Ловец человеков Замятин Евгений
– А должны быть?
– И еще… Кто бы ни пришел за ним, не отдавайте…
– «Не отдавайте» – это в каком смысле? – уточнил второй. – Ты его стянул у кого-то, что ли?
– Вроде того, – вяло улыбнулся Курт, всеми силами отгоняя сон; сейчас, когда стало ясно, что все миновало, когда понял, что – в безопасности, сознание настойчиво требовало разрешения погаснуть. – И я должен сказать ему пару слов…
– Вы должны…
– Я должен сказать ему пару слов, – повторил он настойчиво. – Прямо сейчас… прошу вас…
По резкому шуршанию рукава Курт понял, что второй махнул двоим охраняющим рукой; с усилием разлепив веки, он посмотрел на то, как Бруно остановился напротив, глядя на него с прежней враждебностью, и коротко попросил:
– Не делай глупостей. Ради твоего же блага.
Бруно нахмурился, глядя молча и вопросительно, и Курт пояснил, уже почти не владея голосом:
– Не молчи. И не ври.
– Ах, вот как… Спасибо, – зло отозвался Бруно; Курт перебил, уже сползая в темноту, уже почти неслышно:
– Дурак…
– Уведите, – тихо бросил голос рядом, и Гессе заставил себя собраться, чтобы сказать главное, понимая вместе с тем, что в этом нет никакого смысла:
– Последнее… Местный пивовар, Каспар…
– Подозреваемый – он?
– Да, – выдохнул Курт последним усилием и позволил темноте увлечь себя.
Темнота подступила с готовностью, приняв в плотные, крепкие объятья. Сколько довелось пребывать в них, Курт не знал – время остановилось, вместе с тем растянувшись в вечность, и в этой вечности и темной пустоте медленно, искра за искрой, вновь стало разгораться пламя, подступая к нему со всех сторон и, кажется, изнутри него самого. Он рвался, пытаясь встать, уйти, выбраться из сжигающего его жара, но не было сил; а когда, наконец, он сумел приподнять голову, увидел каменные стены и услышал свой крик боли и отчаяния. Ничего не было, понял Курт отчетливо. Не было Бруно, вдруг явившегося для его спасения, не было зеленого холма, братьев Конгрегации, пришедших за ним, все это было просто бредом, последним усилием умирающего сознания отгородиться от реальности. А реальность была проста и ужасна: он – среди огня, на раскаленном полу замка, один, беспомощный, умирающий…
– Не хочу… – Собственный шепот казался криком, горло сжималось, опаленное и высохшее, будто пустынный колодец; он снова рвался подняться, но словно чьи-то невидимые руки удерживали, не позволяя встать.
Хуже всего было то, что временами казалось, будто тело освежает вода и даже кто-то подносит к губам наполненную водой чашу – огромную, сверкающую, похожую на Грааль из старой книги в библиотеке академии. И он пил – понимая, что это лишь видение, что ничего нет, пил, жадно припадая к ободу чаши, такому же раскаленному, как и все вокруг, глотая кипящую воду. «Ослепший, воющий от боли кусок мяса» – звучал в голове голос Каспара, когда, озираясь, Курт не видел уже ни камня стен, ни языков пламени, ни себя – ничего, лишь тьму, сжигающую каждую частицу тела.
Потом были голоса – не то ангелов, не то демонов, пришедших по его душу. «Как он?» – справлялся один. «Умирает», – отвечал другой. «Когда же, когда, наконец?» – спрашивал он сам, почти не слыша себя и вместе с тем оглушая себя собственным криком; когда же…
Голоса уходили и возвращались, и раз за разом невидимый кто-то говорил, что он умирает, а смерть все не шла. Огонь, красный бог-хищник, терзал тело на клочья, а оно все жило и не хотело расставаться с этой жизнью; и голос Каспара, насмешливый, снова звучал рядом – «удивительно, до чего живуч человек»…
И снова – «как он?» – «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша, наполненная обжигающе горячей водой.
«Опалены десница и шуйца, – диктовал чей-то размеренный голос, – сокрушены ребра числом два, кожа главы рассечена, двоякое уязвление в мякоть бедра и кость подраменную, по видимости, железными стрелами»…
«Отбит и хорошо прожарен», – усмехался кто-то в ответ, и первый голос гремел возмущением:
«Пиши, как принято, брат, и постыдись потешаться над умирающим!» Второй голос смущался, затихал, удаляясь, и он ждал, когда те двое закончат составлять отчет о его теле, чтобы, наконец, оставить его на земле и извлечь из него измученную душу. Но голоса смолкали, уходили, а он оставался здесь – среди огня, боли и безысходности.
И еще раз – «как он?» – «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Как он?»…
Голос – тихий, обреченный:
«Я сделал, что мог. Все теперь зависит от него, а он не хочет, не стремится жить. Он сдался»…
Он сдался…
Как просто инквизитор становится малодушным трусом, молящим о смерти…
Он сдался…
Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь…
Поле, полное росы и огня, под восходящим солнцем…
«Как он?»…
Он сдался…
Снова…
Он снова сдался, и мерзкая усмешка врага почти осязаема, как плевок в лицо; «трус, молящий о смерти»…
Он не имеет права сдаваться. Однажды запятнав малодушием себя самого и все то, чему клялся служить беспреклонно, сделать это еще раз – просто не имеет права. Чьи бы это ни были голоса, ангельские или дьявольские, они не должны оказаться правыми. Пусть смысла в этом и нет, а из этого огня он должен попытаться вырваться.
Вокруг по-прежнему тьма – все та же, горячая, жгучая, пьющая последние силы; и пусть лишь кажется, что он пытается подняться снова, пусть это лишь бред, пусть видение, пусть на самом деле он все так же прижат к раскаленному камню огнем и смертью – но смерть эту следователь Конгрегации не может, не должен встретить с покорностью и мольбой. С боем – и только так. С дракой, безнадежной, но яростной…
«Как он?»; и тишина в ответ…
Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo…[69]
Огонь.
Боль.
«Боль? – хорошо, боль – значит, живешь»…
«Удивительно, до чего живуч человек»…
Встретить смерть с боем…
«Упрямый звереныш»…
Пес Господень…
«Как он?»; и в ответ молчание…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Пей»…
Не вода – горечь…
Transeat a me calix iste…[70]
«Пей, пей»…
Sunt molles in calamitate mortalium animi…[71]
Transeat a me…
Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.
Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo…[72]
Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus[73]…
«Пей»…
Последний глоток.
«Ну, вот. Теперь спи. Можно».
Тьма.
Пустота.
Ничто.
Тишина.
Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы…
А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…
Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.
Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком, – но не на камень пола, а на что-то мягкое.
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.
Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть… или могло?
Стало быть, не померещилось все это – солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря – «не спать»… Значит, привиделось, напротив, все остальное – пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…
Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого-то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше, – та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке – в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта – нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности – иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…
– Как вы себя чувствуете?
В голосе курсанта был трепет, во взгляде – восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…
Через что прошел…
Через ад; по крайней мере – через чистилище…
– Дай воды.
Голос был хриплым и в горле отдавался болью. Курсант метнулся к столу, вернулся с наполненным стаканом; опираясь спиной о его плечо, Курт выпил все до капли, едва не захлебываясь, думая о том, что ничего вкуснее никогда в жизни не пил, – по сравнению с этой водой знаменитое пиво Каспара было болотной тиной…
При воспоминании о пивоваре и своем позоре стало дурно; снова откинувшись на подушку, он прикрыл глаза, переводя дыхание, чтобы успокоиться, и почувствовал, как ладонь курсанта снова коснулась плеча – осторожно, ненавязчиво.
– Вы в порядке? Я должен отойти, позвать лекаря, мне сказали, если очнетесь…
– Я знаю, – не открывая глаз, отозвался он. – Иди. Я в норме.
Поспешные шаги, стараясь слышаться негромко, прозвучали к двери, а уже по коридору курсант, судя по топоту, побежал. Курт улыбнулся, снова открыв глаза и глядя в стену напротив, где замер светлый косой прямоугольник солнца, втиснутого в раму распахнутого окна; улыбка, однако, тут же пропала. Недолго осталось, прежде чем этот мальчишка поймет, что такое работа следователя на самом деле. Хотя, может, и нет. Может, это будущий лекарь, потому и здесь. С другой стороны, именно в этом случае он и составит о работе инквизитора самое верное представление; когда он перевяжет с десяток таких Куртов, да потеряет столько же, а то и больше, вместо восхищения в его глазах поселится усталая жалость…
Уже неторопливо, осторожно Курт приподнял голову, осматривая себя. Руки были забинтованы от локтей до пальцев, ребра все еще перетянуты, однако повязку с головы уже сняли, и тошноты он больше не ощущал. Значит… сколько он был без сознания? Не меньше двух суток, раньше разбитая голова не заживет, уж это он знал по опыту. Простреленные бедро и ключица тоже были перевязаны, но уже не стягивающей повязкой, а в пару оборотов, чтобы просто прикрыть раны. Стало быть, в горячке он провалялся дня три, а то и четыре…
Шаги по коридору – гулкие, явственные – дали понять, что лекарь идет не один, и когда вместе с ним вошел седой священник, он приподнялся с усилием, улыбнувшись.
– Лежи, лежи! – строго прикрикнул тот, и Курт улегся, с готовностью откликнувшись:
– Слушаюсь, отец Бенедикт.
Курсант остался за порогом – Курт видел в закрывающуюся дверь его любопытствующую физиономию; ректор академии, он же духовник выпускника номер тысяча двадцать один, присел рядом с больным, а лекарь деловито занялся осмотром. Эскулап был прежний, все тот же, что, бывало, врачевал спину курсанта Гессе после воспитательных бесед во дворе академии, вправлял вывихи и заживлял ссадины после дружеского общения с сокурсниками…
– Как будто ничего и не было, – невольно произнес он, и наставник тяжко вздохнул:
– Каким ты был, мальчик мой, таким и остался… Без неприятностей – никуда.
– Я ни в чем… – привычно начал Курт и осекся, помрачнев; духовник посмотрел на него пристально, помедлил, ожидая продолжения, не дождался и вздохнул.
– Жара нет, – сообщил лекарь и, заглянув Курту в лицо, поинтересовался: – Ну, Гессе, как себя чувствуешь?
– Мерзко, – ответил Курт почти шепотом; тот похлопал его по локтю:
– О твоем душевном благополучии будет заботиться отец Бенедикт. А я хочу знать, в каком ты состоянии телесно.
– Слабость, – нехотя отрапортовал он; былая радость от пребывания в родных стенах улетучилась, и взгляд духовника теперь казался изничтожающим. – Головокружения нет. Раны на голове не ощущаю. Бедро, ключица и руки болят… – Курт подумал и добавил: – Хочу есть.
– Это хорошо, – кивнул тот, но лицо было недовольным; встретившись с наставником глазами, лекарь вздохнул. – Тогда я пойду. Скажу, что очнулся и в себе.
Проводив эскулапа взглядом до двери, Курт настороженно посмотрел на невеселого духовника и опасливо спросил:
– В чем дело? Я что-то не то сказал?
– Нет, – улыбнулся отец Бенедикт и тут же посерьезнел. – Ты ведь понимаешь, что такие гости, как ты в своем состоянии, – нетрадиционны, так скажем, для стен святого Макария?
– Почему я тут? Кто так решил?
– Братья из Штутгарта. Был бы у тебя иной дом, ты очнулся бы там, а так… Что – недоволен?
– Что вы, отец Бенедикт, – невольно он улыбнулся снова. – Это лучшее лекарство. Но что происходит, почему…
Он запнулся, закрыв глаза, и сжал зубы. Господи, ну конечно! После того что он сотворил в Таннендорфе, около его одра должна увиваться стая голодных до информации светских и церковных служителей. Им-то и намеревался лекарь сообщить о состоянии больного. И вполне понятно, что служителям академии неприятен тот факт, что их курсанта, пусть и бывшего, собираются…
Ему стало холодно.
– Я… – Курт посмотрел на наставника, помедлил и договорил с усилием: – Я под следствием?
– Пока нет. – Духовник помолчал, давая ему переварить это «пока», и продолжил: – Здесь постоянно дежурит солдат герцогского человека. Как только ты очнешься… а именно – сейчас… он поедет в…
– Таннендорф, – подсказал Курт обреченно, незряче глядя в стену.
– В Таннендорф. Сейчас там ведут дознание комиссар от обер-инквизитора Штутгарта и герцогский человек; оба ждут, когда с тобой можно будет поговорить. Я не имею права в их отсутствие ни о чем тебя спрашивать…
– И мне отказано в исповеди, – уже шепотом договорил Курт и посмотрел наставнику в лицо. – Верно?
– К сожалению. А она необходима тебе именно сейчас?
Курт ответил не сразу. Он спрашивал не поэтому. Просто теперь стало ясно – он еще не арестован, ему пока ничего не предъявлено, однако сейчас он, что называется, «под подозрением». Следователь, наделавший столько шуму, не может говорить ни с кем о том, что произошло, пока его не допросят, и не имеет права исповедаться, чтобы тайной исповеди не стала важная информация.
Нужна ли ему исповедь?..
Курт вспомнил свое почти молящее «добей», чувствуя, как щеки заливает краска, и, краснея еще больше оттого, что это видит наставник, все так же шепотом ответил:
– Боюсь, да…
Тот вздохнул, смягчив взгляд, и осторожно накрыл его руку сухой морщинистой ладонью.
– Я только об одном могу и… хочу спросить, это не нарушит правил, – сказал он мягко, – и ты просто ответишь, да или нет. Я знаю, что ты не солжешь мне. Ты совершил что-то, чем мог бы… заняться человек герцога или Конгрегации?
– Нет! – невольно привстав, тут же отозвался Курт. – Ничего! Я…
– Тогда, – перебил наставник, – не унывай. Все будет хорошо.
– Я ничего не сделал…
– Верю. Успокойся. Выздоравливай, и чем скорее ты придешь в себя, чтобы ответить на все их вопросы, тем скорее все это закончится; посему не волнуйся, ешь, спи и набирайся сил. Два-три дня у тебя на это есть. Можешь скоротать время за молитвой, – улыбнулся духовник. – Поблагодари нашего лекаря, Бога и свой крепкий организм за то, что остался в живых. Мы уже начали готовиться к погребению, ожидая твоей смерти со дня на день; пока еще ты кричал и бредил, мы надеялись, но когда ты перестал даже принимать воду… Лекарь сказал…
Курт вздохнул:
– Что я сдался. Знаю. Я слышал.
– Правда? – задумчиво переспросил наставник. – Вот как… Стало быть, он был прав, отгоняя меня с подобными разговорами от твоей постели…
– Постойте-ка, отец, – вдруг полностью осознав его слова, спохватился Курт, – вы сказали «со дня на день»? Сколько же я был… вот так?
Тот пожал плечами:
– Ну… если б ты пробыл в беспамятстве до завтрашнего утра, была бы ровно неделя. Ты был очень плох; считай, что родился второй раз.
– Третий, – возразил он и улыбнулся. – Второй раз это было десять лет назад, здесь же.
Наставник молча улыбнулся в ответ, ничего не сказав. Слова о собственном обращении напомнили ему вдруг о Бруно; чуть приподнявшись, Курт поймал взгляд духовника.
– Скажите, а человек, который был со мной у замка…
– Он здесь, – кивнул тот назад и вниз. – В карцере. Следователь из Штутгарта передал нам твою просьбу – взять его под защиту. Поскольку это было фактически просьбой умирающего… Как ты понимаешь, я не могу рассказывать тебе деталей…
– Понимаю. Как он?
– Спрашивает о тебе – по пять раз на дню. У меня чувство, что его совести есть о чем беспокоиться в этом отношении. Просил увидеться, но…
Курт понимающе кивнул, вздохнув. Разумеется, до того, как их обоих допросят, им не дадут перемолвиться ни словом. Да и после этого… если его, Курта, обвинят…
Он закрыл глаза, проведя перевязанной ладонью по лицу, и почувствовал, как рука наставника чуть сжалась на его локте.
– Тебе плохо? Я тебя утомил…
– Нет, – ответил Курт глухо, не открывая глаз. – Я просто хотел сказать – что бы кто ни говорил, чем бы все ни кончилось… Верьте вы мне: я ничего не сделал.
– Я ведь сказал, что верю. – Наставник поднялся, и он открыл глаза, глядя в усталое лицо. – Сейчас тебе принесут поесть, а потом – спи. Не тревожься. Я тебя в обиду не дам.
– Спасибо, – уже в спину прошептал Курт тихо, снова опуская веки.
Почти сразу же после ухода духовника пришел лекарь, собственноручно напоил бульоном, после которого Курт уснул – без снов и до вечера. Лекарь осмотрел его вторично и пораженно покачал головой – когда прошла горячка, организм взялся за восстановление на удивление споро, и на следующий день Курт уже смог есть сидя, даже делая попытки подняться с постели. Невзирая на уговоры эскулапа, он все же встал на второй день и дошел до окна, глядя на знакомый двор с тоской и думая о том, что произойдет, когда сюда приедут те, кто будет решать его судьбу. Не случилось бы так, что его выхаживали для того, чего удалось избежать десятилетие назад…
Он не продумывал свои ответы на будущие вопросы; уж кто-кто, а эти люди знают, как звучат заготовленные фразы, и это не будет способствовать доверию. Курт спал, ел, снова спал – вовсе без снов; но однажды вновь привиделись полыхающие стены, и на его крик примчался курсант, который и в самом деле оказался учеником лекаря. Выпив какую-то дрянь, присоветанную полусонным эскулапом, майстер инквизитор снова провалился в блаженную пустоту без видений.
Горящий коридор замка снился потом еще не раз, и в конце концов медик академии заявил, что снотворного больше давать не станет, чтобы мозг научился бороться с кошмарами сам. Обучение мозга этой премудрости проходило довольно безуспешно; видения повторялись с незавидной регулярностью, а когда, проснувшись, Курт обнаружил на столе у стены горящую свечу, ощутил, как к кровати его прижимает невидимая сила, не давая ни пошевелиться, ни вдохнуть как следует воздуха. С невероятным усилием он заставил себя подняться и приблизиться к крохотному трепещущему язычку пламени. Затушить свечу, как когда-то, просто сжав фитилек пальцами, он не смог – все казалось, что, стоит ему протянуть руку, и она вспыхнет; наклониться и задуть ее Курт тоже не сумел – в воображении рисовалось, как в один миг вспыхивают волосы и огонь охватывает его… От того что он сам понимал всю глупость своих страхов, было лишь хуже; он все понимал, но ничего с собой поделать не мог, а заснуть снова при горящей свече казалось чем-то невероятным. В конце концов, взяв оставленный для него кувшин с водой, Курт просто вылил половину на освещающую комнату огненную бабочку и лишь после этого снова лег.
Утром лекарь посмотрел на дело его рук, покосился в его сторону, но спрашивать ничего не стал, и Курт был ему за это благодарен.
Наконец, однажды утром, когда чередование еды, сна и смотрения в окно стало уже донимать, во двор с грохотом копыт по каменным плитам ворвались всадники; они въехали единой толпой, при этом парадоксальным образом умудряясь держаться порознь, – люди в одинаковых солдатских куртках во главе с надменным кряжистым воином и – легко узнаваемые братья Конгрегации. Глядя на них, Курт в очередной раз подумал о том, что почему-то все, чья служба исчисляется стажем больше полугода, постепенно начинают склоняться к черному цвету в одежде; курсанты шутили, что это траур по сожженным еретикам…
Отвернувшись от окна, он уселся на постели, глядя на то, как подрагивают сложенные на коленях руки. Хуже всего было то, что Курт наизусть помнил наставление по ведению допроса, и в нем нашлось по крайней мере четыре пункта, в соответствии с которыми его можно было бы… спрашивать несколько настойчивее. Он почти не сомневался в том, что оба прибывших на дознание поверят в его честность, однако же оставалась угроза обвинения в нерадивости, в некомпетентности, в недобросовестном отношении к делу и преступной небрежности, что тоже может иметь серьезные последствия…
Когда лекарь, явившийся сделать перевязку, хмуро сообщил, что его желают навестить для беседы, как только он будет в силах выдержать долгий разговор, Курт решительно поднялся.
– Я вполне могу отчитаться как положено, – сказал он тихо, чувствуя, что голос начинает подрагивать. – Если мне принесут одежду, я в состоянии явиться для допроса сам. Сегодня же.
– Это не допрос, – начал лекарь, но Курт перебил:
– Да бросьте. Я все понимаю.
Лекарь лишь покачал головой и вышел. Он вернулся спустя полчаса; если Курт готов, сказал лекарь со вздохом, то его ожидают через час в ректорской зале. Гессе поморщился. Полутемный зал, с двумя вытянутыми крохотными окошками под потолком, сам огромный, с высокими сводами, в дни особых церемоний освещаемый сотнями свечей; для того, чтобы допрашиваемый почувствовал себя маленьким камешком, случайно попавшим под ногу, лучшего помещения в академии не найти. Кроме разве что подвала… Но Курт от души надеялся, что до этого не дойдет.
За ним явились двое – солдат и служитель Конгрегации. Оба косились друг на друга с неприкрытой неприязнью, оба обращались с Куртом подчеркнуто равнодушно, не выказывая ни расположения, ни пренебрежения. Впрочем, когда солдат позволил себе подтолкнуть его к двери, брат подследственного во Христе аккуратно взял стража двумя пальцами за ворот, приблизив его к себе глаза в глаза, и посоветовал не распускать немытые лапы во избежание их экстренной ампутации. Солдат попытался возмутиться, но встретился с собеседником взглядом и умолк.
Курсантов из коридоров разогнали, и никто не видел, как Курт с эскортом своих сопровождающих прошел к закрытым дверям залы – той самой, где когда-то проводилась церемония дачи присяги и получения Печати. В отдалении, прислонившись к стене и сложив на груди руки, рассматривал носки своих сапог тот самый следователь, который приводил его в сознание у догорающего замка; в отличие от конвоира, тот поприветствовал Курта кивком, отчего на душе стало чуть легче. Когда он так же привалился к стене, ожидая, дверь приоткрылась, донесся шепот, и следователь скрылся в зале.
Ждать пришлось долго, не меньше получаса, и Курт призадумался над тем, был ли в этом некий расчет – заставить его ждать, чтобы извести морально, а может, и физически, либо же просто допрос кого-то другого затянулся непредвиденно долго. Продолжительное стояние вскоре сказалось: стала подступать слабость, в ребре начало мелко зудеть, а простреленное бедро задергало. Курт перенес вес на здоровую ногу, стараясь не показать усталости, однако чувствовал, что приставленный от Конгрегации начинает коситься на его медленно бледнеющие щеки. Когда тот сделал шаг к нему, уже открыв рот для вопроса, дверь распахнулась, и в коридор, вскинув голову и демонстративно держа руки за спиной, вышагал Бруно; на лице бывшего студента застыли нескрываемое раздражение и злость. Увидев Курта, он остановился, глядя на конвоиров по обе стороны от него, и вышедший сразу за бродягой следователь легким толчком в плечо направил его дальше по коридору.
В залу Курта пригласили спустя минуту. Идя к двери, он уже начал жалеть, что не воспользовался советом лекаря и не потребовал проведения беседы в келье лазарета: сейчас, после почти трех четвертей часа у этой стены, хотелось лечь и уснуть, но никак не стоять перед кем-то еще неизвестно сколько, отчитываясь в своих ошибках. В ребре стойко обосновалась ломота, а при слишком глубоком вдохе пережимало легкое, и в залу он, как ни старался держаться ровно, вошел, прихрамывая.
После освещенного коридора к полумраку залы глаза привыкли не сразу; прикрыв за собой дверь, Курт замедлил шаг, пытаясь не припадать на все сильнее ноющую ногу и идя медленно, чтобы не споткнуться. У самой дальней стены установили стол, за которым восседала тройка; от полного соответствия всему тому, что преподавалось еще так недавно, стало не по себе…
В центре сидел наставник; свет, согласно всем правилам допроса, был подобран таким образом, что Курт не видел лиц – только фигуры, но духовника он узнал. Фигура справа – коренастая, прямая – принадлежала герцогскому человеку, которого сегодня он видел во дворе, слева, опираясь о сложенные на столе руки, сидел откомандированный от Конгрегации. Подойдя, Курт остановился в пяти шагах от стола, заложив за спину руки, чтобы никто не видел, как они дрожат.
– Нам известно, – без предисловий заговорил уполномоченный от обер-инквизитора, – что вы еще не полностью оправились от ран. Если вам тяжело стоять…
– Нет, – отозвался Курт, не дослушав. – Я в состоянии соблюсти протокол и готов отвечать.
– И все же, – вмешался наставник, – если почувствуешь себя плохо, ты вправе потребовать прекращения… этой беседы. Запомни это.
– Не подсказывайте вашему подопечному, как уйти от ответа, – хмуро заметил герцогский посланец; Курт выпрямился:
– Я не собираюсь уходить от ответа, лгать или утаивать что-либо. У меня нет на это причин… – Он замялся, не зная, как обратиться к нему, и наставник подсказал:
– Старший надзиратель стражи безопасности земель его сиятельства герцога Вильгельма фон Ауэ цу Вюртемберга, Густав Шахт. И комиссар от обер-инквизитора Штутгарта Йозеф Хофен.
Курт осторожно, пытаясь сделать это незаметно, перенес вес на левую ногу и медленно склонил голову в сторону каждого из названных, постаравшись, чтобы это движение не выглядело излишне смиренным, но и не походило на простой кивок.
– Хорошо, что вы так настроены, – усмехнулся надзиратель безопасности. – Тогда извольте отвечать, майстер Гессе. Начнем.
Допрос велся с двух сторон, чередуя вопросы мирского порядка с потусторонними; Курт отвечал подробно, и на те, и на другие, рассказывая все до мелочей. Сколько это продолжалось, он сказать не мог, только чувствовал, что слабость возвращается, что снова начинает кружиться голова, а на раненую ногу почти невозможно опереться. Он вскоре перестал различать, кто задает тот или иной вопрос, – под макушкой тонко звенело, полумрак залы начал сгущаться, становясь пеленой в глазах, а голоса были похожи один на другой…
– Вы скверно выглядите, – сказал вдруг комиссар Штутгарта, когда Курту начало казаться, что это будет продолжаться бесконечно. – Может, мы прервемся?
– Не выгораживайте своего щенка! – возмутился герцогский посланник, и отец Бенедикт ощутимо ткнул его кулаком в бок:
– Выбирайте выражения, сын мой, это вам не один из ваших солдафонов.
– Прошу прощения, – иронически поклонился тот. – Но мне бы хотелось закончить все сразу.
– Мне тоже, – чувствуя, что говорить становится все труднее, вмешался Курт. – Перерыва не надо.
– Хорошо, – кивнул комиссар. – Еще вопрос: два письма, написанные подозреваемым, и составляемые вами отчеты в процессе ведения дела – где это все?
– Осталось в замке, – тихо ответил Курт, глядя в пол.
– То есть, сгорело, – уточнил Шахт с издевкой; комиссар покосился на него, но ничего не сказал.
– Да. Все было в моей дорожной сумке, и когда все началось, я… – Курт запнулся, понимая, как это звучит. – Я просто… было не до того…
– Хорошенькое у вас в Конгрегации отношение к делу – ему было не до вещественных доказательств!
– Помолчите-ка, смотритель беззаботности, – отмахнулся от него комиссар. – Вы уверены, что все это именно сгорело, а не попало в руки подозреваемого?
Курт ответил не сразу; ничего не стоило сказать «да», но язык не повернулся…
– Нет, – наконец, ответил он чуть слышно; главный надзиратель снова усмехнулся:
– И сейчас он занят увлекательным чтением…
– Да замолчите вы, если нечего сказать по делу, – оборвал его наставник.
– И еще… – чувствуя, что бледнеет, подал голос Курт, по-прежнему глядя в пол; помолчал, собираясь с духом, и договорил: – Там было Евангелие…
Комиссар тяжко вздохнул, и Гессе опустил голову еще ниже. Судя по всему, на благополучное разрешение дела надеяться не приходилось.
– Ergo, – подытожил комиссар, – результат таков: пропали записи дела, вещественные доказательства с возможными образцами почерка подозреваемого и… книга. Так?
– Да.
Камни пола чуть съехали перед глазами в сторону, и Курт пошатнулся, с трудом восстановив равновесие. Наставник приподнялся:
– Тебе нехорошо, и…
– Я в порядке, – возразил он негромко, чувствуя, что в теле снова разгорается жар; но прерывать происходящее Курт не желал – он сомневался, что на следующий допрос явится с той же решимостью. Это надо было закончить раз и навсегда – услышать свой приговор, каким бы он ни был, он хотел как можно скорее, чтобы не мучиться безвестностью.
– Тогда продолжим, – полувопросительно произнес комиссар, и Курт кивнул.