Муза Бунин Иван
– Но вы берете ручку и пишете без особых преамбул?
– Наверное.
– А вы гордитесь тем, что дышите? Вы благоговеете перед своей способностью дышать?
– Понимаете, то, что я пишу, – это и есть я. Если в этом нет ничего хорошего, значит, и я плохая.
Квик пристально посмотрела на меня.
– Вы хотите сказать – как личность?
– Да.
– О нет. Не нужно быть моралистом в таких вещах, Оделль. Вы ведь не расхаживаете повсюду с золотым нимбом над головой, сияние которого зависит от того, насколько сильный абзац вы сочинили. Вы уже не участвуете в вашем тексте, когда кто-то другой его читает. Он живет отдельно от вас. Не позволяйте своему таланту тащить вас вниз, не нужно вешать его вокруг шеи, словно непосильную ношу. – Квик закурила еще одну сигарету. – Когда что-то считается «хорошим», оно притягивает к себе людей, и порой это может завершиться разрушением личности самого автора. Такое происходило у меня на глазах. Поэтому не имеет большого значения, считаете вы что-то «хорошим» или нет, если хотите продолжать этим заниматься. Тяжело, но это так. И конечно же для вас не должно быть важно, считаю я что-либо хорошим или нет. И это даже в большей степени. Мне кажется, вы слишком много беспокоитесь.
Я молчала. Было такое чувство, словно в меня стреляли.
– Вы хотите публиковать свои произведения, Оделль? – продолжала Квик, словно речь шла о чем-то незначительном, вроде расписания поездов.
Сунув туфли в траву, я стала пристально изучать их носы.
– Да.
На удивление, мой честный ответ вызвал дружелюбную паузу, нечто вроде отсрочки приговора. Опубликовать мои работы – это именно то, чего я хотела. Пожалуй, это вообще было моей единственной целью.
– А вы бы хотели когда-нибудь выйти замуж? – поинтересовалась Квик. – Иметь детей?
Это было резкое отклонение от темы, но я уже привыкла к подпрыгивающему стаккато ее мыслей. С Квик у вас часто возникало такое чувство, словно за ее словами скрывался еще один смысл, известный только ей. Мысль о том, чтобы стать женой, казалась мне смутно странной; мысль о том, чтобы стать матерью, была для меня совершенно чужой. Несмотря на это, благодаря гибкости ума, я подумала о Лори и совершила преждевременный, но грандиозный прыжок в будущее.
– Может, когда-нибудь… – мечтательно сказала я.
– Единственная проблема в том, что дети вырастают. А возможно, это не так уж плохо – в вашем случае. Они могут заниматься собой, а вы – своими словами.
– А я не смогу заниматься и тем, и тем?
– Этого я вам сказать не могу. Сама я никогда не пыталась.
Я вспомнила об окружающем нас доме: здесь не было и следов семьи, детей или еще кого-то. Я попыталась представить себе Квик ребенком, но так и не смогла этого сделать. Она была слишком изощренной и странной, чтобы опускаться до таких примитивных вещей.
Квик положила сигарету в пепельницу. Поправив очки, она подцепила помидор вилкой с такой безупречной точностью, что ни одно семечко не упало, а затем погрузила его в рот и проглотила.
– Мистер Скотт принес свою картину в Скелтон, потому что вы там работаете, – сказала она, – не правда ли?
У меня екнуло в животе.
– Я… что?… я…
– Не волнуйтесь, Оделль. Вы ничего дурного не сделали.
– Он не… это была не я, а репутация Скелтона… он…
– Оделль, – твердо произнесла Квик. – Я видела, как вы целовались в приемной.
– Извините. Мы не должны были… я не хочу…
– О, можете об этом не беспокоиться. Вы счастливы?
– Да, – ответила я, подумав.
– Просто будьте с ним начеку.
Ошеломленная, я откинулась на спинку кресла.
– А вы… вы его знаете?
Квик закурила еще одну сигарету, так плотно обхватив зажигалку рукой, что у нее даже костяшки пальцев побелели. Струйка голубоватого дыма выплыла у нее изо рта.
– Нет, я его не знаю. Я просто за вами присматриваю. Это моя обязанность. Я взяла вас на работу и теперь хочу одного – чтобы у вас все было в порядке. Мужчины не всегда… как бы это сказать… словом, ни за что не делайте того, чего вам делать не хочется.
В то мгновение я поняла: Квик не такой человек, который даст поставить себя в уязвимое положение. Похоже, она сделала бы что угодно, чтобы избежать такой опасности.
– Я не буду, – пообещала я.
Такое впечатление, что Квик меня предостерегала: от этой внезапно вспыхнувшей жесткости чудесная атмосфера в саду как-то сдулась, и даже пчелы затихли.
– Он не такой, – прошептала я.
Квик вздохнула. Мои кости как будто налились свинцом. Но я могла бы встать, поблагодарить ее за четвертинку пирога со свининой и за кусочек булки (это все, что в меня влезло), пройти по холодному пустому коридору, а затем дать задний ход, вернуться в мою жизнь к Лори, Синт и будущему – и больше никогда не вести с Квик разговоров личного характера. Возможно, все было бы куда проще, если бы я так и поступила.
– Он вам что-нибудь говорил о картине? – продолжала она.
– Только одно: он был бы рад, если автором картины оказался Исаак Роблес, – глухо отозвалась я.
– Но ведь до этого он никогда не слышал об Исааке Роблесе?
– Нет.
Квик задумалась.
– А как вы считаете, почему он захотел копию той фотографии?
– Я не знаю, – ответила я, изо всех сил стараясь скрыть раздражение. – Наверное, чтобы поближе ее рассмотреть. Добавить недостающую деталь головоломки.
– Оделль, а мистер Скотт понимает, что мистер Рид хотел бы достичь с помощью этой картины большого эффекта – не только для Скелтоновского института, но и для себя? Он говорил о возможности выставки. Это то, чего хочет мистер Скотт?
– Я не знаю, чего он хочет. Но конечно же выставка была бы очень к месту.
– Люди вроде Эдмунда Рида – шпрехшталмейстеры. Они готовы соткать репутацию из воздуха. Они умеют красиво преподнести нечто, повысить его чудодейственные свойства, чтобы оно выросло в цене. Я вот что хочу сказать: Оделль, будьте осторожны и напоминайте мистеру Скотту, что именно находится у него во владении. Не позволяйте Риду это у него забрать.
– Но я думала, вы согласны с мистером Ридом, что будет лучше, если Скелтон сохранит картину в безопасности.
– Только до тех пор, пока мистер Скотт не примет решение. – Она глубоко затянулась сигаретой, обозревая мальву. – Будь я на месте мистера Скотта, я бы оставила картину у себя. Я бы оставила ее у себя и наслаждалась ею. Ведь понятно же, что его мать получала от картины удовольствие, вот и он пусть получает.
– Но если это ценная картина, он мог бы ее продать, мог бы воспользоваться этими деньгами. Понимаете, он в безвыходном положении.
Квик повернулась ко мне.
– Значит, он все-таки хочет ее продать. Его волнует финансовый вопрос.
– Я не в курсе всех тонкостей этой ситуации, но картина может принести пользу. Если бы ее показали на выставке – полотно, долгое время считавшееся утраченным, возвращается в публичное пространство, – не сомневаюсь, что она пользовалась бы популярностью. Лори мог бы в этом участвовать – например, помочь с организацией. Он очень умный. У него есть энтузиазм. Он нравится людям.
– Но вы не его мать.
– А вы не моя.
Эти слова вырвались у меня, прежде чем я успела одуматься. Квик вздрогнула. Я пришла в ужас.
– Простите, – залепетала я. – Простите меня, пожалуйста…
– Нет… вы правы, – ответила Квик. – Вы действительно правы. Наверное, вам кажется, что я лезу не в свое дело.
– Я не имела в виду… просто я пытаюсь ему по– мочь.
– Мистер Скотт не в безвыходном положении, – заметила Квик. – Уверена, есть масса вещей, которыми он мог бы заняться. Его существование не зависит от этой картины. Ему следует просто забрать ее домой и наслаждаться ею как произведением живописи. Очень хорошее полотно – великолепное полотно, – созданное на радость обычному человеку.
– Но разве не лучше будет, если полотно увидят другие люди? – не понимала я. – Разве кредо Скелтоновского института не в том, чтобы разделить радость от искусства с другими?
– Справедливое замечание. Но, как уже сказал Рид, у нас пока что недостаточно информации о картине. Не нужно поспешных действий. Видите ли, Оделль, нельзя просто так наткнуться на такую картину, как эта. Людям всегда есть что скрывать. Попробуйте вслушаться в то, что у мистера Скотта звучит между строк.
– Лори честный человек, – почти воскликнула я.
– Конечно, – сказала Квик с эмоциональным напором. – Конечно, он честный. Но ведь можно быть честным и в то же время что-то скрывать. А если есть что скрывать, то в такой ситуации Скелтон будет выглядеть очень глупо.
Квик медленно поднялась с кресла и не спеша направилась в коттедж. Я села, остолбенев, не в состоянии собраться с мыслями. Что здесь происходило? Пчелы, кажется, снова зажужжали, перелетая с цветка на цветок. Небо расчистилось, на нем не было ни облачка. Внезапно все предстало передо мной невероятно живым, вибрирующим; в дрожащем солнечном свете зеленые листья, слегка тронутые золотом, двигались в психоделическом ритме.
На какое-то безумное мгновение я представила себе, что Квик, возможно, пошла за револьвером, что она собирается направить на меня его дуло и потребовать ответов на вопросы, которых я не знала. За время нашего пикника произошли какие-то стремительные изменения, какое-то переключение энергии, чем-то напоминающее неуловимый свет, пробивающийся сквозь листья. Но когда Квик вернулась, в руках она держала красивую кожаную записную книжку в формате ин-октаво[48].
– Я купила ее для вас, – промолвила она, протягивая мне книжку.
Сейчас мне почти смешно вспоминать эту сцену – нет, это было не огнестрельное оружие, но Квик понимала, что это все-таки оружие.
– Для меня? – спросила я.
– Всего лишь небольшой подарок, чтобы поблагодарить вас за такую прекрасную работу. Я очень рада, что мы нашли вас, Оделль. Или вы нас нашли – наверное, так будет точнее. С днем рождения!
Я взяла записную книжку из рук Квик. Она оказалась ручной работы, из плотной телячьей кожи с матовой зеленоватой ноткой, с кремовыми страницами. Это был Страдивари записных книжек в сравнении с хлипкими экземплярами, приобретенными мной в Вулвортсе[49].
– Спасибо, – сказала я. – Вы очень добры.
Где-то за забором разбушевавшаяся газонокосилка издала механический визг, потом запищал ребенок.
– Что ж, – миролюбиво произнесла Квик. – Как обычно говорят? Никогда не знаешь, где тебя подстерегает вдохновение.
В воскресенье я сидела на кровати с новой записной книжкой, подаренной Квик, и вспоминала о нашем разговоре в саду. Как и у большинства творческих людей, все, что я делала, было неразрывно связано с тем, кем я была, – поэтому меня так волновало, как мою работу воспримут. Мысль о том, что каждому под силу отделить свою личностную ценность от того вклада, который он вносит в жизнь общества, показалась мне революционной. Я не знала, возможно ли такое, да и желательно ли оно. Разве это не отразилось бы на качестве моей работы?
И все же я знала, что слишком далеко ушла в противоположном направлении; что-то должно было измениться. С тех пор как я взяла в руки перо, именно удовольствие, полученное людьми от моих произведений, стало тем мерилом, которым я измеряла уделенное мне внимание и с помощью которого определяла, что такое успех. Когда меня стали награждать общественным признанием за частный творческий акт, нечто очень важное было утрачено. Мои сочинения стали для меня некоей осью – за нее держались и мое самосознание, и мое счастье. Теперь эта творческая реализация была устремлена вовне, я стала отдавать себе отчет в том, как она происходит. Меня просили снова и снова доставить людям удовольствие, пока повтор этого акта сам по себе не стал актом.
Стихотворение, сочиненное на свадьбу Синт, стало для меня отличным подтверждением моего ощущения, что сочинительство должно быть связано с долгом. Я столько времени писала с конкретной целью получить одобрение, что уже и забыла о происхождении художественного импульса: ничем не замутненное, чистое творчество, обитающее за пределами успеха и неудачи. И где-то на этом пути необходимость быть «хорошей» стала оказывать парализующее воздействие на мою веру в то, что я вообще могла писать.
Таким образом, мое признание Квик в том, что я хочу публиковаться, оказалось не таким уж маленьким шагом. Оно до некоторой степени сигнализировало о моем желании быть принятой всерьез. А Квик говорила мне: «Что ж, может, ты не такая уж особенная, а может, и особенная – в любом случае, это ровным счетом ничего не означает, и уж, конечно, никак не влияет на твою способность писать. Поэтому перестань волноваться и берись за дело».
Квик сказала мне, что я не должна ставить во главу угла одобрение других людей; она принесла мне освобождение, которого сама я не могла себе дать. Она поверила в меня. Она убедила меня полностью раскрыться, и, как выяснилось, это не требовало таких уж больших усилий.
Касаясь кожаного переплета записной книжки, я погрузилась в воспоминания. Начала я сочинять стихи еще совсем маленькой девочкой, потому что мне нравилось представлять себе параллельные возможности. Вот и все. В то воскресенье я впервые за долгое время взяла ручку и стала писать.
В понедельник вечером – а это как раз и был мой день рождения – мой отпечатанный на машинке рассказ лег на стол Квик. Я не была уж совсем самоуверенной – этакой школьницей – крепким орешком с отличными оценками, – поэтому, пробираясь к ней в кабинет, ощущала некоторый трепет. Я не стала сопровождать текст запиской; она и так бы поняла, от кого это.
Мне нравилась ирония, которую я находила в том, что, как в школе или университете, я предъявляла свой рассказ кому-то для одобрения, но меня слишком долго приучали к тому, чтобы писать для читателей. Однако на этот раз я не собиралась настолько зависеть от реакции публики. Если бы Квик мой рассказ не понравился, возможно, это было бы не так плохо. Теперь он уже вышел из-под моего контроля.
Когда я собиралась уходить, путь мне преградила Памела.
– Слушай, ты больше не можешь это скрывать, – сказала она.
– Что-что?
– Ой, перестань. Ты расхаживаешь с таким видом, словно тебя Амур ущипнул за щеку. Ты даже забыла приклеить марки на эти конверты. Это на тебя не похоже.
Я вздрогнула – а ведь Памела оказалась более наблюдательной, чем я о ней думала.
– Понятия не имею, что ты имеешь в виду, – отпиралась я.
– Оделль, я все равно от тебя не отстану. Буду твоим Скотленд-Ярдом. Ты что, встречаешься с тем парнем, да? Да вы же с ним и пяти минут не успели поговорить, когда он тут появился.
Я взвешивала варианты. Если я не скажу Памеле, то придется мучиться, выслушивая ее бесконечные гипотезы, которые (насколько я знала Памелу) грозили стать все более диковинными и неистощимыми – или просто признаться ей и разом с этим покончить.
– Возможно, – промолвила я.
– Ага – Лори Скотт. Какой-то он мажористый, да?
– Откуда ты знаешь его имя?
Памела сияла, довольная собой.
– Так оно ж прямо здесь, в регистрационной книге. Написанное твоей собственной прекрасной рукой. Может, нарисовать вокруг него сердечко, специально для тебя?
– Заткнись.
– А Квик знает?
– Квик знает.
– Откуда?
– Засекла нас, когда мы целовались в приемной.
– Ну, ты даешь! – Памела заухала от хохота, и я не смогла сдержать улыбки – это признание действительно поражало воображение. – Черт бы тебя побрал, Оделль, я и не знала, что в тебе такое есть. Видно, ты ей нравишься – другая девчонка в два счета бы отсюда вылетела за такие художества.
– Памела, заткнись.
– А, он тебе нравится.
– Не будь идиоткой.
– Ладно, ладно.
Памела шутливо подняла руки, и ее унизанные кольцами пальцы заблестели на свету.
– Я тоже была такой, когда впервые встретила Билли, – заявила она.
Подозреваю, что было нелегко найти мужчин более разных, чем Лори и Билли, но я пропустила это мимо ушей.
– Как будто дышать не можешь, – продолжала Памела.
– А я вот отлично могу дышать.
Она засмеялась.
– Ну конечно, мисс Задавака. Серьезно, Оделль, может, ты все-таки тайная африканская принцесса?
– Я из Тринидада.
– Ты, главное, держи себя… в трусах. А может, и нет.
– Памела.
– Да ладно, – прошептала она. – Вы уже как, занимались этим?
– Не суй свой нос куда не следует.
Она усмехнулась.
– Стало быть, нет. Смотри, Оделль, не засиживайся в девках: ты даже не представляешь, чего себя лишаешь. – Порывшись под секретарским столом, она извлекла пакет из коричневой бумаги и положила его передо мной. – С днем рождения! – с лучезарной улыбкой воскликнула она, а в ее густо подведенных глазах приплясывало озорство.
Я с подозрением взглянула на пакет.
– Что там?
– А вы взгляните, мисс Бастьен.
Я приподняла краешек упаковки. Внутри были два блистера таблеток.
– А это…?
– Да. У меня завалялось несколько лишних. Я подумала, они могут тебе пригодиться. – Когда Памела заметила выражение моего лица, ее уверенность потускнела. – Ты можешь их не брать…
– Нет, спасибо. Я возьму.
Памела расплылась в улыбке. Мне, конечно, стало забавно от того, насколько разные подарки люди дарят из дружеских побуждений: для Квик это была записная книжка, для Памелы – противозачаточные таблетки. Я в течение нескольких недель пичкала Памелу романами, и, вероятно, это все, что нужно обо мне знать. Подношение Памелы стало отражением ее прагматичного подхода к получению удовольствия. Кстати, в то время незамужней молодой женщине достать заветные таблетки было совсем не просто; ни один доктор не выписал бы рецепт на ее имя.
– А как ты их добываешь? – спросила я.
Памела подмигнула.
– Думаешь, потерла лампу Аладдина, да?
– Ну скажи, как?
– Так уж и быть: консультационный центр леди Брук[50], – сообщила она. – На вес золота.
Я сунула таблетки в сумку.
– Спасибо тебе, Радж, – поблагодарила я ее, стараясь побыстрее спуститься по лестнице института, прежде чем Памела успела бы испортить этот момент непристойным комментарием. И все же – она была женщиной нового мира, поделившейся со мной кусочком свободы. Мне следовало быть более благодарной.
На мой день рождения Лори повез меня к себе домой в Суррей. Как он объяснил, Джерри был в отъезде, а ему хотелось показать мне дом. За все шесть лет, что я прожила в Англии, я так и не увидела того буколического рая, который нам старались втюхать в Тринидаде. Я была готова к живым изгородям, к рушащимся крестам Элеоноры, покрытым желтым лишайником, к осенним деревьям, склонившимся под тяжестью плодов, к деревенским лавочкам, продающим яйца в коробках, что стояли у порога. В сущности, когда я увидела дом Лори, он оказался не так уж далек от этих моих представлений, что заставило меня подумать вот о чем: возможно, единственной правдой, которую я узнала от моих колониальных воспитателей, была правда об английском пригороде.
Семья Лори жила в городке под названием Бэлдокс-Ридж, в стоящем особняком викторианском сельском доме из красного кирпича. По какой-то детской простоте его называли «красный дом». Перед домом был посажен яблоневый сад, краска на оконных рамах облезла и шелушилась. Это место меня околдовало. Между тем в доме не наблюдалось особых следов пребывания женщины, несмотря на то что мать Лори скончалась совсем недавно. Я-то надеялась увидеть остатки былой роскоши: изысканные лохмотья, оставшиеся от бальных платьев, прокуренные стулья в столовой, сентиментальные картины на стенах, запах собачьей шерсти на старых ковриках для пикника. Ничего этого я не обнаружила. Либо мать Лори жила совсем по-спартански, либо ублюдок Джерри избавился от всех вещей, напоминающих ему об умершей супруге.
Я сидела на кухне с закрытыми глазами, пока Лори заваривал чай. «Будьте с ним начеку. Нельзя просто так наткнуться на такую картину, как эта, Оделль». Я в гневе оттолкнула от себя слова Квик. Может быть, она хотела испортить мне все это?
– А вот и чай, – сказал Лори, протягивая мне щербатую голубую чашку. – На улице все еще приятно и тепло. Может, пойдем посидим в саду?
Я последовала за ним, обхватив чашку руками, чуть слышно ступая по коридору без ковра.
Сад позади дома был в некотором беспорядке, напоминающем описания Ходжсон Бернетт[51]; разросшиеся кусты и узловатые сливовые деревья, треснутые терракотовые горшки с пробивавшейся из них мятой, вольготно себя чувствующие анютины глазки. В конце вытянутой лужайки стояла теплица, ее окна были заляпаны засохшей грязью и дождем, так что заглянуть внутрь не представлялось возможным. Кто присматривал за этим садом? Наверное, когда-то этим занимался Лори – так и представляю, как он суетился на грядках.
– Сколько лет ты здесь живешь? – спросила я.
– С самого детства, хотя и с перерывами. В Лондоне у нас тоже была квартира, но потом маме разонравилось там жить. Здесь ей больше нравилось.
– И я ее понимаю. Здесь красиво.
Он вздохнул.
– Да, иногда тут здорово.
Мы какое-то время сидели в тишине, прислушиваясь к щебетанию черных дроздов на закате.
– Наверное, тебе не терпится узнать, что еще раскопает Рид? – спросила я.
Он посмотрел на плодовые деревья.
– А что, если она украдена?
– Но это же не твоя вина – и не твоей матери.
– Конечно. Думаю, что ты права. А что, если она стоит целое состояние? Представляю себе, какую рожу скорчит Джерри. Единственное, что она мне оставила, стоит кучу денег.
– Если ты продашь полотно, у тебя не останется никакой памяти о матери.
Лори повернулся ко мне. В глазах у него мелькнула хитринка.
– Вот только не дави на жалость. Моя мать ненавидела разные там сантименты.
– Но разве недостаточно сентиментально, что она завещала тебе только одну картину?
– Эх, не знала ты ее, – сказал Лори. – Она, скорее, напоминала заряженное ружье.
– Что ты имеешь в виду?
Он разглядывал дикую часть сада, раскинувшегося перед нами, и прихлебывал чай.
– Она всегда притягивала неприятности. Мне кажется, ты бы ей очень понравилась.
– Почему? Я никогда не притягиваю неприятности.
– Да уж.
Лори сообщил, что приготовил пастуший пирог; на меня произвело впечатление, что он умеет готовить. Мне стало любопытно, где он научился готовить; впрочем, подозреваю, что большую часть времени ему приходилось самому о себе заботиться. Он объявил, что накроет на стол, поскольку я именинница, поэтому, пока он там возился – разжигал печь и искал вилки, – я решила улучить минутку и подняться наверх.
Я зашла в одну из просторных комнат в задней части дома. Лучи заката косо падали сквозь окна, окрашивая интерьер в глубокие тона виски; в каминах танцевали мириады пылинок. И снова – ни ковров или дорожек на полу, ни картин на стенах, только каркас кровати и шкаф, пустой, если не считать лязгнувших, точно перкуссия, металлических вешалок. Здоровенные дохлые мухи валялись вдоль плинтуса кверху брюхом. Повсюду громоздились стопки документов и коробки с бумагами, покоробленные и поблекшие от времени.
Я попыталась представить себе мать Лори в этом доме; как она выглядела, ее брак с Джерри, чем она вообще занималась после гибели мужа на войне. Нигде не было ее фотографий, но в воздухе чувствовался еле заметный след ее духов – утонченный, древесный, соблазнительный аромат. Я аккуратно села на край металлического каркаса кровати, думая о дальнейшей судьбе этого дома – сможет ли другая семья наполнить его жизнью, надеждами и неудачами, подарит ли ему еще одну попытку? Тут я почувствовала укол тревоги: а вдруг Синт больше никогда со мной не заговорит? «Ты должна ей позвонить, – сказала я себе. – Прошло уже слишком много времени. Или хотя бы напиши ей».
Поднявшись с кровати, я подошла к окну, чтобы полюбоваться холмами Суррея в потрясающем закатном освещении. Положив локти на стопку старых бумаг, я снова вспомнила о предупреждении Квик по поводу Лори. Что же именно ее так взволновало? Хотя Квик это не касалось, ее комментарии никак не шли у меня из головы.
В растерянности я начала просматривать папку бумаг на оконной раме. Здесь были, главным образом, чеки и квитанции: чек на доставку из лавки мясника в 1958-м, оплата парковки в торговом центре в Гилфорде, счета за электричество, программка концерта рождественских хоралов в Бэлдокс-Ридже в 1949-м. Покойная хозяйка явно не выбрасывала такие вещи, хотя Лори утверждал, что она была не из тех, кто хранит чеки.
Под программкой концерта обнаружился тоненький буклет выставки молодых британских художников, состоявшейся в 1955 году. Я открыла буклет. Выставка проходила в лондонской галерее на Корк-стрит. Тот, кто пользовался буклетом, карандашом провел линию между именами художников и названиями их произведений. Внизу страницы стояла фраза «Никаких признаков». Мне стало любопытно – никаких признаков чего? Фраза была написана с таким нажимом на бумагу, что становилось ясно – писавший был в отчаянии.
Я сложила буклет пополам, сунула его в карман и спустилась по лестнице, убедив себя в том, что в таком кавардаке никто и не заметит пропажи одной бумажки.
Лори зажег свечи, а потом расставил их в пустые винные бутылки и отполированный извилистый канделябр, обладавший явным потенциалом орудия убийства. Солнце уже закатилось, мы сидели на кухне, ели приготовленный Лори пастуший пирог, запивая сидром, который его сосед сделал из яблок, собранных в саду.
– С днем рождения, Оделль! – Лори поднял бокал.
– Спасибо. У меня такое чувство, словно мы тут скрываемся от всего мира.
– Знаешь, неплохая идея.
– А сразу и не скажешь, что Джерри здесь живет. Наверху как-то не прибрано.
– Ну, тут больше вопросов к моей маме, чем к нему. Думаю, Джерри продаст дом.
– А сколько времени длился их брак?
Лори подлил нам сидра в бокалы.
– Дай подумать. Мне тогда было четырнадцать – значит, шестнадцать лет.
– А как она умерла?
Этот вопрос явно ранил Лори. Стало заметно, как он закрылся от меня, стараясь защитить свое личное пространство. Я сразу же пожалела о своем вопросе, почувствовав себя слоном в посудной лавке.
Лори аккуратно поставил бутылку на стол.
– Не так-то просто это объяснить…
– Ты и не должен. Мне и спрашивать не стоило. Извини. – Получилось, что я лезу человеку в душу, прямо как Квик.
– Моя мать покончила с собой, – промолвил Лори.
Мне показалось, что от этих слов даже воздух стал тяжелее, а атмосфера в комнате сгустилась до консистенции супа. Взглянув на Лори, я поняла, каким образом призрак может высосать воздух из горла человека.
– Прости меня, – пролепетала я, – прости…
– Все нормально. Нет, правда, все нормально. В конце концов, я бы и сам тебе рассказал. Не нужно извиняться. В общем, не переживай из-за этого. Говоря по правде, это не было большой неожиданностью.
Я стала судорожно думать, чем можно было бы заполнить эту тяжелую паузу, но, по-видимому, признание открыло в Лори какие-то шлюзы.
– Мы пытались ей помочь. Всегда пытались. А теперь мне тошно даже смотреть на гребаного Джерри, ведь каждый раз, когда мы с ним обмениваемся взглядами, я знаю, что он думает: «А может, ты приложил мало усилий?» – да и я думаю то же самое. Но это не его вина. Это просто жуткая игра во взаимные обвинения.
– Не могу себе этого представить.
– Что ж, и я не могу, хоть я и ее сын.
Он сидел так неподвижно и говорил так тихо, что мне захотелось встать и обнять его. Но воздух так сгустился, что и мне было не под силу сдвинуться с места, да и я не знала наверняка, хочет ли он этого объятия. Я вспомнила нашу встречу на той кухне во время свадебной вечеринки Синт, подумала, какое потрясение, должно быть, испытывал Лори в последние две недели – а тут еще я посмеялась над моей собственной матерью и нагрубила ему в ответ на его добрый отзыв о моих стихах…
– Так или иначе, это все, – произнес Лори. – Но она была одухотворенной и много чего успела сделать, и умела получать удовольствие от жизни, и мне кажется, вы с ней похожи. А теперь у меня ее картина.
– Да.
– Итак. – Он резко выдохнул. – Я тебе это рассказал. Господи. Обещаю, что это худшее. А теперь ты мне что-нибудь расскажи.
– Да мне особо нечего рассказывать.
– Ну, каждому есть что рассказать, Делли.
Я молчала. Лори откинулся на спинку стула, что-то ища в ящике буфета, стоявшего у него за спиной.