Власть тьмы, или «Коготок увяз, всей птичке пропасть» Толстой Лев

Особенности собственной внешности и характера не могли не волновать Павла. Во время путешествия по Европе граф Северный встретился в Цюрихе с великим физиогномистом Иоганном Каспаром Лафатером,[143] который оценил Павла как человека неуверенного в себе, смятенного духом, но стремящегося к самоусовершенствованию.

Лафатер смог увидеть двойственность натуры Павла, заметив: «Природа сделала вас веселым, ибо вы добродушны. Но вы, должно быть, часто подвергаетесь плохому расположению духа: должны были легко и часто погружаться в ужасную пропасть замешательства – смущения, которое иногда граничит с отчаянием. Ради Бога. не падайте духом в такие мгновения!.Темная грозовая туча вскоре пройдет мимо. скоро, скоро сможете вы снова воспрянуть, если только ненадолго представитесь самому себе» [32; 91].

Лафатер советовал великому князю доверять себе, опираться на присущие ему доброту, честь, справедливость и простосердечие, и тогда «вы никогда не сделаете зла, никогда не станете злым человеком! Вы сотворите много добра, и тысячи возрадуются, если только вы не станете действовать хуже, чем честность и доброта вашего лица позволяют мне надеяться, с уверенностью ожидать того. У вас черты лица, в которых, я хотел бы сказать, покоится счастье миллионов!» [32; 92]. Энтузиазм Лафатера, как мы знаем, не оправдался, и правление Павла не принесло счастья ни миллионам подданных, ни ему самому.

Ближе к истине оказался кумир Павла Фридрих II, пророчески высказавшись о личности великого князя: «Он показался гордым, высокомерным и резким, что заставило тех, которые знают Россию, опасаться, чтобы ему не было трудно удержаться на престоле, где, призванный управлять народом грубым и диким, избалованным к тому же мягким управлением нескольких императриц, он может подвергнуться той же участи, что и его несчастный отец» [55; 119–120].

Несомненно, что речи Лафатера воодушевили Павла, но хватило этого воодушевления ненадолго. Присущие ему с юности свойства личности, развиваясь соответственно обстоятельствам, образовали постепенно характер весьма сложный и противоречивый, соединяющий впечатлительность, живое воображение, мечтательность и чувствительность со вспыльчивостью, обостренным самолюбием и подозрительностью. Благосклонная к Павлу княгиня Ливен замечает, что «в основе его характера лежало величие и благородство – великодушный враг, чудный друг, он умел прощать с величием, а свою вину или несправедливость исправлял с большой искренностью. Наряду с редкими качествами, однако же, у Павла сказывались ужасные склонности. С внезапностью принимая самые крайние решения, он был подозрителен, резок и страшен до чудачества» [54; 179].

Настроения великого князя, его образ жизни вызывали опасения Екатерины. К концу жизни она укрепилась в убеждении, что Павлу нельзя доверить трон, и решила передать власть внуку Александру, минуя его отца. В 1794 году она попыталась обсудить этот проект в Совете, понимания не нашла, но планов своих не оставила.

Великая Екатерина скоропостижно скончалась 5 (16) ноября 1796 года. Ее внезапная смерть открыла Павлу дорогу к трону.

Власть

Долгие десятилетия томился Павел в ожидании престола. Ему казалось, получив вожделенную власть, он обретет полное могущество и, взмахнув скипетром, словно волшебной палочкой, переделает всю Россию – да и, пожалуй, весь мир! – по своему усмотрению. Он нисколько не сомневался, есть ли у него данные для этой важной роли: «Возводя на престол монархов, Бог заботится о том, чтобы их вдохновить».

Наконец он дождался своего часа!

Пружина, сжимавшаяся столь долго, резко распрямилась, и курносый чертик в треуголке вырвался из своей гатчинской коробочки, кривляясь и гримасничая, пугая почтенное общество, за тридцать с лишним лет правления Екатерины привыкшее к совсем другим обыкновениям и порядкам. Воцарившись, Павел не изменился, как можно было бы ожидать, в лучшую сторону, а еще более укрепился в мнительности и подозрительности. Коцебу объясняет «буйства» императора тем унижением, которое приходилось терпеть великому князю. Его снедало постоянное подозрение, что к нему недостаточно почтительны: «…он не мог отрешиться от мысли, что теперь [когда он царствует] достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное и даже мнимое оскорбление достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим основанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом явились тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав» [54; 279].

Мрачная тень сего венценосного уродца, отбрасываемая на Россию лучами низкого северного солнца, оказалась гораздо более страшной, кривой и уродливой, чем сам ее обладатель. Общество, десятилетиями предававшееся неге и разврату под сенью екатерининской мантии, с упоением кинулось подыгрывать «тирану» и «сумасброду», преувеличивая во сто крат его недостатки, осмеивая чудачества, перевирая действительные анекдоты и доводя до абсурда приказы. Смена власти напоминала атаку неприятельского войска: «…тотчас во дворце приняло все другой вид: загремели шпоры, ботфорты, тесаки, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом», – пишет Г. Р. Державин[144] [17; 188].

Ему вторит Шарль Массон: «Траур, в который облачились дамы, вызывающие смех одежды, которые напялили мужчины, язык, который все поспешили себе усвоить, и перемены, что следовали одна за другой, привели к тому, что при встречах никто не узнавал друг друга, на задаваемые вопросы не получали ответа и говорили без взаимного разумения» [33; 41].

Следом за «военными людьми» в покои дворца и в российское общество вошел военный порядок. Началась немедленная и решительная ломка всех установок екатерининского царствования, многие из которых и в самом деле этого заслуживали.

В последние годы правления Екатерины злоупотребления чиновников, волокита и казнокрадство достигли апогея. Расхождение буквы закона с реальною жизнью, столь мучительно воспринимаемое Павлом, было повсеместным, и нередко пример подавала сама императрица. Даже ее любимый внук Александр с возмущением замечал: «…в наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду…» [40; 320].

Чрезвычайно критически настроенный Шарль Массон, признавая личные достоинства Екатерины, дает ужасающую картину последних лет ее правления: «Все пружины управления были испорчены: любой генерал, губернатор, начальник департамента сделался в своей сфере деспотом. Чины, правосудие, безнаказанность продавались с публичного торга. Около 20 олигархов под покровительством фаворита разделили Россию, грабили или позволяли грабить казну и состязались в обирании несчастных. Кто получал 300 или 400 рублей жалованья и не имел иной возможности увеличить его, кроме как злоупотребляя своим положением, строил вокруг императорского дворца дома стоимостью 50 000 экю. Екатерина, далекая от того, чтобы расследовать нечистый источник этих сумасшедших состояний, гордилась видом столицы, украшавшейся у нее на глазах, и рукоплескала беспорядочной роскоши мерзавцев, которую она принимала за доказательство благоденствия своего государства» [33; 43–44].

Провозгласив, что «законность должна быть основанием порядка», Павел начал свое царствование с жуткой и символичной церемонии: повелел короновать останки Петра III, перенесенные из Александро-Невской лавры в Зимний дворец, а отсюда, вместе с гробом Екатерины II, в Петропавловскую крепость. Шествие началось в семь часов вечера и продолжалось несколько часов при двадцатиградусном морозе: «…более тридцати карет, обитых черным сукном, цугами в шесть лошадей тихо тянулись одна за другою. Мрак ночи, могильная чернота на людях, на животных и на колесницах, глубокая тишь в многолюдной толпе, зловещий свет от гробовых факелов, бледные от того лица, все вместе составляло печальнейшее позорище. Войска стояли от монастырских ворот до Зимнего дворца, государь и великие князья пешком следовали за колесницею» [40; 38–39]. По велению Павла за гробом Петра III шли его убийцы: граф Алексей Орлов, несший корону, князь Федор Барятинский и Петр Пассек.[145]

«Стой, равняйся!»

Реформа армии – а особенно гвардии, – ставшая главным делом Павла, назрела уже давно. Екатерининская гвардия предавалась лени и распутству, не имея никакого понятия о дисциплине. Злоупотребления по армии были чудовищны: разворовывались целые рекрутские наборы, и многие командиры не могли отчитаться в издержках, не зная точного числа своих солдат и употребляя их в качестве рабочей силы в собственных поместьях: почти 50 тысяч солдат – восьмая часть всей армии – были таким образом превращены в крепостных! В устройстве полков не было никакого однообразия, а обучение, содержание и обмундирование солдат оставалось на совести полковых командиров.

Маневры в Павловске

Ланжерон писал, что гвардия последних лет правления Екатерины представляла собой «позор и бич русской армии», а кавалерия вообще отвратительна: лошади и упряжь плохие, кавалеристы плохо владеют саблями и едва умеют держаться в седле – «в России достаточно быть кавалерийским офицером, чтобы не уметь ездить верхом» [54; XVII].

Павел считал, что армия – это машина, и главное в ней – механическая слаженность войск и исполнительность. Для начала он распределил бывшие гатчинские войска по гвардии, внедряя таким образом новые порядки службы, новые требования и строжайшую дисциплину. «Новые пришельцы из гатчинского гарнизона были представлены нам. Но что это были за офицеры! Что за странные лица! Какие манеры! – пишет Николай Саблуков. – Легко представить себе впечатление, которое произвели эти грубые бурбоны на общество, состоявшее из… офицеров, принадлежавших к лучшим семьям русского дворянства» [54; 23].

В 1797 году был объявлен смотр всем числящимся в полках офицерам, и те, кто не явился, отправлены в отставку. Это избавило армию от балласта в лице стариков и детей, нередко записывавшихся родителями в полки еще до их рождения, так что порой числились по гвардии унтер-офицеры, еще даже не появившиеся на свет и неизвестно какого пола! Во многих полках были подобные сверхкомплектные «мертвые души», получавшие между тем жалованье.

Кардинальные изменения произошли во внешности войск, преобразованной по излюбленному Павлом прусскому образцу, к тому времени уже устаревшему: длинный мундир, черные лаковые башмаки, чулки, напудренный парик с косой определенной длины. Павел продолжал обдумывать изменения и улучшения формы, и нередко случалось, что офицер, только что справивший новый мундир, принужден был на следующий день шить другой по новому образцу: в течение четырехлетнего правления Павла, сообщает Саблуков, мундиры менялись не менее девяти раз!

Павел входил во все малейшие детали. «Когда он вступил на престол, я находился в Ревеле, – пишет Август Коцебу, – и очень хорошо помню, с каким любопытством распечатан был первый от него полученный указ: в нем определялась вышина гусарских султанов и приложен был рисунок!» [54; 296].

Изменились воинские команды: например, вместо прежнего «К ружью!» следовало говорить «Вон!», а вместо «Заряжай!» – «Шаржируй!»

«Все пошло на прусскую стать, – сообщает современник, – мундиры, большие сапоги, длинные перчатки, высокие треугольные шляпы, усы, косы, пукли, ордонанс-гаузы, экзицир-гаузы, шлагбаумы (имена доселе неизвестные) и даже крашение, как в Берлине, пестрою краскою мостов, буток и проч. Сие уничижительное подражание пруссакам напоминало забытые времена Петра III» [40; 26].

Столь любимые Павлом косы и букли создавали солдатам и офицерам множество осложнений: «Прическа нижних чинов занимала очень долгое время; в то время у нас полагалось всего два парикмахера на эскадрон, так что солдаты, когда они готовились к параду, принуждены были не спать всю ночь из-за своей завивки» [54; 47].

Преобразования, начатые Павлом, вызвали в армии – а особенно в гвардии – ропот и недовольство. Ужесточение дисциплины, нашествие «гатчинских выскочек», крайнее неудобство новой формы, патологическое пристрастие Павла к муштре и парадам – все эти непопулярные меры усугублялись непредсказуемостью, вспыльчивостью и произволом императора. Гвардейских офицеров за малейшее отступление от установленных образцов – не тот цвет подкладки, к примеру, или несоответствующая длина косы – сажали в тюрьму или исключали из службы.

По воспоминаниям современников, офицеры, отправляясь на дежурство, имели обыкновение брать с собой сколько-нибудь денег и необходимых вещей, так как велика была вероятность отправиться прямо со службы в отставку или ссылку. Н. Саблуков пишет в своих воспоминаниях: «Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки» [54; 39].

Реальные случаи императорского гнева, направленные против того или иного провинившегося офицера, обрастали в пересказе фантасмагорическими подробностями. Так, например, возник знаменитый анекдот о полке, отправленном прямо со смотра в Сибирь и остановленном только у Новгорода, – анекдот, прозвучавший в драме Мережковского из уст Палена как лишнее доказательство безумия и «озверения» императора.

Справедливости ради следует отметить, что именно при Павле были введены длинная шинель и теплые куртки на зиму для солдат. Император был строг с офицерами, а к солдатам – милостив, значительно улучшив их довольствие. В первую очередь за провинность солдата он наказывал его командира.

Та же смена формы, принесшая несказанные мучения солдатам, имела своей целью не столько привнести в армию излюбленный Павлом «прусский дух», сколько прекратить гвардейскую роскошь. Во времена Екатерины гвардейские офицеры разорялись на обмундирование и поддержание своего образа жизни: карета, лошади, слуги, егеря в богатых одеждах, собственные драгоценные мундиры, каждый из которых стоил не менее 120 рублей – огромная по тем временам сумма! Нововведенный мундир стоил не дороже 22 рублей, а офицерские шубы и муфты (!) и вовсе запрещены.

Павел не только проводил бесконечные парады, мучая солдат и офицеров муштрой, но и ввел ежегодные маневры и учения, что не могло не повлиять с лучшей стороны на воинское мастерство. Если взглянуть непредвзято, забыв о буклях и пудре, окажется, что реформы Павла в армии имели важное значение и принесли в целом большую пользу. Многое из заведенного Павлом сохранилось и при последующих царствованиях.

Однако «армейскую политику» Павел применил и к гражданскому обществу, пытаясь и его выстроить по ранжиру. Он жестко ограничил права высших сословий, отменив важнейшие статьи жалованных грамот дворянству и городам, уничтожив их самоуправление (в том числе отменена была и дворянская свобода от телесных наказаний). Ограничивалась свобода выбора службы дворянином – предпочтение отдавалось военной, а для перехода с военной службы на гражданскую требовалось специальное разрешение Сената. Всеми этими мерами Павел стремился превратить дворянство в организованное рыцарское сословие со строгой дисциплиной, поголовно служащее и преданное своему государю.

Убежденный в необходимости охранить русское общество от пагубных революционных идей, Павел пытался внедрить казарменную дисциплину и в частную жизнь своих подданных, предпринимая гонения на либеральные мысли и заморские вкусы. В этих указах и запретах, исполнением доводившихся порой до абсурда, было характерное для павловского времени своеобразное соединение ужасного и смешного, трагичного и нелепого. Запрещались французские моды и круглые шляпы, слово «Отечество» и «тупей, на лоб опущенный». Тушить огни в домах полагалось по полицейскому приказу, а обедать можно было лишь в разрешенное императором время.

Да, и «чтобы никто не имел бакенбард»!

Массон пишет в своих записках: «Настолько же непонятным было запрещение запрягать лошадей и надевать сбрую по русскому образцу. Отведено было две недели на то, чтобы достать немецкую упряжь, после чего полиции было предписано отрезать постромки у всех экипажей, которые оказывались запряженными на старый лад.

В первые же дни после объявления этого указа многие лица, опасаясь быть оскорбленными, не отваживались более выезжать и еще менее – показываться в своих каретах поблизости от дворца. Шорники, пользуясь случаем, заламывали по триста рублей за простую сбрую на пару лошадей. Одеть извозчиков или русских кучеров по-немецки было не менее затруднительно. Большая часть их не хотела расставаться ни с длинной бородой, ни с кафтаном, ни с круглой шляпой и еще менее желала подвязывать искусственную косу к остриженным волосам.

Все это порождало сцены и картины самые смехотворные. Император, к досаде своей, был вынужден в конце концов изменить этот суровый приказ на скромное предложение выезжать по-немецки, если кто-то желает заслужить его милость» [33; 91].

Перемены начались буквально с первых же часов правления Павла. «Внезапная перемена, произошедшая с внешней стороны в этой столице в течение нескольких дней, просто невероятна, – пишет Саблуков. – Так как полицейские мероприятия должны были исполняться со всевозможной поспешностью, то метаморфоза совершилась чрезвычайно быстро, и Петербург перестал быть похожим на современную столицу, приняв скучный вид маленького немецкого города XVII столетия.

К несчастью, перемена эта не ограничилась одною внешней стороною города: не только экипажи, платья, шляпы, сапоги и прическа подчинены были регламенту, самый дух жителей был подвержен угнетению. Это проявление деспотизма, выразившееся в самых повседневных, банальных обстоятельствах, сделалось особенно тягостным ввиду того, что оно явилось продолжением эпохи, ознаменованной сравнительно широкой личной свободой» [54; 27].

Павел сам разъезжал по столице, пустевшей при виде его, отлавливая нарушителей: простой полицейский чин не всегда мог осмелиться задержать какого-нибудь проштрафившегося по мелочи штаб-офицера, опасаясь получить от него хорошую оплеуху! Таким образом, вступали в неразрешимое противоречие провозглашаемые Павлом Закон и Субординация.

Император не пользовался любовью подданных.

Его боялись и ненавидели, хуже того – над ним смеялись!

Павлу не прощалось ничего. Кто помнил, например, екатерининский указ 1775 года о сокращении роскоши,[146] предписывавший подробно, кто и как должен одеваться? Или указ 1793 года, запретивший широкие галстуки? Да о них забывали прежде, чем высыхали чернила, – никто и не думал их исполнять!

Все павловские начинания несли в себе некую двойственность, одновременно и минус, и плюс, которые взаимно самоуничтожались во время претворения в жизнь.

В первые же дни своего правления Павел распорядился устроить специальное окно, в которое всякий мог опустить прошение на высочайшее имя. Павел сам разбирал эти прошения и принимал скорые меры. Резолюции императора печатались затем в газетах для объявления подданным. «Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания, – пишет современник, – и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собой личная расправа» [54; 29]. Таким образом, ставя законность превыше всего, Павел себя ставил еще выше, хотя первое правило разумного монарха – соблюдать им же самим установленные законы.

Тот же двойственный результат имели меры Павла относительно просвещения нации. Так, в 1799 году были запрещены поездки молодых людей за границу для учения, но зато – чтобы не надо было ездить за границу – основан Дерптский университет. В 1797 году были закрыты частные типографии и установлена строгая цензура для русских книг, а в 1800 году был запрещен ввоз всяких книг и даже нот из-за границы, что, как ни странно, пошло на пользу обществу: «Желая подавить просвещение и науки, – пишет современник событий Шарль Массон, – он [Павел] оказал им величайшую услугу, какую только возможно. С момента, когда науки начинают пользоваться свободой печати, лучшее, что можно для них сделать, – уничтожить эту свободу. Все книги, способствовавшие революции нашего века, имеются в России, и даже в большом количестве, а то, что проскользнет туда, хотя бы из Вены, несомненно, окажется лучше всего разрешенного к печати. Но Россия еще очень далека от того, чтобы суметь использовать эти благодеяния, и напрасно деспотизм в своем глупом предвидении, стремясь отдалить опасность, только навлекает ее» [33; 134].

«Здесь – ваш закон!»

Получив наконец столь долго ожидаемую власть, Павел со всей страстью принялся рушить ненавистные ему екатерининские порядки и установки, преобразовывая и совершенствуя, как нынче выразились бы, «властные структуры».

Трудно представить себе всю глубину развращенности екатерининских вельмож: «Не обладая ни знаниями, ни кругозором, ни воспитанием, ни честностью, – пишет Ш. Массон, – они не имели даже того тщеславного чувства чести, которое по отношению к настоящему является тем же, чем лицемерие в сравнении с искренностью. Грубые, как паши, жадные, как мытари, хищные, как лакеи, и продажные, как субретки в комедии, они, можно сказать, были государственной сволочью. Их прихлебатели, креатуры, слуги и даже родственники наживались не за счет их великодушия, а путем притеснений, которые вершились их именем, и за счет торговли их влиятельным положением, впрочем, их самих грабили так же, как они обирали государство. Услуги, которые им оказывали, даже самые низменные, оплачивались из казны. Часто их прислуга, шуты, музыканты, личные секретари и гувернеры их детей получали жалованье из какой-нибудь государственной кассы, находившейся в их ведении» [33; 43–44].

Павел принялся наводить порядок. Император вставал очень рано, и екатерининским вельможам, в прежние времена прибывавшим во дворец хорошо если к 10 утра, приходилось приниматься за работу чуть не в 5 часов поутру! Современник пишет: «Мир живет примером государя. В канцеляриях, в департаментах, в коллегиях, везде в столицах свечи горели с пяти часов утра; с той же поры в вице-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры и все камины пылали. Сенаторы с восьми утра сидели за красным столом» [54; XXI].

Павел пытался самолично входить во все мелочи управления, что ему плохо удавалось. Г. Р. Державин приводит в своих записках характерный анекдот павловского царствования: Павел «приказал в коллегии, в общем собрании знатных купцов и адмирала Кушелева,[147] сделать постановление о внутреннем судоходстве, то есть какой конструкции где строить суда к хождению по рекам удобнейшие; вследствие чего в собрании коллегия объявила свое мнение, адмирал свое, а купечество свое, и как в указе предположено не было, в случае разных мнений представить Сенату, а поднести прямо государю: то и вышла его резолюция, надписанная его рукою над всеми теми мнениями: «Быть по сему». Никто не осмелился спросить объяснения, так напечатано и опубликовано» [17; 204].

Преобразования Павла во внутренней политике были также противоречивы: он продолжил начатую еще Екатериной централизацию власти, возвращаясь в то же время к разнообразию форм управления на окраинах империи. Изменилось положение Сената: генерал-прокурор превратился как бы в премьер-министра, сочетавшего функции министров внутренних дел, юстиции и финансов. В результате реформы системы внутреннего самоуправления были ликвидированы должности наместников, закрыты приказы общественного призрения, управы благочиния, ликвидированы городские думы, что вместе с судебной реформой было шагом назад.

В обществе происходили бесконечные «кадровые перестановки». Многие дворяне начали покидать военную службу. Например, из 132 офицеров конногвардейского полка, состоявших на службе в момент воцарения Павла, через четыре года осталось всего двое; зато подпоручики были уже полковниками.

Только за первые три года правления Павла было уволено со службы семь фельдмаршалов (в том числе А. В. Суворов и П. А. Румянцев[148]), 333 генерала и 2260 офицеров, а за все время царствования – почти 12 тысяч человек (правда, часть отставленных была возвращена на службу еще самим Павлом).[149] Состав павловской администрации полностью обновлялся три раза, а на посту генерал-прокурора, к примеру, практически каждый год был новый человек.

Те, кто сумел вписаться в павловские порядки, продвигались по службе очень быстро. В результате вознеслись угодливые и исполнительные люди, не обладавшие особыми способностями и знаниями: «…птенцов екатерининского гнезда» сменили «гатчинские выходцы» – Аракчеев, Кутайсов, Обольянинов[150] и им подобные.

Павел намеревался облегчить положение крепостных крестьян, издав в 1797 г. «Манифест о трехдневной барщине», который почти не нашел себе практического применения. Последовавший через некоторое время указ запретил продавать крестьян без земли в Малороссии. Впервые крепостные крестьяне должны были принести присягу новому императору наравне с вольными. В то же время количество крепостных при Павле резко возросло: не зная действительного положения вещей, он был убежден, что помещичьи крестьяне живут лучше казенных, и за четыре года своего царствования роздал в частные владения почти 600 тысяч душ казенных крестьян – примерно столько же, сколько его мать за все 34 года своего правления!

Для государя, привыкшего править миниатюрным гатчинским королевством, Российское государство было слишком велико и обильно, слишком расстроено правлением Екатерины. Он хватался за все и не успевал ничего.

Помощников у него не было.

За четыре года Павел внес некоторый порядок в гвардию и армию, упорядочил финансы и правосудие, в некоторой степени облегчив участь народа. Все – и вельможа, и простолюдин – были равны перед «быстрой и скорой» справедливостью императора. Даже Адам Чарторыйский, в целом критически настроенный по отношению к Павлу, не может не признать, что «в его кратковременное царствование русские чиновники допускали менее злоупотреблений, были более вежливы, держались начеку, менее грабили и были менее заносчивы, чем в предыдущее и последующее царствования» [54; 219].

Несмотря на многочисленные «ошибки и глупости», совершенные Павлом за краткое время правления, нельзя не отметить, что руководствовался он всегда только лишь благородными побуждениями и намерениями. Военная и гражданская системы, заложенные Павлом, продолжали существовать и после его кончины, определив направление российской государственности на полстолетия вперед.

«…Я, Я, Я один во всей вселенной!..»

Внешняя политика Павла, как казалось современникам, не отличалась четкостью и продуманностью, а часто зависела от его импульсивного характера, в котором рыцарство парадоксальным образом сочеталось со здоровым прагматизмом. Многие действия императора казались непонятными, а порой и просто безумными. Сам Павел не видел никаких противоречий в собственных поступках и решениях.

В 1800 году, в беседе с датским посланником, Павел разъяснил колебания внешнеполитического курса следующим образом: «Российская политика вот уже три года остается неизменной и связана с справедливостью там, где его величество полагает ее найти. Долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам. Теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то, по крайней мере, по существу, что изменяет положение дела. Он бросил сторонников этой партии, которая и есть австрийская, когда обнаружилось, что справедливость не на ее стороне. То же самое он испытал относительно англичан. Он склоняется единственно в сторону справедливости, а не к тому или иному правительству, к той или иной нации, а те, которые иначе судят о его политике, положительно ошибаются» [40; 82].

Итак, следуя благими путями поисков мировой справедливости, Павел прекратил начатую Екатериной войну с Персией и вышел из антифранцузской коалиции. После того как Наполеон разгромил Австрию, Павел примкнул к союзу с Англией и Австрией, к которому позже присоединилась Турция. Пруссия отказалась участвовать в коалиции, и дипломатические отношения с ней были прерваны. Усилия коалиции и блестящие победы А. В. Суворова не привели к прочному успеху из-за взаимного недоверия союзников и разницы интересов: Павел видел себя защитником рушащихся европейских тронов, а союзники преследовали собственные корыстные цели. Затем Павел поссорился с Англией, захватившей Мальту, находившуюся с 1798 года под покровительством Павла. В 1800 году коалиция окончательно распалась.

Поддавшись влиянию Наполеона, сумевшего сыграть на рыцарских струнах его характера,[151] Павел объединился с Францией против Англии. Интересы России и Франции всегда были близки, и только революция нарушила взаимное притяжение двух стран. Переворот 18 брюмера ознаменовал новую эру в истории Франции, что сразу же оценил Павел, признав законность власти Наполеона – «Нам все равно кто, лишь бы государь законный!» Наполеон, хотя и был консулом республики, продолжал тем не менее традиции абсолютной монархии. И Павел в полной мере осознал этот факт.

В сентябре 1800 года на английские суда, находившиеся в русских портах, было наложено эмбарго. В следующем году Павел решил перейти к наступательным действиям и 12 января 1801 года отправил атаману Донского войска генералу Орлову приказ выступить со всем войском в поход на Индию – поход, которым в драме Мережковского хитрый Пален запугивает простодушную Марию Федоровну, наводя ее на мысль о безумии Павла.

Как мы видим, стремление «вымыть солдатские сапоги в волнах Индийского океана» зародилось задолго до того, как было высказано некоторыми современными российскими политиками.

На самом деле никакого безумия в этой идее не было. Индийский поход вполне сопоставим с египетским походом Наполеона. Русский и французский корпуса должны были действовать согласованно: генерал Массена[152] во главе 35-тысячной французской армии движется по Дунаю, через Черное море, Таганрог, Царицын и Астрахань, где соединится с такой же русской армией, объединенные войска затем направятся в Астрабад и пройдут дальше в глубь Индии. Весь поход должен был продолжаться около полугода.

Впоследствии военные специалисты высоко оценили эту идею: «Нельзя не признать, что по выбору операционного направления этот план был разработан как нельзя лучше. Этот путь являлся кратчайшим и наиболее удобным. Именно по этому пути прошли в древности фаланги пехоты Александра Македонского, а в 40-х годах XVIII века пронеслась конница Гадир-шаха. Учитывая небольшое количество английских войск в Индии, союз с Персией, к заключению которого были приняты меры, и, наконец, помощь и сочувствие индусов, на которые рассчитывали, следует также признать, что и численность экспедиционного корпуса была вполне достаточной» [58; 319–320].

Кроме внешнеполитических целей Павел преследовал и внутренние, в частности, «встряхнуть казачков», ограничить их вольность, для чего на них и были возложены основные тяготы индийского похода. Через месяц с небольшим казаки начали поход числом более 20 тысяч, с пушками, без обоза и припасов. Смерть Павла положила конец походу – Александр тотчас же вернул казаков обратно.

«…я ОДИН во всей вселенной…»

По масштабности преобразований павловское время в несколько окарикатуренном виде напоминало времена Петра I. Но сам Павел мало походил на своего могучего предка: его трость не могла соперничать с петровской дубинкой. Внук Петра Великого и поклонник великого Фридриха, Павел был мелок, заменяя внутреннюю силу насилием. Там, где Петру довольно одного движения брови, Павел впадает в истерику, где Петр – самовластен, Павел – самодурствует.

Не смог Павел усвоить и государственной мудрости собственной матери, умевшей внушать окружающим безусловное повиновение.

Статс-секретарю В. С. Попову,[153] выразившему свое изумление по поводу этого умения государыни, Екатерина ответила так: «Это не так легко, как ты думаешь. Во-первых, мои повеления не исполнялись бы с точностью, если бы не были удобны к исполнению. Ты сам знаешь, с какой осмотрительностью я поступаю при издании своих узаконений. Я разбираю обстоятельства, изведываю мысли просвещенной части народа. Когда я уверена в общем одобрении, тогда выпускаю я мое повеление и имею удовольствие видеть то, что ты называешь слепым повиновением. Но будь уверен, что слепо не повинуются, когда приказание не приноровлено к обычаям и когда в оном я бы следовала одной моей воле. Во-вторых, ты ошибаешься, когда думаешь, что вокруг меня делается все только мне угодное. Напротив – это я, которая стараюсь угождать каждому сообразно заслугам, достоинствам и так далее» [49; 434–435].

Павел же отнюдь не «приноравливал» свои указы к обычаям и следовал исключительно собственной воле. Самоуправствуя, он тем не менее остановил самоуправство вельмож. В этом нет никакого парадокса: по мнению Павла, вся власть, весь закон и все право были сосредоточены в его руках («Здесь– ваш закон!»), остальным оставалось лишь слепо исполнять повеления императора. Если идеальный самодержец, издавая законы, сам же им в первую очередь и следует, то Павел возвел в закон собственный каприз, который должен был исполняться без рассуждения. Наказывая и награждая без разбору, по случайной прихоти, он, как говорили современники, лишил награду сладости, а наказание – стыда.

Не случайна любовь Павла к парадам – их «однообразная красивость» олицетворяла для него идеал военной и общегосударственной организации, каждый из участников был хорошо отлаженной деталью общего механизма, управлял которым император: «…парад есть торжество ничтожества, – и всякий воин, перед которым пришлось потупить взор в день сражения, становится манекеном на параде, в то время как император кажется божеством, которое одно только думает и управляет»[154] [32; 281].

Современник пишет о поведении Павла на военных учениях: «Случалось, что, вырвав эспантон [пику] у офицера, он сам проходил вместо него, как бы испытывая хладнокровие присутствующих, которые должны были сохранять серьезный вид, глядя на эту смешную фигуру, юродствовавшую с каким-то убеждением и во всей силе ничем не укротимой воли» [58; 176].

Стремясь утвердить в стране закон и порядок, Павел сознавал, что меры его непопулярны, считая: «…пусть меня ненавидят за правое дело, чем любят за неправое». Отсутствие гибкости, неспособность к компромиссам только осложняли позицию Павла: там, где Екатерина отступает, побеждая, Павел идет напролом, наживая врагов.

Друзей у него не было.

Ни друзей, ни единомышленников.

Один на один с Богом.

С неимоверной высоты императорского трона, на который он вознесен волею Бога, Павел не видит никакой разницы в своих подданных: все они одинаково равны – и одинаково ничтожны! – перед его величием и властью: «… в моем государстве велик только тот человек, с кем я говорю, и пока я с ним говорю».

Павел искренне не понимает, как могут ему противоречить, опровергать его мнение – ведь он же лучше знает, как надо! Да, впрочем, только он один и знает. Но подданные, словно неразумные дети, не видят своей выгоды и пользы и никак не встраиваются в подготовленные для них Павлом рамочки, его же называя безумцем!

Это убеждение Павла в неразумии подданных уходит своими корнями в глубокую русскую древность, когда принцип «не давать воли малому» господствовал везде и, по словам И. Забелина, «не допускал никаких других понятий о подчиненных, как только о детях, о малолетних или домочадцах, которыми управлять – значило не Ъавать им воли» [19; 65].

По мнению Карамзина, Павел в отношении к самодержавию сделал то же, что якобинцы по отношению к республике: «заставил ненавидеть злоупотребления оного». Карамзину вторит Я. И Санглен – большой специалист по всяческим «якобинцам», руководивший при Александре I Тайной канцелярией: «Павел хотел сильнее укрепить самодержавие, но поступками своими подкапывал под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той же кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно. Это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удержаться не может» [58; 182–183].

«Калигулы последний час..»

К 1801 году общественное недовольство правлением Павла достигло своего апогея. Убеждение в ненормальности императора, старательно культивируемое Паленом и его единомышленниками, распространилось повсеместно, и «все»: высший свет, правящие круги, генералы и офицеры, значительное чиновничество, – все, кто считал себя принадлежащим к мыслящей и правящей части нации, были уверены, что Павел ведет государство к гибели.

Никто не хотел принимать в расчет, какое запущенное хозяйство досталось Павлу после матери, как мало мог он успеть за четыре с небольшим года, пытаясь разрешить одновременно множество разных дел и погрязая в мелочах.

Тем не менее основания к беспокойству были. Противоречивая экономическая политика Павла, соединявшая в себе стремление ограничить расходы с безумными неоправданными тратами, привела к опустошению казны.

Об этом красноречиво свидетельствует Г. Р. Державин, бывший в то время в должности государственного казначея: казна «так безмерными издержками истощена была и беспрестанно истощалась, что недоставало не токмо означенных казначейством сумм, но самых давних недоимок и долгов казенных, на счет коих принуждены были печатать новые ассигнации и удовлетворять императора, который не хотел верить, что казна его в крайнем недостатке.

В два месяца тогда сверх всех штатных и остаточных сумм издержано было более 6 миллионов рублей как на посылку в Индию донских казаков, на строение Казанской церкви и прочие подобные затейливые издержки, так что наконец по не вступлению в полном количестве ассигнованных доходов на военный департамент стали оказываться в оном недостатки, которые наполнить никоим образом было неоткуда».[155]

Но вот взгляд со стороны на правление Павла.

Свидетельствует современник – прусский агент, трезво смотрящий на вещи и не склонный идеализировать русского царя: «Император Павел создал в некотором роде дисциплину, регулярную организацию, военное обучение русской армии, которой пренебрегала Екатерина I. Даже его расточительность, благодаря которой плохо управляемые богатства переходят в руки людей, заинтересованных в том, чтобы лучше с ними обходиться, приведет к увеличению населения благодаря прогрессу культуры, и казна не пострадает от этого, а наоборот, это ей пойдет на пользу благодаря увеличению числа земель, обложенных налогом, и увеличению косвенных налогов из-за появления новых богатств; и Россия, уже удивительная по своим размерам, своему плодородию, столь мало оцененному, благоприятным положением для оборонительных и наступательных действий быстро возродится» [58; 86].

Не вдаваясь в тонкости внешней политики и сложности экономики, общество в целом более всего недовольно было ограничениями частной свободы, мелочным контролем императора над подданными, которым требовалось прилагать слишком много усилий, дабы подлаживаться к вспыльчивому и непредсказуемому нраву Павла.

Общее настроение, владевшее обществом, образно выразил в своих воспоминаниях Вигель: «Вдруг мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкой, одетым, однако ж, в мундир прусского покроя с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух Средних веков; Версаль, Иерусалим, Берлин были его девизом, и, таким образом, всю строгость военной дисциплины и феодального самоуправления умел он соединить в себе с необузданною властию ханскою и прихотливым деспотизмом французского дореволюционного правительства» [8; 77].

Не понимая и не желая понимать идей и устремлений императора, предчувствуя скорый и неизбежный конец его царствования, каждый думал прежде всего о собственном благополучии, стараясь, что называется, наловить побольше рыбки в мутной воде. В обществе торжествовал «просвещенный цинизм»: «Крайний эгоизм овладел всеми, – пишет В. П. Кочубей[156] С. Воронцову в апреле 1799 года, – каждый заботится только о себе <говоря>: «Нужно будет завтра позаботиться, чтобы мне дали крестьян». С места уходишь с крестьянами, снова поступаешь на место и получаешь новых крестьян. Это хитрость, которая проделывается каждый день» [58; 207].

Миф о сумасшедшем тиране, правление которого гибельно и ужасно, обрастая анекдотами и слухами, рос подобно снежному кому. И чем безумнее, чем страшнее делался образ Павла, тем более оправдывали себя заговорщики и будущие убийцы, принимая вид спасителей Отечества.

Даже добрые поступки ставились Павлу в вину! Император Павел, – пишет Адам Чарторыйский, «царствовал порывами, минутными вспышками, не заботясь о последствиях своих распоряжений, как человек, не дающий себе труда взвесить все обстоятельства дела, который приказывает и требует только немедленного исполнения своей воли…

Это было настоящее царство страха, и в конце концов его ненавидели даже за добрые его качества, хотя в глубине души он искал правды и справедливости и нередко в своих гневных порывах он карал справедливо и верно. Вот почему в его кратковременное царствование русские чиновники допускали менее злоупотреблений, были более вежливы, держались начеку, менее грабили и были менее заносчивы, чем в предыдущее и последующее царствования.

Но это правосудие императора, воистину слепое, преследование правых и виноватых, карало без разбора, было своевольно и ужасно, ежеминутно грозило генералам, офицерам, армии, гражданским чиновникам и в результате вызывало глухую ненависть к человеку, заставлявшему всех трепетать и державшему их в постоянном страхе за свою судьбу. Таким образом, заговор можно было назвать всеобщим: высшая аристократия, дворянство, гвардия и армия, среднее сословие, ремесленники, словом, все население столицы, а также помещики, чиновники и купечество – все трепетали, все чувствовали невыносимый гнет его жестокого самовластия и утомились под влиянием страха» [54; 219].

Это всеобщее «утомление» кажется теперь, спустя столетия, несколько преувеличенным. Тот, кто давал себе труд вникнуть в особенности характера императора, честно исполнял службу и не знал за собой никакого греха, Павла нисколько не боялся и говорил с ним прямо и смело, как, например, тот же Николай Саблуков или Август Коцебу: «Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твердости и справедливости его характера. То были большей частью меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платьях возбудило против него всеобщую ненависть» [54; 295].

Павел, подозрительный по натуре, не мог не чувствовать опасности, но Пален умело отводил его подозрения, не стесняясь прибегать к прямой лжи и обману. Ощущая постоянно всеобщее недовольство, находя измену там, где ее и не бывало, Павел становился все более нервным, резким и эксцентричным.[157]

Профессор Эпинус, знавший Павла еще ребенком, говорил: «Голова у него умная, но в ней есть какая-то машинка, которая держится на ниточке. Порвется эта ниточка, и тут конец уму и рассудку» [15; 212]. К началу 1801 года «машинка» работает на пределе возможностей.

«Рука предательства»

Заговор созрел еще в 1800 году. В числе организаторов, кроме Палена, современники называют Осипа Михайловича Де Рибаса[158] и графа Никиту Петровича Панина – племянника Никиты Ивановича Панина, воспитателя Павла.[159] Вряд ли возможно сейчас, по прошествии времени, установить, кто именно первым огласил идею устранения Павла, – опыт предыдущих дворцовых переворотов давал богатую пищу для размышлений и планов.

Адам Чарторыйский следующим образом характеризует инициаторов заговора: Панин и Пален «были, несомненно, в то время наиболее выдающимися и способными людьми в империи, среди правительства и двора. Они были, несомненно, дальновиднее и умнее всех остальных членов совета Павла, в состав которого они оба входили.

Они сговорились между собою и решили привлечь на свою сторону Александра. Как люди благоразумные и осторожные, они поняли, что прежде всего им необходимо заручиться согласием наследника престола и что без его одобрения такое опасное предприятие, в случае неудачи, может окончиться для них крайне плачевно.

Будь на их месте люди молодые, увлекающиеся и преданные делу, они непременно бы поступили иначе: не вмешивая в такое дело сына, где вопрос идет о низвержении отца, они пошли бы на смерть, пожертвовав собою ради спасения отечества, дабы избавить будущего государя от всякого участия в перевороте. Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или беззаветной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи» [54; 216].

В 1800 году О. М. Де Рибас умер, а Н. П. Панин был выслан из Петербурга. Таким образом, главной фигурой стал Пален. Как считали современники событий, с Паленом во главе революция была легка – без него почти невозможна.

Он держал в своих руках все нити и до самого последнего момента практически никого не посвящал в свои планы. Это было поведение хитрого и благоразумного человека, так как положиться ему было не на кого: «Офицеров очень легко было склонить к перемене царствования, – пишет Ланжерон, – но требовалось сделать очень щекотливый, очень затруднительный выбор из числа 300 молодых ветреников и кутил, буйных, легкомысленных и несдержанных; существовал риск, что заговор будет разглашен или, по крайней мере, заподозрен, как это и случилось в действительности, что и заставило ускорить момент катастрофы…» [54; 133–134].

В драме Мережковского названы практически все известные участники событий 11 марта. Это – Платон, Николай и Валериан Зубовы, Ф. П. Уваров, П. А. Талызин, офицеры Л. И. Депрерадович, В. М. Яшвиль, И. А. Аргамаков.[160]

Они представляют собой разношерстную толпу людей, не связанных между собой никакой общей идеей, кроме идеи устранения Павла. Красочная картина пирушки заговорщиков накануне убийства показывает их полную разобщенность: кто ратует за Конституцию, а кто – за «фараончик с макашкою», кому главное – свобода, а кому – круглые шляпы да фраки.

Единственный активный персонаж среди толпы мятущихся духом, не уверенных ни в чем заговорщиков – Леонтий Леонтьевич Беннигсен,[161] роль которого и в реальных событиях была весьма велика, впервые появляется как «deus ex machine» только в конце 4-го действия, чтобы увлечь за собой сомневающихся и трусящих героев. Этот «длинный Кассиус», как назвал его И. В. Гёте, – живое орудие Палена, шпага в его руках.

Главной задачей Палена было вынудить Александра дать одобрение действиям заговорщиков. Александр колебался. Пален, лавируя между императором и наследником, пугал обоих друг другом, вынуждая действовать. Он не гнушался никакими средствами: «Я… так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, представляя ему на выбор – или престол, или же темницу, и даже смерть, что мне, наконец, удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность…» [54; 135].

Только представим себе императора и наследника в кругу семьи, обедающих за одним столом: отец уверен, что сын покушается на его жизнь, сын считает, что отец готов заключить его в крепость!

Пален не постеснялся даже дать заведомо ложную клятву, действуя по принципу «цель оправдывает средства»: «Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и обнадежил его намерения, хотя был уверен, что они не исполнятся»[162] [54; 135].

Убийство

В России все тайна и ничто не секрет. Никто ничего не знал до самого последнего момента, когда настала пора решительных действий. О заговоре знали все.

«Однажды вечером (10 марта 1801 года), – вспоминает император Николай Павлович, которому о ту пору было всего 5 лет, – был концерт в большой столовой; мы находились у матушки; мой отец уже ушел, и мы смотрели в замочную скважину, потом поднялись к себе и принялись за обычные игры. Михаил, которому было тогда три года, играл в углу один в стороне от нас; англичанки, удивленные тем, что он не принимает участия в наших играх, обратили на это внимание и спросили, что он делает? Он не колеблясь отвечал: «Я хороню своего отца!»» [35; 144].

Устами младенца.

Общество всеми силами приближало трагическое событие – сознательным и неосознанным желанием, сочувствием, страхом и надеждой на перемену правления, о неизбежности этой перемены не могли не думать все.

Убийство императора было подробно описано впоследствии как его участниками и свидетелями, так и современниками, питавшимися слухами: «Трудно себе даже представить все разговоры, – пишет княгиня Доротея Ливен, – в ту пору свободно обращавшиеся в столице. Не только никто из заговорщиков не таился в совершенном злодеянии, но всякий торопился изложить свою версию о происшедшем и не прочь был даже в худшую сторону преувеличить свое личное соучастие в кровавом деле» [54; 195].

По сохранившимся до наших дней немногочисленным письменным свидетельствам историки разобрали чуть ли не по минутам, кто куда шел и что делал, писатели – от Александра Дюма до Ольги Форш – красочно изобразили трагедию, многие подробности и детали которой так и остались неизвестными для нас, но никому не удалось показать более яркую и впечатляющую картину цареубийства, чем та, которую величественным ямбом создал Александр Пушкин в оде «Вольность»:

  • Когда на мрачную Неву
  • Звезда полуночи сверкает
  • И беззаботную главу
  • Спокойный сон отягощает,
  • Глядит задумчивый певец
  • На грозно спящий средь тумана
  • Пустынный памятник тирана,
  • Забвенью брошенный дворец —
  • И слышит Клии страшный глас
  • За сими страшными стенами,
  • Калигулы последний час
  • Он видит живо пред очами,
  • Он видит – в лентах и звездах,
  • Вином и злобой упоенны,
  • Идут убийцы потаенны,
  • На лицах дерзость, в сердце страх.
  • Молчит неверный часовой,
  • Опущен молча мост подъемный,
  • Врата отверсты в тьме ночной
  • Рукой предательства наемной…
  • О стыд! О ужас наших дней!
  • Как звери, вторглись янычары!..
  • Падут бесславные удары.
  • Погиб увенчанный злодей.

Сцена убийства воссоздана Д. Мережковским вполне правдоподобно: как вошли, как искали за ширмами, как убивали. Кто душил, кто ударил – кулаком ли, табакеркой… Бесславные удары.

В конце полузадушенный Павел умоляет:

«Ради Бога! Ради Бога! Помолиться!»

Помолиться не дали.

Умирает Павел с именем Александра на устах – об этой подробности не сообщал никто из современников.[163] Гениальная придумка Мережковского – этот стон умирающего отца о любимом первенце, наследнике, предателе.

Услышит ли Александр, беспокойно мечущийся сейчас в своих покоях, голос отца? Голос своей совести: «После. После. всю жизнь. всегда – каждый день, каждый час, каждую минуту – тоже, что сейчас вот – это – и больше ничего. Как с этим жить, как с этим царствовать?.. Годы пройдут, вечность пройдет, а это – никогда, никогда!..»

«Полно, сударь, ребячиться, – скажет ему циник Пален, – пора и царствовать».

Словно на плаху, взойдет император Александр I на трон – «дедушкины убийцы позади, батюшкины убийцы впереди» – «Государь император скончался апоплексическим ударом. Все при мне будет, как при бабушке.»

Замечательна скорость распространения известий о сем трагическом событии: заговорщики разослали приказ по заставам никого в город не пускать, и обозы, застрявшие на подходах к городу, послужили как бы живыми проводниками телеграфа слухов, так что уже через два часа после убийства Павла новость дошла до родственника Н. И. Греча, жившего за 70 верст от столицы, куда обычным порядком ехать надо было по весенней распутице не менее десяти часов! [15; 136].

Загримированное тело Павла – на шее платок, на голове шляпа – будет выставлено, как положено, для торжественного прощания. За десять дней у гроба пройдет около 100 тысяч человек.[164]

23 марта 1801 года Павла похоронят в Петропавловском соборе.

Если накануне событий 11 марта столица выглядела вымершею – всё словно бы затаилось в ожидании неизбежно надвигавшейся трагедии, – то известие о кончине ненавистного императора, подобно катализатору, вызвало такую быструю и бурную реакцию, что она могла бы показаться даже неприличной.

Еще доктора и гримеры трудились над телом убиенного императора, а в городе уже «появились прически a la Titus, исчезли косы, обрезались букли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы. Дамы также, не теряя времени, облеклись в новые костюмы, и экипажи, имевшие вид старых немецких или французских attelages, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и с форейторами (что было строго запрещено Павлом), которые с обычною быстротою и криками понеслись по улицам. Это движение, вдруг сообщенное всем жителям столицы, внезапно освобожденным от строгостей полицейских постановлений и уличных правил, действительно заставило всех ощущать, что с рук их, словно по волшебству, свалились цепи и что нация, как бы находившаяся в гробу, снова вызвана к жизни и движению» [54; 94].

Таково «дней Александровых прекрасное начало».

Положение юного императора было двусмысленным. Возведенный на трон убийцами отца, он не мог ни карать их, ни миловать. Они же, в свою очередь, пишет Адам Чарторыйский, «даже давали понять, что удаление и недовольство могут быть опасны для Александра и что из чувства благодарности, а равно из благоразумия ему следует окружить себя теми лицами, которые возвели его преждевременно на высоту престола и на которых он должен смотреть, как на самый верный и естественный оплот. Такое рассуждение, довольно естественное в России, традиционной стране дворцовых переворотов, не произвело, однако, желаемого впечатления на Александра. Да и странно было бы предположить, чтобы он мог когда-нибудь сочувствовать убийцам своего отца (которого он все-таки любил, несмотря на его недостатки) и добровольно предаться в их руки» [54; 211].

Современники понимали сложность положения Александра. Прямолинейный и честный Державин даже предпринял некоторые меры, должные, как ему казалось, укрепить репутацию нового императора: «.Державин, по ревности своей и любви к отечеству желая охранить славу наследника и брата его Константина, которых порицали в смерти их отца, и тем укоризну и опасность отвратить империи, написал бумагу, в которой советовал хотя бы видом одним произвесть следствие, которым бы обвинение сгладить с сих принцев и наказать преступников хотя только удалением на время из столицы, потому что ужасный их подвиг, впрочем непростительный, предпринят был единственно для спасения отечества от такого самовластного и крутого государя, который приводил его своим нравом к гибели; с которой бумагой и ездил три раза во дворец; но был приближенными, которые его держали, так сказать, в осаде, не допущен» [17; 220–221]. Несмотря на советы Державина и Лагарпа, следствие производить Александр не рискнул.

Судьба главных заговорщиков такова:

Пален, как мы знаем, будет отправлен в отставку менее чем через месяц.

Стоявший у истоков заговора Н. П. Панин, во время трагических событий пребывавший в Москве, будет сначала призван на службу и приветливо принят императором, но уже в октябре уволен в отставку с повелением путешествовать три года за границей. Еще в мае он напишет Александру: «Если Вы считаете меня виновником такого дела, которое предосудительно для Вашей славы, то мое присутствие здесь может быть только неприятным. Я готов Вас от него избавить. Но я унесу с собой и в могилу убеждение, что, осмелившись первый развернуть перед Вашими глазами картину тех ужасных опасностей, которые грозили России, я послужил моему Отечеству» [7; 629].

Беннигсен на другой день после убийства будет назначен начальником Михайловского замка. Отличится в наполеоновских войнах, в 1813 году получит титул графа и умрет в 1826 году. На старости лет он женится в четвертый раз на молоденькой польке, которая будет изводить его милой шуточкой, говоря: «Мой друг, ты знаешь новость? – Что такое? – Император Павел скончался!» [7; 627].

ИМЯ ЗВЕРЯ

Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание. Для существа нравственного нет блага без свободы; но эту свободу дает не государь, не парламент, а каждый из нас самому себе, с помощью Божией. Свободу мы должны завоевать в своем сердце миром совести и доверенностью к Провидению.

Н. М. Карамзин. Мысли об истинной свободе

Российская государственность строилась по особым принципам. Отличие России от Европы отражено даже в языке. Тот термин, что мы переводим словом «государство», в европейских языках имеет несколько иной смысл. Французское «etat», английское «state», немецкое «Staat» и испанское «estado» восходят к латинскому термину «status» – положение, состояние, то есть – нечто незыблемое, неизменная данность. Изначально этот термин относился к составляющим общество сословиям, каждое из которых обладало собственными неотъемлемыми правами, а затем название было перенесено на все сообщество в целом.

В словаре В. Даля термин «государство» произведен от слова «государь» и определяется как, во-первых, «государствование, власть, сан и управление государя» и, во-вторых, как «царство, империя, королевство, земля, страна под управлением государя». В новейших словарях, конечно, термин толкуется несколько иначе, но если исходить из этимологии самого слова, то смысл именно таков: «государство» в русском понимании выросло, как дерево из зернышка, из власти «государя», а не образовано путем организации в сообщество отдельных сословий.

Из всех форм правления только монархия – исторически и идейно – так тесно связана с религией. Главная идея самодержавной власти была осмыслена еще Иосифом Волоцким и разработана Иваном Грозным: царей и князей «Бог посади в себе место на престоле своем». Он первым из московских государей почувствовал себя царем в настоящем библейском смысле – помазанником Божьим. Как пишет В. Ключевский, это стало для него политическим откровением, и с той поры его царственное «Я» сделалось для него святыней, и в помыслах своих он создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти – «Я, царь и великий князь всея Руси, в своих холопех волен».

Однако идея самодержавной власти, изложенная Иваном Грозным, исходит скорее из Ветхого завета – Н. Н. Алексеев даже назвал теорию Грозного «языческим монархизмом». Грозный считал, что земное государство построено как копия государства небесного, а царь земной замещает на земле Бога, будучи поставлен на престол не для того, чтобы только справедливо судить, но – главным образом – для того, чтобы бороться с «безумием злейших человеков лукавых», которых государь должен карать, поощряя «человеков добрых».

Царь есть «гнев венчанный» и в то же время – жертва за грехи народа. Власть возложена на него свыше, как некий крест, как служение. Это означает не только то, что он является «проводником» божественных законов добра и справедливости, но и то, что всякая власть ответственна перед Богом («царь земной под царем небесным ходит»). Ответственность царя перед Богом для верующего человека вполне реальна, так же реальна царская власть над подданными: «Досель русские владетели не допрашиваемы были («неисповедуемы») ни от кого, но вольны были своих подвластных жаловать и казнить, а не судились с ними ни перед кем» [49; 238].

Ответственность царя двоякая: перед народом он представляет власть Божию, перед Богом представляет народ. Эта взаимосвязь столь крепка, что за царские грехи наказывается народ («за царское согрешение Бог всю землю казнит, за угодность милует»), причем царский грех оценивается Господом более жестко и сурово – «народ согрешит – царь умолит, а царь согрешит – народ не умолит».

Новозаветное христианство четко отделяет власть божественную от власти земной: «Богу – Богово, Кесарю – кесарево». Христианство, как писал Н. Бердяев, не отрицает царства Кесаря, а признает его как особую сферу бытия, отличную от Царства Божьего, но для целей Царства Божьего нужную. Церковь Христова имеет свою собственную основу, независимую от стихий этого мира, она живет по своему собственному закону духовного бытия: если царство Кесаря принадлежит времени, то Царство Божье принадлежит вечности. Именно поэтому любая светская власть, не освященная божественной благодатью, в понимании ортодоксального христианства грешна при любых обстоятельствах, а человек, искренне уверовавший во Христа, не может поклоняться царю, как Богу. Основная политическая мысль евангельской проповеди та, что власть правомерна только тогда, когда в ее основе – служение и жертва.

Первые Отцы Церкви утверждали, что царь поставлен Богом над человеками только для справедливого суда. Как пишет Н. Н. Алексеев, они «считали правовое истолкование монархии – именно взгляд на царя как на связанную правом высшую должность – единственно подобающей христианству теорией царской власти. Или в современных терминах, они считали совместимым с Христовым учением взгляд на царство как на государство правовое» [2; 57]. Царские приказы и повеления следует исполнять, пока они не вступают в противоречие с божественными заповедями, а бояться надлежит одного только Бога.

Идеи Ивана Грозного нашли свое продолжение в теориях Н. М. Карамзина, создавшего наиболее цельный образ идеального русского государя – строгого и доброго отца, мудрого и осторожного водителя своих детей, крепкого в православной вере и отстаивании заветов старины; позже – в сформулированной графом С. С. Уваровым триаде – «Православие, Самодержавие, Народность».

Д. Хомяков, раскрывая формулу Уварова, утверждал, что самодержавие является частью духовного организма русского общества: «Самодержавие есть олицетворенная воля народа», а власть – не право или привилегия, а обязанность, которую несет одно лицо, освобождая тем самым весь народ от этого бремени, поэтому «царь совершает великий подвиг самопожертвования для целого народа».

Л. А. Тихомиров, обобщив концепцию Грозного, объявил ее идеалом, вытекающим из чисто православного понимания жизни. Из этой главной идеи Грозного Тихомиров вывел основные принципы царской власти, и первый из них – самообладание, ибо, не управляя собой, нельзя править другими. Другие важные принципы – умеренность, справедливость, законность, осознание своего долга. Царь не может злоупотреблять своей властью, из личных побуждений заменяя ее произволом, так как он – только исполнитель высшей воли, орудие Божественного правосудия.

Царь, как верховный правитель, призван контролировать соблюдение законов и правил подданными. В этом состоит его долг и обязанность. Хотя самодержавная власть сама издает законы, она также должна им подчиняться и охранять до тех пор, пока не изменит или не отменит их. «Закон есть совесть верховной власти, – пишет Л. А. Тихомиров, – царь – как бы машинист, следящий за ходом одухотворенной машины, и обращаться с ней произвольно не может, ибо это означает спутать все части механизма, а затем и взорвать и саму машину» [49; 431–432].

Поскольку самодержавная власть сниспослана Богом, а не делегирована народом, то не существует права на власть, а лишь обязанность власти. В идеале царская власть должна быть духовно подчинена церкви, а царь обязан руководствоваться не собственной волей, но Божьей. Главным условием прочности самодержавного правления является единство верований царя и народа.

Такова теория.

Но если мы вспомним историю России – всю череду царей и правителей, самозванцев и фаворитов, заговорщиков и прямых преступников, всю чехарду придворной суеты, происходящей на вершине высокой пирамиды власти, в основании которой огромная, живущая своей жизнью народная масса,[165] выплескивающая свое возмущение в виде мятежей и бунтов, – мы увидим, что реальная жизнь далеко не всегда укладывалась в рамки монархической теории.

Московские государи получили идеологическое обоснование своей власти не только от Византии, но и от восточной языческой монархии. С XV века самой мощной струей в «потоке» складывавшейся российской государственности стала азиатская, ордынская традиция – соединившись с византийской, она придала русской власти форму самодержавия, объединившего в себе функции и царя земного, и царя небесного – в отличие от Запада, где существовал некий диалог на равных между светской властью и церковью – пусть даже полный конфликтов и противоречий. Если в средневековой Европе взаимоотношения государства и церкви складывались по типу «двух мечей» – папы и императора, то для России характерна модель, не предполагавшая ни ограничения, ни разделения светской власти.

Россия, по словам Владимира Соловьева, выбрала царство Кесаря – царство Ксеркса, а не Христа: на ордынско-византийском «фундаменте» было построено государство-храм, в котором христианство, признающее свободу и независимость личности, стало религией господства над личностью. В XV–XVI веках в общественном сознании складываются и укрепляются идеи о неограниченности и самостоятельности верховной власти. По словам Н. М. Карамзина, самодержавие укоренилось изнутри. Всякая власть была излиянием власти монарха, и никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловать. Имущество и самая жизнь зависели от царского произвола, и самым почетным титулом в России стало звание царского слуги.

Власть московского государя имела ярко выраженный патримониальный характер, имея прямое происхождение из вотчинной власти XIV–XV веков. Как в свое время удел и вотчина были наследственной собственностью князя, так и Московское государство, и постепенно вся Русская земля стали как бы царской «вотчиной». Иван Грозный считал себя владельцем своей земли, и подданные воспринимали государство как хозяйство государя (вспомним ответ Николая II на вопрос всероссийской переписи – в графе «род занятий» он написал: «Хозяин земли русской»).

Н. Н. Алексеев отмечал, что на протяжении веков в политическом сознании народа идея государства сливалась с лицом государя, как в частном общежитии домохозяин юридически сливается со своим домом. Таким образом, в России политическая власть представляет собой как бы продолжение права собственности. Тип правления в России – патриархальный, отеческий по своей природе (отсюда – «отечество», «отчизна»), при котором, по образному выражению В. О. Ключевского, «государство пухло, а народ хирел».[166]

Воля монарха как «отца» своего народа стоит над юридическим законом, и вместо государства правового строится «государство правды» – «государство литургическое» (П. Б. Струве), призванное защищать чистоту веры и спасать души подданных. Категория «правды» как бы подменила собой категорию «права» и сделала последнюю необязательной: еще в XI веке митрополит Илларион учил, что «правда» есть и истина, и добродетель, и справедливость, и закон.

Чрезвычайно важным принципом стабильности государства является наследственный характер монархии – именно такая власть «по старине» считается властью, ниспосланной Богом. Только при наследственной монархии сохраняется преемственность идеалов православия, которым монарх должен соответствовать и сохранять верность.

Принцип наследования разрабатывался и юридически уточнялся на протяжении веков. Реальное его воплощение напрямую зависело от воли того или иного монарха, от объективных обстоятельств, лишавших правящего государя прямых наследников – как и было в случае царя Федора Ивановича, бездетность которого привела к многолетним династическим распрям и смутам.

Принцип наследования власти многократно нарушался и после недолгого царствования Бориса Годунова – мы видим множество тому примеров, начиная с воцарения Михаила Романова и вплоть до правления Александра II.

Вне традиционной «очереди» престолонаследия стал царем Петр I – вместо болезненного старшего брата Ивана. После Петра, не успевшего, как известно, назначить наследника, последовательно правили: супруга Петра Екатерина I (законным наследником был Петр II – сын царевича Алексея, последний представитель Романовых по мужской линии), затем – Анна Ивановна, племянница Петра I (Тайный совет презрел завещание, оставленное Екатериной в пользу своих дочерей). Анна Ивановна передала престол по завещанию сыну своей племянницы – Ивану Антоновичу, регентами при котором были сначала Бирон, а затем Анна Леопольдовна. В результате дворцового переворота на престол взошла Елизавета Петровна, назначившая преемником своего племянника Петра III, свергнутого затем Екатериной II. Только к концу XVIII века Россия становится наследственной монархией по закону, а не по завещанию самодержца: 5 апреля 1797 года Павел I издал Акт о престолонаследии, упорядочив механизм передачи власти и внеся тем самым реальные конституционные начала в российскую государственность.

Последним нарушением порядка наследования было отречение после смерти Александра I его законного преемника Константина в пользу Николая I. Эпоха дворцовых переворотов и заговоров отошла в прошлое – Россия вступила в эпоху династической стабильности, продлившуюся, однако, менее ста лет.

Проблемы власти и роли личности в истории занимали не только историков, но и литераторов – и даже, может быть, в гораздо большей степени, чем историков. Сколько прозаических и поэтических произведений, так или иначе затрагивающих эти вопросы, создано на протяжении веков – от античной трагедии и «Короля Лира» В. Шекспира до «Маленького принца» А. Сент-Эк-зюпери!

Драмы А. К. Толстого и Д. С. Мережковского показали нам три примера нарушения принципов государственной власти, приведших к катастрофическим последствиям в обществе. Две исторические ситуации, два царя – Федор и Павел – наследовавших власть, «родившихся во власти». Третий персонаж – Борис Годунов – правитель, потом царь. Он власть «захватил» или же – в зависимости от точки зрения – был на нее «избран».

Оба драматурга писали, как выразился Алексей Толстой, «не отступая от указаний истории, но пополняя ее пробелы», поэтому их персонажи, хотя и носят имена исторических личностей, все же в большей степени порождения фантазии авторов, чем реальные герои российской истории. А. К. Толстой полагал, что обязанность автора – быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы в них не было внутренних противоречий: главный закон писателя – человеческая правда, а исторической правдой он не связан.

Эпоха Ивана Грозного и Смутного времени занимает особое место в творчестве А. К. Толстого. Он считал, что царствование Грозного было пагубным для нашей истории и привело к формированию таких отрицательных черт русского национального характера, как бессловесная покорность, пассивность, страх перед властью.

Пришедший после Грозного на престол кроткий царь Федор не сумел исполнить свой царский долг и все государственные заботы и ответственность переложил на другие плечи. В этом и есть его вина – ибо царь не может отличаться одной только кротостью и не должен жить как частное лицо: «Всегда царям подобает быть обозрительными: овогда кротчайшим, овогда же ярым; ко благим убо милость и кротость, ко злым же ярость и мучение; аще ли сего не имеет – несть царь!» – говорил Иван Грозный. Спасая собственную душу, Федор забыл о душах своих подданных: «Иное дело свою душу спасать, иное же о многих душах и телесех пещися» [49; 236].

Образ Бориса Годунова у А. К. Толстого в большей степени, чем образ царя Федора, опирается на концепцию Н. М. Карамзина, который интерпретирует постигшую Бориса катастрофу как роковое возмездие за совершенное им преступление. Если же не ставить Борису в вину убийство царевича Дмитрия, то главное его преступление – самовольный захват власти и непомерная гордыня.

Сам А. К. Толстой постепенно изменил свое отношение к Годунову, сумев преодолеть недоверие и неприязнь, так как осознал, что, «восходя к власти», Борис руководствовался прежде всего интересами государства, а не своими собственными.

Со смертью царя Федора династия Рюриковичей прервалась, и преемник был необходим. Идея о наследственном характере власти не была оформлена законодательно, но она была традиционно сильна и довлела сознанию и царствующих особ, и их подданных: согласно понятиям того времени, наследовать престол должен был человек самого древнего и знатного рода.

Борис Годунов выдвинулся не по знатности рода, а исключительно благодаря личным качествам: практичному уму, деловой сметке, богатым дарованиям – благодаря той харизме, которая и способствует «выдвижению во власть». Все понимали, что только он один может управлять государством – фактически он и управлял еще при Федоре Ивановиче. Как ни были родовиты Шуйские, Мстиславские и Голицыны – к управлению они способны не были. Вопреки традициям, Борис был призван на царство. Можно говорить, что он ловко и умело добивался этого – и получил в конце концов вожделенную власть. В последней части трилогии замысел А. К. Толстого раскрывается полностью – драма, которая начинается венчанием Бориса на царство, представляет собой гигантское падение, оканчивающееся смертью Бориса, который понимает, что его преступление было ошибкой:

  • От зла лишь зло родится – все едино:
  • Себе ль мы им служить хотим иль царству —
  • Оно ни нам, ни царству впрок нейдет.

Но если мы предположим, что Борис все же не виновен в смерти царевича, то можно сказать – его возвышение произошло волею судьбы, стечением обстоятельств, при которых даровитый и талантливый человек вынужден был взять на себя ответственность в безвыходной ситуации и исполнять свой долг перед людьми и Богом так, как он его понимал.

Но в том-то и беда харизматического лидера, что ему постоянно приходится, говоря современным языком, «работать на имидж» – заботиться о поддержании своего авторитета, своей успешности, ибо любая его неудача как руководителя, любой промах или случайная ошибка заставляют подданных сомневаться в руководителе, а долгая полоса неудач может привести к утрате харизматического авторитета, что и произошло с Борисом Годуновым. Правда, следует признать, что авторитет Годунова был поколеблен в значительной степени уже после его смерти для оправдания всех последующих событий и перипетий борьбы за царский престол.

Могут ли преступные средства быть оправданы высокой целью? – эту вечную проблему пытается решить и Д. С. Мережковский в пьесе «Павел I». Именно правление Павла со всей яркостью показало опасность самодержавия, обладающего абсолютной властью и над собой не имеющего никакого контроля – ни конституционного, ни божественного, когда самые благие устремления самодержца приводили к удручающим последствиям в обществе.

Д. С. Мережковский, опираясь на изданные к тому времени мемуары современников трагических событий (большинство которых имело своим источником рассказы заговорщиков, желавших оправдать себя перед историей), в своей пьесе усугубил мрак павловского царствования, отринув то доброе начало, которое все же присутствовало в императоре. Павел в драме Мережковского – некий облеченный властью автомат, с «машинкой» в голове, висящей на тоненькой ниточке. Стоит ниточке порваться – и конец. Фантасмагорическое царствование завершается трагедией. Воздействие драмы Мережковского было столь сильно, что его концепция стала традиционной и нашла свое отражение в произведениях многих последующих литераторов (например, «Подпоручик Киже» Ю. Тынянова).

Император Павел представляет собой яркий пример человека с завышенной самооценкой: он переоценивал свои способности главы государства и политика, не замечая – да и не желая замечать! – реакции общества на свои действия. Правление его воспринималось обществом как бессмысленное, даже безумное[167] и опасное, тогда как он сам считал его продуманным и целесообразным. Обижаясь на подданных, как на неразумных детей, он повторял ошибки и усугублял недовольство, продвигаясь прямой дорогой к гибели.

Хорошо помня о власти над народом, он забывал про ответственность перед Богом, руководствуясь в своих поступках прежде всего личной прихотью и произволом. И если главной связующей нитью между монархом и подданными является религиозное чувство, искренняя вера – причем вера одна и та же, то эту нить Павел разорвал сам, заигрывая с католицизмом.[168]

Павел вступил на престол в то благоприятное для самодержавия время, когда, как пишет Н. М. Карамзин, «ужасы Французской революции излечили Европу от мечтаний гражданской вольности и равенства… Но что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления оного. По жалкому заблуждению ума и вследствие многих личных претерпленных им неудовольствий, он хотел быть Иоанном IV; но россияне уже имели Екатерину II, знали, что государь не менее подданных должен исполнять свои святые обязанности, коих нарушение уничтожает древний завет власти с повиновением и низвергает народ со степени гражданственности в хаос частного естественного права» [28; 395].

Век Просвещения с его культом разума и отрицанием Божественного посеял то зерно сомнения, из которого со временем выросли идеи Д. С. Мережковского, перевернувшего «с ног на голову» мысль о происхождении самодержавной власти: не Бог, а Антихрист коронует правителей земных. Мережковского не устраивает то «разделение труда», которое принято в историческом христианстве: «Богу – богово, Кесарю – кесарево».

«Но ежели Христос не идеально и бесплотно, а реально и воплощено есть Царь на земле, как на небе; ежели истинно слово Его: Се, я с вами, до скончания века. Аминь, – утверждает Мережковский в статье «Революция и религия», – то не может быть иного Царя, иного Первосвященника, кроме Христа, сущего до окончания века с нами и в нас, в нашей плоти и крови, через таинство плоти и крови». «На место» Христа на земле может встать только Антихрист: «В этом смысле всякий «наместник» Христа – самозванец Христа, Антихрист».

Но как же существовать обществу, как жить людям, если всякая власть – не от Бога. Что же тогда? Какая власть может быть на земле?

«Да всем будет один Царь на земле и на небе – Христос – это чаяние русских искателей Града Грядущего неосуществимо ни конституционною монархией, ни буржуазной республикою, о которой мечтали тогдашние, – ни даже республикою социал-демократическою, о которой мечтают нынешние революционеры, – пишет Мережковский в 1907 году, – оно осуществимо только абсолютною безгосударственностью, безвластием, как утверждением Боговластия» [34; 659].

Абсолютная безгосударственность вряд ли достижима в человеческом обществе – воля к господству и воля к подчинению тесно переплетены в человеческой душе, и, как известно, любое сообщество людей неизбежно самоорганизуется таким образом, что возникают властвующие и подчиненные. Причем при любой перемене власти те, кто прежде был вынужден подчиняться, прорвавшись наверх, быстро превращаются в таких же «господ» и так же угнетают подданных.

И даже тот, кто стоит на самом верху власти, не свободен – человек, властвуя над другими, утрачивает собственную свободу.[169] И самый страшный тиран, заслуживший прозвание Грозного царя, не обращался ли к Высшей силе, не падал ли ниц перед иконой – как раб Божий? Власть большевиков просто «отменила» и Царя, и Бога, и Антихриста, а с ними вместе и все философские проблемы ответственности власти перед Богом, но разве не были наши «вожди пролетариата» и «отцы народов» рабами тех идей, с помощью которых они управляли массами?

Что бремя власти, что бремя безграничной свободы – одинаково непереносимы для человека. Еще Платон предупреждал, что излишняя свобода приводит человека к жесточайшему рабству, а Ф. М. Достоевский говорил (устами Великого Инквизитора), что «никогда и ничего не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы».

В интерпретации единомышленницы Мережковского – З. Н. Гиппиус – идеи свободы получили следующее выражение: «Должна быть свобода, но перерожденная в высшее подчинение, свобода, нам еще недоступная. Мы «чуем свободу», но не понимая. Заменяем ее пока ребяческими вольностями, которые, конечно, есть самое беспомощное рабство… С ним и бороться не стоит, хотя считаться надо. Пусть же будет у нас чувство обязанности по отношению к плоти, к жизни, и предчувствие свободы – к духу, к религии. Когда жизнь и религия действительно сойдутся, станут как бы одно – наше чувство долга неизбежно коснется и религии, слившись с предчувствием свободы; и вместе они опять составят одно, может быть, ту высшую, еще неизвестную свободу, которую обещал нам Сын Человеческий: «Я пришел сделать вас свободными»».[170]

По мнению человека глубоко религиозного – каким был, например, отец Павел Флоренский, – опорой настоящей свободы может быть только Высшая ценность – Истина, Бог. Верующий человек освобождается от необходимости постоянного самоутверждения и через смирение приходит к душевному равновесию, к примирению с собой и миром, к внутренней готовности взять свой жизненный крест и следовать за Спасителем.

Начиная с середины XIX века вопрос о власти является главным вопросом всех наших общественно-политических конфликтов – хотя Россия была последним в Европе оплотом абсолютного самодержавия, именно здесь зародились идеи радикального анархизма, отрицавшего необходимость государства и права. Характерно, что со свержением самодержавия государственная власть в России не потеряла своего патримониального – да, пожалуй, и самодержавного! – характера.

Чрезвычайно интересной в этой связи представляется записка отца Павла Флоренского «Предполагаемое государственное устройство в будущем», написанная им в тюрьме в 1933 году и впервые опубликованная в 1991 году [53].[171] Эта записка, как некий узел, связывает воедино несовместимые, казалось бы, идеи самодержавной монархии и диктатуры большевиков.

Страницы: «« ... 2829303132333435 »»