Свежий начальник (сборник) Аршакян Ашот
Подтянувшись, он схватился за следующую перекладину, еще за одну, до нижней дотянулся ногой и вытянулся в полный рост.
— Иди сюда! Тут лестница!
Марусев подошел, коснулся Гошиного сапога, взялся за перекладину и полез за Гошей. Через несколько метров Гоша уперся в люк и, приподняв его, сдвинул.
На поверхности светало. Гоша сел на краю колодца, свесив вниз ноги. Это был проулок в центре города. Было безлюдно. Гоша услышал птиц и шум автомобилей. Из люка показалась голова Марусева.
— Гоша, — спросил он, — у тебя деньги есть?
— На дорогу? — рассмеялся Гоша. — Есть!
— Гоша, прошу тебя, беги, купи побольше воды и поесть чего-нибудь!
— Зачем?!
— Беги! Мне очень хочется узнать, что там. Теперь я знаю, где выход, но мне надо дойти до конца. Если что, я вернусь и вылезу этим же путем.
— Ты, идиот?!
— Не знаю. Принеси воды. Держи! — Марусев протянул Гоше сторублевую купюру.
— Сейчас вернусь! — убегая, крикнул Гоша. — Надо еще вывести Васю и начальника!
Он свернул за угол. Оказался на Покровке. Увидел ларек. Купил двухлитровую бутылку газировки, несколько шоколадок, какую-то булку. Побежал обратно. По дороге решил оставить воду Марусеву, а самому вызвать милицию, или взять где-то фонарик, или сделать еще что-нибудь правильное…
Когда он вернулся в проулок, ни Марусева, ни канализационного люка уже не было.
Гоша сел на асфальт, открыл воду, попил, съел шоколадку. Остальное он распихал по карманам комбинезона. И по узкой, стиснутой домами улице стал спускаться к Котельнической набережной. Там, во дворе высотного дома, где стояла бытовка, находился вход в тоннель.
ЛЮБЛИНСКОЕ ПОЛЕ
I
Еще не явственным был рассвет, и спокойная Москва-река, и Братеевский мост, и многоэтажные кварталы по берегам, и воздух, и даже собственные руки — все виделось Морику сплошь синим. Далеко впереди пылал капотненский факел, но и его отсвет на небе, казалось, синел. И, глядя на Морика, на этого тщедушного, рано полысевшего человека, вцепившегося в стальные поручни моста, хочется предостеречь всех:
Не берите кредитов! Ценнейший мой совет! Не берите, даже если из Барселоны позвонила единственная, последняя и самая дальняя родственница. Даже если вы узнали, что эта каталонка может скупать по бросовой цене у тамошнего оператора мобильной связи телефоны и может переправлять их в Москву под видом зеленого горошка, чтоб меньше башлять таможне, и даже если есть покупатель на эти телефоны, и даже если покупатель обещал заплатить вдвое, и даже если… В общем, не берите кредитов! Ни при каких условиях!
Морику нужно было раздобыть сто тысяч. За семьдесят он заложил в банк свою двухкомнатную квартиру, тридцать занял у людей, пообещав отдать сорок.
Деньги перевел в Испанию. Каждый день звонил родственнице.
Уже тогда он мог лишиться всего.
Но телефоны прибыли. Через Анкару в Шереметьево-2. Шестьсот аппаратов в двух больших коробках, обмотанных скотчем.
Дома Морик распаковал коробки. В одной — новенькие трубки в пузырчатых пакетиках. В другой — зарядные устройства, аккумуляторы и оригинальная упаковка. На таможне, конечно, вытащили несколько аппаратов, но эти потери были заложены в будущую прибыль.
Два дня Морик придавал товару вид: упаковывал, менял наклейки, закупил гарантийные талоны. Одну комнату превратил в склад, другую — в сборочный цех. Дал рекламу в интернет, взял безлимитный тариф на мобильную связь, заказывал пиццу, пил пиво. Бизнес налаживался.
С первым клиентом встречались в кафе «Палладия» на Октябрьской.
За неделю ушло сто аппаратов.
А потом — как отрубило. Ни одного звонка, ни одной продажи. Морик облазил в интернете все барахолки, конференции. И тут, на самом посещаемом сайте, обнаружил роковой для своего бизнеса баннер. Оказывается, один из московских операторов выбрал его модель для рекламной акции, и теперь телефоны продавались вдвое дешевле, чем закупал их Морик.
Людям Морик долг отдал. И всё.
За железной дверью он пил полгода. Приходили приставы, участковый. Потом был новый год — никто не приходил. Потом весна… и ценных вещей оставалось все меньше, и садилась печень, и высохли цветы на подоконнике, а ведь их еще мать сажала, и как теперь жить, а главное — где?!
Поздний май. Ночь. Морик прощался с квартирой. Выпил на кухне бутылку водки, прикурил три сигареты, две из них опустил в пустые рюмки и, пока они тлели, говорил с ними. А из форточки зловонно веяло с мелиорационных полей, гавкали псы и искрились гигантские буквы над продуктовым рынком.
Вдоль отстойников Морик вышел к реке. И вместо мыслей в его голове застыла старинная карта, которую он видел в музее Москвы, и на ней черный треугольник на юго-востоке города, окруженный крестиками: холерное кладбище.
За последние десять лет набережная преобразилась. Укоренились кусты и деревья, и сейчас — цвели, фонарной дугой манил к себе Братеевский мост, шумели высоковольтки, захватила газоны еще не стриженная весенняя трава. И медленно, сторонясь друг друга, бегали по асфальтовым дорожкам толстые люди.
Морик поднялся на мост. Долго стоял посередине и смотрел в сторону Капотни, где река поворачивала, и за зеленым поясом, как какой-нибудь Байконур, вздымался нефтеперерабатывающий комбинат: ангары, трубы, маячки и с секундным периодом вспыхивающий факел.
За спиной проносились редкие фуры. Морик швырнул ключи от дома в воду, взобрался на поручень и спрыгнул.
II
На Люблинское поле я хожу не так давно, но началось это все-таки давно. Ну, не тогда, конечно, когда я жил на Волгоградском проспекте, около мясокомбината, от которого пахло жженой шкурой и копченостями. Хотя, наверное, тогда. Ведь тогда я научился жевать конский щавель.
Древнюю монету, что я украл в деревне, отобрал толстый мальчик, он был, по-моему, старшим братом Маши, а мы с Машей снимали трусы за вентиляционной шахтой метро, и мой лучший друг, Кирилл с пятого этажа, первым снял дополнительные колеса с «дружка». Мой отец подтолкнул его, и Кирилл поехал, а я побоялся и заплакал. Отец ударил меня и отвел домой. И из окна я видел, как Кирилл все еще кружится по двору. С тех пор он дружил с парнями, которые тоже умеют ездить на двух колесах, и кто-то из них сказал мне: «Крути педали, пока не дали!» А я всего лишь хотел спросить про шарики из подшипников. И только потом я узнал, что подшипники можно найти на шпалах заросшей заводской узкоколейки, где на склонах рос конский щавель. Я его полюбил. Надо было долго идти мимо долгостроя, где был и карбид, и свинец; долго идти по шпалам, чтобы, усевшись в зарослях, очищать трубчатые стебли и грызть… грызть и жевать сочный конский щавель.
Через пять лет, уже в Текстильщиках, было что-то похожее, было какое-то пристрастие.
Банда Шашкина охотилась за мной, потому что мой лучший друг, Олег, сказал Шашкину, что я бросил в него камень. Меня подстерегли, когда я забирал сестру из детского сада. Я пообещал, что отведу ее домой и вернусь. За мной проследил Косой-Вовочка. Шашкин сказал, что даст мне «по ебальничку», а я не знал, что это означает.
И были плоды шиповника и березовые листья. Олег научил меня. Надо было выковырять спичкой семена из шиповника, набить его березовыми листьями и проткнуть соломинкой, соломинку взять в рот, вдыхать через нее и выпускать сладкий березовый воздух через нос. И мы вдыхали и выдыхали, и было хорошо, и мы ходили на станцию «Бойня», видели как бульдозерами сгребают кости, швыряли камни в электрички, смотрели в видеосалоне Брюса Ли и Предатора, носили с собой палочки как китайцы, засучивали рукава курток, изредка сосались с пацанками на телефонной подстанции, курили королевские бычки, те, что с золотыми кольцами у фильтра, и простые бычки курили…
Но на зиму я припас березовых листьев и хранил их в спичечном коробке, а когда очень хотелось, делал из фольги трубочку, набивал: и вдыхал, и выдыхал.
Потом из Степанакерта приехала моя бабушка. Она была больной, у нее тряслись рука и голова, она еле ходила, но всегда что-то делала: мацони, джингалавац, куркут. А отец играл в нарды с дядями и говорил: «шеш-беш», а бабушка стирала и готовила лепешки с зеленью, а я ходил в школу и рассказывал о бабушке друзьям. Друзья смеялись, и однажды мой лучший друг позвонил и закричал в трубку: «Старая блядюга! Старая блядюга!»
У бабушки был темный пузырек с маленькими таблетками, их там было сотни, и каждый день по дороге в школу я съедал по десять-пятнадцать штук, они были сладкие, и я их жевал по одной.
Я был в кино, и несильно порезал себе бок, был на чердаке и сильно порезал себе ногу, купил в Елисеевском свою первую бутылку водки и пил ее на геометрии, на алгебре, на географии, на истории. Историк отсадил меня за последнюю парту, сказал, что там теперь будет мутанарий, потому что я мутант, а потом он заметил, что я под партой звякаю бутылкой…Я убежал, и меня изловили друзья, повели к лучшему другу Даниле, и лучший друг блевал, я плавал в собачьих прудах в Сокольниках и изрезал пятки. Кровь хлюпала в ботинках, и мама, открыв дверь, перепугалась и потащила меня в ванну, тогда она, наверно, последний раз видела меня голым, и отец почему-то не ругался, а я твердил, что перепил растворимого кофе и на следующий день не пошел в школу, но таблетки продолжали пропадать из бабушкиного пузырька, пока не кончилась война в Нагорном Карабахе и бабушка не увезла пузырек в Степанакерт.
Когда умер отец и его гроб поставили на кирпичи на столе в гостиной, мне уже было двадцать лет. Первым делом я забрал отцовские сигареты и курил их, не прячась. Потом я плакал и дал себе слово заботиться о семье, стал серьезным и пошел работать в СУ-160, напился с рабочими в Новый год и говорил, что тут я надолго, потом я решил зарабатывать больше денег, а мои друзья курили гашиш и пили водку. Потом я держался за руки с любимой в Александровском саду, а мои друзья курили гашиш и пили водку. Мы с любимой осуждали их и любили друг друга. А потом это прошло. Я перестал быть серьезным и перестал осуждать друзей. Я отовсюду уволился и пошел на Люблинское поле.
III
Шалаш у Вадима получился крепким, и, что важно, — водонепроницаемым. Ведь раньше, если начинался ливень, приходилось бежать домой по полю, утыканному арматурой, с бурьяном выше роста, к тропинке, через дорогу… А шалаш засыпан травой и сверху, и по бокам — до темноты. Когда льет долго, крыша, проложенная целлофаном, оседает, и гнутся под тяжестью воды два сучковатых шеста, между которыми — вход.
Сидеть можно или на корточках, так как вода заливает пол, или на низкой яблоневой ветке с истертой корой. На этой ветке люди сидели, когда шалаша еще не было, но потом вдоль дороги прорыли широкую и глубокую, как котлован, траншею и теперь зайти на поле можно было только в нескольких местах, там, где въезжали грузовики. По краю траншеи был навален грунт, и получалось, что от дороги и от полосы кварталов промзону отгораживали холмы, поросшие кустарником.
Чтобы пол во время дождя оставался сухим, Вадим окопал шалаш. Отыскал дома совок, которым его мама набирала во дворе землю для домашних цветов, и вырыл вокруг шалаша канавку.
Теперь каждый день в самый солнцепек он укладывался внутри и спал.
Однажды, лежа в шалаше, он засмотрелся на зеленую гусеницу, объедающую пятиконечный лист на потолке.
В жаркой пахучей тени время отмеряется вспышками факела. Прожилки в зыбком тельце гусеницы становятся отчетливей, они так похожи на прожилки в разлапистом зеленом листе с пилообразными краями, который незаметно исчезает в ее черных челюстях. И звук факела все громче, и он меняется, и, похоже, что какой-то исполинский хозяин в гневе бьет сапогом об землю. И хозяин так огромен, что круглые высотки у метро Марьино могут достать лишь до верхнего края подошвы его сапог. А звук так силен, что автобус, в котором едет Вадим от Братиславской, кренится набок. И Вадим уже не ребенок, а взрослый, и не такой взрослый, каким он всегда мечтал стать, а рыхлый мужчина, мурлыкающий какую-то дурацкую песенку, о том, что он «едет домой — греть свое тело», потому что уже не лето, а зима — мороз, и автобус, опираясь на два колеса, вильнул на Перерву, и в чистых окнах видны огни Марьинского парка, и вот она — еще одна волна от топота хозяина, и она идет сквозь дома, и она выше пожарной каланчи у «Ашана», и она, как желтая песчаная цунами, и в ней — приказ:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
И Вадим, уже не зная, как его зовут, не зная, к чему все это, оглядывается на пассажиров, но никто ничего не слышит, и только он знает, что ему всегда надо будет возвращаться на поле, где в гневе бьет сапогом об землю хозяин и кричит:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Вадим проснулся. Уже темнело. Он вылез из шалаша и вместо того, чтобы бежать домой, пошел к реке.
У подножья факела к бетонному забору пристраивали хижины бомжи. Женщины стирали в корытах, развешивали белье, готовили на костре, используя выброшенную электроплиту как кухонный стол.
Вадима не замечали, даже собаки не лаяли.
Со стороны области была небольшая бухта на повороте Москвы-реки, в нее впадали масляные ручьи из прудов на поле. Из травы вылезали старые трубы с забитыми песком и глиной отверстиями. Вадим сбил ногой такую пробку. Круглый провал трубы обнажился, и из него вылетело странное насекомое, похожее на крылатого тонконогого паука.
«Сколько же оно там жило?!» — подумал Вадим.
Насекомое, взлетая и опускаясь, поспешило к берегу. Вадим пошел следом. У воды насекомое еще покружилось, спикировало и прилипло лапками к мелкой волне. Вадим сел на камень и стал смотреть, как вприпрыжку, сопротивляясь ветру, насекомое выбирается на сушу.
IV
Поднявшись из воды, Морик не сразу понял, что умер, но со временем все больше убеждался в этом. Он испугал мальчика, сидевшего на берегу. И лицо, и лысина, и руки Морика стали синими, как будто приобрели тот предутренний оттенок трехмесячной давности, когда Морик прыгал с моста.
Мальчик встал и попятился в сторону зарослей. Морик пошел за ним. Он раздвигал мокрыми руками тяжелые пахучие соцветия конопли, но не мог почувствовать ее запах, потому что не дышал.
«Такое богатство… На виду у всех…», — удивлялся он.
От реки и до кварталов за дорогой, вокруг прудов и до длинного забора нефтеперерабатывающего комбината, за которым ревел, как сопло самолетного двигателя, факел, — везде росла созревшая конопля.
Мальчик все пятился. Морик срывал по ходу масляные шишки и разминал их в пальцах.
В самом центре поля, где конопляные елки были выдраны и сложены в кучу около высохшей яблони, мальчик остановился…
— Вы можете пожить тут, — сказал он, приподнимая охапку стеблей, прикрывающих вход в шалаш.
— Как тебя зовут? — спросил Морик.
— Вадим…
Морик забрался внутрь, лег. Он слышал, как Вадим побежал к дороге, загляделся на пятиконечные листья, свисающие с потолка, и стал продумывать свой новый бизнес-план.
Морик лежит не шевелясь, так, как он лежал бы на дне реки… Лежал бы весной, летом, осенью… и зимой, когда покрытая радужной пленкой поверхность все-таки замерзает, и только у опор остаются проталины. Он смотрит вверх и сквозь воду и лед видит самого себя, идущего по мосту… И вот он уже там, но он кто-то другой, и он морщится от зимнего ветра, и что-то напевает про себя… На проезжей части — пробка. Но вот со стороны Капотни, где на горизонте вспыхивает факел, приходит шум, и он заглушает гудки автомобилей, и мост кренится под его напором… И в этом шуме приказ:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Морик открыл глаза, уже было утро. Трое мальчиков сидели на корточках у входа в шалаш и разглядывали его.
— Привет, Вадим! — узнал одного из них Морик. — Пацаны, у вас есть мелочь?
— Зачем? — спросил Вадим.
Морик вылез из шалаша, огляделся.
— Купите мне упаковку спичек… десять коробков. Вы их потом сможете продать по пятьсот рублей каждый!
Вадим с друзьями отошли посоветоваться. Оглянулись и стали продираться к тропинке.
— Не верите?! — крикнул им вслед Морик.
Ребята вернулись через полчаса. За это время Морик нашел на ближайшем островке мусора изогнутый жестяной лист и целлофановый пакет, его он набил коноплей.
Спички из коробков вытряхнул, развел костерок. Подсушил на жестяном листе шишек, сделал самокрутку из газетной бумаги.
Вадим с друзьями следили за ним молча. Морик покурил, отбросил окурок и произнес:
— Беспонтовка!
Он уговорил ребят сбегать за молоком и, оставшись один, до ночи варил в найденной кастрюле коноплю. Когда она разваривалась, он добавлял еще, до тех пор, пока молоко не превратилось в кашу. Накрыв варево картонкой, Морик оставил его стынуть.
Под утро Морик отжал из каши оставшуюся жидкость. Молоко стало грязно-зеленым, маслянистым, почти коричневым. Он выпил его.
В тот день Вадим пришел на поле без друзей. У шалаша он увидел костровище и оставленный Мориком жмых — зеленые комки, пронизанные черными семечками. Вадим заглянул в шалаш. Морик лежал на спине.
— Я придумал! Продавать надо больше и дешевле! — хохотал он. — А бесплатных пакетов можно набрать в «Ашане»!
V
Мать тогда впервые уехала в деревню. И в конце августа, когда в квартире стало прохладней, чем на улице, опустели оба холодильника, когда и на кухне, и на балконе скопилась протухшая посуда, я решил найти Люблинское поле. Я знал, что надо идти в сторону Капотни, что ориентиром станет горящий на горизонте факел. И, собираясь, представлял, что это логово чудовища, которое жило там еще до Москвы, до Капотни, и в море конопли до сих пор сидит тот, кто приказывает:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Было солнечно. В сандалиях на босу ногу, в черной футболке, с рюкзаком за спиной я вышел из дома, дождался троллейбуса и, проскочив на нем пыльные Нижние поля, вышел на Люблинской улице.
Дальше можно было пересесть на тридцать пятый автобус, но по улице Верхние поля я решил идти пешком. Эта узкая улица, по которой то и дело проносились грузовики, упиралась в окружную дорогу.
Я работал на Верхних полях, сразу после смерти отца. В подвале и на первом этаже ПТУ фирма делала школьную мебель. Я там был и слесарем, и столяром, и маляром. Сдружился с молодым неонацистом в красивой черной форме.
Я шел и вспоминал, каким интеллигентным и сдержанным юношей был этот неонацист. Как лихо он носил черный берет со значком партии. Я тогда даже жалел, что моя фамилия не годится для неонацизма.
Первые конопляные кустики стали появляться уже на подходе к этому ПТУ. Между ракушек во дворе, на стройплощадке за забором, в дорожном кармане заброшенной бензоколонки. Я их не срывал. Хотелось добраться до поля, не волнуясь за содержимое рюкзака. Волноваться я буду на обратном пути. В рюкзаке вообще не должно быть ничего лишнего. Все ценное: ключи, сигареты, деньги — рассовано по карманам. В случае чего рюкзак придется выбросить.
Застройки становились редкими, вдали высились замкадовские микрорайоны. И с того места, где доминировал надо всем огромный прямоугольник — торговый комплекс «Москва», — уже был виден факел, искажающий воздух своим жаром. Осталось пересечь песчаную пустошь и последнюю линию высоток, за которой и вытянулось вдоль нефтеперерабатывающего комбината Люблинское поле.
Светофор, зебра, холмы, поросшие кустарником, между ними въезд для грузовиков — это точка входа.
Я скрылся за насыпью, и надо мною развернулось небо, не прикрытое зданиями. Какое-то время я даже не оглядывался по сторонам в поисках конопляных елок, а просто смотрел вверх: небо было не по-городскому большим, ярким, с грозой, нарождающейся где-то за Белыми дачами. И никого вокруг. Только шмыгнет под ногами крыса, залают встревоженные грузовиком собаки, или выдаст орудующего на окраинной делянке гопника мелькнувший в его зеркальных очках солнечный зайчик.
Мне надо было торопиться, пока не пошел дождь. Я окунулся в самое море конопли. Сдирал вершки, складывал их в пакет, утрамбовывал. Пропотел, руки покрылись липкой зеленью, одежда — репейниками и какими-то странными семечками, которые цеплялись за футболку двойными крючками.
Люблинская конопля растет на песке, на мусоре, десятилетиями свозимом сюда, на ржавых трубах, на покрышках, на карбюраторах, на целлофане, на бетонных блоках…
Я специально не взял с собой воду и не курил на поле. Вода и сигарета будут мне наградой, когда я вернусь в город.
Между холмов видно дорогу, светофор — это точка выхода.
Я отряхнулся, поплевал на руки и, как мог, оттер конопляный сок о джинсы.
Я шел, держа рюкзак на вытянутой руке со стороны обочины, если я замечу милицию — рюкзак надо будет выкинуть. Что государство сделает со мною, если обнаружит в моем рюкзаке килограмм конопли? Я не хочу знать!
Особенно страшно, когда выходишь из-за прикрытия на дорогу. Везде чудится засада, и любая синяя рубашка кажется в перспективе следователем, прокурором и судьей.
В палатке я купил бутылку воды. Попил, закурил сигарету. Дошел до торгового комплекса, от которого шла маршрутка прямо до дома. Допил воду. Еще покурил. И вот, уже сидя в «четверке», я сжимал благоухающий рюкзак на коленях и напевал привязавшуюся ко мне в последнее время песенку:
«Усталая женщина едет домой — греть свое тело… мудрая женщина едет домой — ласкать свое тело».
VI
С жильем у Вадима сложилось. К двадцати пяти годам он оставил родителей в квартире с видом на коптящий капотненский факел и перебрался в двухкомнатную распашонку на пятом этаже в старом Марьино. Все там было: и рынок под боком, и детский сад, и школа, и ночная палатка в двух шагах от подъезда… только весной, когда в Курьяново прели мелиорационные поля, воняло серой.
С вторичным жильем всегда есть сложности. К Вадиму еще во время ремонта заявлялись оперуполномоченные. Прежнего жильца то ли повесили за долги и сбросили в реку, то ли тот сам утопился.
«А может, он и сейчас мыкается по вокзалам», — думал Вадим, просматривая ипотечные документы и в очередной раз прикидывая сумму, которую ему надо выплатить за следующие десять лет.
Вадим вспомнил, как приютил бомжа в шалаше на конопляном поле. И не то, чтобы Вадим всегда вспоминал именно этот эпизод из своего детства. Было и другое: как порвал гвоздем подмышку, играя в сифака на стройке, как перевернул парту на уроке биологии… Но все это мелочи. А тогда, с Мориком… это был его первый бизнес.
Морик отправил его с друзьями в «Ашан» за бесплатными пакетами…
Шалаш он превратил в склад, площадку перед шалашом — в сборочный цех. Ребята срывали конопляные шишки с кустов. Морик расфасовывал.
Было жарко, пили кока-колу из стеклянных бутылок. Бизнес налаживался.
С первым клиентом встречались прямо на поле — какой-то охотник за беспонтовкой поленился сам ее собирать. И таких было много.
Вадим носил пакеты старшим во дворе, к памятному камню в Марьинском парке, и даже ездил на автобусе в Кузьминский лес, где у него отобрали и товар, и деньги.
Морик говорил, что бизнес у них сезонный, что надо косить, пока не кончилось бабье лето. Он повязывал на голову красно-белую заградительную ленту, раскидывал руки, бросался на коноплю и кричал:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
А потом шел к бомжам, селившимся у подножия факела, и предлагал им за водку обрывать кусты по краям поля, чтобы коноплю не было видно с дороги.
К концу сентября поле сильно поредело. Вместо душистого зеленого моря к небу вытянулись голые сухие прутики. А в шалаше уже не осталось места даже для Морика — все было завалено пакетами с утрамбованными шишками.
Что было дальше, Вадим не помнил. Заканчивалась первая четверть, стало холодно. Заработанные деньги куда-то растратились. Забылось и поле, и Морик… Но через год или два Вадим слышал от друзей и от младших пацанов, что Морик еще там, на поле, что то ли менты подкармливают его за сжигание конопляных стогов, то ли он продает спичечные коробки с травой уркаганам на Манежной площади.
«Ударим по дармовому кайфу качественным героином!» — пошутил про себя Вадим.
Скоро должны были привезти мебель на кухню. А в гостиную Вадим взял широкоформатную ЖК-панель, диван и старомодную стенку в цвет наличников. Тоже в кредит.
Вадим лег на диван, включил телевизор, стал думать, где бы ему устроить дома тайник. Задремал…
И снилось ему, что он в тысячный раз объясняет банковскому клерку, что ему — бизнесмену — справка с работы не нужна, что он сам себе — справка о доходах и босс. И что он зарабатывает больше, чем десяток таких клерков, и что доход его стабильнее роста цен на золото, и что так будет всегда…
Пока в гневе бьет сапогом об землю хозяин и кричит:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
VII
Из кухонного окна виден рынок. Ночью реклама над торговым центром искрится, но сегодня, в будничное августовское утро, она блекнет на фоне неба. На мне джинсы, черная футболка, сандалии на босу ногу, за спиной рюкзак.
Зная теперь, где находится поле, я иду другим путем. Я решил обогнуть Марьино не слева, по Нижним и Верхним полям, а справа — по реке.
Вдоль отстойников я спускаюсь к кинотеатру «Экран», бетонные берега расписаны такими реалистичными граффити, что на секунду сомневаешься, а не расклеил ли кто-нибудь тут огромные фоторепродукции.
В парке на берегу Москвы-реки со стороны старого Марьино деревья выше. Я приближаюсь к Братеевскому мосту. За мостом парк продолжается. Иду мимо пристани, шашлычной, картинга… впереди виден нефтеперерабатывающий комбинат: ангары, трубы, маячки и с секундным периодом вспыхивающий факел.
Парк резко обрывается, позади остается каменная набережная, черный стальной поручень, тропинки, посыпанные красными опилками, газоны, клумбы…
Местность становится дикой. У самого берега много высоких деревьев. В их тени о чем-то беседуют двое негров — редкость в спальном районе. Тут же — семейный пикник: мангал, складные кресла, дети. Мне надо дальше! Дальше!
Колышется манящая зелень, как миниатюрная тайга. Спотыкаясь о покрышки, увязая в песке, я выхожу на Люблинское поле.
Но как так?! Это не конопля! Это крапива! Море крапивы! Лишь изредка мне попадается среди стрекучих зарослей ободранный конопляный стебелек.
Я пробираюсь к самому факелу, уханье которого заглушает и птиц, и кузнечиков, и собак, но и там, где вдоль бетонного забора расположилась бомжовская деревенька, растет только крапива. Я беру ориентир от факела к центру поля. Пропотев и изгадившись, я проникаю в самую глубь. Здесь год назад конопли росло столько, что если кто-то догадался бы использовать ее в промышленных целях, он обогатился бы. Но и тут — крапива! Крапива, высохшая яблоня и очередная бомжатская нора. Подобное жилище я видел однажды зимой на железнодорожной насыпи за Парком Победы: ветки, картонные коробки, придавленные сугробом, и дыра, из которой, казалось, могло выползти что угодно.
Я стою на вытоптанной полянке перед этим шалашом. Замечаю, что построен он из конопли. Крыша и стены просохли, сцементировались.
Обидно уходить с пустыми руками. Можно варить и сухую траву, главное, набрать побольше. Я достаю из рюкзака пакет и отрываю от стен шишки. В этот момент происходит то, чего я больше всего опасался: из темной дыры вылезает уже истлевший, по-моему, бездомный.
— Это денег стоит! — хрипит он.
Я держу в одной руке пакет, в другой — кусок жилища этого лысого распухшего старика и чувствую себя виноватым. Надо бы заплатить ему немного, но к концу лета у меня кончились все средства, даже мелочи в карманах нет. И я нахожу только один ответ:
— Слушай, извини, я тебе потом верну… Давай в кредит!
При слове «кредит» мужика передергивает, он, кажется, смеется и переспрашивает:
— В кредит?!
— Ну, да, в кредит… слышал о таком? — улыбаюсь я.
— Слышал. Ладно, бери, только дыр не наделай, — говорит он и забирается обратно в нору.
Я ем пельмени, и будто жую песок. И не только песок… Это мусор, ржавые трубы, покрышки, карбюраторы, целлофан, бетонные блоки… Это весь нефтеперерабатывающий комбинат с его ангарами, трубами, маячками и факелом, это холерное кладбище и мелиорационные поля, это Марьино, Люблино, Капотня и весь юго-восток у меня в крови, в трепыхающемся сердце, в страшных глазах, зырящих на меня из зеркала в ванной. Я открываю кран с холодной водой, чтобы прополоскать рот, но и у воды этот жуткий вкус, будто я покойник и рот мой набит землей.
Я лежу, накрывшись с головой одеялом… Мои мертвые пальцы, их не было в прошлом, их не будет в будущем… Мертвый червь в космосе… Дети играют за домом, кто-то стучит молотком — чинит балкон, он тоже забивает гвозди в мой гроб.
Долг платежом красен — хозяин зовет.
МОСКОВСКАЯ СОЛЬ
Сегодня я вэб-дизайнер. Вчера я был менеджером по продаже строительного оборудования. Сегодня я человек творческой профессии, я даже чуточку томный.
Выхожу из метро Павелецкая со стороны вокзала, сверяюсь с запиской надиктованной рекрутером Софьей:
«Компания «Маркетценз» м. Павелецкая радиальная, выход к пригородным кассам. Из стеклянных дверей налево, потом направо, Кожевническая, «Громада»…»
Действительно, есть тут и громадный торговый комплекс «Громада», и суетливая, лужистая Кожевническая улица.
Обратно в записку:
«…после в Кожевнический пер., на Шлюзовую наб., повернули направо, через дом, рекламные щиты, шлагбаум, левее во двор, 5-ти эт. желтое здание, вывеска «Семья ЛЖД»…»
Вхожу в здание.
«…Кулинарная школа, справа дверь, паспорт охране, на лифте до 4-го этажа и один этаж пешком, коричневая дверь. 16–30…»
Софья сообщает мне, какая будет тема опроса, дает адрес и объясняет требования к кандидатам фокус-группы. В этот раз я люблю виски, к рекламе отношусь с пониманием. Холост, покупаю бытовую технику, на машину коплю, на квартиру пока не хватает. Это только общие требования. Заполняя анкету, я опять подглядываю в шпаргалку:
«…Пью «Джони Уокер. Белая Лошадь» не реже 2–3 раз в месяц. Если реже, то плохо. Как давно, 3 года и более. Не участвовал в опросах. С малознакомыми охотно поддерживаю разговор. Люблю «Формулу-1», смотрю редко, последний раз видел ее месяц назад. Рэд Лейбел — не пью, но не возражаю».
Нас пятнадцать человек, сидим по периметру коридорчика с планшетами на коленях, на опрос останется только восемь. Вот этого в кедах, скорее всего не возьмут. И вот этого, гиперактивного. Кто-то, как обычно, не сможет ответить на вопросы в анкете. Так и останется нас восемь человек.
Вытертые вельветовые брюки… этого парня я вижу во второй раз. О себе он тогда рассказывал, что играет в оркестре на гобое, говорил про жену, дочь, поездку на курорт в индийский штат Гоа.
Настал момент. Строгая женщина зачитала семь фамилий. Названные встали. Им раздали в конвертах треть от обещанной суммы. Угомонился гиперактивный, он был в их числе.
И я, и гобоист остались.
— Вещи оставляйте тут, выключайте мобильные телефоны, — провожала нас красивая девушка — ведущая фокус-группы.
Мы расселись на мягких пуфах в комнате с зеркалом во всю стену, ведущая предупредила, что все пишется на видеокамеру, попросила согнуть «домиком» листки бумаги и написать на них свои имена.
По очереди рассказали «о себе». У гобоиста была та же легенда, что и в прошлый раз, и он полностью утвердился в моем сознании как Гобоист.
Я уверенно отвечал на вопросы:
— Да, очень люблю «Джонни Уокер»… конечно, «Белая Лошадь»… где-то два-три раза в месяц, но бывает и чаще… уже три года, с совершеннолетия… Гонки очень люблю, но не получается смотреть их часто… последний раз, по-моему, месяц назад… Если предложат в гостях Рэд Лэйбел — не откажусь.
Я опять забыл, где и кем работаю. Хотелось признаться, что зарабатываю я на опросах, как говориться, «на постоянке», что видеозаписей с моими лживыми показаниями у здешних маркетологов не один десяток. Но ведь не их маркетологов вина, что клиентам вроде «Жилет» или «МТС» нужны искренние ответы, а вызвать на опрос реального специалиста сложно. Проще иметь под рукой актера, который сегодня будет вэбдизайнером, а завтра архитектором или прорабом.
Три часа мы заполняли карточки, ассоциировали себя с предметами и явлениями, оценивали этикетки, форму бутылок, а в конце дегустировали из мерных стаканчиков виски «Джонни Уокер. Белая лошадь».
Выдали конверты с вознаграждением. На улице Гобоист попросил у меня прикурить и предложил выпить, он, видимо, тоже узнал меня:
— Добавить надо, — объяснил он, — есть тут одно место.
По дороге я спросил Гобоиста, действительно ли он музыкант и играет в оркестре?
— Да, я играю в оркестре на гобое, и в Индию ездил, и жена есть, и дочь… надо выпить именно водки, ты не против?
Местом оказалась «Кулинария на набережной». Часть ее была распивочной. Гобоист вроде был тут завсегдатаем. Он заказал водки и соленья-ассорти (блюдце с ломтиками соленого огурца и двумя палочками черемши), я застеснялся и взял только бутылку пива.
Встали к стойке. Гобоист выпил и пожевал черемшу:
— Есть у меня теория насчет всех этих опросов, — сказал он.
— Какая?
— Ответь мне, что такое фокус-группа? Вот, надо выбрать восемь потенциальных потребителей со средним достатком, да еще любителей обсуждаемого продукта, то есть тех, кто будет этот продукт покупать. Из приглашенных «настоящим» будет максимум один персонаж, который, конечно, отсеется, так как корректно заполнить анкету ему впадлу, что объяснимо…
— Если ты покупатель реальный — ты можешь себе позволить и шутку, и отступление от правил, — вставил я.
— Именно. Еще отсеют неграмотных, абстинентов, бывших зеков… И кто останется?
— Мы…
— Да, но кто это — мы? Нет же такой профессии — на опросы ходить. А «мы», коллега, — соль земли московской, потерянные для социума души, имена наши не вписаны в грант, не отмечены мы божьей искрой и трудоспособностью, но любим заниматься тем, чем занимаемся… Я играю на гобое в оркестре, а ты, чей будешь?
— Ну, у меня филологическое образование.
— Вот и ты… филолог. Мы из последних советских детей, кому в девяносто первом было тринадцать, кто еще мечтал о писательских дачах, но на конкурсе Чайковского не выстрелил, интересный роман не написал, не подлизал вовремя… Есть поверье, что жизнь на Руси начнется, когда умрет последний октябренок…
В кулинарии стало тесно. Я постоял в очереди у прилавка, взял сто пятьдесят водки в граненом стакане и соленья-ассорти. Вернулся к стойке и выпил, с мыслью о том, что Гобоист — мизантроп и провокатор.
— Может, я сейчас пишу роман? — сказал я.
— Не сомневаюсь! Поэтому у тебя и нет времени, чтобы сидеть в конторе или на стройке. Своим романом ты оправдываешь и отсутствие подгузников у ребенка…
— Нет у меня никакого ребенка!
— Нет — так будет! А роман не закончен, и в голове: Гоген, островитянки и невозможное бегство от всего света. Могу поспорить, что ты уже забыл, сколько профессий перепробовал, сколько мест поменял, и все тщетно, нигде не остался, ничего не понравилось… Вот я лечу над нашей чертовой Москвой, — тут он раскинул руки, изображая полет, — лечу и вижу…
— Под крылом самолета о чем-то поет… — пошутил я.
— Т-с-с! — цыкнул гобоист. — Я вижу тысячи молодых пиар-менеджеров и мерчей пьющих вечером в пятницу, и у каждого есть блог со стихами, электрогитара или на худой случай эйсидпро и набор плагинов…
— Ты уже обобщаешь, они-то устроены… — хотел я поправить Гобоиста.
— Нет! Это то же самое! Какая разница, обманываешь ты маркетолога на фокус-группе, или обманываешь фирму, для которой этот опрос проводиться, или фирма обманывает покупателей, или покупатели обманывают самих себя… Тебе сейчас лет двадцать пять, и ты еще не женат, тебе еще не обрыдло творческое метание по опросам и предвыборным штабам. Но тебе захочется места, тебе необходим будет стабильный заработок, но ничего, кроме обмана ты не умеешь… И ты найдешь себе подходящее место, угнездишься и останешься солью земли московской…
Кулинария закрывалась.