Ньютон Акройд Питер
Несмотря на опасные обстоятельства, первый опыт участия в общественной деятельности, похоже, возбудило в Ньютоне аппетит к публичности, к жизни, не ограниченной стенами университета. И такие возможности у него появились – они были обусловлены прибытием в Англию Марии II и Вильгельма Оранского, губернатора Нидерландов, а кроме того, новым подъемом протестантской этики не только в Уайтхолле, но по всей стране. Ньютон приветствовал Славную революцию 1688 года, в ходе которой Яков II был низложен и на трон взошли Мария и Вильгельм, всячески демонстрировавшие свой непреклонный протестантизм. 15 января 1689 года Ньютона избрали одним из двух представителей университета: он вместе со своим коллегой должен был принять участие в заседаниях национального собрания, которому предстояло утвердить результаты революции во внутренних делах страны. Власти запомнили твердость и четкость его позиции в ситуации, связанной с бенедиктинским монахом. Кроме того, теперь его окружала слава и почет как автора недавно опубликованных Principia Mathematica.
17 января, спустя два дня после избрания, он обедал у Вильгельма Оранского в Лондоне. В высшем лондонском свете он оказался весьма неожиданно, но новый важный пост, похоже, ему понравился. Он пробыл в Лондоне еще двенадцать месяцев – с краткой паузой, когда в собрании был объявлен перерыв. Само же это собрание стало парламентом, после того как в середине февраля корону официально передали Вильгельму и Марии. Так Исаак Ньютон стал членом парламента. Впрочем, он редко участвовал в прениях, и, говорят, вообще выступил лишь однажды – попросил швейцара закрыть дверь, опасаясь сквозняка. Вероятно, у него имелись на то свои причины: в марте он страдал каким-то неизвестным недугом, а через два месяца подхватил «простуду и мерзостный плеврит». Судя по всему, лондонская атмосфера была не очень-то здоровой.
Ньютон (по крайней мере, какое-то время) снимал квартиру в Вестминстере, на Броуд-стрит, неподалеку от здания палаты общин. По всей видимости, он впитал в себя дух этого большого, оживленного города и постоянно расширял круг знакомств. Среди его новых товарищей оказался философ Джон Локк, а также различные видные представители вигов. Сам Локк с удовольствием вносил свойственный науке порядок в дискуссии о социальной философии; в Ньютоне он встретил такого же энтузиаста-эмпирика и даже описывал своего нового друга как «несравненного м-ра Ньютона».
Ньютон посещал собрания Королевского научного общества, невзирая на присутствие Гука. Летом того же года он познакомился там с Христианом Гюйгенсом, голландским натурфилософом, который благодаря своим работам в области изучения света и гравитации стал единственным европейцем, чьи достижения были сравнимы с Ньютоновыми. Там же, в Королевском обществе, Ньютон впервые встретился с Сэмюэлом Пипсом.[38] Кроме того, он укрепил дружеские отношения с Чарльзом Монтегю, некогда входившим в состав совета Тринити, но теперь карабкавшимся вверх по социальной лестнице – он делал политическую карьеру. Ему суждено будет сыграть важнейшую роль в жизни Ньютона.
Ньютон заново обрел уверенность в себе: это подтверждается и тем фактом, что как раз тогда его изобразил сэр Годфри Неллер, самый выдающийся портретист той эпохи. Может показаться неожиданным, что Ньютон так охотно согласился позировать; притом картина Неллера – лишь первая в череде портретов великого ученого. Похоже, тщеславие помогло ему победить сомнения относительно этого вопроса. Он осознавал свои выдающиеся достижения и был рад, что благодаря им прославится на века.
Перед нами человек, знающий себе цену. У него длинные серебристо-седые волосы, а взгляд – острый, всепроникающий. Глаза чуть навыкате – из-за близорукости и долгих научных наблюдений. Вероятно, его застали в момент раздумья; надутые губы и сильно выступающий нос создают дополнительное впечатление погруженности в размышления, не без тайного беспокойства. На нем льняная рубашка и академическая мантия, спадающая свободными складками. Он излучает решительность, почти властность. Это первый из трех его портретов, которые написал Неллер, и уже на втором из них Ньютон предстанет еще более надменным и деспотичным. Сохранились сведения примерно о семнадцати портретах Ньютона – по любым меркам огромное число даже для самого знаменитого естествоиспытателя. Но он сам хотел, чтобы их написали. Возможно, они помогали ему подтверждать самому себе, что он – это он, а возможно, они придавали ему зримый статус в мире бесплотных знаков и символов. Возможно также, что ему был присущ некоторый нарциссизм. Человек, который, насколько известно, за всю жизнь так и не познал душевной или чувственной привязанности к другому человеческому существу, мог влюбиться в самого себя.
Глава одиннадцатая
Преклонение
Впрочем, некое чувство, что-то вроде привязанности, в его душе все же однажды возникло – к одному молодому человеку, с которым он познакомился во время первого своего года в Лондоне. Николас Фатио де Дьюлле, предприимчивый и пылкий юноша швейцарского происхождения, впервые встретился с Ньютоном на собрании Королевского научного общества, когда ему было двадцать пять лет. В столь раннем возрасте он уже страстно любил математику и астрономию. Ньютона совершенно очаровали его ум и сметливость. Юноша произвел на него настолько сильное впечатление, что осенью того же года Ньютон даже написал ему: «Я… был бы чрезвычайно рад поселиться вместе с вами. Я привезу с собой все свои книги и ваши письма». Кроме того, в письме к Фатио он порицал Роберта Бойля, которого обвинял в излишнем честолюбии. «По моему убеждению, – писал Ньютон, – он слишком откровенен и чересчур жаждет славы». Это редкий случай столь откровенной прямоты в ньютоновской переписке, и можно предположить, что он относился к швейцарскому математику с большим доверием и приязнью.
В свою очередь, Фатио, судя по всему, относился к новому другу как к герою и полубожеству, с которым ему выпала честь общаться. Кроме того, он решился предложить ему кое-какую практическую помощь и воспользовался своей дружбой с Джоном Локком, дабы подкрепить свою позицию. «Я и в самом деле виделся с м-ром Локком, – писал он Ньютону, – и… выразил искреннее желание, чтобы он замолвил за вас слово перед милордом Монмутом» по вопросу назначения на некий политический пост. Деятельный юноша завязал также дружбу с Гюйгенсом и написал Ньютону, предлагая прислать экземпляр недавно опубликованного труда физика – Traite de la Lumiere.[39] «Поскольку он написан по-французски, – заботливо добавлял он, – вы, возможно, предпочтете ознакомиться с ним вместе со мной».
У Фатио имелись собственные теории о физической природе гравитации, и он – впрочем, не предоставляя особых подтверждений, – уверял, что Ньютон с ним соглашался. Едва ли так было на самом деле; один математик позже вспоминал, как «м-р Ньютон и м-р Галлей потешались над объяснением гравитации, которое предлагал м-р Фатио». Молодой человек заявлял также: «Никто так хорошо и глубоко не понимает основную часть [ «Начал»], как я» – и всерьез подумывал добавить к книге кое-какой материал, изложенный более доступным слогом. Его тщеславие и браваду кто-нибудь мог даже счесть обаятельными. Сам Ньютон явно находил юношу достаточно милым для того, чтобы поддерживать с ним дружеские отношения, а после того, как Фатио надолго уехал из Англии, Ньютон осенью 1690 года написал Джону Локку, интересуясь, нет ли от него вестей. Фатио вернулся на следующий год и, похоже, встречался с Ньютоном и в Лондоне, и в Кембридже. Когда Ньютон показал ему некоторые из своих математических расчетов, Фатио, по его собственным словам, «тотчас похолодел и замер», ощутив гениальность их автора.
В том самом письме к Локку, где Ньютон спрашивал о Фатио, он поднимал также вопрос о своей политической карьере в Лондоне. Его интересовал пост смотрителя Монетного двора – организации, контролировавшей чеканку монет по всей стране. Но до поры до времени ему не удавалось добиться успеха. Позже Локк рекомендовал его на вакантный пост директора лондонского Чартерхауса, дома для престарелых и школы, где обитали восемьдесят бедняков и сорок учеников, обучавшихся на благотворительной основе. Однако Ньютон счел, что это место его недостойно: «Оно дает всего 200 фунтов per an,[40] не считая разъездных (а ездить я никуда не намерен) и оплаты жилья». Он искал более почтенное и лучше оплачиваемое занятие, при этом добавлял: «Вечное нахождение в лондонской атмосфере и официальность жизни – вещи, не приносящие мне особого удовольствия», – но эту оговорку не следует принимать всерьез. Однажды войдя в политические и общественные сферы, он, по-видимому, жаждал туда вернуться. Возможно, ему и не нравился лондонский воздух, но зато явно пришлась по душе атмосфера власти и выгоды. Очевидно, ему было тесно в кембриджских покоях, ему казалось, что им пренебрегают. Странно: он не осознавал, что благодаря своей теории всемирного тяготения совершил уже достаточно, что его знания сделали его самым выдающимся ученым (или натурфилософом) в мире. Нет, ему хотелось большего.
Кроме того, тогда он уже, возможно, чувствовал, что для него период оригинальных мыслей и скрупулезных расчетов подходит к концу. Ему было под пятьдесят, расцвет его математического гения был позади, а впереди маячило мрачное и одинокое существование в кембриджском колледже. Ньютон по-прежнему активно занимался алхимическими опытами и толкованием Писания, однако вполне очевидно, что ему хотелось вырваться на простор, пока еще оставалась такая возможность. Он желал добиться успеха в какой-то иной сфере деятельности. И в конце концов Ньютон доказал, что он это может.
Весной 1692 года Ричард Бентли, молодой богослов, прочел в церкви Святого Мартина в Полях[41] цикл проповедей, который назвал «Опровержение атеизма». В ходе этих выступлений он использовал недавние открытия Ньютона, изложенные в Principia Mathematica, как подтверждение Божественного провидения, действующего во Вселенной. Прежде чем передать свою работу в печать, он написал Ньютону, чтобы уточнить некоторые вопросы. В ответ Ньютон прислал твердое заверение: «Когда я писал свой трактат о системе мироздания, я размышлял о подобных же принципах, которые могли бы применяться для укрепления веры в Божество, а посему мне весьма отрадно обнаружить, что мои труды оказались полезны для этой цели».
Следует ли поэтому считать «Начала» не только научным, но и религиозным трактатом? Возможно, это уже слишком, если учесть его устрашающе строгое математическое содержание, однако нет никаких сомнений, что натурфилософия Ньютона изначально имела религиозную направленность. В письмах к Бентли он заявлял, что в миг творения Господь наделил каждую созданную Им частицу материи «врожденным тяготением к прочим». Отсюда следует, что вся материя во Вселенной рано или поздно схлопнется, однако Создатель сделал Вселенную бесконечной, а потому некоторые куски материи «обратятся в одни массивные тела, а иные обратятся в другие, что породит бесконечное число больших масс, разбросанных на великом расстоянии друг от друга по всему бесконечному пространству». Вполне в рамках современных представлений о Вселенной.
Ньютон настойчиво разъяснял Бентли: гравитация – не какое-то «врожденное», изначальное свойство материи; напротив, ее создает некий невидимый агент. Ньютон уверял, что «не дерзает заявлять, будто знает причину тяготения», полагая лишь, что оно требует «посредничества чего-то невещественного», и добавлял, что сия неведомая причина к тому же «весьма сведуща в механике и геометрии». Это было не кощунство, а лишь напоминание о том, что механика и геометрия имеют Божественное происхождение.
Существует общепринятое мнение (так думали, например, Уильям Блейк и поэты-романтики), что Ньютон лишил Вселенную Божественной обусловленности и свел ее к голой математике. Дальше от истины быть нельзя. Ньютон как раз настойчиво утверждал, что Вселенную можно понять лишь как творение Создателя и что ее упорядоченность – результат действия Божественного замысла.
У него имелись сподвижники и более эмпирического склада, чем Ричард Бентли: они взяли на себя роль его учеников и положили всю свою профессиональную жизнь на то, чтобы распространять ньютоновскую теорию. Среди них особенно выделяется Дэвид Грегори, шотландский математик, профессор, пропагандировавший его труды в Эдинбургском университете. В 1691 году, отчасти благодаря рекомендации Ньютона, Грегори назначили савилианским профессором[42] астрономии в Оксфорде. Ньютон упорно продвигал защитников своих теорий на самые важные и значимые посты. Это отражало его потребность манипулировать и управлять миром.
Еще одним поклонником Ньютона стал Уильям Уистон, слушавший его лекции в студенческие годы; его страсть к ньютоновской математике можно сравнить разве что с его же поддержкой сурового арианства Ньютона. Позже он стал преемником Ньютона, заняв пост лукасовского профессора математики, на который его назначил сам Ньютон; впрочем, его деятельность на этой должности оказалась не очень удачной. В дальнейшем учениками Ньютона становились, в частности, Колин Маклорен и Генри Пембертон; первый стал профессором математики в Эдинбурге (эту должность когда-то занимал Грегори), а второго назначили профессором физики в Грешем-колледже. Конечно же Ньютон приложил все усилия к их продвижению. Кроме того, он устроил так, чтобы Эдмонд Галлей, один из его главных почитателей и пропагандистов, стал савилианским профессором геометрии в Оксфорде. Благодаря этому после смерти Ньютона его научные взгляды заняли подобающее им место и стали устоявшейся теорией.
Но, похоже, один из его учеников оказался в опасности. 17 ноября 1692 года Фатио де Дьюлле заявил, что смертельно болен. «У меня, сэр, – писал он, – почти не осталось надежды увидеть вас вновь». Он пояснял, что, покидая Кембридж после своего последнего визита к Ньютону, подхватил простуду, которая быстро распространилась на его легкие и породила «язву». «Я благодарю Господа за то, что душа моя сейчас совершенно спокойна, притом главные усилия к этому приложили вы. Но голова моя не совсем в порядке, и, подозреваю, дело будет все больше ухудшаться». Он жаловался, что «императорские порошки», снадобья, которые он принимает, «оказались практически бесполезными». Далее он цветисто добавлял: «Страдай я от не столь сильной горячки, я бы высказал вам, сэр, многое. Если мне суждено расстаться с жизнью, я бы хотел, чтобы мой старший брат, человек беспримерной честности, занял мое место в качестве вашего друга». И затем довольно неожиданно замечал: «До сей поры у меня нет врачевателя».
Странная мысль о том, что «друг Ньютона» – это наследственная должность, вполне соответствует отсутствию интереса к помощи специалиста-медика. Эту депешу часто недооценивают, считая ее плодом истерического и ипохондрического воображения, ищущего сочувствия и приязни самым эффективным из возможных способов. Но не следует забывать, что в ту пору большинство подобных заболеваний оказывались смертельными, и обращаться к врачам было делом безнадежным. Многие, испытывая серьезные недомогания, готовились к худшему исходу.
Разумеется, Ньютон немедленно ответил, и его письмо полно опасений: «Вчера вечером получил ваше послание и даже выразить не могу, до чего оно меня поразило. Заклинаю вас, прибегните к совету и помощи докторов, пока не стало слишком поздно, а если вам нужны деньги, я снабжу вас ими в любом потребном количестве». Он добавлял, что сведет знакомство с его братом, хотя надеется, «что вы будете еще живы, чтобы познакомить нас самостоятельно, но, в опасении худшего, дайте мне знать, как могу я с ним связаться и, если возникнет в том нужда, уделить ему что-либо». Ньютон подписался: «Ваш самый пылкий и верный друг». Это наиболее «пылкое» письмо из всех, что он отправил на своем веку, демонстрирует силу его заботы о молодом человеке, которая не уменьшается, когда он воображает себе «худшее». Письмо дает представление о степени благочестия и добродетельности Ньютона, показывая, что он надеялся: после мирских испытаний человеку суждено попасть в лучший мир.
По счастью, его тревоги оказались безосновательными. Спустя пять дней после своего отчаянного письма Фатио проинформировал Ньютона: «Я надеюсь, что мой недуг проходит и худшее позади. Легкие мои теперь в гораздо лучшем состоянии…» За этой фразой, исполненной надежды, следует длинный перечень симптомов, словно для того, чтобы убедить Ньютона в первоначальной серьезности его заболевания. В январе болезнь еще не покинула Фатио, и Ньютон пригласил молодого человека пожить у него в Кембридже. «Боюсь, лондонский воздух пагубно влияет на ваше состояние, – писал он, – а потому желаю, чтобы вы переехали оттуда, как только погода позволит вам совершить таковое путешествие».
В ответ юноша прислал (без всякого сомнения, нежелательную для Ньютона) новость, что ему, Фатио, придется отправиться в родную Швейцарию, так как недавно скончалась его мать; ему оставлено наследство, которое требует, чтобы он занялся им. Но Фатио заверил Ньютона, что если получил по завещанию достаточно денег, то предпочтет жить в Англии, притом «по преимуществу в Кембридже». «Если вы пожелаете, – пишет он, – то я готов отправиться туда и по иным причинам, мало связанным с моим здоровьем и с сокращением расходов; однако я желал бы, чтобы в таковом случае вы напрямую объяснились в ответном письме».
Некоторые предполагают или намекают, что под этими «иными причинами» кроется некая сексуальная подоплека. Но вряд ли это так. Фатио, увлеченный и теологическими, и математическими трудами Ньютона, в этом письме, скорее всего, имеет в виду перспективу совместной работы. Там же он упоминает библейские пророчества, причем, по его убеждению, «большинство из них относятся к нашим нынешним временам или же к недавнему прошедшему и близкому грядущему». В грядущие годы Фатио и в самом деле станет религиозным подвижником самого радикального толка. Еще задолго до этого Ньютон ощутил в молодом человеке недостаточную уравновешенность и в ответном письме предостерегал его: «Боюсь, вы слишком занимаете свое воображение некоторыми предметами».
Переписка продолжалась еще несколько месяцев. Ньютон послал Фатио денег и пообещал в том случае, если молодой человек решит поселиться в Кембридже, «назначить вам такое содержание, какое сделает ваше проживание здесь весьма легким». Фатио в напыщенных и льстивых выражениях отвечал: «Я желал бы, сэр, прожить рядом с вами всю жизнь или хотя бы значительную ее часть». Таким образом, Ньютон оказался способен внушать людям привязанность – и проявлять ее.
А последние из сохранившихся писем Фатио очень интригующи: они касаются алхимических экспериментов. Фатио, по-видимому, считал себя адептом этой науки, и из его писем явно видно, что сам Ньютон тоже был глубоко вовлечен в оккультные изыскания, к тому же детально обсуждал их со своим юным учеником. В конце одного из посланий Фатио имеется приписка: «Сожгите это письмо, после того как используете его по назначению». В самом последнем своем письме Ньютону юноша признаётся, что отыскал рецепт тайного эликсира, укрепляющего телесное здоровье. «Я могу бесплатно исцелять тысячи, благодаря чему скоро о нем разнесется молва. А тогда мне легко будет заработать на нем целое состояние». Вряд ли старшего товарища задела просьба Фатио осуществить финансовые вливания в эту затею, но Ньютон наверняка почувствовал чрезмерную доверчивость своего друга, ставшую причиной его порывов.
Возможно, сей эликсир предназначался самому Ньютону. С осени 1692 года его здоровье все больше ухудшалось. Он легко впадал в тревожное состояние, часто болел и страдал бессонницей. Летом 1693 года он написал краткий алхимический трактат, позже озаглавленный «Практика». В нем приводится описание двух «незрелых субстанций», которые «обретают природу чистую, словно млеко девственницы, будучи взяты из гноящихся месячных истечений потаскухи». Другие вещества «делаются маслами, сияющими во мраке и вполне пригодными для магических надобностей». Это язык не только экспериментатора, но и мага – если эти звания вообще можно так уж легко разделить. Дважды, в мае и в июне, Ньютон ненадолго съездил в Лондон – вероятно, чтобы увидеться с Фатио, но слабое его здоровье не улучшилось. А потом, словно от внезапного удара молнии, его ум погрузился в пучину хаоса.
Глава двенадцатая
Равновесие утрачено
Первое указание на его душевное расстройство можно найти в письме, которое он послал Сэмюэлу Пипсу 13 сентября 1693 года. Оно касается попыток Ньютона подыскать себе общественно важный пост. «Меня весьма беспокоит то волнение, в коем я пребываю, – писал он. – В эти двенадцать месяцев я ни разу не ел и не спал как подобает, и нет во мне прежней твердости мысли». Далее он заявлял: «Никогда не намеревался обрести что-либо благодаря вашему интересу или же благосклонности короля Якова, однако теперь я должен благоразумно удалиться, прервав всякое знакомство с вами, и более не видеть ни вас, ни прочих моих друзей…» Он подписался так: «Ваш смиренный слуга».
В ближайшие день-два он отправился в Лондон и, остановившись в гостинице «Буллз-инн» в Шордиче,[43] послал столь же неуравновешенное письмо Джону Локку: «Сэр, придерживаясь мнения, что вы прилагали всевозможные старания, дабы поссорить меня с женщинами [woemen – странное, но свойственное ему написание], и иные подобные усилия, я был весьма впечатлен этим, и, когда некто сообщил мне, что вы больны и не оправитесь, я заметил, что было бы лучше, если бы вы и вовсе умерли. Я заклинаю вас простить мне таковую недоброжелательность». Посреди этой тирады (другого слова не подберешь) он добавляет: «Также прошу у вас прощения за то, что говорил и думал, будто некто затевает продать мне должность или же неким образом взволновать меня». Иногда задаются вопросом, что он, собственно, делал в Шордиче, вдали от привычных пристанищ – в Вест-Энде или Уайтхолле. Впрочем, в «Буллз-инн» частенько останавливались приезжие из восточных графств. Тем не менее все же странно, что он приехал из Кембриджа сюда и написал письмо именно на этом постоялом дворе.
По сути, оба письма – весьма необычные; их адресатов встревожил тон Ньютона. Пипс тайком навел справки в Кембридже, и одного из членов совета университета, друга Пипсова племянника, убедили посетить Ньютона лично. Племянник докладывал: «Еще прежде, чем я задал ему хоть какой-то вопрос, он сказал, что написал вам чрезвычайно неподобающее письмо, которое его очень заботит, и… прибавил, что оно писано было, когда голову его охватил некий недуг, пять ночей кряду не дававший ему уснуть». Он просил у Пипса извинения; далее агент сообщал, что Ньютон «не очень хорошо себя чувствует, но, хоть я и опасаюсь, что им до известной степени овладела меланхолия, все же полагаю, что незачем подозревать, будто она затронула его разум». Итак, Ньютон хандрил, возможно, был подавлен, однако признаков психического недуга не наблюдалось. Пипс прислал Ньютону учтивое письмо, проделав при этом хитроумный трюк: он предложил Ньютону рассчитать, какова вероятность выпадения шестерки при игре в кости. Возможно, это был самый обычный вопрос. Какой же это гений математики, если он не может дать совет в игре? Но, скорее всего, Пипс тайком проверял умственные способности великого ученого. Ньютон ответил вполне уравновешенно, представив утешительно точные расчеты.
В свою очередь, Джон Локк отвечал Ньютону спустя две недели письмом, исполненным достоинства и надежды. «Верю, – писал он, – что я не потерял в вашем лице друга, коего весьма ценил». Отвечая на это послание, Ньютон признавался: «Нынешней зимой слишком часто засыпал у моего огня, и у меня развилась дурная манера сна, прибавьте к этому скверный недуг, который нынешним летом сделался сущей эпидемией». Он добавлял: «Когда я писал вам, в течение двух недель не нашлось ни единой ночи, чтобы я спал более часа, а пять ночей кряду я и вовсе не сомкнул глаз… Помню, что отписал вам, но решительно не могу припомнить, что именно сказал о вашей книге». О книге Локка он заявил тогда, что она «потрясает основы нравственности». В этот бессонный период он вообще много задумывался о нравственности. В уже упомянутых странных письмах к Локку и Пипсу он вновь и вновь выражал свой страх перед «волнениями», особенно связанными с «woemen»: вероятно, он испытывал глубинную подозрительность по отношению к чувственности. Сексуальное начало было его врагом.
Существует много рассказов о Ньютоновом «помешательстве», как его называли; некоторые из них принадлежат современникам описываемых событий. Так, один шотландский корреспондент Ньютона сообщил Гюйгенсу, что автор «Начал», после того как огонь охватил его бумаги и приборы, впал в необузданную ярость, и этот припадок длился восемнадцать месяцев. Новость распространилась по всей Европе, и спустя два года после происшествия некий немецкий философ писал, что пожар в доме Ньютона «помрачил его ум, а также привел к весьма бедственному положению».
В прошлом у него действительно случился пожар, а то и не один. От них не застрахован любой алхимик, но, по-видимому, пожары никак не повлияли на болезнь Ньютона. Да и сообщения о «помешательстве» оказались весьма преувеличенными. Он вовсе не лишился умственных способностей на полтора года: напротив, по сведениям Пипсова агента, восстановил душевное равновесие уже спустя пару недель после той внезапной неприятности – какой бы природы та неприятность ни была.
В связи с этим выдвигалось множество объяснений. Предполагали, что жизнь, полная напряженного труда и работы мысли, привела к временной утрате рассудка. Такое вполне возможно: интенсивные и длительные размышления способны вызвать серьезную депрессию. Не было человека в нашей истории, занимавшегося проблемами мироздания столь упорно и в столь суровых условиях. Кроме того, у Ньютона мог развиться синдром тревожности после публикации Principia Mathematica, когда его работа была явлена миру в своем первоначальном виде; к тому же его беспокойное состояние мог усугубить поединок с предыдущим монархом: в то время под угрозой находилось дело, которое его кормило. В более поздние годы ученого наверняка расстраивал тщетный поиск достойного поста, ставший основной темой его озабоченных писем и способный вызвать тревогу и подавленность.
Предполагали также, что на его душевном здоровье могли сказаться долгие годы, отданные алхимическим опытам, в особенности частое воздействие паров ртути. Среди симптомов ртутного отравления – бессонница и склонность к ложным параноидальным идеям; и то и другое имело место в случае Ньютона. Современные исследователи действительно обнаружили сравнительно большое содержание свинца и ртути в волосах Ньютона, столетиями хранившихся у его родственников. Но у него не проявлялись другие симптомы – скажем, дрожание конечностей или гниение зубов. Кроме того, очевиден тот факт, что Ньютон быстро выздоровел, тогда как при отравлении ртутью выздоровление – процесс длительный и непростой. И потом, ученый наверняка знал признаки такого отравления и не стал бы описывать их как симптомы загадочного «эпидемического недуга».
Конечно же на его состоянии каким-то неведомым образом сказалась и дружба с Фатио. Эмоциональный накал ее оказался очень высок, выше, чем водилось у тогдашних взрослых мужчин, и, возможно, панический страх Ньютона перед «волнениями» относился и к этому юноше. Здесь нелишне заметить, что в странном письме к Локку он писал о попытке последнего «поссорить меня с женщинами и иных подобных усилиях» (курсив мой). В свое время Локк и Фатио жили вместе в доме их общей знакомой, леди Мэшем. Они приглашали и Ньютона присоединиться к ним. Правда и то, что в ту несчастливую для Ньютона пору четырехлетняя дружба ученого с Фатио оборвалась, а затем так и не возобновилась. Остальное – лишь домыслы.
Какова бы ни была причина этого временного помрачения, ясно одно: Ньютон быстро оправился. Собственно, его душевная и физическая стойкость вообще достойна удивления: она ясно свидетельствует о тех запасах здоровья и энергии, которые он тратил на свою работу. Осенью 1693 года он возобновил переписку со своими корреспондентами, извиняясь (в том числе и перед Гюйгенсом) за то, что куда-то затерял их последнее письмо. В послании к Гюйгенсу он делает довольно неправдоподобное заявление: «Я ценю друзей гораздо выше, чем математические открытия». Впрочем, его могли отрезвить недавние переживания.
В последующие месяцы он переписывался с Дэвидом Грегори (недавно назначенным профессором астрономии в Оксфордском университете) по математическим и космологическим вопросам, планируя вместе с ним новое, исправленное издание «Начал», с полностью измененной структурой; он хотел также добавить статью о геометрии у древних, чтобы подкрепить свое собственное убеждение в том, что тайны Вселенной уже были известны его далеким предшественникам. Кроме того, Ньютон намеревался выпустить книгу, посвященную его оптическим открытиям: в конце концов она явилась миру под названием «Оптика». Грегори замечал, что «коль скоро подобная книга будет напечатана, она сможет соперничать с Principia Mathematica… Он сообщает неслыханные чудеса о цвете».
В тот же период Ньютон сопоставляет различные рукописи в ходе изучения Апокалипсиса и набрасывает проект математической программы для Христовой школы-больницы.[44] Он по-прежнему читает множество алхимических текстов: эта страсть так его и не покинула. Нет, он не был похож на человека, только что пережившего опасный или длительный нервный срыв.
И конечно же он не потерял свой скептицизм и здравый смысл. В ту пору много говорили о привидении, которое будто бы обитало в доме напротив ворот кембриджской церкви Святого Иоанна, на той же улице, где жил Ньютон. И вот однажды несколько студентов и преподавателей университета пришли в этот дом в надежде воочию увидеть загадочное явление. Ньютон заметил их, проходя мимо, и, судя по рассказу очевидца, разволновался и принялся их увещевать: «О! Вы глупцы, неужели у вас совсем нет разума, неужели вы не понимаете, что все подобные вещи – попросту надувательство и обман? Прочь, прочь, ступайте домой, не позорьтесь».
Лучшее свидетельство того, что Ньютон вполне сохранил свои мыслительные способности, – то, что в 1694 году он, помимо всего прочего, еще и заново взялся за теорию, которую сам называл «теорией Луны». Луна оставалась одним из его страстных увлечений, и однажды он даже признался, что «голова у него болела лишь во время лунных штудий». Проблема движения этого спутника в свете теории гравитации – задача, которую Ньютон так и не сумел решить. Впрочем, он сохранял прежнюю целеустремленность, по крайней мере в научной работе: он был уверен, что всякая задача имеет решение. В начале сентября 1694 года он вместе с Дэвидом Грегори посетил Гринвичскую обсерваторию, чтобы получить более точные результаты наблюдений Луны.
Королевский астроном Джон Флемстид отличался подозрительностью и недоверчивостью. Многому в науке он обучился самостоятельно, детство провел в нищете и болезнях. Карл II назначил его королевским астрономом, однако не обеспечил достаточными средствами для работы. Денег у Флемстида было мало, и обсерватории постоянно не хватало ресурсов и оборудования, тем не менее королевский астроном старался добиваться своих целей. А затеял он поистине грандиозный проект – «звездный каталог», где предполагалось указать расположение всех известных в то время звезд. Флемстид очень хотел завоевать расположение Ньютона; в своих заметках он пишет, что «его одобрение ценнее для меня, чем вопли всех невежд мира», вот почему он согласился предоставить Ньютону данные своих наблюдений Луны, но при условии, что тот больше никому их не покажет.
Ньютон оказался упрямым и властным коллегой – он постоянно требовал от Флемстида всё новые и новые результаты, подвергая сомнению те, что шли вразрез с его теориями. Когда же Флемстид попросил хотя бы немного прояснить ему эти теории, выяснилось, что понять их он не в состоянии. Кроме того, он допустил ошибку, усомнившись в точности некоторых расчетов Ньютона. Это привело Ньютона в еще большее нетерпение, и он выразил желание, чтобы Флемстид просто посылал ему первичные данные без всяких комментариев. «Мне требуются не ваши выкладки, – писал он, – а лишь ваши наблюдения». Ньютон даже предложил заплатить Флемстиду за работу, но тот счел это недостойным и оскорбительным предложением. «Я весьма недоволен вами, – писал он, – ибо вы предложили вознаградить меня за мои труды». Судя по всему, Ньютон, предлагая Флемстиду деньги, обращался с ним как с собственным лакеем или как с простым техническим помощником. А Флемстид считал, что вносит ценный вклад в работы своего собрата-ученого.
Ньютон предполагал закончить работу над лунной теорией в сравнительно короткий срок. «Я думаю, – писал он Флемстиду, – это дело займет примерно три или четыре месяца, и когда я его завершу, я завершу его навеки». Вот характерные интонации Ньютона, человека вечно занятого и работающего чрезвычайно быстро. Решив ту или иную задачу, он навсегда забывал о ней.
Флемстид, однако, не предоставлял Ньютону материалы, необходимые для того, чтобы должным образом доделать работу. Когда астроном пожаловался на болезнь, Ньютон не выразил особого сочувствия; узнав о головных болях, терзающих ученого, он лишь посоветовал покрепче затянуть голову повязкой, пока голова не «онемеет». В сердитом и нетерпеливом послании Ньютон заявлял Флемстиду: «Поскольку я… не увидел возможности получить от вас сведения или исправить ваши записи, я утратил всякую надежду закончить лунную теорию, и мне явилась мысль оставить ее как вещь неосуществимую». Затем он вообще перестал отвечать на письма Флемстида. Новая вспышка ярости охватила его, когда он обнаружил, что Флемстид разгласил некоторые из его лунных результатов; Ньютон заявил, что ему отвратительно, когда «чужеземцы надоедают и докучают ему, расспрашивая о математических предметах».
Позже, по втором издании «Начал», он все-таки сам опубликовал часть своих расчетов траектории Луны, только вот Джона Флемстида больше нигде не упомянул. Более того – он даже вычеркнул ссылки на работы астронома из всех своих предыдущих трудов. В частной записке Флемстид описывал Ньютона как человека «торопливого, запальчивого, фальшивого, недоброго, высокомерного». Прошло десять лет, и им пришлось снова столкнуться, и в куда более жестоком противостоянии. Таков уж рисунок жизни Ньютона.
Глава тринадцатая
О чеканке монеты
Ньютон отчасти утратил интерес к Луне, ибо озаботился более земными материями. Чарльз Монтегю, его друг и бывший однокашник по Кембриджу, назначенный канцлером казначейства,[45] получил колоссальные возможности для покровительства. Почему бы Ньютону ими не воспользоваться? Вполне справедливо и естественно, если самый выдающийся математик эпохи сыграет некоторую роль в управлении национальной экономикой. А вскоре поползли слухи о том, что ему, возможно, дадут должность в лондонском Монетном дворе, – слухи, от которых он только отмахивался. Но затем, весной 1696 года, Монтегю действительно предложил Ньютону место хранителя Монетного двора. Тот мгновенно согласился и в ближайший же месяц перебрался из Кембриджа в Лондон – без всяких прочувствованных прощальных речей. Вероятно, выехал он поспешно, так как после его смерти комнаты колледжа, где он жил, показывали посетителям «в натуральном виде, словно он по-прежнему в них обитает».
Похоже, ему страшно надоели и Кембридж, и коллеги. Хотя он еще пять лет сохранял за собой должность члена совета Тринити и лукасовского профессора математики, в этот период он редко возвращался в свой университет, всякий раз – всего на три-четыре дня. В былые времена ему требовалось для работы уединение где-то в глуши, подальше от большого города, но дни сосредоточенных интеллектуальных занятий давно миновали. Он никогда не искал общества других ученых, но, по-видимому, его ум все-таки подхлестывали собрания лондонского Королевского общества. Даже его коллег-алхимиков легче было найти в столице, чем в провинции: перед тем как Ньютон принял должность на Монетном дворе, его посетил загадочный «лондонец» – консультировался по вопросу о некоем «менструуме», жидкости, растворяющей все металлы. Их беседы продолжались два дня. Иными словами, Лондон как магнит притягивал к себе амбициозного Ньютона.
Ньютон начал работу на Монетном дворе в разгар экономического кризиса, бушевавшего в стране. Прошлой осенью он, вместе с другими авторитетными деятелями того времени, написал короткую статью, озаглавленную «Об улучшении английской монеты». Проблема была проста: в обращении находилось слишком много серебряных монет ручной выделки, неполновесных, с меньшим содержанием серебра, и недавнее введение в оборот монет, которые чеканились на станках, ситуацию почти не исправило. Приблизительно 95 % находящихся в обращении денег были фальшивыми или содержащими недостаточное количество серебра. Власти решили, что необходим массированный выпуск новых монет, старые же монеты ручной работы следует полностью изъять из обращения. Этот план инициировал не Ньютон, но именно Ньютона выбрали претворять его в жизнь. Видимо, пост хранителя Монетного двора ученому предложили как синекуру. Монтегю заверял: «Там не слишком много дел, и вы можете заниматься ими, когда сумеете уделить время». Но Ньютон, с его характером, всем занимался с полной отдачей, строго и целеустремленно. Позже Монтегю признавался, что не сумел бы провести замену монет без его помощи.
Ньютон служил на Монетном дворе до конца своей жизни. Его научная деятельность, по сути, завершилась вскоре после того, как он уехал в Лондон, однако его натура, темперамент оставались прежними. Став хранителем Монетного двора, он взялся за дело с полным сознанием своей ответственности и даже вменил себе в обязанность познакомиться с мельчайшими подробностями функционирования вверенного ему института, освоить все тогдашние экономические теории и узнать историю чеканки денег. Более того, он изучил всевозможные королевские указы о Монетном дворе, выпущенные за последние два столетия. Все, чего он касался в своей работе, приобретало порядок и регулярность. Вот почему он стал, помимо всего прочего, еще и хорошим администратором, не понаслышке знающим все грани порученного ему дела. В частности, как алхимик он разбирался в металлургических тонкостях, а кроме того, был весьма требователен к подчиненным. В записной книжке он отмечал: «Два прокатных стана с 4 мастерами, 12 лошадей, 2 конюха, 3 резчика, 2 правильщика, 8 сортировщиков, один гвоздильщик, три закальщика, два клеймовщика, два пресса с четырнадцатью рабочими способны за день произвести более 3000 фунтов монеты». Можно быть уверенным, что он сообщал правильщикам и резчикам, какой производительности от них ждет.
Такой добросовестный и энергичный человек неминуемо должен был вступить в конфликт с начальством. Управляющим Монетным двором служил тогда Томас Нил, о котором Ньютон писал как о «погрязшем в долгах транжире, сумевшем получить свой пост благодаря малопочтенным занятиям». Нил являлся, в сущности, никчемным карьеристом, некомпетентным чиновником, использовавшим служебное положение для личного обогащения. В этом он не отличался от многих других «слуг общества» того времени. Но сам Ньютон был сделан из другого теста. Он уже сумел отыскать порядок и определенность во вселенском хаосе, что уж говорить о тесном мирке Монетного двора! И вот Ньютон стал постепенно увеличивать свои властные полномочия (как и свое жалованье), одновременно прибирая к рукам управление всеми делами, которые велись на Монетном дворе и которые выполняли тогда около пятисот рабочих. Такова была его натура: ему нравилось властвовать и командовать.
Выпуск новых монет для всей страны проходил, конечно, не очень гладко. В первые месяцы, еще до прихода Ньютона, монет не хватало, и станки работали с четырех утра до полуночи. Спустя пять месяцев после того, как он занял должность, из-под этих прессов еженедельно выходило серебряных монет общей стоимостью на 150 тысяч фунтов стерлингов. В обязанности Ньютона как хранителя входили также выслеживание и поимка частных чеканщиков и фальшивомонетчиков. По сути, он стал кем-то вроде сыщика, расследуя злодеяния «шлёпальщиков», как их тогда называли. Это была неблагодарная работа, часто ее затрудняло понятное нежелание судов полагаться на показания платных осведомителей. В одном из посланий казначейству он жаловался, что «подобное очернение и принижение моих агентов и свидетелей бросает тень и на меня, затрудняя мои действия, ибо мне приходится восстанавливать пошатнувшееся доверие ко мне». Жаловался он и на клеветнические козни «ньюгейтских стряпчих-монетчиков»[46] – тонкий намек на компанию, к которой он теперь вынужден был обращаться за профессиональной поддержкой.
Он стал образцовым сыщиком, чего вполне можно ожидать от человека, который проводил успешные изыскания в космических сферах. Он преследовал добычу неустанно и безжалостно. Вместе со своими сотрудниками он совершал налеты на жилища фальшивомонетчиков, самостоятельно допрашивал их и затем посещал в камерах Ньюгейтской тюрьмы и во всевозможных других местах. По замечанию другого чиновника, «он рассматривал все сведения, которые мы до того сжигали целыми ящиками, и посещал все суды по делам этих злоумышленников». Его служебные расходы включали траты на «таверны и наем экипажей, а также посещение тюрем и иных мест наказания чеканщиков незаконной монеты». Он вербовал агентов в одиннадцати странах, чтобы выслеживать виновных, и сам стал мировым судьей в графствах, прилегающих к Лондону, чтобы подкрепить собственные усилия.
Неудивительно, что «шлёпальщики» начали жаловаться на Ньютона; его чрезмерное рвение и упорство вызывали у них особое отвращение. Один из таких фальшивомонетчиков, как сообщалось, заявлял, что «смотритель Монетного двора ополчился на шлёпальщиков и, черт возьми, я бы давно был на свободе [вышел из Ньюгейта], кабы не он». Другой узник, попавший в сеть к Ньютону, провозглашал: «Хранитель Монетного двора – сущий мошенник, и, если бы король Яков вернулся, он бы этого мошенника точно пристрелил». На что его сокамерник отозвался: «Черт меня подери, хоть я с ним и незнаком, теперь-то я разделаюсь с этим негодяем, если только до него доберусь». Уильям Челонер, один из самых знаменитых фальшивомонетчиков, утверждал, что намерен «гнаться за старым псом хранителем до конца его жизни».
Ньютону повезло: Челонеру не суждена была долгая жизнь, три месяца спустя его «отвезли на тележке» в Тайберн[47] – там его ждал эшафот. Возможно, Ньютону доставил особое удовольствие такой исход, поскольку перед этим Челонер проинформировал парламентскую комиссию, что знает куда более подходящий метод чеканки монеты, нежели тот, что применяет Ньютон, и даже предложил, чтобы его, Челонера, назначили главным инспектором Монетного двора. Комиссия приказала Ньютону изучить методы Челонера, на что Ньютон ответил яростным отказом: это означало бы выдать фальшивомонетчику тайны Монетного двора. В конце концов Ньютон победил. Судя по всему, он преследовал этих чеканщиков так, словно они представляли опасность лично для него. Но разве можно было усомниться, что он будет решительно и последовательно выполнять любую порученную ему работу?
Трудновато представить себе автора Principia Mathematica, величайшего ученого своей эпохи, шагающим по каменным коридорам Ньюгейтской тюрьмы или выслушивающим признания осужденных на смерть (подделка монеты каралась повешением); представляется, что это картинки скорее для беллетриста, чем для биографа. Но жизнь необыкновенного человека часто бывает полна необыкновенных противоречий. А может, особых противоречий тут и нет? Образ скрытного и маниакально целеустремленного мыслителя, адепта алхимии, человека, практически не имевшего друзей, не так уж далек от образа сыщика, рьяно допрашивающего тех, кого вот-вот вздернут на виселице. И в тот и в другой период жизни Ньютона – одна и та же напряженность мысли, глубокая сосредоточенность на задаче.
Глава четырнадцатая
В кругу дам
Здания Монетного двора являлись частью лондонского Тауэра – необходимая предосторожность против воровства или бунта. Ньютон поселился в служебном доме, расположенном между внешней оградой и стеной Тауэра, в тесном и шумном месте. Пять месяцев спустя он перебрался в более респектабельный район – в Вестминстер, на Джермин-стрит, где до сих пор висит мемориальная табличка в его честь. Жизнь в Лондоне была для него не лишена удовольствия, несмотря на все обременительные обязанности, которые он исполнял на Монетном дворе. Один из коллег сообщал, что «он всегда отличался доброжелательностию и приятностию в обращении, притом без всякой кичливости и тщеславия, всегда являл гостеприимство и по некоторым оказиям устраивал превосходные увеселения». Иными словами, он вписался в свое новое социальное положение и не был ни скаредным, ни алчным. Со временем он приобрел собственный экипаж и нанял около полудюжины слуг. Среди его имущества значатся два серебряных ночных горшка.
Не прошло и года после прибытия Ньютона в Лондон, как его избрали в совет Королевского научного общества, но он почти не принимал участия в его деятельности, пока не умер его враг Гук. Он не мог вынести, когда ему бросают вызов или возражают, и не терпел даже намека на соперничество. Между тем одиночество Ньютона вскоре было нарушено приездом его племянницы Катерины Бартон: ей предстояло стать домоправительницей в доме ученого на Джермин-стрит. Она была дочерью его сводной сестры Анны Смит, у которой наступили нелегкие времена. По-видимому, Кэтрин появилась в доме вскоре после того, как в 1696 году Ньютон его купил. Ей было тогда шестнадцать. Может показаться странным, что он решил разделить жилище с молодой родственницей, но при его лондонской жизни кто-то же должен был вести хозяйство, а за неимением жены что может быть лучше юной и послушной племянницы?
Следует заметить, что Катерина Бартон была красива и обаятельна, да к тому же наделена острым умом. В аристократическом клубе «Кит-Кэт» в ее честь произносили стихотворный тост:
- У ног прекрасной Бартон возлежит
- Сам бог любви, со стрелами и луком…
Она стала близкой подругой Джонатана Свифта, который заявлял: «Я люблю ее сильнее, чем вы все…» Видимо, она и в самом деле была необыкновенной молодой особой: беспризорное дитя Линкольншира, удостоенное восхищения столь выдающихся персон. Ее нежная дружба со Свифтом заставляет предположить, что она не была ханжой и недотрогой, и его рассказы об их беседах (они обсуждали то последний скандал, то отсутствие в Лондоне девственниц) ясно показывают, что Катерина проявляла достаточно бойкости и живости ума, чтобы очаровать человека, который так часто скучал по время светских бесед.
По-видимому, ею увлекался не только Свифт: ходили настойчивые слухи, что она стала любовницей Чарльза Монтегю. Этот покровитель Ньютона, получивший титул лорда Галифакса в 1700 году, был ею совершенно покорен – если верить свидетельствам, которые содержатся в дошедших до нас документах. В своем завещании он оставил ей три тысячи фунтов и все свои драгоценности – «как малый залог великой любви и страсти, каковую я столь долго к ней питаю»: к этому дару он сделал в последующие годы значительные прибавления, завещав ей годовой доход и большой особняк с поместьем. Разумеется, об их отношениях ходило много слухов, которые лишь подогревались благодаря маячившей на заднем плане тени великого Исаака Ньютона. Джон Флемстид, все еще уязвленный тем, как Ньютон обошелся с его астрономическими данными, заявлял, что Галифакс оставил мисс Катерине деньги и землю «за ее превосходное искусство вести беседу» – сатирический выпад, не укрывшийся от современников. Биограф Галифакса подтверждал существование кривотолков, уверяя, будто Галифакс после смерти своей жены пожелал, чтобы Катерина «сделалась главной распорядительницей его домашних дел», поскольку она «молода, прекрасна и жизнерадостна», хотя придирчивые люди и «предпочли вынести о ней суждение, коего она нисколько не заслуживает, ибо является женщиной необычайно честной и добродетельной».
Много лет спустя Вольтер в дни своего английского изгнания слышал более скандальную версию тех событий. «В юности я думал, что Ньютон разбогател благодаря своим заслугам, – писал он. – Я полагал, что суд и власти Лондона избрали его главой Монетного двора единогласно. Отнюдь. У Исаака Ньютона имелась очаровательная племянница, мадам Кондуитт, и она завоевала сердце министра Галифакса. Все эти флуктуации и гравитации бесполезны, если у тебя нет хорошенькой племянницы».
Вот вам галльская интерпретация случившегося. На самом-то деле Ньютона назначили хранителем Монетного двора еще до того, как его племянница приехала в Лондон, а в тот год, когда он возглавил этот финансовый институт, Галифакс уже не обладал былым влиянием. Но игривых предположений, конечно, не остановить, и тот факт, что эта история еще обсуждалась в обществе в 1726 году, когда Вольтер посетил Англию, показывает, как сильно она отпечаталась в общественном сознании. В сатирическом сочинении 1710 года «Мемуары о Европе» Галифакс и Катерина выведены под вымышленными именами; мужчина расточает дары своей любовнице, «а помимо того, пристраивает ее небезызвестного престарелого родителя на тепленькое местечко – за потворство прелюбодеянию». Сам Галифакс отлично понимал двусмысленность положения. Стихи, написанные им для чествования Катерины к клубе «Кит-Кэт», завершаются строками:
- Исполнена красы, стройна как лань.
- Ты образ ее в сердце отчекань.
Упоминание о «чеканке» здесь не случайно.
Ньютон тоже наверняка знал об этих сплетнях, но сведений о его реакции не сохранилось. Вероятно, он считал, что таковы mores[48] общества, и не возражал против связи племянницы с человеком, поддерживавшим его начинания. Некоторые комментаторы обвиняют Ньютона в упадке веры и в лицемерии, позволившем ему санкционировать столь безнравственные отношения. Что ж, по-видимому, он не был консерватором ни в чем.
Если Катерина и действительно была любовницей Галифакса, нет оснований считать, что Ньютон ее осуждал. До конца его жизни племянница оставалась с ним рядом. В единственном сохранившемся послании к ней, датированном 5 августа 1700 года, он подписывается: «Твой искренне любящий дядя». Тогда она уезжала из города, чтобы оправиться после оспы, и в этом письме он выражает надежду, что «болезнь отступает и последние остатки оспы выветриваются». В конце письма он добавляет: «Умоляю, дай мне знать, в каком состоянии твое лицо и как твоя горячка. Возможно, теплое коровье молоко… окончательно ее победит». Это письмо стоило процитировать хотя бы потому, что оно представляет собой один из редких для Ньютона случаев проявления «обычных человеческих чувств». Катерина, со своей стороны, в письме к Ньютону, посвященном смерти Галифакса, подписывается так: «Ваша покорная племянница и скромная слуга», демонстрируя глубокую почтительность. После кончины Галифакса она продолжала оставаться экономкой у Ньютона.
Поселившись на Джермин-стрит, Ньютон обставил свой дом со всевозможной роскошью, проявив особое пристрастие к темно-красной мебели. Такова одна из странных черт его характера – увлечение темно-красным цветом. В описи имущества, составленной после его смерти, значатся «темно-красная кровать, крытая ангорской шерстью», с «темно-красными занавесями», темно-красные шторы и драпировка, темно-красное канапе с темно-красными креслами и темно-красными подушечками. Такой выбор пытались объяснить по-разному, поминая его оптические исследования, его занятия алхимией, его желание устроить покои, напоминающие королевские. Но, вероятно, это лишь знак его отличия от других, знак его уникальности, проблеск гения, отраженный в необычном убранстве комнат.
Глава пятнадцатая
Столп общества
Итак, Ньютон вошел в большой лондонский свет, он даже целовал руку Вильгельму III при своем вступлении в должность, но при всем том старался не принимать участия в традиционных лондонских развлечениях. Судя по всему, он питал отвращение к курению и нюханию табака, широко распространенным в то время формам досуга, объясняя, что «для него в этом нет нужды». По-видимому, его пища оставалась самой простой, как и питье. Его не интересовали выставки скульптур, которые тогда вошли в моду, и одного знатока он назвал «обожателем каменных кукол» – с почти ветхозаветным омерзением. Он редко посещал музыкальные вечера и описал свой единственный поход в оперу как сомнительную радость: «Первое действие слушал с удовольствием, второе стало испытанием для моего терпения, а на третьем я выбежал вон». Похоже, он не читал никакой художественной литературы, а поэзию как-то раз окрестил «изобретательной, но вздорной болтовней».
Вместо этого он, по-видимому, проводил вечера не в кругу новых лондонских знакомых, а предаваясь давним увлечениям – исследованиям и изысканиям. Как замечал один из современников, «если он оставался один, его редко можно было видеть без пера в руке и раскрытой книги». Он по-прежнему с головой погружался в библеистику и хронологию; не утратил он интереса и к алхимии – этой наукой он занимался до конца своих дней. Сохранилась собственноручная запись Ньютона о книге Sanguis Naturae, или Сочинение о свертывании кровяной и солнечной жидкости». Поскольку это сочинение вышло после переезда Ньютона в столицу, оно наверняка стало уже его лондонским приобретением. Ньютон пометил, что эту и другие книги можно раздобыть «у Соулз, квакерской вдовы, Уайтхарт-корт, верхний конец Ломбард-стрит».
Не утратил он вкуса и к дифференциальному и интегральному исчислению. Иоганн Бернулли, математик из Гронингенского университета, публично бросил ему вызов, предложив сделать два очень сложных расчета траектории тяжелых тел. Катерина Бартон рассказывает: «Когда Бернулли в 1697 году прислал ему эту задачу, сэр И. Н. был чрезвычайно занят своей великой спешной перечеканкой монет и возвращался домой из Тауэра не раньше четырех часов, весьма утомленным, но он не лег спать, пока не решил задачу, что произошло лишь к четырем утра». За двенадцать часов он добился того, что большинство его коллег не сумели бы сделать и за двенадцать лет. Бернулли признал себя посрамленным и заявил, что сразу узнал в решении его автора – «подобно тому, как по когтям узнают льва». Это удачное сравнение, если учесть силу и ярость Ньютонова ума.
Постепенно слава о нем разнеслась по всей Европе. В 1698 году Петр Первый, прибыв в Лондон, более всего стремился встреться с Исааком Ньютоном. В ходе визита царь посетил Монетный двор, и Ньютона известили, что «он предполагает увидеть там и вас». Ньютон почтительно согласился на такое свидание и, несомненно, счел изобретательного и практичного русского царя куда более сведущим в науках собеседником, чем монарх его собственной страны.
Позиции Ньютона укрепились, когда, в конце того же года, он был назначен управляющим Монетным двором – «мастером». Он с давних пор добивался этого поста: наконец-то он обрел полный контроль над организацией, которой посвятил столько трудов. Мастером Монетного двора его назначили 25 декабря (вероятно, приурочив это событие ко дню его рождения). Он оставался на этом посту до самой смерти, то есть занимал его двадцать семь лет. Ньютон мигом расчистил авгиевы конюшни, в которые превратился Монетный двор под неумелым управлением его бывшего главы, учредил необходимую систему бухгалтерского учета и ввел еженедельные собрания совета Монетного двора. Кроме того, он усердно занимался эффективностью и надежностью процесса чеканки. По его собственным словам, он «довел выделку и сортировку золотых и серебряных монет до неслыханной прежде степени точности, таким образом сохранив для правительства тысячи фунтов…».
Теперь он стал вполне обеспеченным человеком. Его ежегодное жалованье возросло до пятисот фунтов, но что еще важнее, он получал доход с каждого фунта серебра, который выходил с его Монетного двора. Его предшественник на этом посту накопил капитал в 22 тысячи фунтов, и нет причин считать, что состояние Ньютона было меньше. Вероятно, именно поэтому через два года после того, как он стал управляющим этой финансовой организацией, Ньютон отказался от академических постов: невысокие университетские доходы потеряли для него какое-либо практическое значение.
К тому же он занимал и иные ответственные места. В 1701 году он снова стал членом парламента от Кембриджского университета – заседал в палате общин восемнадцать месяцев. Нельзя сказать, что он прославился яркими выступлениями: известно лишь, что он голосовал в поддержку своего былого покровителя Галифакса и других влиятельных вигов. Его избрали в парламент как стойкого приверженца партии, но он вдруг отказался принимать участие в выборах 1702 года, написав вице-канцлеру: «Я уже послужил вам в парламенте, а теперь, вероятно, другие господа ждут своей очереди». Кроме того, видимо, он по складу натуры не склонен был находиться в оппозиции чему бы то ни было; он сам замечал: «для этого следует обладать способностью умеренно выражать желание каких-либо действий, дабы не подвергнуться порицанию; лучше сидеть спокойно, ничего не предпринимая».
Однако для его амбиций и энергии нашлись другие сферы применения. На следующий год его избрали президентом Королевского научного общества. Он согласился занять этот пост в тот год, когда бурная деятельность Монетного двора несколько поутихла. Новую монету не чеканили уже восемь месяцев, и Ньютону потребовалось как-то отвлечься. А тут – весьма своевременно – скончался его давний враг Роберт Гук, занимавший пост секретаря Общества.
Ньютон взял в свои руки бразды правления Обществом, когда оно находилось не в лучшем положении. Первоначально в нем состояло двести человек, теперь же это число сократилось почти вдвое. Оно стояло на краю банкротства, и его грозили вот-вот изгнать из помещения Грешем-колледжа. И тут на сцене появляется Исаак Ньютон. Ньютон был избран в последний день ноября 1703 года, и, когда 15 декабря он впервые явился на собрание в качестве президента Общества, всем стало ясно, что он будет волевым и даже хитроумным администратором. Он оставался на этом посту до самой своей смерти. В ближайшие два десятилетия он коренным образом изменил характер деятельности Общества и его репутацию: при нем оно стало главным выразителем научного мнения во всей Европе.
До Ньютона этот пост частенько занимали аристократы наподобие Галифакса: они воспринимали свою должность как синекуру и редко давали себе труд посещать заседания. Ньютон все это переменил. За годы руководства Обществом он посетил практически все его собрания и председательствовал на них в своей обычной внимательной и властной манере. Он часто подводил итог дискуссии, после чего ex cathedra[49] излагал собственные мысли по данному вопросу – с особого председательского кресла, установленного во главе стола. Лишь после того, как он усаживался в это кресло, ливрейный лакей помещал на стол официальный жезл Общества. Жезл применялся только в присутствии Ньютона. По сути, теперь здесь был своего рода королевский двор с собственным монархом.
Член Общества Уильям Стакли оставил воспоминания о том, как оно работало под руководством Ньютона. «Будучи председателем Королевского общества, – писал Стакли, – Ньютон выполнял свои обязанности с необычайным тактом и достоинством, подобающим столь почтенному заведению; этого и следовало ожидать от его натуры». Итак, «натура» или публичный образ Ньютона уже стали своего рода символом авторитетной и уважаемой фигуры. На заседаниях «не случалось ни перешептываний, ни праздных разговоров, ни громкого смеха. Когда возникала какая-либо дискуссия, он замечал, что цель собравшихся – доискаться до истины, и им не следует переходить на личности». Это был новый принцип объективной и внеличностной науки: Ньютон ввел его в мировой научный обиход, сделав для его продвижения больше, чем кто-либо другой. Он, можно сказать, разработал особую роль, «натуру» ученого – дисциплинированного, преданного делу.
Как вспоминает Стакли, «все производилось с большим тщанием, вниманием, серьезностью и достоинством, и бумаги, которые имели хоть отдаленное касательство к религии, рассматривались с должным почтением». Без всякого влияния Ньютона, но с его глубокой набожностью сама наука тогда становилась новой формой религии; к ее законам и принципам начинали относиться как к неопровержимым догматам. Заслуга Ньютона – коренной переворот в манере ведения публичных дискуссий. Стакли замечает: «В его присутствии все собрание испытывало почтительный трепет, что вполне естественно; казалось, присутствовавшие доподлинно являют собой уважаемый consessus Naturae Consiliariorum,[50] без малейшего легкомыслия или неблагопристойности». Если кто-либо из членов Общества осмеливался отпустить «легкомысленное» замечание на этих величественных слушаниях, его просили немедленно покинуть помещение.
Ньютон выдвинул «схему», в которой подчеркивал суть, цели собраний Общества. Он заявлял, что натурфилософия «состоит в открытии строения и действий природы, дабы свести их, сколько возможно, к общим правилам или законам, утверждая сии правила через наблюдения и эксперименты, таким образом выводя причины и следствия для вещей и явлений». Это стало рабочим определением научного метода. Кроме того, он перечислил пять главных областей исследования – арифметика и механика; астрономия и оптика; «философия животных», с особым акцентом на анатомию; «философия растений», которую теперь бы назвали ботаникой; и наконец – минералогия и химия.
Возможно, он и хотел назначить «демонстраторов» и кураторов для каждой из этих дисциплин, но финансовое положение Общества не позволяло идти на такие расходы. Первым назначением, которое он произвел, стала замена покойного Роберта Гука новым секретарем – Фрэнсисом Гауксби, который вскоре (видимо, по наущению Ньютона) приступил к серии экспериментов с новым воздушным насосом.
Но высоконаучная атмосфера встреч Общества не могла держаться вечно. Оно по-прежнему во многом представляло собой ассоциацию дилетантов, поскольку в ту пору не существовало ни понятия «профессиональный ученый», ни его определения. Поэтому на его заседаниях серьезно обсуждались, например, такие темы, как появление на свет собаки без рта, пенис опоссума или целебные свойства коровьей мочи. Посетив одно из подобных заседаний, заграничный наблюдатель пренебрежительно заметил, что Общество напоминает ему «сборище аптекарей и им подобных». О Ньютоне же он сказал, что это «старый человек, слишком погруженный в свои обязанности мастера Монетного двора и в свои собственные дела, чтобы особенно печься о делах Общества».
Это не совсем так: не прошло и нескольких месяцев после выборов Ньютона на высокий пост президента Королевского общества, как он представил его членам свой долгожданный труд по оптике. Теперь, когда Гук, его старый соперник, был надежно погребен под землей, Ньютон счел возможным продолжить научные изыскания. Представляя их в Обществе, он добавил «Объявление», в котором разъяснял, что намеренно не публиковал свой труд с 1675 года, когда приступил к работе над ним: «Я желал избежать вовлечения в диспуты». Ньютон поручил Эдмонду Галлею прочесть эту работу перед Обществом, а также снабдить ее кратким изложением содержания и выводов.
Ньютон начинал книгу с провозглашения своих намерений. «Замысел мой, – писал он, – состоит не в том, чтобы объяснить свойства света через некие гипотезы, но чтобы изложить и обосновать их путем рассуждений и опытов». Так он формулировал свое представление об экспериментальной науке – альтернативе гипотезам и теоретическим построениям натурфилософов, рассматривавших феномен света в былые годы. Кроме того, он написал эту книгу не по-латыни, как Principia Mathematica, а по-английски, чтобы она дошла до более широкого круга читателей-соотечественников. Текст и в самом деле наполнен описаниями экспериментов и наблюдений, структурирован согласно определениям и «задачам», аксиомам и доказательствам. Описывая первый опыт, Ньютон рассказывает, как взял «удлиненный лист жесткой черной бумаги» и направил на него свет, идущий от призмы, которая была расположена в затемненной комнате. Далее, в подробном отчете о серии кропотливых опытов, он демонстрирует, что «цвета не суть качества света… но его изначальные и врожденные свойства» и что «белизна» – не чистый цвет, а смесь «бесчисленных» цветов. К этим выводам он пришел еще много лет назад, но только теперь он предлагал их изумленным читателям. Цвета – не вторичный признак (свойство) света, они – неотъемлемая часть Божественного творения и являются светом. Он перечисляет семь цветов спектра – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый – и проводит аналогию с семью нотами музыкальной гаммы. Первоначально выделяли всего три цвета спектра, однако Ньютон настаивал, что их должно быть семь – согласно пифагоровым принципам гармонии. Пожалуй, в этом проявлялось и математическое, и мистическое восприятие Вселенной.
Он рассуждал и о корпускулярной природе света, однако для него она осталась лишь гипотезой, которую невозможно доказать. Он свел ее к задаче в исправленном латинском издании своей «Оптики», опубликованном в 1706 году. Вопрос сформулирован так: «Быть может, лучи света представляют собою чрезвычайно малые частицы, испускаемые сияющими субстанциями?» Впрочем, некоторые из его учеников проявили меньшую сдержанность: десятилетие спустя один из них, Джордж Чейн, во всеуслышание заявлял, что «свет есть тело, или материальная субстанция».
Ньютон откровенно помещал свои наблюдения в общую систему собственных гравитационных теорий, предполагая, что «части тел на расстоянии воздействуют на свет». Эта идея действия «на расстоянии», сама по себе необычная и загадочная для его современников, подчеркивается в первой «задаче», которую он добавил к первому изданию «Оптики»: «Быть может, тела на расстоянии воздействуют на свет и таким образом искривляют его лучи; быть может, такое воздействие (ceteris paribus)[51] – сильнейшее при кратчайшем расстоянии». Это – предвестие единой теории, которую он так никогда и не смог создать.
Ньютон утверждал, что описал свои эксперименты по-английски, «дабы новичку [было] легче попробовать произвести их». И в самом деле, книга Ньютона, охватывавшая широкий круг практических вопросов, по сути, предназначалась англичанам с их эмпирическим складом ума. В краткосрочной перспективе влияние «Оптики» оказалось куда сильнее, чем воздействие «Начал», а ньютоновский метод выведения законов и принципов из разнообразнейших экспериментов стал моделью научного исследования как такового. Вольтер, в одном из своих писем из Англии, превозносил Ньютона как человека, сумевшего «анатомировать единый луч света куда искуснее, чем совершеннейший художник рассекает человеческое тело». Знаменитая скульптура Ньютона, изваянная Рубильяком, показывает нам ученого с призмой. Английские поэты-романтики подвергали нападкам его анализ света как образец нравственной и эстетической слабости научного исследования. В своей «Ламии» Китс сокрушается:
- …от прикосновенья
- Холодной философии – виденья
- Волшебные не распадутся ль в прах?
- Дивились радуге на небесах
- Когда-то все, а ныне – что нам в ней,
- Разложенной на тысячу частей?[52]
Вполне очевидно, что объектом глубочайшего осуждения поэта здесь является не кто иной, как Исаак Ньютон.
Глава шестнадцатая
Битва воль
Ранней весной 1704 года, через несколько месяцев после избрания президентом Королевского научного общества, Ньютон в очередной раз нанес визит Джону Флемстиду, королевскому астроному, работавшему в Гринвичской обсерватории. Собственно, он являлся официальным придворным астрономом нового монарха – королевы Анны, взошедшей на престол двумя годами раньше. Ньютон посетил бывшего коллегу под вполне благовидным предлогом – он, дескать, желает проверить, как продвигается Флемстидов «звездный каталог», и порекомендовать принцу Георгу, супругу новой королевы, взять над ним попечительство. Но главное – ему хотелось воспользоваться наблюдениями астронома для развития собственной лунной теории. Встреча не увенчалась особым успехом. Флемстид спросил его об ошибке, которую обнаружил в «Началах», и позже Ньютон восклицал: «Отчего я не удержал язык за зубами?» Последовала вспышка гнева, весьма характерная для Ньютона, впадавшего в раздражение и подозрительность при каждом случае несогласия с его теориями.
Но далее Флемстид стал благодарить Ньютона за присланный экземпляр «Оптики». «Он надеется, что я отнесся к ней одобрительно, так он мне сказал, – писал Флемстид позже. – Но я громогласно ответил «нет», ибо все неподвижные звезды представлены в ней как светила диаметром 5 или 6 секунд, тогда как четыре пятых из них не достигают и односекундного видимого диаметра. Однако на этом пункте он оборвал дискуссию, объявив мне, что приехал узнать, какого продвижения я достиг…» Но Флемстид не перестал критиковать Ньютона. «Я показал ему также свои новые лунные числа, подогнанные под его исправления, и продемонстрировал, насколько они отклоняются от истинных, чему он, казалось, немало удивился, сказавши: этого не может быть». Покидая обсерваторию, он призвал Флемстида «совершить все благо, какое в ваших силах» – иными словами, продолжать заниматься каталогом. Спустя некоторое время Флемстид записал, что делать благо – это вообще принцип его жизни, «хотя я не знаю, можно ли сказать то же самое о жизни Ньютона». Это единственная сохранившаяся заметка Флемстида, написанная непосредственно в период его встреч с Ньютоном, и она полна обвинений и подозрений. Позднее Флемстид заявлял о Ньютоне: «Я изучил его нрав; этот человек будет моим другом, лишь пока я способен приносить ему пользу». Астроном делал вывод: он «полон недоброжелательства и идет на поводу у тех, кто гораздо хуже, нежели он сам». Эти замечания написаны в 1717 году, они вошли в предисловие Флемстида к его труду, который наконец опубликовали. Но предисловие в печать не пропустили: в то время критика великого патриарха английской науки уже считалась проявлением неблагоразумия и неуважения.
В свою очередь, Ньютон тоже был не в восторге от Флемстида – впрочем, как и от всех, кто дерзал усомниться в его суждениях. Однако ему нужен был каталог звезд, чтобы продолжать собственные расчеты, а поэтому он и дальше пытался перехитрить астронома, чтобы заполучить данные его наблюдений. Флемстида не пригласили войти в состав делегации, ходатайствовавшей о попечительстве принца Георга. Флемстид не вошел и в число тех, кого выбрали для надзора за публикацией его же каталога, хотя он сам набросал план такой публикации. Когда астроном написал Ньютону с просьбой прислать новый перевод Птолемеева звездного каталога, тот не ответил. Взамен он предложил Флемстиду сто восемьдесят фунтов – за помощь в расчете «местоположений Луны, планет и комет». Это была единственная информация, которую требовал от него Ньютон.
Вскоре Флемстид осознал, что его отстраняют от всех заседаний, касающихся его собственного каталога звезд. «Не помню, чтобы с известных пор я присутствовал хотя бы на едином их собрании, – писал он, – за исключением одного, где при мне отнюдь не обсуждали ничего существенного, хотя я полагал себя главным заинтересованным лицом…» Астронома задело и то, что его предполагаемому издателю обещали выплатить по тридцать четыре шиллинга за лист каталога, тогда как самому Флемстиду никто не собирался компенсировать расходы. Он, посвятивший наблюдениям тридцать лет жизни, теперь должен удовлетвориться ежегодным жалованьем королевского астронома – сотней фунтов? А ведь на это жалованье (как он неустанно подчеркивал) ему приходилось покупать оборудование и нанимать ассистентов. В свое время он просил комиссию, учрежденную Ньютоном, «изыскать достойное возмещение моим трудам и 2000 фунтов трат». Комиссия отказалась рассматривать эту просьбу.
Уже понятно, что Ньютон обращался с Флемстидом очень дурно – по-видимому, считая его или (в лучшем случае) надоедливым типом, или (в худшем случае) неизбежным злом. Флемстид сам это понимал; он осознал, что Ньютону требуется звездный каталог для собственных целей. В одной из заметок он писал, что «сэр И. Н. заставил вытряхнуть перед ним мои закрома и теперь благородно являет публике мой собственный труд, видимо желая, чтобы его похвалили за то, что он его раздобыл». Он желал компенсации морального ущерба (которая не повредила бы его карману), ибо иначе «неблагодарность моей страны сэр И. Н. объяснит моей же глупостью».
Переговоры о публикации звездного каталога тянулись весь 1704 и 1705 год, к немалому раздражению Ньютона. Шли дискуссии об ошибках при наблюдении, о деталях публикации, о вопросах доставки рукописи. Флемстид писал о Ньютоне: «Я не добиваюсь его расположения, между тем его натура требует, чтобы ему льстили и громко им восхищались». И вот в марте 1706 года Флемстид явился домой к Ньютону, где заинтересованные стороны наконец достигли соглашения. «Сэр Исаак осведомился, доволен ли я теперешним положением вещей; я отвечал: весьма странно, что на меня обращали столь мало внимания, хотя я более прочих вовлечен в этот предмет; мне показалось, что он раздосадован моим замечанием».
Флемстид откладывал передачу издателю каталога неподвижных звезд под тем предлогом, что каталог еще не готов к печати, и это породило новую стычку с Ньютоном. Видимо, у того случился очередной приступ ярости, поскольку Флемстид затем отметил, что Ньютон отличается «характером гордым и надменным». Далее астроном сообщал, что сэр Исаак «сам преспокойно говорит о своих ошибках, но не в состоянии сдержаться, когда слышит о них от ближних». Очень похоже на Ньютона: приступ гнева против человека, осмелившегося задать ему вопрос и бросить вызов. Флемстид добавляет: «Я всегда полагал его вероломным честолюбцем, чрезвычайно падким на лесть и не терпящим возражений».
Продолжались нескончаемые обсуждения, откладывания и взаимное непонимание, так что, когда в 1708 году принц Георг скончался, проект временно отложили в ожидании подходящего попечителя. Ньютон пришел в ярость из-за того, что лишился возможности ознакомиться с наблюдениями Флемстида, и в ближайший же год добился исключения королевского астронома из числа членов Королевского научного общества – за неуплату взносов. Флемстид написал коллеге, что «сокрушен» Ньютоновым «скаредным, хитроумным и коварным» поведением. Последуют и новые вспышки этого конфликта.
Впрочем, Флемстид особо выделяет одно заседание Общества в 1705 году, где Ньютон казался «более обыкновенного радостным и веселым». Как раз тогда королева Анна возвела его в рыцарское достоинство – не за научные заслуги или службу в Монетном дворе, а за политические свершения во имя государства. Так или иначе, он стал первым математиком и первым ученым, удостоенным такой чести. Королева специально приехала в Кембридж, дабы провести церемонию; по воспоминаниям Стакли, «Ее Величество изволили отобедать в Тринити-колледже, где и посвятили в рыцари сэра Исаака, а затем отправились на вечернюю службу в церковь Кингс-колледжа». После церемонии студенты столпились вокруг Ньютона, а он «восседал вместе с главами колледжей, и мы смотрели на него и не могли насмотреться, точно на некое божество». Однако новое почетное звание не помогло его политической карьере. Когда в этом же году Ньютон решил выдвинуться в парламент от университета, он получил меньше голосов, чем другие кандидаты. На этом его парламентская жизнь завершилась.
Но он продолжал железной рукой управлять Монетным двором. Управлял он им и тогда, когда перечеканка монет для Шотландии и всплеск войны на континенте ускорили размеренную работу станков. Между тем он еще не до конца распрощался со своим научным прошлым и продолжал свои штудии в области алхимии и теологии – в двух сферах знания, которые он еще не совсем покорил. На оборотах записей, касавшихся монетных дел, Ньютон набрасывал заметки о древних религиях и библейских откровениях.
А в 1707 году его собственные верования подверглись испытанию. Случилось это тогда, когда его друг Фатио де Дьюлле вступил в фанатичную французскую секту камизаров (гугенотов). Прибыв в Лондон, камизары объявляли, что стремятся к исполнению Откровения и уничтожению римского Антихриста. Ньютон ощутил инстинктивную симпатию к их тысячелетнему ультрапротестантизму. Современник вспоминает, что «сэр Исаак сам весьма склонялся к тому, чтобы пойти и послушать этих пророков, однако его, не без труда, удержал от этого поступка один из друзей, опасавшийся, что они заразят его своими убеждениями, как заразили Фатио». Прорицания камизаров о втором Великом пожаре в Лондоне и о том, как сгорит лорд главный судья, пришлись не по вкусу властям, и французских пророков заковали в кандалы. Ньютон слишком хорошо осознавал свое положение в обществе, чтобы рисковать и как-либо связывать с ними свое имя. Самого же Фатио поставили к позорному столбу, и сведений о его дальнейшем общении с Ньютоном не сохранилось.
В научной деятельности сэра Исаака имелись и менее противоречивые стороны. Так, он сделал латинский перевод «Оптики» и попросил своего молодого ученика Абрахама де Муавра подготовить его к публикации. Доктор Муавр позже вспоминал, как Ньютон поджидал его в кофейне «Слотерс» на улице Сент-Мартинслейн и как они затем вместе направились домой к Ньютону (это было совсем рядом), чтобы обсудить некоторые философские вопросы. Ньютон добавил еще несколько «задач» к этому латинскому изданию: в них он более откровенно рассуждал о строении Вселенной. Так, в «задаче 31» он намекает на «объединенную» теорию, показывающую взаимосвязь «сил тяготения, магнетизма и электричества».
В 1706 году его лекции по алгебре (как лукасовского профессора) были опубликованы под заглавием Arithmetica Universalis – анонимно, однако с таким количеством ошибок в тексте, что Ньютон спустя шестнадцать лет счел необходимым подготовить другое издание. Вообще он постоянно пересматривал и расширял свои труды. К примеру, в тот период он начал работать над вторым изданием Principia Mathematica. В 1713 году книгу наконец напечатали, и она стала пользоваться огромным спросом. «Начала» постоянно переиздают и по сей день.
Подготовку этого нового издания Ньютон поручил молодому математику Роджеру Котсу, имевшему храбрость (или безрассудство) указать на многие ошибки в Ньютоновых расчетах. Ньютон неохотно согласился внести соответствующие поправки и даже вступил в переписку с Котсом – одну из самых интенсивных в своей жизни. Впрочем, в следующем издании Ньютон предпочел умолчать о вкладе Котса: еще один пример его неутомимого желания быть во всем главным и единственным, самодержавно властвовать и управлять.
Кроме того, он все крепче сжимал в руках бразды правления Королевским научным обществом. Так, например, он хитроумными путями добивался исключения из состава совета Общества Джона Вудворда – по причине его неподобающего поведения, а достигнув цели, пометил крестиком имена всех, кто поддерживал Вудворда. Ему хотелось, чтобы на ближайших выборах в совет они потерпели поражение.
Он также проявил большое своенравие при выборе новых апартаментов для Общества. Вудворд некогда предоставил Обществу разрешение пользоваться для собраний его покоями в Грешем-колледже, однако после его исключения из совета Ньютон решил, что будет неблагоразумно полагаться на щедрость побежденного противника, а потому стал подыскивать новое помещение. Ранней осенью 1710 года на специальном заседании Ньютон сообщил, что в Крейн-корте, близ Флит-стрит, продается дом. Создали комиссию для изучения этого вопроса, и сэра Кристофера Рена отправили осмотреть выбранное здание.
На одном из собраний некоторые члены Общества жаловались, что их не уведомили о переезде из Грешем-колледжа, более того – они сомневались, что такой переезд вообще целесообразен. Один из участников собрания сообщал, что Ньютон ответил на это так: он заявил, что «не готов вступать в дискуссию на сей счет, но затем весьма свободно, хоть и, как представляется, не весьма любезно заметил, что у него имеются веские причины для такового перемещения, однако он не считает уместным излагать их здесь». В ответ его спросили, зачем же он организовал это собрание. Тогда он прервал заседание и отложил его на другой день – поступок авторитарного властителя. Дом в Крейн-корте конечно же приобрели.
Ньютон и сам тогда переезжал в другой дом. В 1710 году он переселился на Сент-Мартин-стрит, в здание, стоявшее всего в нескольких ярдах от площади Лейчестер-филдс (теперь это место зажато между площадью Лейчестер-сквер и задней стеной Национальной галереи). Вначале, в 1709 году, он перебрался с Джермин-стрит в Челси, но ему там не понравилось – то ли его не устроил воздух этого прибрежного района, то ли соседство. Спустя девять месяцев он переехал в дом № 35 по Сент-Мартин-стрит, где и прожил следующие пятнадцать лет. В доме было три этажа, подвал и чердак. «Лондонское обозрение» сообщало, что на чердаке Ньютон устроил обсерваторию.
В новых «Постановлениях совета Королевского научного общества», вышедших после его переезда в Крейн-корт, указано, что только Ньютон имеет право сидеть во главе стола и что членам Общества дозволяется говорить лишь после того, как к ним обратится Ньютон. Поскольку ему требовалось заниматься делами Монетного двора в среду днем, решено было проводить заседания Королевского общества каждый четверг. Ньютон пользовался непререкаемым авторитетом; недаром один из членов этого высоконаучного собрания называл его «вечным диктатором» Общества.
В тот год ему исполнилось шестьдесят семь. На тогдашних портретах он изображен без парика, его лицо выражает напряженную настороженность, с некоторым оттенком самодовольства. Он стал великим властителем науки. Его просили представлять мнение научного мира в разнообразных административных комиссиях. Так, он заседал в парламентской комиссии: его избрали для того, чтобы он определил методы измерения долготы при морских плаваниях. Он институционализировал науку, он ее и возглавил. Он ныне представлял английский гений, с его утилитарностью и практичностью; более того – Ньютон превратился в символ западной науки как таковой. Иногда, воздавая должное его заслугам и положению, этого человека именовали «божественным Ньютоном».
Глава семнадцатая
Дуэль умов
Хотя его авторитет теперь обрел определенную несокрушимость, он все-таки оставался уязвимым для нападок современников – как англичан, так и иностранцев. Одним из самых свирепых его антагонистов по-прежнему являлся Джон Флемстид. Сроки публикации его звездного каталога оказались весьма неопределенными после смерти принца Георга в 1708 году. Это обстоятельство очень расстроило и рассердило Ньютона, нуждавшегося в расчетах астронома. За два последующих года Флемстид наконец завершил свой каталог. И вот – удачное совпадение: в конце 1710 года королева Анна издает мандат, позволяющий Исааку Ньютону и другим членам Королевского общества беспрепятственно посещать Гринвичскую обсерваторию в качестве «постоянных визитеров», разрешая им всесторонне исследовать работу королевского астронома и подвергать анализу все его наблюдения. Флемстид был убежден, что Исаак Ньютон сам подстроил выпуск этого мандата. Вряд ли есть причины с ним спорить.
Джон Арбетнот, член Королевского научного общества и личный врач королевы, тогда написал Флемстиду, требуя выслать звездный каталог. Флемстид отвечал, что для завершения работы ему нужна помощь. Ответное письмо он получил уже от самого Ньютона. «Насколько я понимаю, – заявлял он, выражая сдержанную ярость, – вы… дали уклончивый ответ и намекнули на возможность отсрочки».
Он напомнил Флемстиду, что «обсерваторию учредили с целью составить, путем производимых в Гринвиче наблюдений, полный каталог неподвижных звезд, и ваша прямая обязанность – обеспечивать таковые наблюдения». От Флемстида «настоятельно требовали» немедленно выслать каталог, чтобы работа над его изданием могла возобновиться. «Если же вы предложите что-либо иное или снова пуститесь в оправдания и ненужные отлагательства, – писал Ньютон, – это воспримут как косвенный отказ следовать распоряжению Ее Величества. Ожидается, что ваш ответ будет быстрым и прямым и что вы тотчас подчинитесь данным вам указаниям». Может показаться, что в случае отказа Флемстида ожидало как минимум обезглавливание в Тауэре. В любом случае астроном наверняка имел все основания опасаться увольнения.
Флемстид встретился с Арбетнотом в кофейне и согласился выслать оставшуюся часть каталога. Но вскоре он узнал, что в текст без его согласия внесли исправления. Он написал длинное обиженное послание Арбетноту, где вопрошал: «Допустили бы вы, чтобы ваши труды тайным образом были вырваны из ваших рук и переданы в руки ваших заклятых и развращенных врагов, после чего напечатаны без вашего позволения?…» Но эти ламентации, конечно, ничего не значили для Ньютона, а потому он продолжил публикацию тех частей каталога, которые представляли для него наибольшую ценность.
А для Флемстида он придумал еще более суровую месть – приказал предстать перед ним в Крейн-корте и отчитаться о состоянии астрономических инструментов. Флемстид давно жаждал такого столкновения. Он явился на встречу и тут же сообщил Ньютону, что все оборудование куплено им самолично, на собственные средства, а значит, не подотчетно Ньютону. В этот момент, как рассказывал Флемстид одному из своих друзей, Ньютон «впал в весьма недостойное неистовство». Он якобы ответил: «С таким же успехом вы можете лишиться и обсерватории, и инструментов». Это легко было счесть завуалированной угрозой.
Затем Флемстид перешел к самому опасному предмету. Он разразился жалобами по поводу издания своего звездного каталога. «На это он [Ньютон] воспламенился и стал называть меня самыми скверными именами, какие только можно выдумать: «щенком» и т. п.». Вспыльчивость Ньютона известна. Флемстид «дал ему понять, что он чересчур взволновался, и просил обуздать себя… но от этого ярость его лишь усилилась…». Ньютон напомнил, что Флемстид получает жалованье от правительства, на что астроном не без ехидства откликнулся: «Я спросил, куда деваются его пятьсот фунтов, кои он ежегодно получает с тех пор, как обосновался в Лондоне…» Встреча прошла не очень-то радостно. В конце концов Флемстид уехал. Позже астроном опубликовал собственную версию звездного каталога, предав огню все более ранние издания, какие смог отыскать, так что последнее слово в противостоянии все-таки в каком-то смысле осталось за ним.
Тем не менее запутанная история конфликта с Флемстидом выставляет Ньютона не в самом благовидном свете. Он показал себя человеком жестоким и беспощадным, впадающим в гнев и агрессию, когда ему противоречат, склонным к припадкам ярости и нетерпимости. Этот случай демонстрирует безжалостность его нрава, связанную и с его постоянным стремлением посрамить соперников, вырваться вперед, с его потребностью властвовать и управлять. Неприятные черты натуры Ньютона, в сущности, неотделимы от его стремления навести порядок в мироздании. Наш мечтатель всегда был авторитарен.
Довольно скоро он отыскал себе еще одного антагониста, вступив в перепалку с немецким математиком и философом Готфридом Вильгельмом Лейбницем. Каждый из них претендовал на приоритет в изобретении дифференциального и интегрального исчисления (тогда оно именовалось также «арифметикой производных»). Оба ученых вовсю обвиняли друг друга в плагиате. Весной 1711 года Лейбниц послал секретарю Королевского научного общества Гансу Слоану письмо с нападками на различных лиц, «которые приписывают мое собственное открытие другому». Иными словами, он жаловался, что последователи и ученики Ньютона публично превозносили англичанина как «первооткрывателя» «ныне широко известной арифметики производных» – причем один из них добавлял, что «подобная же арифметика… затем опубликована м-ром Лейбницем в его Acta Eruditorum[53]». Таким образом, Лейбница обвиняли в краже интеллектуального продукта. Тогда Лейбниц в серии анонимных статей сам обвинил Ньютона в плагиате. Как писал Ньютон, «в этих статьях упорно заявляется… что метод производных есть дифференциальный метод м-ра Лейбница, и всячески подразумевается, что он и есть истинный автор и что я перенял сей метод у него». Объективности ради заметим, что, по всей видимости, оба они сформулировали примерно один и тот же метод математического анализа независимо друг от друга: такая одновременная работа гениев не редкость в истории науки. Несомненно то, что Лейбниц опубликовал свои выкладки первым. Но в этом споре между Ньютоном и Лейбницем объективная истина – не главное. Спор выродился в настоящую кошачью драку – оба ворчали, шипели, драли соперника когтями в борьбе за первенство. Оба ученых были людьми гениальными (Лейбница называли «одним из величайших эрудитов в истории»), но в этом противостоянии они вели себя как дети.
После продлившейся некоторое время желчной переписки Лейбниц, в начале 1712 года, попросил Королевское научное общество разрешить этот спор. Нельзя было допустить большей ошибки. Ньютон объявил, что члены комиссии, созданной для исследования вопроса о приоритете, «почтенны, многочисленны и многоопытны, представляют несколько различных стран, и Общество удовлетворено их честностью». На самом-то деле всех их выбрал сам Ньютон. Он подобрал нужные документы и свидетельства, он даже своей рукой написал финальное заключение. Еще никогда его власть не применялась так беззастенчиво. И комиссия единогласно заявила: «Мы полагаем, что первооткрывателем явился мистер Ньютон». Позже Ньютон даже имел наглость заметить по поводу Лейбница, что «никто не может выступать свидетелем в своем собственном деле».
Между тем сам Ньютон выступил в этом деле и как свидетель, и как судья, и как жюри присяжных в одном лице.
Одну из редакций его вердикта напечатали и распространили по университетам и другим научным центрам. Итак, Ньютон одержал сокрушительную победу. В черновике предисловия к своему вердикту, озаглавленному Commercium Epistolicum,[54] он заявлял: «Истинный изобретатель – первый, и решительно не важно, совершил ли второй изобретатель то же самое открытие самостоятельно или нет». В одной заметке он выразил это еще проще: «Вторые изобретатели ничего не стоят!» Он вычеркнул имя Лейбница из третьего издания своих «Начал» – акт символического уничтожения, который он уже проделывал с Гуком и Флемстидом.
После смерти немецкого математика он признался одному из друзей, что «надорвал Лейбницу сердце, обойдясь с ним таковым образом». В научных исследованиях для него не существовало моральной или этической стороны. Ньютон никогда не ставил под сомнение свою правоту, свои собственные побуждения и мотивы. Могло и вправду показаться, что он считал себя кем-то вроде помазанника Божьего, не подлежащего упреку и порицанию. Он вел себя благожелательно, пока перед ним преклонялись, но не верующих в его гений безжалостно отправлял в мрачную бездну.
Однако, судя по всему, от Ньютонова неудовольствия сердце Лейбница не разорвалось. В 1713 году, под прикрытием анонимности, он написал статью – ответ на Commercium Epistolicum, озаглавленный Charta Volans, «Летучий листок». В этой статье он снова обвинял Ньютона в наглом воровстве. Тот «присвоил себе честь одного аналитического открытия, а именно – дифференциального исчисления, впервые введенного Лейбницем… На него слишком влияют льстецы, не ведающие хода предшествующих событий, им движет желание прославиться». Это было уже весьма оскорбительное заявление, но Лейбниц не останавливался и добавлял: «От него пострадал также и Гук, в связи со своей гипотезой о планетах, и Флемстид, чьими наблюдениями он воспользовался». Оказалось, Лейбниц отлично информирован о междоусобных войнах между английскими натурфилософами. Ньютон откомментировал эту статью самым свирепым образом.
Дискуссия выплеснулась на страницы европейской научной прессы, и в нее втянулись многие, как часто бывает с такими противостояниями. Новости о битве ученых активно обсуждались при дворе; Георг I, новый правитель Англии, а прежде курфюрст Ганноверский, некогда был нанимателем и покровителем Лейбница. В одном из своих писем Ньютон рассказывал: «Настаивают, чтобы свой ответ я вначале показал Его Величеству, а затем уже, в неизменном виде, отослал Лейбницу». Сложные вопросы математики редко становятся предметом монаршего внимания, но в этом случае они почти привели к дуэли между двумя народами-соперниками: «английское» исчисление Ньютона выставили против более удобной и простой версии Лейбница. Европейские математики в конце концов все же предпочли систему Лейбница.
Глава восемнадцатая
Угасание
Летом 1717 года состоялась помолвка Катерины Бартон, племянницы и домоправительницы Ньютона, с Джоном Кондуиттом, примерно девятью годами ее моложе. Кондуитт был привлекателен, умен и богат – опьяняющее сочетание качеств, как знают все читательницы Джейн Остин. Он занимал различные должности в британской армии в Португалии и Гибралтаре, но при этом увлекался еще и археологией. Так, он обнаружил и идентифицировал развалины древнеримского города Картея в районе Гибралтара и отослал в Королевское научное общество соответствующую статью. Видимо, именно благодаря этому случаю он познакомился с Ньютоном. А от дяди недалеко и до племянницы. В полном согласии с нравами того времени он получил должность в Монетном дворе и в конце концов сменил Ньютона, возглавив это учреждение.
Кондуитт до конца жизни испытывал перед Ньютоном благоговение. Он писал об ученом биографические записки, а после его смерти предпринял титанические усилия, чтобы сохранить его наследие. Его истории о Ньютоне входят в число немногочисленных свидетельств, полученных из первых рук и рисующих Ньютона в последние годы жизни. Несомненно, они кажутся в чем-то смягченными из-за явного преклонения Кондуитта перед своим кумиром, существование которого он описывал как «сплошную череду трудов, полную терпения, скромности, умеренности, мягкости, человеколюбия, милосердия и благочестия». Такая оценка вряд ли пришла бы в голову Лейбницу или Флемстиду. Кроме того, Кондуитт замечал, что у Ньютона пышная седая шевелюра, «весьма живой и пронзительный взор» и телосложение гораздо более молодого человека.
Есть и другие рассказы о Ньютоне в последние годы его жизни. Епископ Аттербери, знакомый с ним лично, отмечал, что в его чертах «ни в малейшей степени не отражается та всепроникающая мудрость», которая свойственна его сочинениям; напротив, Ньютон «по своему виду и манерам скорее казался вялым и безжизненным». Другой его современник, Томас Хирн,[55] соглашался, что в ученом «не виделось чего-то многообещающего». Он был небольшого – или, как замечали некоторые, «довольно умеренного» – роста, «вечно погружен в раздумья и на людях говорил чрезвычайно мало, разговор его был неприятен». Это существенный недостаток для эпохи, когда искусство ведения беседы играло важную роль в деловой и частной жизни. Современник добавляет необычную подробность: «Едучи в своем экипаже, он высовывал одну руку с одной стороны, другую же – с другой». Не совсем понятно, что это означает, разве что некоторую барственность замашек.
Потребности его в старости были вполне умеренны: на завтрак – хлеб с маслом и апельсиновый чай. Он принципиально пил почти одну только воду, и у него имелись кое-какие вегетарианские привычки. Он отказывался есть черный пудинг,[56] так как его делают из крови, и не употреблял зайчатину, поскольку перед приготовлением зайцев душат. Стоит также отметить, что он был известен своими благотворительными делами, не только помогая многочисленной родне, но и снабжая деньгами незнакомцев, присылавших ему «умоляющие письма». Такое милосердие, конечно, согласуется с его христианской верой, к тому же он теперь был богат и мог себе позволить проявлять щедрость, но это милосердие также несколько смягчает образ холодного, отстраненного и властного человека.
Один из Ньютоновых жильцов, мистер Персиваль, обитавший в Вулсторпе, подтверждает впечатление замкнутости, которое ученый произвел на Хирна. Жилец вспоминал, что Ньютон «иногда умолкал и погружался в задумчивость на четверть часа и более, весь побледнев, точно читал про себя молитвы». Но когда он все же заговаривал, «это всегда было к месту». Правдоподобный образ – молчаливого и задумчивого человека, всегда высказывающегося по делу.
Уильям Стакли, один из его восторженных приверженцев, позже написал мемуары о Ньютоне, где утверждал, что ученый «обладал весьма серьезным и упорядоченным складом ума, хотя я не раз наблюдал его смеющимся… Он частенько отпускал присловья, в которых шутка сочеталась с мудростью. В обществе он вел себя чрезвычайно любезно, обходительно и учтиво, всегда готов был улыбнуться, а то и рассмеяться». В этом описании видится все-таки человек довольно суровый, и нет сомнений, что Ньютон оставался грозной, а иногда и почти устрашающей фигурой.
Он с былой напористостью продолжал свою деятельность на Монетном дворе, и осенью 1718 года, на семьдесят девятом году жизни, написал цикл «Наблюдений над состоянием монет золотых и серебряных». Именно он приравнял гинею к двадцати одному шиллингу – фиксированной величине, которая оставалась неизменной еще почти три столетия. Годом ранее по его указанию начали чеканить медные полупенсовики и фартинги; кроме того, он разработал методы проверки металла на чистоту: годы, проведенные в алхимической лаборатории, по-прежнему приносили свои плоды. Он мог, сделав пробу образцов меди от нескольких различных поставщиков, отвергнуть неподходящие. Он не утратил жесткости в деловых вопросах. Когда один спекулянт заявил, что знает способ борьбы с подделкой монет, Ньютон заметил: «Полагаю, что это бездельник, более пригодный для того, чтобы поглощать деньги, нежели для того, чтобы улучшать их». Кроме того, он выступал против помилования одного фальшивомонетчика, осужденного на казнь через повешение: «лучше дать ему пострадать», писал он, чем позволить обучить других своим трюкам.
При этом он все столь же твердой рукой управлял Королевским научным обществом и регулярно, с присущей ему энергией председательствовал на его собраниях. Кроме того, Ньютон помогал субсидировать деятельность Общества и выступал как попечитель экспериментов молодых натурфилософов: для этих юношей он стал теперь объектом преклонения. Но что еще важнее, он занимался сохранением и расширением своего наследия. Так, он опубликовал второе латинское и третье английское издание «Оптики», а в 1722 году избрал молодого математика Генри Пембертона для того, чтобы тот подготовил третью версию Principia Mathematica. В дальнейшем Пембертон вспоминал: «Хотя его память значительно ухудшилась, я обнаружил, что он превосходно понимает собственные работы, хотя от многих лиц я часто слышал обратное». Итак, ходили слухи, что разум Ньютона угасает. Пембертон отмечал также, что «ни его весьма почтенный возраст, ни его всемирная слава не сделали его упорствующим в своих воззрениях, и он ни в коей мере не предавался ликованию». До самого конца он сохранял спокойствие и ясность сознания.
Однако, несмотря на ясность ума, Ньютон, судя по всему, больше не испытывал удовольствия от математики. Как-то он сказал коллеге-математику: «Я никогда не посвящал много усилий прикладной математике, и теперь она почти вся выветрилась из моей головы». Другому корреспонденту он сообщал: «Вот уже более восемнадцати лет, как я оставил занятия математикой, я отвык думать о сих предметах, что ныне делает их трудными для моего понимания».
Ньютон действительно не занимался математикой, зато не переставал размышлять о вопросах теологии и библейской хронологии. Погрузившись в изучение библейских пророчеств, в особенности – Книги пророка Даниила, он, похоже, был близок к тому, чтобы заключить: Вселенная – не что иное, как «духовное тело» Иисуса Христа, покорного воле Отца, но при этом служащего орудием создания космоса. Это вполне согласуется с его предположением, что существует некий универсальный вселенский «эфир», дух, создавший такие силы, как гравитация. «Духовное тело» Христа для него в каком-то смысле являло собой живой, одухотворенный космос. Ньютон всё ближе подходил к самому сердцу этой тайны, но в конце концов, видимо, осознал, что человеческий разум не в силах далеко продвинуться по этому пути. Он замечал, что хотел бы «еще раз прикоснуться к металлам» и «еще разок встряхнуть Луну», но отлично сознавал, что уже не в состоянии повторить былые творческие подвиги.
На закате жизни он подвел итог тому, что сделал в науке. «Уж не знаю, каким я представляюсь миру, – замечал он, – но для самого себя я словно мальчишка, играющий на морском берегу, развлекаясь поиском необычно гладких камушков или необычайно красивых ракушек, между тем как великий океан истины лежит предо мною, совершенно неизученный». Эти слова без конца цитируют, главным образом потому, что они говорят о пределах интеллекта и возможностей человека.
Но, конечно, его современники, да и последующие поколения, представляли себе достижения великого ученого иначе. Джон Обри считал, что в «Началах» «явлена величайшая высота, до какой когда-либо поднималась природа человеческая» и что этот труд может соперничать с трудами Платона, Аристотеля и Галилея. Ньютона считали гением, пророком, провидцем, и он в каком-то смысле заслуживает всех этих эпитетов. Он четко сформулировал определение научного исследования, представив его как комплекс логических рассуждений, математических вычислений и строгих экспериментов. Он совершил переворот в оптике, обосновал принципы небесной механики. Благодаря открытию законов всемирного тяготения он сделал невидимое видимым. Он первым объяснил природу приливов. Он придумал исчисление с помощью бесконечно малых величин. Он ввел новую систему хронологии: по словам Гиббона, «одного этого было бы довольно, чтобы обеспечить ему бессмертие».
Иногда говорят, что он в одиночку проложил дорогу к английской промышленной революции, а также к нынешним исследованиям космоса. Ньютонианство по большому счету не вытеснила ни теория относительности, ни квантовая механика. Ньютон выстроил систему мироздания, состоящую из сил, инерции, массы, из действия и противодействия, – систему, которая остается непревзойденной по своей надежности и действенности. Два современных математика, Стивен Хокинг и Вернер Израэль, утверждают, что «Ньютоновы теории не устареют никогда». Вот почему выдающийся экономист Джон Мейнард Кейнс назвал его «последним из мудрецов». Альберт Эйнштейн превозносил его как «экспериментатора, теоретика, механика и, что немаловажно, артиста научной демонстрации». Но все же есть в этом какой-то парадокс: человек фанатичный и скрытный, этот алхимик, этот адепт еретической веры стал символом рациональной науки и самого разума. Как выразился Поп.
- Законы мирозданья смутно
- во мраке крылись много лет,
- Но рек Господь: «Да будет Ньютон!» —
- и воссиял над миром свет.
Глава девятнадцатая
Последние дни
Весной 1722 года Ньютон почувствовал себя плохо из-за камней в почках. Это стало предзнаменованием дальнейшего ухудшения здоровья, неуклонно продолжавшегося последние пять лет его жизни. Именно после этого приступа он назначил Генри Пембертона, одного из своих протеже, издателем собственных трудов. Не прошло и года, как он заболел еще серьезнее и отдал себя под опеку двух врачей. Он страдал, по описанию Кондуитта, от «расслабленности сфинктера пузыря», вследствие чего мочеиспускание происходило часто и обильно. Его посадили на фруктово-овощную диету, «которой он следовал весьма усердно». Ему посоветовали использовать портшез для передвижения и поездок, однако он настаивал на том, что будет ходить пешком, пока может. Он говаривал: «Покуда на ногах, будут ноги», что напоминает какую-то поговорку из детства. Ему уже исполнился восемьдесят один год. По сообщению Кондуитта, в 1724-м он «испустил из себя, безо всякой боли, камень размером с горошину, вышедший наружу двумя кусками, с некоторым промежутком». Мемуарист считал ценными даже такие, самые неприглядные подробности. Однако Ньютона гораздо более, чем камни в почках, беспокоило другое: в том же году в Париже неофициально опубликовали одну из версий его библейской хронологии. Он готовил «извлечения», или «краткую хронологию», для принцессы Уэльской. Эта-то выжимка и попала, кружным путем, в руки одного французского книгопродавца. И, словно чтобы еще усугубить обиду, это извлечение, под заглавием Abrege de la chronologie,[57] опубликовали вместе с рядом «Замечаний», где перечислялись очевидные ошибки Ньютона. Он почувствовал себя оскорбленным и, в свои восемьдесят с лишним лет, написал семь черновиков длинной статьи, доказывавшей несостоятельность критики. Автор «Замечаний», писал он с присущей ему жесткостью, «перевел и попытался опровергнуть статью, коей он не понял, и поспешил тиснуть все это без моего разрешения».
Его так возмутил этот случай, что он затеял полное издание своей хронологии, однако перед самой смертью все еще редактировал его. Захария Пирс, настоятель церкви Святого Мартина в Полях, посетил Ньютона за несколько дней до его кончины. Он вспоминал, что «застал его переписывающим «Хронологию древних царств», без помощи очков, в комнате, на большом отдалении от окон, со стопкой книг на столе, отбрасывающей тень на бумагу». «Сэр, – заметил Пирс, – мне кажется, вы работаете там, где не очень-то хорошо видно». Ньютон отвечал: «Мне довольно и малого света». Автор «Оптики», с давних пор зачарованный механикой глаза, сохранил хорошее зрение до самого преклонного возраста. Пирс продолжает: «Он прочел мне два или три листа из тех, что написал… и затем говорил о прочитанном… Мне представляется, все это заняло почти час, пока ему не принесли обед».
В восемьдесят третий день рождения, на Рождество 1725 года, он показал Уильяму Стакли свой рисунок храма Соломона; он верил, что «Божественное являет свой таинственный замысел в еврейском храме и еврейской церковной службе». Из опубликованных и неопубликованных записей Ньютона можно заключить, что он представлял себе некую первозданную Церковь, основанную сынами Ноя; ее принципы сводились к следующему: люби Господа и ближнего своего. Эту первую – и самую лучшую – религию еврейские патриархи передали народу израильскому, а затем через Пифагора она попала к древним грекам и египтянам. Это и была изначальная вера, которую с течением лет сохранило лишь истинное христианство – арианство.
Таким образом, в старости его больше всего занимали библейские пророчества и библейская же хронология. Ему хотелось разгадать тайны Древнего мира – как и современного. Но он так никогда и не решил эту задачу до конца – прервалась его собственная хронология.
В начале 1725 года, перенеся жестокую простуду и воспаление легких, Ньютон согласился переехать с Сент-Мартин-стрит в Кенсингтон – район с более здоровым воздухом. На старом месте его иногда мучила подагра, но в новом доме, между Чёрч-стрит и Кенсингтон-Хай-стрит, его здоровье, судя по всему, пошло на поправку. Впрочем, Кондуитт вспоминает: «Хотя ему оказались в высшей степени на пользу и отдых, и кенсингтонский воздух, и нежелательнее всего было для него покидать эти места, ничто не могло удержать его от визитов в город». Окончание фразы, «без особой на то необходимости», потом было вымарано. Ньютон не мог отрешиться от дел и забот мира. Без предупреждения он являлся на Монетный двор или в Королевское научное общество, точно некий монарх, тайком обходящий свое царство. Но когда он взял с собой почетного гостя из Франции, аббата Алари, на одно из заседаний Общества, ученый стал засыпать, пока велись беседы о французском вине и швейцарской погоде. На последних портретах Ньютона, 1725 и 1726 годов, видна произошедшая в нем перемена. В обоих случаях он позировал Джону Вандербанку, но на первой картине он выглядит сравнительно крепким и решительным, тогда как на другой художник отобразил некоторые черты старческой немощи. Взгляд стал более рассеянным, как бы утратил сосредоточенность.
В последний полный год своей жизни, под неусыпным наблюдением докторов, Ньютон еще поддерживал видимость деятельности. Так, он вел кое-какую переписку о третьем издании Principia Mathematica, которое вышло в том же году; осенью поехал на Монетный двор проверить нового поставщика золотых брусков. Он по-прежнему посещал собрания Королевского научного общества, хоть и не так регулярно, как раньше, а еще начал делить между наследниками свое значительное имущество.
Но теперь его больше всего заботили свидетельства прошлого. По словам Джона Кондуитта, старик в ожидании кончины сжег довольно много бумаг – «целые коробки, полные сведений», а еще один очевидец называл эти бумаги «рукописями», но их содержание так и осталось неизвестным. Строятся всевозможные предположения, в самом широком диапазоне – от уничтожения семейных писем до сжигания записей его еретических размышлений. Кое-кто считал даже, что он хотел стереть все признаки своего увлечения черной магией.
28 февраля 1727 года он отправился из Кенсингтона на восток, в Лондон, где 2 марта председательствовал на последнем в своей жизни собрании Королевского научного общества. На следующий день Кондуитт сказал ему, что много лет не видел его в таком прекрасном состоянии. Ньютон, улыбнувшись, сообщил мужу своей племянницы, что «недавно проспал с одиннадцати вечера воскресенья до восьми утра понедельника, ни разу не пробуждаясь». Но видимость оказалась обманчива. 3 марта, в пятницу, он почувствовал себя очень плохо, вновь из-за сфинктера; он вернулся в Кенсингтон, но улучшения не последовало. Целую неделю он испытывал боли, и, когда врачи осмотрели его 11 марта, в субботу, они предположили, что почечный камень, «вероятно, сдвинулся с места, где спокойно лежал, вследствие сильного и утомительного движения во время последней поездки в Лондон». Теперь камень переместился в мочевой пузырь, и врачи не надеялись, что больной исцелится.
Его терзали спазмы сильнейшей боли. Кондуитт отмечает, что, «хотя по лицу его бежали капли пота, он ни разу не пожаловался, не вскрикнул, не выказал ни малейших признаков капризности или нетерпения». Более того, «в те краткие промежутки, когда мучительная боль отпускала его, он улыбался и разговаривал с обычною своею веселостию». Уильям Стакли сообщал, что в какой-то момент боль «стала настолько сильна, что кровать под ним и самая комната сотрясались от его агонии».
Даже в этой крайности он отказался принять причастие от традиционной церкви. Он не собирался впадать в ересь триипостасничества за несколько часов до встречи с Создателем Вселенной. Какое-то время казалось, что силы его крепнут; в субботу он даже почитал газеты, но вечером того же дня впал в беспамятство, от которого уже не очнулся. Ньютон умер ранним утром в понедельник, 20 марта 1727 года. В книге протоколов заседаний Королевского научного общества его уход описан не без уклончивости: «Место сделалось вакантным за смертью сэра Исаака Ньютона, посему сегодня заседание не проводится». Его тело было выставлено для прощания в Иерусалимском зале Вестминстерского аббатства, после чего гроб перенесли в неф, ставший местом упокоения ученого.
Сэр Исаак Ньютон оставил после себя состояние в 31 тысячу 821 фунт – огромная сумма для сына скромного йомена. Но завещания он так и не написал. Впрочем, это и не требовалось. Свое наследие он уже отдал миру.