Ловец человеков Замятин Евгений
Пролог
«…Согласно данным “Compendium Maleficarum”[2] Франческо-Марии Гвацци[3], «прозваний для поименования ведьмы (“классов”)» количество фактически бесконечное. Как некоторые примеры:
bacularia – от «езды на палке»;
fascinatrix – от «дурного глаза»;
herbaria – от «трав»;
maliarda – от «зла, порчи», которые она приносит;
и так далее.
Гвацци, к сожалению, склонен к излишней детализации там, где в этом нет нужды, перечисляя на последующих полутора страницах скорее выдержки из народного фольклора, чем действительно некие «классы» или «виды», или хотя бы их подобие. Заканчивается сей перечень не только традиционным
maleficius – «злодей, приносящий вред людям, животным, птице либо собственности» (определение Гвацци) и
incantator – заклинатель,
но и
strix – ночная птица,
либо же попросту
femina saga – то есть, мудрая женщина.
Все это имело бы смысл, если б целью было составить некий обзор синонимов, существующих в общественном мнении. В разделе «Народные верования, суеверия и проч.» именно это и будет сделано детальнее.
Действительно же имеющее смысл и точность перечисление, так сказать, классов наличествует в «Cautio criminalis»[4], составленном весьма доходчиво и подробно Фридрихом фон Шпее. Данный труд, который конечно же должен быть изучен сам по себе в подлиннике, мы вкратце рассмотрим в данном разделе, со всеми комментариями и толкованиями»…
Ни комментариев и толкований, ни фон Шпее в подлиннике, ни чего бы то ни было еще из уже пройденного курса перечитать не было ни желания, ни, что главное, возможности. Закрыв книгу, Курт поднялся с постели, где возлежал в последние полтора часа самым непотребным образом, взгромоздив ноги прямо в сапогах на спинку кровати, и отнес учебник на полку в библиотечной комнате. Если что и раздражало его более, нежели невежество, так это то, как некоторые, прекратив чтение, шлепают книгу на стол (отчего со временем треплются корешки и протираются страницы там, где их касается сшивающая листы нить) или подоконник (где солнечный свет портит обложку, иссушая ее и ускоряя трещины в коже).
У полки он задержался, окидывая собрание книг тоскливым взглядом. Чтения было много – и именно книг, листок к листку, прошитых и переплетенных, и довольно дешевых книжек, собранных как попало, но с весьма любопытным содержанием, и брошюрок-памфлетов, но читать было уже давно нечего. Во-первых, как у любого выпускника нынешнего, 1389, года (а уж тем паче выпускника cum eximia laude[5]), все пройденное с первого по последний курс еще было свежо в памяти и как следует закреплено экзаменами, которые по жесткости требований мало отличались от допроса с пристрастием. Во-вторых, несмотря на это, за месяц, проведенный в этом небольшом (да прямо скажем – мизерном) городке, фактически каждая книга, книжка и книжечка местной храмовой библиотеки уже были перечитаны не раз. На свою беду, читал Курт быстро. Библиотека даже местного аббатства отличалась столь крайней бедностью, что куда пространнее и занимательнее были церковные записи о рождениях, смертях и женитьбах-крестинах местного населения. Каковые были прочитаны для порядка, дабы ознакомиться с положением дел не с чьих-то слов, уже в первую неделю.
Из, если так можно выразиться, рукописных трудов, еще не прочитанных и требующих обязательного прочтения, оставалась стопка листков на столе в занимаемой им комнате, но вот к ним-то прикасаться не хотелось никак. О том, что так и будет, Курта предупреждали перед распределением; это происходит каждый раз, когда провинциальный отдел начинает работу. Терпение у выпускника было ангельское (хотя, говоря это, наставники лукаво улыбались, так что данный комплимент вызывал крайнее сомнение), посему пережить этот период он, по их мнению, должен был без особых нервных потерь. Старшим, конечно, виднее, но единственное, чего сейчас хотелось Курту, это бросить всю стопку в очаг и вздохнуть с облегчением. Об этом никто никогда не узнал бы, а жить на белом свете стало бы намного проще. Правда, об этом он думал отстраненно, неосновательно, как о варианте, имеющем вероятность существования в принципе, не допуская как действительную возможность. Во-первых, это было бы нарушением долга, а стало быть – недопустимо. Во-вторых, из этого не слишком увлекательного чтения можно было составить образ жителей городка, не всегда верный при личном знакомстве. Это было возможным даже несмотря на то, что ни одной подписи, ни полностью, ни в сокращении, в наличии не было. Собственно, от полной скуки можно было развлечься тем, чтобы по стилю, словесным оборотам и почерку определить автора каждой анонимки, но полная и беспросветная скука еще все-таки не пришла. В-третьих, из всего этого мракобесия следовал один утешительный вывод: грамотность в городке прямо-таки повальная…
«Довожу до сведения майстера инквизитора»… Все opera anonyma[6] начинались одинаково, исключая те, которые, напоминая выражения ябедничающих детей, сообщали: а такая-то – ведьма, у нее козел (кот, пес, муж) с черным волосом. Кляузу на местную держательницу постоялого двора явно накатал хозяин трактира подле лавки пекаря – тот после смерти жены, как уже успели рассказать Курту, впал в искушение доступности выпивки, всегда наличествующей в его распоряжении, отчего дела пошли из рук вон, а как следствие – дикая ненависть к преуспевающей конкурентке, всегда славившейся дотошностью, аккуратностью и уравновешенностью. Побеседовать с ним, что ли, чтоб чего не натворил…
«Отказано в расследовании». «Отказано в расследовании». Почерк у Курта и так был отличный, но, кажется, именно эти слова теперь будут шедевром каллиграфии – кроме них, за последние дни он не писал ничего. Хотя кое-где хотелось поставить резолюцию «Вздор!» или «Полный бред». Временами тянуло написать «Ересь», только не в академичном смысле, а в разговорно-народном…
Кажется, наставники не зря призывали помнить, что выдержка – высшая добродетель следователя, ибо поведение местных жителей подпадало под емкое определение «дорвались». Вообще, и до него здесь было кому пожаловаться. Аббатство пусть и небольшое, но все же есть, настоятель не имеет права на собственное расследование, но имеет возможность сообщить, как это принято говорить, «кому следует». Магистрат обладает теми же правами и возможностями. Тут даже палач наличествует. Вот только для того, чтобы «просигнализировать» кому-то из них, надо иметь информацию действительно ценную, правдивую или хотя бы похожую на правду. Репутация же Конгрегации (увы, нельзя сказать, что совсем уж незаслуженная – еще не так давно и впрямь были и перегибы на местах, и злоупотребления, и недобросовестное исполнение обязанностей) подразумевала, что за счет Курта местные попытаются начать сведение счетов. И это, кажется, надолго…
«Отказано в расследовании». Все.
– Слава Тебе, Господи!
И никакого поминания всуе. Курт уже начал думать, что приговорен к судьбе Сизифа, и каждый раз, когда он откладывает вправо прочитанный лист, в левой стопке сам собой зарождается еще один. Или два. Благодарность за то, что помятые бумажки и рваные куски зачищенного пергамента кончились, была искренней и полной.
Однако работа еще не была закончена. Сегодня (собственно, времени осталось перевести дух и настроиться) его ждали в аббатстве – настоятель утром прислал служку с сообщением, что из далекой деревеньки, отстоящей в двух днях пути, приехал тамошний священник, коий желает познакомиться и поговорить с майстером инквизитором. Все это несколько настораживало и портило настроение. «Познакомиться» – это понятно. В той деревне, как уже рассказали, одна покосившаяся церквушка, один священник без причта, из блюстителей закона – местный престарелый феодал и пара солдат. Стало быть, Курт не только единственный представитель Конгрегации в этом городе, но и единственный на множество прилегающих к нему областей – как подчиняющихся этому городку, так и самостоятельных или имеющих своего владетеля. Собственно, Курт – единственное, что у них будет общего в законодательно-правовом, так сказать, смысле. Так что желание познакомиться с ним лично вполне понятно. А вот добавка «поговорить» предвещала еще одну стопку рукописной чуши, привезенную вышеупомянутым святым отцом из отдаленной деревни, кстати, подразумевает чушь еще большую, ибо уровень умственного развития жителей таких мест оставляет желать лучшего. Однако нельзя же было сказать просто «отдайте мне бумажки, и на том покончим». Придется натягивать торжественную физиономию и идти в аббатство «на обед». Проблема заключалась еще и в том, что аббат никак не мог решить, относиться ли ему к Курту как к «собрату во Христе», то есть как к лицу духовному, которое надо пригласить на совместное моление и символическое поедание сушеного гороха с водой, либо как к лицу государственному, а стало быть, обязывающему принимать его со всем доступным аббатству шиком – тушеными овощами и постной курицей. Посему аббат по временам сбивался то на «брат Игнациус»[7], то на «майстер Гессе», а при встрече и расставании бормотал нечто невразумительное, причем правая рука (привыкшая в эти моменты давать благословение уже словно сама по себе, как у любого мирянина – шлепнуть по шее, почувствовав щекотку мушиных лапок) начинала подергиваться, будто у пораженного трясучим параличом. Как-то нечаянно в эти минуты в мыслях проносилось «и если правая рука искушает тебя»…
Курт никаких шагов навстречу не предпринимал – с интересом дожидался, чем увенчается эта борьба раздумий. Собственно, основная причина была в том, что он еще не вывел для себя полностью характера настоятеля. Любая попытка обсудить тему иерархии и, на основе этого, этикета, будет уже сама по себе носить характер снисходительный и чуть высокомерный, коль скоро у самого святого отца не хватило смелости или ума просто осведомиться, как ему следует обращаться к своему коллеге. Заведи Курт об этом разговор первым, и кто знает, как к этому отнесется аббат – облегченно вздохнет или мимовольно сочтет Курта человеком, от которого вдруг стала зависима его самооценка. Посему пока он молчал и реагировал одинаково вежливо и на мирское, и на церковное обращение.
Глава 1
Деревенский священник оказался вовсе не степенным стариком, отчего-то заранее нарисовавшимся в воображении Курта, – был он лет, наверное, сорока или тридцати семи-восьми, вряд ли больше, и непомерно стеснительным. Усаженный за стол подле аббатского места, он нервно ковырялся в снеди, больше перекладывая с одного края тарелки на другой, чем принимая ее внутрь, и все никак не мог избавиться от сложной смеси благочестия и почтительной полуулыбки на лице. Аббата же сегодня, как выражался наставник Курта по литературным наукам, «несло». Возможно, гость оказался тем самым козлом, которого некогда евреи гнали в пустыню в отпущение их грехов перед Создателем. В данный момент Создателем (dimitte, Domine[8]) был майстер инквизитор, он же брат Игнациус, а грехами настоятеля обители – его смущение перед грозной инстанцией, незнание правил поведения с оной и раздражение на свое невежество.
Аббат щеголял застольными манерами. К слову, сегодня подали не только традиционные овощные и крупяные блюда (которые, надо отдать должное местным поварам, были весьма неплохи) и рыбу в зелени, но и птицу, причем не только домашнюю, очень нежную и одним своим запахом пробуждающую все чревоугоднические прегрешения, на какие только способна человеческая натура. Явно не избалованный знаниями этикетов священник старался вести себя незаметно, говорил тихо, а на Курта поначалу и вовсе избегал смотреть. Заметив смущение провинциального святого отца, тот пару раз пренебрег приборами, обращение с которыми приветствовалось, но не являлось необходимым условием порядочности, и отпустил несколько замечаний по поводу блюд, напитков и погоды, вследствие чего священник немного расслабился и даже начал почти по-человечески насыщаться. То ли не заметив неодобрительного отношения Курта к своим демонстрациям, то ли решив вдруг сыгнорировать его, аббат перешел во вторичное наступление и начал приправлять еду беседой, а беседу латынью, щедро сдабривая ею едва ли не каждую фразу. На лицо священника вновь вернулось несчастное выражение – его познания в божественном языке явно были весьма и весьма ограниченны, и за довольно свободным говором аббата он не поспевал. Даже если что-то из сказанного при должном внимании он и смог бы перевести, то скорость, с которой настоятель перемежал родную речь латинизмами, просто оставляла его за бортом и беседы, и всей их маленькой компании. Поначалу Курт, внезапно проникшийся к святому отцу неподдельной жалостью, отвечая на заданные на латыни вопросы, повторял их, говоря что-то вроде «спрашиваете о том-то и этом? так я вам скажу, что» или «если говорить о вот этом, то»… Однако вскоре ему это надоело, неприкрытое хвастовство аббата начало откровенно раздражать, и в ответ на очередную реплику (на сей раз о пламени божественной любви) он разразился длинной тирадой о благе скромности, тут же перейдя к преимуществам сосновых дров и разновидностям смол. Священник не понял, кажется, ни слова, ибо если латынь аббата была хорошей, то майстеру инквизитору языки по неясной причине всегда давались просто, следствием чего явилась способность изъясняться бегло, легко и не запинаясь. Наблюдение же за тем, как за его перлами поспевает разум аббата, доставило нехорошее удовольствие – тот подавился перепелом, а глаза его остановились и помутнели, став похожими на глаза покойного. На долю мгновения Курт даже укорил себя за использование столь жестокой шутки, к подобным которой он давал себе слово не прибегать и которую настоятель явно не был в состоянии оценить, за что, впрочем, укорять его было неосновательно. Зато потребность в божественном языке за обеденным столом как-то вдруг сошла на нет.
Тем не менее некая польза из произошедшего была извлечена – вкупе с уже полученными сведениями начал вырисовываться характер настоятеля. При первом знакомстве Курт побывал в его келье, и что его поначалу удивило, так это ее расположение – в отдалении от прочих, но не в самой большой комнате, а в маленькой каморе у лестницы – и размеры – самые скромные, как он предположил (и не ошибся) среди всей братии. Смущаясь, аббат пробормотал нечто о скромности и непозволительности роскошествовать, упомянув тут же об уюте и спокойствии, о памяти смертной и многом другом. Курт же, приметив, что постель его находится под самым сводом, образованным подъемом лестницы снаружи, а стол со светильником и Писанием – в глухом углу, сделал вывод: отец настоятель не любит открытого пространства, предпочитает замкнутый мирок и, наверное, спал бы вовсе в гробу, дай ему на то волю и дозволение. Ergo[9], аббат – человек, тяготеющий к огражденному, тихому существованию, не обремененный тягой к властвованию за пределами этой ограды, любящий тишину, но не терпящий, когда внутрь его обнесенного стеной мира проникают личности, нарушающие покой и ставящие под сомнение его главенство в этом мире. И, что немаловажно, он – человек, который не вступает в конфронтацию с сильным, предпочитая отыгрываться на слабом. Одним словом, для себя Курт поставил на аббате пометку «неудовлетворительно».
Священник до подобных умствований не поднимался и, когда для разбора дел все трое уединились в настоятельской келье, совершенно искренне рассыпался в похвалах относительно ее устроения. Настоятель с польщенной скромностью потупился, еще более заострив при том горделивую осанку, и волну самодовольства, хлынувшую от него, не ощутить было нельзя даже Курту, в отличие от некоторых следователей не обладавшему восприимчивостью к тонким материям. По крайней мере, похвала священника растопила корку оледенелого неприятия, которой оградился аббат, посему дальнейший разговор протекал в духе почти братского сообщничества и покоя. Курт терпеливо принял участие в обсуждении погоды, возраста различных построек монастыря, вежливо похвалил кухню (снова), еще более вежливо – недавно достроенную часовню (снова); священник же, кажется, тяготился разговором еще больше, но с каким-то нездоровым самоистязанием продолжал его, невзирая на явное желание поскорее завершить. Наконец, поняв, что это может продолжаться бесконечно, Курт намекнул на нехватку времени, и тот спохватился, понимающе кивая и улыбаясь не к месту.
– Такое вот у нас создалось обстоятельство… – бормотал святой отец; пальцы его тем временем теребили стопку, как две капли воды похожую на ту, что сегодня утром с величайшим терпением разбирал и перечитывал Курт, вот разве что листки были грязнее и еще более рваные. – Тут нам стало известно от поставщика вин в наш постоялый двор… точнее сказать, как – постоялый двор… трактирчик, у нас он один и маленький… деревенька у нас тоже маленькая… не то, чтоб совсем дыра, я ничего такого не говорю, я ведь там и родился, и вырос, и вообще у нас там посторонние редко бывают – так, проездом…
– Кхм… – не выдержал Курт, прервав биографо-исторические экскурсы священника, и тот спохватился:
– Да-да… Так стало нам известно от поставщика вина… то есть, это громко сказано – поставщика, а просто он проездом бывает в наших краях, и по дружбе… у него тут сестра жила, потом сестра умерла, а вот муж ее тут… там остался, ну, и они сообщаются, а тот и вино поставляет в наш постоялый двор… то есть, трактирчик, он…
– Маленький, я помню, – самым благожелательным тоном сообщил Курт, про себя подумав: интересно, допросы в будущих расследованиях будут похожи на это словоизлияние? Если да – то воистину терпение есть самая великая добродетель следователя. Надо эту надпись во избежание срывов писать на стене – перед взором инквизитора, за спиной подозреваемого… – Стало известно, что?..
– Да-да, – отводя взгляд в сторону, еще больше смутился святой отец. – Так вот, стало нам известно от него, что вы тут… то есть, слух пошел… что с ними поделаешь, сплетничают промеж собой… не скажу, что моя паства все сплошь сплетники, а только такая у нас стала жизнь… хоть не так давно все и было хорошо, и хорошо весьма… – Священник сначала хмыкнул, перехватив взгляд Курта, словно призывая его оценить свое остроумие, а когда тот остался невозмутим, испуганно запнулся, сообразив, что упомянул слово Божие всуе.
– Понимаю, – подбодрил Курт, левым ухом чувствуя, что аббат рядом почти презрительно ухмыляется, то ли забыв о своем собственном недавнем проколе в трапезной, то ли, напротив, помня и мстительно радуясь. – И?
– И… – Неловко протянув руку, священник почти впихнул Курту стопку с исписанными клочками. – Вот. Я ведь понимаю, брат Игнациус, что такое вот вам уже опостылело… то есть, – снова едва не поперхнувшись, поправился тот, почти покрываясь испариной, – я не хочу сказать, что служба ваша вам опостылела, а я имею в виду вот такое вот… всякие вот такие…
«Кляузы» – так и подмывало майстера инквизитора подсказать; Курт молча кивнул – то ли «да, точно надоело», то ли «спасибо, принял к сведению».
– Тут кое-что так написано, – священник заторопился, кажется испугавшись, что собеседник сейчас развернется и уйдет, а некий важный вопрос останется без прояснений, – тут я писал… понимаете, ведь грамотных-то у нас не так уж много… я б сказал крайне мало… на что им… так они ко мне на исповедь и просят, чтоб я записал… Я записывал… Правильно? – с надеждой уточнил тот, посмотрев на Курта почти страдающе.
– Правильно.
По сути, это и впрямь было правильно. Наставники особенно упирали на то, чтобы будущим следователям не вздумалось отправлять в печку все, что им может показаться незначительным, глупым или вовсе абсурдом. В любом, даже самом бессмысленном сообщении, повторяли они, может вдруг оказаться часть правды либо след к событию, которое сообщавший увидел не полностью, недооценил или неверно понял, но которое имеет значение. Правда, в том, что в стопке, которую он держал в руках, отыщется что-либо подобное, Курт сильно сомневался.
Все оказалось именно так, как он и предполагал: узнав, что неподалеку появился представитель Конгрегации, население деревеньки (маленькой, скучной и замкнутой) ухватилось за возможность поквитаться с врагами и заодно развлечься. Снова усевшись за стол, у которого он провел все сегодняшнее утро, Курт для начала пробежал глазами все тексты по диагонали, вылавливая фразы о старухах и женщинах, определенных словом «ведьма» (в одном из писем упоминалось мужское имя, рядом с которым стояло «молефег»), и отложил их в сторону. Во вторую стопку (намного тоньше) легли донесения о кошках, собаках, птицах, мышах и прочей живности, ужасно подозрительно выглядящих и невыносимо портящих жизнь. В третьей стопке, самой тонкой (две записки), были сообщения абстрактного характера, с которых Курт и начал; в первом намекалось, что стоит присмотреться к высохшему клочку леса позади деревни («ни листка, сколько себя помню, и по ночам там жутко ухает»), а второе призывало разобраться, не является ли неурожай трехлетней давности дьявольскими кознями.
Над оставшимися двумя стопками он некоторое время сидел в задумчивости – обе раздражали одинаково, и обе не было никакого желания читать; наконец, опустив веки, Курт поводил пальцем в воздухе и указал вслепую на стол. Открыв глаза, он обнаружил, что указующий перст завис над первой стопкой, и, вздохнув, принялся за чтение.
Настроение испортилось вдруг как-то враз – с того момента, как он остановил взгляд на первом слове первого листа, захотелось его порвать. И следующий. И каждый. Курт отвернулся к окну, глядя на кусок крыши противоположного дома, и медленно перевел дыхание. Если служба так убивает с первых же недель, если бумажная работа с первого дня так выводит из себя, то, быть может, это не для него? Или еще вживется? Или просто в аббатстве съел что-нибудь не то?..
Невыносимо заболела голова – где-то над переносицей, словно взяли как следует за шиворот и от души приложили о край стола. А может, просто нездоров, решил Курт и снова взялся за чтение. Читал он вдумчиво и внимательно, как и утром, хотя голова болела все сильнее и внимание никак не хотело сосредотачиваться на том, на чем было нужно. Взявшись за седьмой, последний, донос, Курт почувствовал, что его уже начинает тошнить – не фигурально, от долгого чтения всех этих опусов, а физически, от головной боли. Посему вторую стопку он отодвинул в сторону, первую и третью сложил вместе и сдвинул на дальний край стола, а сам, сбив подушку в жесткий валик и подложив ее под затылок, улегся на постель – как и прежде, вытянув ноги и взгромоздив их на спинку кровати. Минуту он лежал неподвижно, глядя в потолок, потом закрыл глаза; подушка давила, ногам не было так удобно, как утром, тошнота стала легче, но постоянной и какой-то неизбывной, как ноющий зуб, да и головная боль утвердилась, кажется, всерьез и надолго. Курт переменил местами ноги, подложил руки под затылок, разворошив подушку, чтобы сделать мягче, но поза все равно казалась неудобной, как стояние на одной ноге с поднятыми руками (пришло как-то в голову провести эксперимент – а сколько же реально можно выдержать в таком положении). Даже боль над переносицей отступила на задний план, настолько важным стало найти подходящее положение тела в пространстве – все стало лишним, руки и ноги мешали улечься как надо, матрас вдруг стал давить на позвоночник, а при попытке лечь на бок – на ребра. В конце концов, поняв, что лучше ему не станет, Курт сел на постели, упершись локтями в колени и опустив голову на руки, потирая лоб средними пальцами и пытаясь глубокими вдохами вернуть себе спокойствие. Если б он чуть меньше был уверен в своих способностях читать лица определенных людей, честное слово, решил бы, что аббат его траванул…
Следовало бы лечь и уснуть: когда от переутомления – нервного ли, физического ли – начинала болеть голова, это всегда помогало. Наставники называли это болезнью книгоедов, поглощающих книгу за книгой, пока за окном не начнет брезжить рассвет, когда пора уже не ложиться, а просыпаться. Если б спать не хотелось, следовало бы принять настой (запас был – мало ли) и все равно заснуть.
Спать не хотелось, равно как и глотать какую бы то ни было гадость. Лежать и смотреть в потолок было скучно, читать – нечего…
Курт почти с ненавистью перевел взгляд на свое единственное чтение, морщась от свербящей боли и злясь на то, что даже сесть удобно не получается и все время кажется, что каждая неровность, каждая складка покрывала впивается, как брошенная на скамью связка железных прутьев, на которую ненароком бухнулся. Все нарастающее раздражение стало вычленять из окружающего мелкие неприятные детали – чей-то громкий голос с улицы, хлопанье двери дома напротив или внизу, сквозняк, шевелящий листы на столе; Курт почувствовал, что начинает беситься. В голове словно засел покрытый шипами червь, все сильнее вгрызающийся в кость, не давая ни отрешиться от всего и просто перевести дух, ни думать о чем бы то ни было. Словно туман, какой бывает осенью у реки поутру – обволакивающий, липкий и мешающий двигаться. Словно ширма, отгородившая часть комнаты. Занавес, не дающий видеть, что делается в соседнем помещении. Выцветший гобелен, прикрывший окно.
Боль над переносицей вспыхнула еще резче, запульсировала, как бывало с похмелья; Курт упал на подушку, закрыв глаза. В голове не осталось ничего, кроме последней мысли. Гобелен. Гобелен…
Гобелен. Что-то в этом слове было, промелькнуло в нем что-то и… Почему гобелен? Почему на этом слове мысль остановилась? Изображение? Нет. Нити? Не то. Рисунок? Узор? Не то. Полотно? Нет. Что такое гобелен? Полотно. Нити. Описание. Рассказ. Мешающий воспринимать все остальное. Рассказ, который заслонил собой остальные мысли…
Курт открыл глаза, переведя взгляд на стопку мятых листов. Головная боль исчезла, словно ее и не было. Мысли снова потекли ровно. Рассказ, засевший в памяти, но не воспринятый ею как должно – вот что мучило его все это время. Это не прочитанное. Там он не нашел ни единого слова, которое могло бы вызвать хотя бы простое обывательское любопытство, не говоря о чем-то дельном. Значит, то, что просматривал во время сортировки. Просто когда взгляд скользил по строчкам, что-то завладело мыслями, но не вниманием. Интересно. Выходит, так его мозг реагирует на нерешенное задание? Раньше он такого не замечал. Почему? Да потому, ответил он сам себе, что раньше, во время обучения, возникающее в груди беспокойство расценивалось верно – «ищи ответ», – поскольку раньше он всегда знал, что его вызывает. Наставник давал задание, ему оставался поиск решения. Такого, чтобы надо было увидеть само это задание, еще не бывало.
Курт поспешно поднялся, пересев к столу, и рывком пододвинул последнюю стопку, торопливо ища нужное. Вот они – два листка, содержание которых так выбило его из колеи. Вялость и апатия ушли бесследно, уступив место чему-то, что было в работе запретным, – азарту. «Вот история азарта, – говорили наставники, стуча пальцем по собранию изданий протоколов совсем, казалось бы, недавнего времени, когда нерадивые следователи и судьи так опорочили саму идею Конгрегации. – Когда обнаружил след, ищешь не ответ на вопросы, а доказательство следу; найдя, уже не в силах принять что-либо, прекословящее ему». «Это просто подозрение, – с расстановкой подумал Курт, берясь за первый лист, и добавил – так же четко думая каждое слово: – Ничем не подтвержденное. Скорее всего – глупое».
Первая записка гласила:
«У нас нашли двое трупов. В горлах у них были дырки как кошка кусок откусила а крови нету видать кошка всю ее выпила. Таких кошек не бывает!»
Отложив ее в сторону, отдельно, Курт взялся за вторую. Эта была написана чуть менее корявым почерком и, по крайней мере, без ошибок.
«Свое имя называть не буду. Боюсь. Сообщу только, что в наших краях совершилось убийство, а убийца – не человек. Животное ли это, не знаю. Только так животные людей не едят – тела не порваны, плоть откусана просто от горла и выпили всю кровь. Я стригов не видал, не знаю, однако же, что другое так может убить?»
Чем тщательнее Курт призывал себя не горячиться и не спешить с выводами, тем больше удивлялся, как сразу не обратил внимания на эти записки. Во-первых, их две, что самое главное. Два донесения на одну тему. О чем-то это говорит, несомненно; остается только правильно понять, о чем именно. Либо это правда (найдены тела со следами насильственной смерти, не подпадающими под обыденное объяснение), либо правда частично (есть тела, есть факт смерти, однако насильственность оной и необъяснимость или лишь одно из этого является плодом воображения, некомпетентности либо просто лжи по причинам, которые еще надо определить). Если же обе новости являются ложью целиком, то весьма интересна причина, по которой это было сделано. Правда, неизвестно, входит ли это в компетенцию Конгрегации, или же местные власти просто должны найти и осудить нарушителей спокойствия за введение в заблуждение следствия.
Во-вторых, при взгляде на второй донос Курт снова начинал ощущать неприятное давление в мозгу – что-то было в этих строчках, что заставляло призадуматься и выдать довольно расплывчатое определение «что-то тут не так». «Интуицию к делу не подошьешь», говаривал наставник, посвящающий будущих инквизиторов в техники ведения следствия. Посему следовало для начала разобраться, что именно, почему не так и как это что-то должно быть.
В-третьих, все это вместе говорило в пользу того, что расследование начать стоит, даже чтобы в конце его рекомендовать местному служителю порядка всыпать палок шутнику, из-за которого майстер инквизитор должен собрать пожитки и отправиться Бог знает куда.
Курт взялся за перо, положил первое донесение перед собой и тщательно, всеми силами запрещая себе испытывать удовольствие, вывел: «Утверждено к расследованию».
В деревеньку под названием Таннендорф (что в переводе с благородного немецкого на простонародный значило тупо «Пихтовка») Курт выехал вместе со священником. Тот был бледен, немногословен, стеснителен и обществом своего спутника явно тяготился. Святой отец ехал верхом на довольно плешивом ослике, уставившись в точку меж его ушей и уводя взгляд от майстера инквизитора, который восседал на пегом жеребце, экспроприированном у настоятеля. Назвать Курта рослым было нельзя даже при очень большой фантазии, однако в седле понурого осла священник смотрелся рядом с ним, как кустик можжевельника рядом с сосной. Пихтой, криво улыбнувшись, вяло уточнил Курт. Судя по тому, как многословно оправдывал отец Андреас свою паству и как запинался, господина следователя ожидало распустившееся от излишней вольности крестьянство, от наглости которого его защищает только его status.
Кое-как, с трудом, как на допросе, удалось вытянуть из священника, что было так не всегда – всего лет десять назад местный владетель следил за своей собственностью: и поля его не стояли заросшими, и леса вырубались не как Бог на душу положит, а как было положено по закону, исполнение которого блюли баронские люди. Число последних, кстати, довольно сильно уменьшилось – большинство из них попросту сбежали, не дожидаясь выплаты очередного жалованья, которое, к слову сказать, и без того получали нечасто. Остались, похоже, самые преданные – их было всего семеро, но зато не сменялись они все те же лет десять. Заминаясь, отец Андреас пояснил, что тогда барон потерял единственного ребенка – мальчик родился болезненным; если он не простужался на малейшем ветерке, то обязательно обгорал на солнце, даже сидя в тени, и при любом варианте валился в постель на неделю; поваров, готовящих специально для него, было когда-то аж двое, однако по временам то одно, то другое его организм отказывался переваривать, следствием чего был все тот же постельный режим и полная неподвижность. В конце концов неведомый недуг добил-таки маленького наследника, а глубокое уныние – его уже немолодого вдовствующего отца. Насколько Курт смог понять из довольно путаных пояснений священника, перемежавшего свою речь постоянными извинениями, от горя местный барон несколько помутился в рассудке, забыв не только про управление своей вотчиной, но и про элементарное поддержание в порядке собственного жилища. В итоге вокруг замка воцарилось редкостное запустение: сады заросли, став местом дикого пастбища для скотины, свиньи отощали, молочный скот частью то ли вымер, то ли разбрелся, частью иссох, охота же вообще стала достоянием преданий и браконьерства. Временами на местной свалке (которой, кстати, тоже раньше не было) обнаруживались запыленные портьеры, испещренные возникшими от старости и отсутствия ухода прорехами, изгрызенные мышами книги и утварь. Кажется, барон решил дожить свой век, как придется, не заботясь ни о настоящем, ни о будущем себя и своих владений. У него не было даже управляющего – пусть хотя бы разжиревшего на хозяйской безалаберности и ворующего направо и налево то, что осталось; с грехом пополам, в меру своих сил и знаний, эту обязанность пытался исполнять капитан стражи…
– Вы читали те записки, что привезли мне? – вдруг спросил Курт, перебив священника на полуслове; тот вскинул к нему обалделый взгляд, проглотив последний звук, и задрожал губами.
– Я… – родил он, наконец, – я ведь говорил, что-то из того я записывал…
– Нет, я понимаю. Но я имею в виду те, что ваши прихожане писали собственной рукой. Это вы читали?
– Господи, конечно же нет!
Курт кивнул. Собственно, это он понял по первой реакции священника на его вопрос. Кроме того, что Конгрегации в целом и майстера инквизитора в частности он побаивался, отец Андреас вообще производил впечатление правильного – может быть, даже слишком. Курт был уверен, что, выслушай тот исповедь какого-нибудь убийцы, признавшегося в удушении жены, детей, соседа и господина князь-епископа, он ни за что не раскроет рта перед следствием, свято блюдя правило о тайне и тихо сгорая в душевных муках. Все, накарябанное его прихожанами, не имело отношения ни к нему, ни к его делу, а следовательно, он не имел и права прочесть хоть слово. Это – по правилам. И правильный отец Андреас им следовал.
Чересчур правильным Курт никогда не доверял – подобные личности, как правило, были не только ограничены кое-какими предписаниями в поведении, но и (обычно немногочисленными, но железными) рамками в мышлении. Он пока еще не понял, относится ли к таким людям деревенский священник, или же тот просто пытается быть («редкость в наше время», – констатировал Курт) так называемым честным человеком. Не прикидывается – это точно…
– Когда в последний раз ваш барон собирал налог полностью? – продолжил он теперь уже совершенно будничным тоном.
От того как оторопело захлопал глазами отец Андреас, Курт в очередной раз проникся к нему невыразимой жалостью; однако началась работа, так что всяческие симпатии отступили на задний план. Священник же, как он заметил, быстрее, проще и короче всего выдавал информацию, лишь пребывая в растерянности и будучи слегка припугнутым – но именно слегка, в противном же случае сведения он вываливал сумбурно, многословно и бессистемно.
– Да… – Отец Андреас явно не поспевал за сменой тем: – Нет… нет, платили… сами понимаете, брат Игнациус, при таких условиях…
– Послушайте, вы ведь понимаете, что я – не имперский ревизор? Я не могу заставить кого-то даже колодец выкопать, потому что это вне моей компетенции. Все, что в моей власти, это казнить кого-нибудь на месте без одобрения сверху, если того будут требовать чрезвычайные обстоятельства. Неуплата налогов к ним не относится, посему – поймите, я спрашиваю только для того, чтобы знать ситуацию. Из интереса, если угодно.
– Понимаю… – согласился священник, тем не менее не глядя на собеседника. – Видите ли, брат Игнациус… все так сложно… вы вот сказали о ревизоре – был такой лет пять назад, пытался вразумить господина барона; до меня дошло, что грозился отобрать майорат в имперскую казну, если тот… А вскоре к нам нагрянул сосед – тоже барон не слишком высокого полета… то есть…
– Ясно, – подбодрил его Курт. – И что же?
Священник понуро пожал плечами, вздохнув.
– Если оставить в стороне все то, что он наговорил, и сказать кратко, то – заявил, что теперь он будет нашим бароном. И налог надо отдавать ему. А что мы сделаем? С семью-то стражниками… Уже больше четырех лет платим и своему, и чужому.
Понятно, подытожил Курт уже про себя. Если местному владетелю с уже упомянутыми семью людьми особенно не на что рассчитывать, то уж сосед-то, надо полагать, берет по полной…
– Почему вы не рассказали мне о найденных недавно телах? Полагаете, это не важное событие? – перебил он снова. – У вас часто случаются преступления?
Справившись с очередным приступом паники, отец Андреас пробормотал:
– Преступления – бывают, ведь за порядком следить некому… бывает, кого изобьют, а грабить – нет, не грабят, кражи чаще… смертоубийства – нет, что вы, это не часто, то есть, вообще редкость, это разве если какая драка, если ненароком… А два тела – так то звери, разве ж это вас касается… то есть, – испуганно спохватился тот, – разве ж это дело для вас, это егерь должен заниматься… То есть, должен был бы, если б он у нас был…
– Звери? – с сомнением повторил Курт. – А мне сообщили, что ни порванного мяса, ни крови рядом, ничего такого.
– Как – ни порванного?.. Горло разодрали, как есть в клочья, это рыси. Кому ж еще?
– Царапины?
– Что?
– Царапины, – повторил он. – Есть глубокие царапины? На руках и ребрах.
Отец Андреас понурил голову:
– Не знаю. Я не видел.
– То есть как это – не видели? А кто же занимался расследованием? Кто отпевал усопших?
– Да какое расследование, если звери? Пришел капитан, осмотрел место, тела, сказал «звери»; а мне отпевать довелось уже приготовленных к погребению, омытых, одетых…
– Но руки? Сложенные на груди руки вы ведь видели? Лица?
– Видел. Царапин не было.
Значит, не рыси, подытожил Курт. Рысь – не волк, одним движением шею перекусить она не может. Когда рысь нападает на человека, происходит борьба, пусть безнадежная и короткая, пусть обреченная, но происходит. Человек закрывается руками, падает на землю, катается, пытаясь сбросить с себя напавшего, а уж как рысь удерживает добычу, известно – когтями за любую подвернувшуюся часть тела. Это знает даже ребенок, который хоть раз играл с домашним котенком или видел, как кошка хватает мышь, пытающуюся ускользнуть в щель под порогом. И руки, и лица тех, на кого нападает рысь, если уж не ребра, должны были бы быть изодраны или хоть исцарапаны ветками и корнями.
Святой отец, видимо, все еще ждал, что ему пояснят смысл задаваемых вопросов, а потому смотрел на своего спутника с нетерпением.
– Вы сказали, что тела вам доставили для отпевания уже приготовленными. Кто этим занимался? Остались в живых родственники?
– Нет, никого; убиенные – одинокие.
– Так кто этим занимался?
Отец Андреас чуть покривился – это был первый раз, когда Курт заметил на его лице столь неблагостное выражение.
– Бродяга. Прижился к нашей деревне с полгода назад; нанимается ко всем понемногу – вскопать, принести, починить…
– Вашим безденежным прихожанам есть чем ему платить? – усмехнулся Курт; святой отец же, кажется, иронии не заметил.
– Только пищей. Да еще одеждой. Но он не уходит. – Несколько секунд подумав, отец Андреас добавил: – Он вообще странный.
– Чем?
Тот снова смутился и запнулся, опять опустив взгляд на проплешину меж ушей своего ослика.
– Ну… не знаю… Разве не странно, что человек продолжает пребывать в таком… таком месте? Денег он у нас не заработает – это ему сказали сразу; не в ходу, все натурой… Вот разве…
– Да? – поторопил Курт.
– Вот разве домишко ему достался. Помер старик, которому он взялся подлатать ограду. Наследников у того не было, так он перед смертью через меня завещал, чтоб в его доме жил этот бродяга. Только даже домом это жилище не назовешь. Стены есть, кровля есть, только с дырами, двери не запираются, а окна голые – рамы одни, да и те гнилые. И размерами – пять шагов на три. Вокруг ограда – в тех же пяти шагах от стен.
Курт вздохнул:
– Знаете, святой отец, для многих то, что вы описали, было бы райской кущей. Вам не приходилось ночевать под открытым небом годы подряд?.. Так что это еще не странность.
Но обратить внимание на этого бродягу стоит, договорил он уже про себя. Вряд ли, конечно, такой человек мог совершить убийство – он на виду, все к нему приглядываются, он носит малопочетное звание чужака (что по факту является отягчающим обстоятельством при любом бедствии – будь то кража треснувшего горшка с частокола какой-нибудь тетушки Марты или внезапно начавшийся град), и, что называется, гадить там, где живешь… Вряд ли. Но мало ли? Бывает всякое – уж это-то Курт знал на собственном горьком опыте.
– Как его имя?
– Бродяги? Бруно. По крайней мере, так он сказал.
Курт усмехнулся:
– Не очень-то вы ему симпатизируете, да, святой отец?
Тот потупился еще больше, нервно дернув плечом, и кивнул.
– Грешен. Хотя, если он решил у нас остаться, теперь и он будет членом моей паствы; собственно говоря, воскресенья он не пропускает, и на исповеди бывает постоянно… Не нарушая ее тайны, могу сказать, что в его признаниях я не видел ничего особенно крамольного, хотя в общении этот человек довольно неприятен…
– Так в чем дело? Давайте, признавайтесь. Я ж все равно узнаю.
Отец Андреас снова побледнел, вжав голову в плечи.
– Просто… Просто однажды я намекнул ему, что неплохо бы доброму христианину с такими умелыми руками помочь матери-Церкви. В том смысле, чтобы он поставил новую стену в церкви – старая разваливается, а у нас не осталось никого, кто бы хоть что-то смыслил в каменщицком ремесле. По крайней мере, так, чтобы все это не обвалилось при первом же дуновении ветра…
– А он, надо полагать, в процессе неприятного общения весьма неприятно высказался о дармовом труде?
Отец Андреас понуро кивнул.
– Я обещал, что в моей трапезной он может беспрепятственно получать все, что ем я сам, в течение всего времени, пока будет идти работа. А этот циничный… сын Церкви возразил, что теперь требует уплату деньгами.
– И в приличной сумме?
– Ну… говоря по чести, столько бы я заплатил нанятому каменщику со стороны… Только ведь моя церквушка – она не богаче меня, и мне не жалко денег, их попросту у меня нет. Но что делать – собираю. Объявил в приходе, что нужны средства на ремонт церкви…
Священник сокрушенно умолк, и Курт покосился на его лицо с интересом. Занятно. Ведь и в самом деле его волнует благоустройство той дыры, что странная прихоть судьбы назвала его домом. Вряд ли заношенная и латаная ряса, уже почти бежевая вместо темно-коричневого цвета, была надета демонстративно. Еще на обеде в монастыре Курт заметил, что одеяние, которое сам святой отец явно почитал выходным, выглядит довольно скромно, чтобы не сказать – убого. В обносках же, которые красовались на нем сейчас, его спутник вообще напоминал странствующего монаха, отягощенного обетом бедности и пребывающего в этом путешествии всю свою жизнь. Он был похож на мужа немолодой и больной женщины на смертном одре, на восстановление и выздоровление которой он отчаянно и почти безысходно надеется; любящего мужа, не только стойко переносящего с ней все тяготы, но и видящего в этом некоторое нездоровое удовольствие.
А ведь при всех его запинках и явном смущении в ответ на мало-мальски неглупый вопрос, при фактически полном незнании латыни – при всем этом не создавалось впечатления, что отец Андреас неумен. Странно все это, если учесть тот факт, что (это Курт знал, поинтересовался уже) семинарию священник посещал не самую плохую. Скажем так, очень даже приличную…
– Отец Андреас, хочу задать вопрос, – начал Курт и увидел, как тот подобрался; может, подумал он вдруг, все дело просто в том, что в глубинку рассказы о работе Конгрегации доходят в сильном искажении… Сложно даже представить себе, какие легенды рассказывают по ночам непослушным детишкам… – Вы производите впечатление умного человека.
– Спасибо, – настороженно буркнул тот.
– Однако я не мог не заметить, как тяжело вам было поддерживать некоторую часть разговора с отцом настоятелем. Я почти уверен, что еще многое из семинарских курсов прошло мимо вас. На прогульщика вы не похожи…
Священник заметно расслабился и даже чуть ухмыльнулся – уныло и, кажется, немного обиженно из-за прямоты собеседника.
– Да, брат Игнациус, этого нельзя не заметить, верно? – Отец Андреас нервно хихикнул и погрустнел. – Я честно хотел выучиться, полагая, что малость нашего селения – не причина к тому, чтоб иметь плохого священника. Вот только оказалось, что учиться надо слишком долго, а селение осталось без священнослужителя вовсе. То есть, когда я уезжал, священник там был, но оказалось, что не только простого люда коснулось искушение безвластием наших мест… то есть…
– Выгреб церковную кладовку и сбежал? – допустил Курт, опять прервав собеседника на полуслове; отец Андреас осунулся совершенно, только молча кивнув, и он усмехнулся: – Я смотрю, милые люди у вас живут, святой отец.
– Что вы, все не так! – горячо возразил тот. – Он был хорошим священником, правда. Просто… у всех бывает помутнение… Вы ведь понимаете, человек может пойти на грех, когда бедность, когда… Ну, ведь понимаете! – завершил он почти требовательно.
Курт вздохнул. Еще бы.
– Понимаю, – коротко кивнул он.
Дальше он священника почти не слушал, отмечая мимоходом, что путаные объяснения лишь подтверждают то, о чем Курт догадался уже и сам.
Местная церквушка финансировалась большей частью за счет перераспределения налогов, которым должен заниматься хозяин надела, – на одни только сборы от прихожан можно было только продержаться, но никак не быть. Однако когда, лишившись людей, барон перестал получать должное, церковь осталась вовсе без дохода; предыдущий же священник, похоже, не страдал от излишка благочестия и предпочел поискать счастья в иных местах, взяв то, до чего дотянулся.
– Вот я и решил, что – куда уж хорошего священника, хоть какого-нибудь бы… И подал прошение, чтобы позволили определить меня на «ускоренный курс» – основы, требник, pax vobiscum[10] и так далее. Нас, если вам доводилось слышать, зовут «фрюхами»… знаете – «скороспелыми»… Надо было возвращаться – нехорошо это, когда люди столько времени без духовного попечения, а приезжать к нам, пусть и на время, никто не хотел. Мне даже кажется, про нас вообще забыли…
– А ваш… «новый» барон?
Отец Андреас покривился:
– Я уже пытался и к нему обратиться, вот до чего дошло. Знаете, что он сказал, брат Игнациус? «Вот как стану вашим бароном, так подумаю». Я уж до греха дошел – припугивать его начал, что расскажу, как он тут разбой творит. Так он меня вообще в шею. Иди, говорит. Жалуйся. И вправду – ну, я рассказал бы о нем, так ведь императорская власть, прости Господи, далеко, а его люди – вот они, день пути к востоку – и все…
Священник умолк, но Курт чувствовал недоговоренность, повисшую в воздухе, – вот бы если б майстер инквизитор поспособствовал… Однако, вне зависимости от личного отношения Курта к барону, крестьянам и местному священству, здесь его власть действительно кончалась. Разве что сосед как-нибудь прилюдно ляпнет неприличный анекдот про Приснодеву, прости Господи…
На вопрос о местных жителях отец Андреас снова замялся, пряча глаза и опять начав с оправданий людских слабостей греховной природой человека; чтобы добиться внятного ответа, пришлось снова поднажать на пугливого святого отца. Хотя и здесь, как выяснилось, Курт не услышал ничего, о чем не догадался бы сам.
Когда крестьяне поняли, что их владетель утратил, собственно говоря, интерес как к своему имуществу, так и к ним самим, первым пробным камнем была попытка отказать в выплате налогов, за которыми в урочное время явился капитан в сопровождении всего одного старого солдата. В разговоре с деревенским старостой был уомянут и этот факт – в первую очередь. Правда, у старосты не хватило наглости на то, чтобы открыто отказаться платить; просто сказано было что-то в духе «капуста нынче не уродилась»…
Чтобы не ударить в грязь лицом, капитан настаивать не стал, и пару лет никто деревню не беспокоил. Крестьяне же, не обремененные работами на хозяйской земле, занялись собой и даже сумели наладить продажу излишков в обход хозяйской руки: подрядив тех, чьи дети служили в замковой страже, под охраной оных детей они отсылали обозы до ближайшей ярмарки, выручая не столько, чтобы жировать, но столько, чтобы не горевать от того, что потеряли покупателя в лице своего барона. Постепенно налоги таки стали выплачиваться, хотя и не слишком исправно, но по большей части крестьянство работало на себя. Придираться было некому – из всех людей барона только капитан да уже упоминавшийся старый вояка не имели семей либо хотя бы просто приятелей среди деревенских; Курт назвал бы это ученым словом «коррупция», вот только ему пока еще не доводилось слышать о «коррумпированности снизу»…
Правда, деревенской церкви все эти благости не коснулись ни в коей мере: крестьяне вспоминали о существовании своего священника, только когда надо было совершить крестины либо венчальный обряд, да еще, бывало, после особенно удачной воскресной проповеди о бедной вдовице и лицемерном богаче, в храмовом ящике для подаяния обнаруживалась мелочь…
– Id est[11] получается, – подвел итог Курт, – ваш барон совсем никак не принимает участия даже в таком деле?
– Ах, Господи, если б он допустил, чтобы в нем самом приняли участие! Ведь он-то как раз ни единожды к исповеди не подошел – больше десяти лет не был у исповеди, подумайте только! И в замке у него, я знаю, и все знают, никого из духовных лиц ни разу за эти годы не появлялось… Ведь ему немало лет, и Бог знает, может, не сегодня завтра он преставится, так что ж это будет, если человек такого положения уйдет к Господу без отпущения, нераскаявшимся? А ведь уныние – это такой грех, это смертный грех! А он…
Отец Андреас вдруг запнулся, кажется испугавшись столь резко прорвавшейся своей откровенности, довольно смелой в некоторых отношениях, однако продолжил – хотя, как заметил Курт, через силу:
– Я понимаю, что ваше дело тут другое, что бы вы там ни увидели в этих смертях… это не моего ума дело… Но как единственный священник в наших краях – прошу вас: вашей властью вы можете войти в дом этого затворника; поговорите с ним, наставьте его, образумьте! Вас он не посмеет не впустить, вас он не сможет не выслушать – хоть бы просто выслушал! Ведь меня он… не гонит, нет, просто не обращает на меня внимания; каждый раз он или спит, или болен, или еще чем занят – просто вежливо намекает мне через господина капитана, что видеть не хочет никого, в том числе… а может, и особенно – священника…
Курт молчал. Во-первых, размышлял над тем, как это молодому, в общем, человеку при такой жизни, каковую описывал ему сегодня отец Андреас, вообще пришло в голову принять сан. При жизни в таких условиях первое, что придет в голову, это собрать вещички и рвануть куда глаза глядят, а не заниматься сбором средств на ремонт церковной стены, не пытаться удержать от разгула целую деревню, не страдать о погибающей душе местного сумасшедшего барона…
А во-вторых, он пытался подобрать верные слова, чтобы отказаться от столь почетной миссии. Нельзя же было просто сказать, что это его первое расследование, что о богословии он говорил до сих пор только с товарищами по обучению и наставниками, а уж проповеди читать – это вообще не дело майстера инквизитора… Сейчас он олицетворяет для деревенского священника нечто вроде Великого Порядка, который есть надежда на свет, благополучие и покой – если не в сфере житейской, то уж конечно в духовной. Разбивать такие надежды он не хотел. И уж тем паче не хотел терять статус таинственного и почти всесильного представителя великого ведомства.
– Все, что в силах и праве, я исполню, – сделав торжественное лицо, заверил Курт, наконец подумав, что старика и впрямь было бы неплохо допросить. В конце концов, это его капитан проводил осмотр тел и места, стало быть, барон – косвенный свидетель…
Глава 2
Второй день пути должен был стать последним – собственно, Курт уже понял, что сам он на настоятельском жеребце, один, не подлаживая скорость под семенящую поступь ослика, мог бы преодолеть это расстояние за день. Даже если учесть то, что по его просьбе дали хороший крюк в сторону – увидеть замок местного правителя, от которого до деревни было уже рукой подать.
Обиталище барона Эрнста Лотара фон Курценхальма представляло собой, как и многие родовые гнезда не слишком обеспеченных фамилий, довольно грубую помесь старинной постройки с улучшениями более поздних поколений. Простая тумба домины, сложенная здесь, судя по всему, еще Бог знает когда, опоясывалась стеной, достроенной уже впоследствии, еще позже очередной фон Курценхальм пристроил четыре башни и, похоже, совсем недавно (может даже, нынешний барон) – надвратную башню. Каждое из нововведений отличалось и обработкой камня, и кладкой, и, по чести говоря, качеством. Теперь так уже не строят, подумал Курт, придерживая шаг коня и приглядываясь; несмотря на очевидное губительное действие времени, заметное даже с такого приличного расстояния, именно центральная махина замка казалась монолитной и незыблемой. Стена отличалась мало, а вот башни… Возникало чувство, что их строил человек, ожидающий нападения со дня на день – не заботясь о наружности, да и, собственно, о качестве; «укрепления первой волны», которые должны сдержать натиск и дать обороняющимся время и возможность подтянуть силы. Нападение так и не состоялось, а башни перестраивать не стали по той же причине, что и коробку основного дома, – по недостатку средств.
Наступление свершилось много позже, чем его ожидали, и противник был не тот – замок атаковала природа, не встречая на своем пути сколь-нибудь заметного сопротивления. Плети хмеля разлеглись на внешней стене, а основная домина, как осадными лестницами и веревками, покрылась плотными, густыми лозами одичалого винограда и поветели. Холм, держащий на себе громаду замка, не облагораживался лет уж, кажется, восемь-девять – пробившиеся некогда тут и там деревья были уже толщиной с мужскую руку, окружили себя свитой из плотного кустарника и высокой травы и медленно, но неотвратимо шли в наступление.
Был некогда и ров, однако ныне его наличие лишь угадывалось по изгибу холма и покосившимся деревьям; Курт был уверен, что вода в нем уже давно зацвела либо вовсе пересохла. Вообще замок производил впечатление давно брошенного, несмотря на вывешенный над одной из башен штандарт, похожий, правда, скорее на какую-то большую бледно-желтую тряпку, нежели на знамя баронского рода.
– Хотите ближе? – тихо спросил отец Андреас, когда Курт приостановил коня.
– Нет, – отозвался он не сразу, пытаясь понять, опущен ли подъемный мост, или же просто когда-то упал с цепей и теперь лежит поперек ненужного рва сам по себе. – Я увидел достаточно.
Когда замок остался за спиной, он все еще ехал молча, подавляя противоестественное желание обернуться и пытаясь представить себе, как в этом каменном доме, который теперь, наверное, больше стал похож на склеп, вот уже полтора десятка лет ходит по коридорам одинокий полусумасшедший старик. Слышал ли барон обращенные к нему слова местного священника? Насколько вообще он воспринимает то, что окружает его? И сколько еще продержится в таком добровольном изгнании от мира…
– Уже недолго, – услышал Курт отца Андреаса и даже не сразу понял, идет ли речь об оставшемся до деревни пути, или это продолжение его мыслей.
Замок скрылся за листвой и стволами окруживших дорогу деревьев, и Курту показалось, что только сейчас он смог слышать птиц вокруг и дробный перестук копыт по пыльной, сбитой в камень земле. Невзирая на массу прочитанных в основном на ночь, весьма специфичных книг (как по необходимости, выучивая заданное, так и из собственного любопытства), на бесчисленное количество рассказанных все так же ночью сокурсниками историй о стригах, вервольфах и, что чаще, привидениях, он не начал коситься в темные углы или заглядывать под кровать, перед тем как лечь. Правды ради надо сказать, что, конечно, после особенно страшной истории первые пару часов он все-таки предпочитал не поворачиваться спиной к темным аркам и шугался взлетающих со двора голубей, но все-таки традиционный поход на кладбище на спор в начале пятого курса осилил без особенных нервных затрат… Однако сюда, к замку, ночью он уж точно предпочел бы не ходить. Отринув эмоции, Курт понимал, что все дело в банальной запущенности, в видимой опустелости этого места, да еще тишина – пугающая, одинокая тишина, словно и впрямь все вымерло, однако неприятный холодок меж лопаток остался, будто в спину неотрывно смотрели чьи-то внимательные глаза.
До самой деревни попутчики хранили молчание; Курт пытался вообразить, как будет он, зеленый юнец, не имеющий ни опыта, ни действительной силы, пусть и при всех его полномочиях, добиваться встречи с владетелем этого сокрушенного родового гнезда. Он покосился на отца Андреаса, вспомнив, как тот сетовал на далекую и фактически не существующую для этих мест королевскую власть. А ведь здесь, в этой глуши, даже всемогущая Конгрегация, даже ему, ее представителю, кажется чем-то столь же далеким, почти сказочным и мнимым; Курт ощутил вдруг себя таким одиноким, словно неведомая сила однажды взяла его с земли и перенесла на отдаленный остров. И если вдруг сейчас святой отец сбросит свою смиренную личину, обнажит невесть откуда взявшееся оружие и проткнет насквозь своего спутника – когда спохватятся, когда вспомнят о том, что выпускник академии святого Макария номер тысяча двадцать один давно не давал о себе знать? Через две недели? Месяц? Даже шанс найти тело – ничтожный… И когда другой выпускник, под номером, скажем, тысяча сто, прибудет сюда, ответом на его вопросы будут удивленно-невинные взгляды и непритворное недовольство – дело-то давнишнее, кто ж теперь упомнит, какие люди здесь были и что делали…
Курт встряхнул головой, выпрямившись в седле и устремив взор вперед, на первый домик Таннендорфа, появившийся из-за поворота. Все это игра воображения, мысленно четко проговаривая каждое слово, возразил он сам себе. Во-первых, никто не посмеет поднять на него руку; и репутация, на которую временами он так пенял, играет в этом роль не последнюю. Во-вторых, ни одно нападение на следователя, даже не закончившееся смертью оного, за последние тридцать лет не осталось ни нераскрытым, ни безнаказанным – и карали за такое безжалостно, в самом страшном смысле этого слова. Этого не скрывали, об этом не умалчивали – об этом рассказывали знакомым и друзьям, между делом соседу по столу в трактире, не препятствуя слухам расходиться в народе. Об этом должен знать каждый: покушение на члена Конгрегации или хотя бы посягательство на его здоровье – crimen excepta, преступление среди преступлений, преступление чрезвычайное.
Оставалось надеяться, что местные хотя бы слышали об этом, кисло подумал он, припомнив любимую фразу наставника в боевом искусстве: «Оружие – твой друг. Правда, оно об этом не знает». Сейчас друг на левом боку и в самом деле подбадривал слабо; невзирая на все доводы в пользу своей безопасности, Курт вынужден был признать – единственное, в чем можно не сомневаться, так это в том, что его убийц в конце концов развеют в чистом поле…
– Ну, вот я и дома, – прервал его раздумья вздох священника, и Курт так и не понял, чего было больше в этом вздохе – облегчения или тоскливости.
Он бросил взгляд вперед, куда уходили два ряда невысоких каменных домиков, вправо, где у самой окраины сонно копались две неприлично упитанных свиньи, налево, где вилась в траве тропинка, судя по всему, к реке, и невпопад вспомнил о том, что свиньи дня за четыре съедают брошенный в загон труп начисто, даже с костями, а реки предгорий с их течением могут унести тело так далеко, что, когда его выловят, опознание станет возможным только по особым приметам…
– Добрый день, отец Андреас! – выдернул его из сумрачного оцепенения чей-то крик; Курт обернулся на голос. У второго домика с краю, опираясь о мотыгу одной рукой и об ограду другой, стоял дюжий молодой мужик, косясь в его сторону настороженно и неприветливо. Курт выпрямился еще больше и медленно, словно в рассеянности, отвел взгляд в сторону. – С возвращением!
Священник что-то ответил, потом спросил, но Курт вслушиваться не стал, продолжая осматриваться.
Улица, по которой они ехали, через несколько домов пересекалась с другой такой же, образуя перекрестье с традиционным колодцем в центре, – уже отсюда было видно огромное темное пятно мокрой земли вокруг него. Двое мальчишек, повиснув на краю каменного мешка, увлеченно орали вниз, прислушиваясь к эху; тут же беседовали четыре женщины, поставив на землю наполненные ведра; время от времени одна из них хватала мальчишек за шиворот, стаскивая с низкой кладки колодца, и снова возвращалась к разговору.
– Это Каспар, у него замечательное пиво, – услышал Курт и обернулся к священнику, непонимающе подняв брови. Тот пояснил: – Человек, который сейчас поздоровался с нами…
– С вами, – многозначительно поправил майстер инквизитор; отец Андреас смущенно передернул плечами:
– Вас ведь тут пока не знают, брат Игнациус.
Все верно, подумал он, но когда узнают – как будут себя вести? Не станут ли, завидя, переходить на другую сторону дороги?.. Хотя, при ширине здешних улиц, это не спасение…
– Собственно, – продолжал между тем священник, – пиво здесь варят все, и все – неплохое, но Каспар в этом большой знаток. Ну, знаете, семейные секреты…
«О которых лучше иногда не спрашивать», – договорил Курт про себя. А то ведь могут и рассказать. После чего надолго отпадет желание пить особенные сорта по семейному рецепту; жучки, которые обязательно должны падать в котел с дерева октябрьской ночью, были не самой неаппетитной подробностью, которую ему однажды удалось выведать у одного такого хранителя семейных тайн пивоварения…
– Доброго дня… – донеслось нестройным хором от колодца, и Курт снова ощутил на себе взгляды – заинтересованные, но настороженные. Мальчишки перестали оглушать колодец и уставились на приезжего в упор.
Отец Андреас приостановился, поздоровавшись с каждой из женщин; кажется, он говорил правду, сетуя на то, что односельчане откровенно игнорируют своего священника – по пути до колодца его видели еще человек десять, и проходящих мимо, и занятых чем-то у своих домов, – но поздоровались только пивовар и эти женщины. Святой отец же, кажется, с радостью хватался за каждого, кто хоть чуть обращал на него внимание, и в ответ на пожелания доброго дня заводил разговор, выспрашивая о жизни, здоровье, детях и хозяйстве.
Мальчишкам, похоже, надоело рассматривать гостя и слушать о здоровье соседской овцы; отвернувшись от взрослых, они снова повисли на краю колодца и гикнули вниз хором. Настоятельский жеребец, дернув ушами, испуганно фыркнул и отпрянул, припав на задние ноги; едва не вылетев из седла самым позорным образом, Курт схватился за поводья так, что свело пальцы, задрав морду коня к небу и чувствуя, что заваливается на бок. С величайшим трудом удержав поднявшегося на дыбы жеребца, он тяжело выдохнул, благодаря всех святых за то, что начало первого дела не ознаменовалось валянием майстера инквизитора в грязи на глазах у крестьян, и, не сдержавшись, буркнул нечто из такого простонародного диалекта, что одна из женщин порозовела, а мальчишки уставились на него снова – с изумлением и едва ли не почтением. Отец Андреас вспыхнул, заозиравшись вокруг, и абсолютно не к месту пояснил присутствующим:
– Жеребчик-то отца настоятеля… пуглив безмерно…
Обустройство на новом месте явно начиналось неладно; чувствуя себя, как голый посреди городской площади, Курт решительно развернулся и двинулся от колодца прочь; он понятия не имел, куда ведет улица справа, но был уверен, что священник сию же секунду догонит его и доложит об этом. Он не ошибся: позади прозвучало торопливое прощание, семенящее чмоканье ослиных копыт в мокрой земле, и голос отца Андреаса за плечом сообщил:
– Если по этой улочке до конца, брат Игнациус, там как раз наша церквушка, а подле нее и мой дом, в котором, пусть и без особых роскошеств, что поделаешь, но от всей души счастлив буду вас устроить…
Что такое гостеприимство священства на вверенном ему участке работы, Курт уже познал на практике; представив себе утро за утром, начинающиеся с наблюдения услужливо-понурой физиономии несчастного священника, он передернул плечами. Увольте…
К тому же для ведения расследования главное – возможность уединиться, не призывая назойливого хозяина, каковым отец Андреас обязательно и окажется, не беспокоить гостя до обеда либо ужина; к прочему, само понятие «гость» подразумевает некоторую несвободу в словах и действиях, диктуемую если не писаными правилами, то различными негласными нормами общения.
– Ведь вы говорили, в Таннендорфе имеется трактир, отец Андреас? – возразил он. – Не хочу вас стеснять. К тому же, – чуть повысил голос Курт, предваряя бурные возражения священника, чье лицо уже приобрело выражение обиженно-противоречащее, – так мне будет проще общаться с вашими прихожанами.
– Если это важно для дела, то что ж, – сочувствующе закивал святой отец, – я это понимаю… Но нашу церковь вы, я надеюсь, посетите, брат Игнациус?
– Конечно, какие сомнения!.. – искренне удивился Курт. – Так как мне попасть к вашему трактиру?
Пояснения священника были просты и кратки, как улицы Таннендорфа, и у двухэтажного строения, явно знававшего лучшие времена, майстер инквизитор оказался уже минуты через три. Трактирчик был возведен из того же серого камня, что и прочие дома деревеньки, и, похоже, в одно время с ними – в ремесле каменщика Курт не смыслил совершенно, но даже его познаний хватило на то, чтобы увидеть в кладке одну и ту же руку. От домов жителей он отличался лишь высотой да крышей – из хорошей, когда-то ровной черепицы. Судя по наглухо затворенным ставням второго этажа, постояльцев здесь не было и даже не предвиделось. Стало быть, мысленно усмехнулся Курт, услышать «мест нет» здесь не грозит.
Приподнявшись в стременах, он попытался заглянуть за ограду на двор, уже предчувствуя, что увидит там, где помещаются конюшни: запертые ворота и тяжелый висячий замок. Убедившись в верности своих предположений, Курт со вздохом потрепал по шее настоятельского жеребца и спрыгнул на землю, с облегчением разминая ноги.
– Придется тебе подождать, пока твои покои приведут в должный вид, – сообщил он коню и пожал плечами в ответ на его косой взгляд: – Я-то тут при чем? Мы с тобой, похоже, в одинаковом положении…
Жеребец фыркнул и отвернулся.
На мгновение Курт замешкался – обычным обслуживанием тут и не пахло, коня передать было некому, и, подумав, он просто обвязал поводья вокруг столба ограды. На этой улочке было тихо, безлюдно, но даже окажись здесь толпа – Курт сомневался, что у кого-то хватит наглости стянуть лошадь у приезжего, не узнав толком, что это за птица. Посему, оставив недовольное животное в одиночестве, он решительно открыл дверь и шагнул внутрь.
В небольшом зальчике, освещаемом только послеполуденным солнцем сквозь распахнутые окна, было тихо, и Курт не мог понять, вызвана ли эта тишина появлением незнакомца в обществе местных, или просто у пятерых мужчин, расположившихся за редкими столиками, давно иссякли темы для обсуждения ввиду замкнутости и скученности их маленького мира.
Нельзя сказать, что курсантов академии святого Макария держали в монашеском заточении, но все же посещение трактиров не входило в число постоянных развлечений свежеиспеченного следователя – Курт не относился к тем, кто мог бы изречь: «Если ты видел один трактир, ты видел их все». Сейчас, конечно, можно было бы выудить из-за ворота куртки медальон с изображением, легко узнаваемым всеми, от нищего до монарха, и, сурово сдвинув брови, потребовать надлежащего обслуживания здесь же и тотчас, однако вряд ли это можно было бы считать удачным dbut’ом на новом месте.
– Мать твою, посетитель! – донесся вдруг от окна голос; голос был молодой, жизнерадостный и глумливый. – В твою развалюху, наконец, кто-то забрел, Карл. По ошибке, наверное.
Карлом, судя по всему, был похожий на поросячий окорочок, пухлый мужичонка с крохотной лысой головой, в засаленной, стиранной в последний раз, наверное, не меньше полугода назад рубашке цвета засохшей гречневой каши. Увидев Курта, он застыл, глядя так удивленно, словно был не держателем трактира, а обитателем уединенной пустыньки, в которую вдруг с шумом и гвалтом ввалилась толпа уличных девок.
– Замолкни, Бруно, – с растерянной злобой отозвался трактирщик, уставясь на гостя в ожидании.
Услышав имя, Курт остановился, обратив взгляд к сидящему у окна, подумав о том, должен ли возбудить у него подозрение тот факт, что нужный человек попался ему на глаза в первые же минуты еще толком и не начавшегося расследования.
Прибившийся к деревеньке бродяга выглядел совершенно не так, как он себе нарисовал его в мыслях. Курт был убежден, что тот окажется угрюмым мужчиной в зрелых летах с лицом, истрепанным ветром и солнцем, обязательно тощим, как гончий пес, и с таким же взглядом; однако Бруно оказался молодым парнем, быть может, его сверстником, и из компании окружавших его крестьян он не выделялся ничем, кроме разве что более приятной наружности, характеризующейся словами «настоящий немец». И еще, заметил Курт, только он взирал на вновь прибывшего без настороженности, с откровенным интересом, но, что немаловажно, с таким же неприкрытым вызовом.