уверенность в успехе нашего союза.

Гастроли в Англии проходили с огромным успехом, публика по-прежнему заполняла зал, неистово рукоплескала, поклонники присылали мне цветы и восторженные письма, однако все это не стоило ничего в сравнении с одним лишь взглядом Шарля и его словами:

– Вы были сегодня великолепны, Полина.

Мне оставалось совсем немного до возвращения во Францию, когда Луи внезапно заболел. Здоровье его давно уже оставляло желать лучшего – начал сказываться возраст, и я, обеспокоенная, немедленно изъявила готовность прервать гастроли и вернуться во Францию вместе с ним.

– Нет-нет, Полина, – возразил он с улыбкой. – Поверь мне, я не умираю, это лишь легкое недомогание, и тебе не придется сидеть у моего смертного одра, вытирая мне лоб. Оставайся в Лондоне. Твоя публика будет очень разочарована, если ты уедешь, а я не могу этого допустить. После гастролей ты вернешься и сможешь окружить меня заботой, а сейчас я хочу, чтобы твой голос по-прежнему звучал на лондонской сцене.

Я осталась. Выступления шли успешно, как никогда, и я стала понемногу забывать свой недавний провал. Шарль поддерживал меня, много времени мы проводили вместе, но я с нетерпением ждала окончания гастролей. Я уже не могла совладать со своим сердцем, мне казалось, что мое лицо, всегда бесстрастное и неулыбчивое в жизни, теперь выдает все, что творится в моей душе. А показать мужчине, что я чувствую к нему что-то кроме дружбы, в то время как сам он держится безупречно, – о, нет, этого я допустить не могла. Моя проклятая цыганская душа, столько лет не заявлявшая о себе, внезапно словно пробудилась от сна. Все мои мысли были лишь о нем, и однажды я поняла, что, подай он мне какой-то знак, я забуду и мужа, и детей, и сбегу с ним хоть на край света, не оборачиваясь и не жалея ни о чем.

Скорее бы вернуться в Куртавнель! Там, среди привычных стен, окруженная детьми, я, несомненно, излечусь от своей болезненной страсти, которая так терзает меня здесь, в Англии.

Оставалось лишь два дня до отъезда, когда вечером после последнего выступления в мой номер доставили письмо. Я узнала почерк Шарля и решила, что он сообщает мне о переменах в своих планах и попросту написал ободряющее письмо с поздравлениями, но, едва я прочитала эту короткую – в две строчки – записку, руки мои задрожали так, что я выронила лист. Ноги не держали меня, и я опустилась на пол. Подняв листок бумаги, я вновь и вновь перечитывала написанные на нем слова: «Лондон, вторник, четверть первого, я люблю вас нежно, я обнимаю вас со всей силой моей любви к вам».

Ночь я провела без сна, забывшись лишь под утро, и проснулась поздно, но и днем не смогла взять себя в руки. Я металась по комнате, точно зверь в клетке, не понимая, что должна я теперь делать. Написать ответ? Но какой? Никогда, никогда я не смогу рассказать ему о моих истинных чувствах, никогда не смогу доверить такое бумаге! Оставить письмо без ответа? Но разве могу я теперь, через столько месяцев безответной, как мне казалось, любви попросту промолчать после его признания?

Сердце мое рвалось на части, счастье и страх переполняли меня. Я уже почти приняла решение поехать к нему и объясниться, даже придумала первую фразу, которую скажу ему: «Мой друг, ваше признание принесло мне счастье, однако мы оба с вами знаем, что любые отношения, кроме дружеских, для нас решительно невозможны», – когда раздался стук в дверь.

– Войдите, – произнесла я.

Дверь распахнулась. На пороге стоял Шарль. Волосы его были в беспорядке, шейный платок сбился, и сам он выглядел весьма взволнованным.

Едва сдержав восклицание, я поднесла руку к губам, стараясь унять волнение.

– Получили ли вы мое письмо? – спросил он вместо приветствия.

Я медленно кивнула.

– Я не дождался ответа ни вчера, ни сегодня, но больше ждать я не могу. – Он стремительно пересек комнату и остановился в шаге от меня. – Сейчас, стоя передо мной, глядя на меня, скажите – чувствуете ли вы хоть что-нибудь в ответ? Есть ли в вашем сердце хоть капля любви ко мне?

– Мы оба с вами знаем, – заставила я себя произнести заранее приготовленную фразу, – что… любые отношения, кроме дружеских, для нас решительно…

– Остановитесь! – он вскинул руку, заставляя меня замолчать. – Нет, не говорите мне этих слов. Я знаю, что вы должны сказать, но я жду от вас другого – искренности! Скажите, что в вашей душе есть ответное чувство – и я буду знать, что я – счастливейший человек на этой земле, ибо это и есть счастье – любить вас и знать, что вы любите в ответ. Большего мне не надо, лишь только знать. Или скажите, что никогда и ничего ко мне не чувствовали – и я вновь стану вашим другом, никогда больше не побеспокою вас своими признаниями, никогда не заставлю вас испытывать сомнения или неловкость.

Я молчала, не в силах вымолвить ни слова.

«Солги! – говорил мне голос разума. – Скажи, что он лишь друг для тебя, возвращайся в Париж и никогда не вспоминай об этом безумии!»

Но чем дольше тянулось это молчание, тем отчетливее я понимала: я не смогу произнести этого, я не в силах солгать. Шарль смотрел на меня, не отрываясь.

– Полина, – прошептал он, наконец, нарушив молчание. – Моя Сафо… Скажи мне… Любишь ли ты меня?

Едва не лишаясь чувств, я, словно находясь в каком-то чудесном сне, кивнула, прикрыв глаза:

– Да…

Я стояла, не шевелясь, в ожидании страшной кары за это признание, но земля не разверзлась подо мной, и Господь не поразил меня тут же, на месте. Не в силах ни пошевелиться, ни сказать что-нибудь, ни хотя бы открыть глаза, я по-прежнему стояла, замерев, когда почувствовала прикосновение его губ к своим губам. В одно мгновение мне показалось, что вместо крови моей течет огонь, мир завертелся вокруг меня, и откуда-то издалека я услышала его шепот:

– Одно твое слово – и я уйду, и никогда больше не буду искать встречи с тобой.

– Нет, – прошептала я в каком-то исступлении, чувствуя, что если он покинет меня сейчас – я тут же умру. – Не уходи!..

На другой день мне нужно было уезжать в Лондон. Шарль уезжал несколько дней спустя – у него еще были в Англии неоконченные дела. Всю дорогу до Франции я пребывала точно в каком-то оцепенении – ни чувств, ни мыслей. Я не вспоминала ни ночи, которую провела с Шарлем, ни прощания, – страстного и нежного, с клятвами и слезами, – последовавшего наутро. Я словно была окутана туманом, через который не пробивалось ни единой мысли. Я не думала о том, что произошло, и не строила планов – ни на жизнь с Луи, ни на продолжение романа с Шарлем.

И лишь во Франции я, наконец, начала осознавать положение, в котором оказалась. Раскаяние мое было безгранично. Я сошла с корабля, почти ослепшая от слез, и в Париже уже не могла остановиться и плакала, не переставая. Не в силах тотчас же по прибытии отправиться в Куртавнель, я остановилась в гостинице и почти не выходила из номера. На мое имя приходили письма – я получила две записки от Ари Шеффера, моего доброго друга, но не ответила на них. Мне казалось, что я схожу с ума. Я предала доверие самого близкого мне человека, поддалась наваждению, совершила страшный грех, и простить сама себя уже не могла. Но хуже всего было то, что моя страсть к Шарлю никуда не делась, она по-прежнему жила во мне, и я, представляя, как с раскаянием буду молить Луи о прощении, понимала, что это будет совершенно бесчестным поступком, ведь, представься мне такая возможность, я вновь упаду в объятия моего молодого любовника.

Я понимала, что нужно справиться с этим безумием, но взять чувства под контроль не могла. В конце концов, единственным выходом, который я видела, стало самоубийство. Едва я приняла это страшное решение, как в душе моей поселилось спокойствие. Холодно и отстраненно я думала о том, что моя страсть умрет вместе со мной, и все, что ждет меня, – это вечный сон. Я не хотела откладывать, боясь, что, если промедлю, у меня может не достать решимости, и тем же вечером, нарядно одевшись и тщательно причесав волосы, вышла из дома и направилась на набережную Сены.

Наверное, я представляла собой странное зрелище – женщина с безумным блуждающим взглядом, идущая, точно слепая, наугад, холодным и ветреным вечером, – но я торопливо и уверенно шла по безлюдным улицам, направляясь к своей цели. Подойдя к реке, я остановилась, задержалась на секунду, понимая, что эта холодная пустынная набережная – последнее, что я вижу в своей жизни, и никто никогда не узнает, какими были мои последние минуты, что я думала, что чувствовала, почему я совершила то, что собираюсь.

– Прощай, – прошептала я, ни к кому конкретно не обращаясь, и, путаясь в тяжелых юбках, принялась перелезать через перила.

И когда я уже готова была сделать шаг – такой длинный, такой тяжелый для меня! – чьи-то сильные руки схватили меня и втащили обратно.

Я принялась вырываться, волосы, растрепавшись, упали мне на глаза, и потому я не сразу поняла, что мой спаситель – ни кто иной, как Ари Шеффер.

– Не делайте этого, – попросил он, задыхаясь, точно от быстрого бега. – Полина, прошу вас, остановитесь!

– Ари, – прошептала я и внезапно расплакалась.

Я плакала долго и горько, а он не задавал никаких вопросов, ничего не говорил, лишь обнимал меня и гладил мои растрепанные волосы. Когда рыдания мои стали стихать, он произнес:

– Полина, пообещайте мне, что, если я отпущу вас, вы не попытаетесь сделать этого снова.

Я лишь покачала головой.

– Я шел за вами от самой гостиницы. Стоило мне увидеть вас – я сразу понял, что с вами что-то неладно, и теперь я понимаю, что был прав. Ваше отчаяние сводит вас с ума, я знаю, в какой черной бездне вы сейчас пребываете, но остановитесь, пойдемте со мной, вернитесь в гостиницу, и там мы сможем поговорить обо всем. Я знаю, как вам тяжело и плохо, но время сделает свое дело, вы снова вернетесь к нам – другой, но все же живой…

Я подняла на него глаза – он смотрел на меня с пониманием и сочувствием, которых я не заслуживала, и у меня появилась уверенность: он все знает.

– Ари, вы не понимаете, – прошептала я сквозь слезы. – Я не смогу вернуться домой, вы же видите… Я не смогу перенести этого…

– Сможете. Идемте, Полина. Что бы там ни было, я никогда никому не расскажу том, что вы хотели сделать сегодня.

На другой день мы вместе отправились в Куртанвель. Я едва понимала, куда мы едем, что происходит вокруг меня, и Ари пришлось сопровождать меня до самого дома.

Он сказал Луи, что я тяжело заболела в дороге и что он, узнав, что я в Париже, пришел навестить меня, а затем привез домой.

Меня тут же проводили в мою комнату, где я впоследствии проводила дни – не знаю, сколько их было, этих дней, наполненных отчаянием и болью, – лежа на кровати и глядя в одну точку. Шторы не открывали. Поначалу я даже отказывалась есть, надеясь, что эта болезнь все же убьет меня, но мало-помалу разум возвращался ко мне, а вместе с ним и воля. Я стала осознавать, насколько малодушным был мой поступок – я готова была оставить Луи и детей – Луизетту, Марианну и Полинетт, – готова была бросить их из-за собственной несдержанности, причинить им боль, в сравнении с которой моя собственная боль была сущим пустяком, не достойным даже упоминания.

И я уже полностью опомнилась к тому моменту, когда поняла, наконец, что беременна.

Новые терзания обрушились на мою душу, но теперь я держала себя в руках, не показывая ни страха, ни беспокойства.

В положенный срок у меня родилась девочка – хорошенькая и здоровая, которую решили назвать Клаудия, или Клоди, – или попросту Диди, как в дальнейшем мы звали ее дома. Долго еще я, склоняясь над кроваткой младшей дочери, вглядывалась в ее лицо, пытаясь разглядеть хорошо знакомые черты. Мне казалось, что всякий, кто взглянет на нее, должен понять все о моей греховной страсти, но люди были на удивление слепы.

С Шарлем мы виделись с тех пор лишь несколько раз. Первый раз это была короткая встреча, во время которой я, едва не умирая от тоски, сказала ему, что мы не должны больше видеться. Второй раз мы встретились уже после рождения ребенка – случайно, в Бадене, куда я приехала с мужем и детьми. Эту встречу можно было назвать дружеской, и неловкости почти не ощущалось. Мы улыбались друг другу, как хорошие приятели, и сердце мое уже не сжималось от отчаяния.

Затем Шарль навестил нас в Куртавнеле и сообщил о своей помолвке. Он собирался жениться на Анне Циммерман, одной из четырех бесцветных дочерей известного пианиста Пьера Циммермана. Я знала их семью с детства, и тем удивительнее было то, что нас не позвали на эту свадьбу – удивительно для Луи, но не для меня. Позже я узнала, что незадолго до свадьбы Анна получила анонимное письмо, где рассказывалось о моем романе с Шарлем, и о том, что он на самом деле – отец Клоди. Но тогда, еще ничего не зная об этом письме, я решила отправить молодоженам подарок – который, впрочем, они вернули обратно.

Луи был взбешен. Он немедленно отказал Шарлю от дома, Ари Шеффер и Жорж Санд, да и другие мои близкие друзья прервали с ним всякие отношения.

Шло время, Клоди подрастала и становилась удивительно хорошенькой. Все говорили, что она похожа на меня, но цыганские черты ее личика были гораздо более тонкими. Кто-то, впрочем, усматривал в ней сходство с Луи, что каждый раз вызывало у него гордую улыбку.

Раскаяние не оставляло меня ни на минуту, но я, скрывая в себе эту постоянную глухую боль, снова ездила на гастроли, устраивала музыкальные вечера, приглашала гостей и превратилась в такую жену и мать, которую всегда видел во мне Луи, и постепенно боль эта растворилась и ушла.

В то же время из России пришло письмо от моего друга Ивана, о котором я почти не думала, занятая своими терзаниями.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Княжество Северское было в Речи Посполитой удельным владением князя-епископа краковского, а потому,...
«Ещё в Варшаве доходили до короля слухи о необыкновенных способностях пётрковских чиновников и адвок...
«В 1789 году начался так называемый великий сейм; два вопроса занимали его главным образом: один – к...
«Король и войско были утомлены, и по удалении турков они расположились на отдых в захваченном ими ту...
Часто одиннадцатилетний Волька, гоняя поутру барских гусей к пруду, останавливался в уровень с окошк...
Эзольда вперила глаза в темноту сада, раскинутого около замка. И вдруг королевский сад исчез. Вместо...