Что знает ночь? Кунц Дин
— Ты знаешь, какой я человек. Сбрасывать скорость получается у меня плохо.
— Пошли обедать. Потом я помогу тебе притормозить.
Она вышла из ванной первой, высоко подняв руку со стаканом, словно несла факел, который освещал им путь.
Он последовал за ней, прихватив свой стакан и бутылку, безмерно радуясь тому, что прожил с ней столько лет, но особенно остро осознавая, что сплетенное в конце концов расплетается, смотанное — разматывается, спутанное — распутывается. И молиться следовало о том, чтобы момент этот наступил, лишь когда ты уже состарился, устал и насладился жизнью. Да только очень часто судьба распоряжалась иначе.
10
До обеда Джон зашел на кухню к Уолтеру и Имоджин Нэш, пусть и не для того, чтобы выразить сочувствие по поводу последнего происшествия с Престоном. Они привыкли рассчитывать только на себя и не хотели, чтобы в них видели жертв. Опять же из чувства собственного достоинства они не могли допустить, чтобы хотя бы маленькая толика их ноши легла на плечи кого-то еще.
Уолтер двадцать четыре года прослужил коком во флоте, главным образом в гавани, а не на кораблях. Имоджин работала стоматологом-гигиенистом. Когда он устал смешивать ингредиенты сотнями фунтов и пятигаллонными емкостями, а ей надоело смотреть в широко раскрытые рты, они покончили с прежними профессиями и в пятьдесят лет пошли в школу менеджмента учиться управлять частными усадьбами и поместьями.
Они уже работали в ультрабогатом Монтесито, штат Калифорния, управляли усадьбой, расположенной на участке в двенадцать акров, с особняком площадью в сорок тысяч квадратных футов, гостевым домом площадью в пять тысяч квадратных футов, конюшней, двумя плавательными бассейнами и огромными розариями. Уолтер и Имоджин наслаждались жизнью, под их началом трудились двадцать человек, пока им на головы не свалился пьяный Престон, тогда тридцатилетний, решивший вернуться к родителям, чтобы выпросить у них скромное ежемесячное пособие. Начал он с того, что врезался на арендованном автомобиле в сторожевую будку у ворот, едва не убив охранника, а потом последними словами обругал хозяина усадьбы, помогавшего вытаскивать его из искореженного автомобиля, который в любую минуту мог загореться.
Взяв Престона на буксир, Нэши покинули Калифорнию и вернулись в родные края. Они рассчитывали, что года реабилитации хватит, чтобы сын вернулся к трезвому образу жизни и снова смог обеспечивать себя. Но в результате приобрели нового жильца, поселившегося в их квартире, замкнутого и скрытного, занимающего себя видеоиграми и впадающего в вызванный таблетками ступор. Недели, а то и месяцы Престон слонялся по квартире как тень, пока не наступал момент, когда выпитые таблетки приводили к диким крикам — ему мерещились злобные клоуны, вылезающие из унитаза, или что-то подобное.
Даже когда Престон вел себя спокойно, его присутствие давило родителям на нервы. Ожидание очередного наркотического делирия в эмоциональном плане дается очень нелегко.
Управляющие поместьем или усадьбой обычно жили на его территории, но ни один хозяин не позволил бы Нэшам привезти с собой их бледного и небритого сына. Вместо того чтобы работать по специальности и руководить обслуживающим персоналом, им пришлось прибираться по дому и готовить для Кальвино, к которым они попали четырьмя годами раньше. Но они никогда не смотрели на свою работу свысока, не показывали, что достойны большего, наоборот, работали добросовестно и с огоньком, возможно, потому, что работа отвлекала от тревог.
Когда Джон вошел на кухню, Уолтер у центральной стойки раскладывал салаты по тарелкам. Ростом пять футов и восемь дюймов, стройный, подтянутый, он мог бы сойти за жокея, будь на несколько дюймов ниже и на десять фунтов легче. Его маленькие сильные руки и экономность в движениях показывали, что он сумел бы контролировать полтонны лошадиной плоти едва заметным нажатием колен или натягиванием поводьев.
— Вам нет необходимости подавать нам обед, когда у нас нет гостей, — сказал Джон. — У вас выдался долгий день.
— У вас тоже выдался долгий день, мистер Ка, — ответил Уолтер. — А кроме того, нет лучшего средства от бессонницы, чем работа.
— И даже не думайте о том, чтобы оставаться и мыть посуду. Ужасное трио поможет Никки и мне. Мы доживаем третью четверть года, а они еще не разбили и двадцати тарелок. Мы не хотим помешать им поставить очередной личный рекорд.
Он глубоко вдохнул, наслаждаясь ароматами лука, чеснока, хорошо приготовленной говядины.
— Ах, жаркое…
Имоджин отложила черпак и чуть сдвинула крышку с котелка с мясом.
— У вас нюх охотничьей собаки, мистер Ка. Неудивительно, что вы так часто находите преступников.
В молодости Имоджин наверняка звали Дюймовочкой. Черты лица до сих пор оставались утонченными, а кожа чистой, будто утренний свет. Но, несмотря на миниатюрность, хрупкой она не была — ни теперь, ни прежде — ни телом, ни душой. Относилась к тем, кто мог взвалить на себя ношу Атланта, если тот не мог нести ее дальше.
— Но я не чувствую даже намека на поленту.[6]
— Да разве можно унюхать поленту, если жаркое дает такой сильный запах. Полента, разумеется, есть. Мы не подаем жаркое без поленты.
Джон еще раз глубоко вдохнул.
— Picelli alle noci, — так называлось итальянское блюдо из горошка, моркови и половинок грецкого ореха.
Имоджин повернулась к мужу.
— Нос у него даже лучше, чем у тебя, Уолли.
— Разумеется, лучше, — согласился Уолтер, посыпая салаты тертым пармезаном. — После стольких лет готовки во флоте нюансы я уже не различаю. Раз уж заговорили о запахах. Пожалуйста, сэр, не открывайте дверь в прачечную. Там ужасно воняет. Я обнаружил это лишь десять минут тому назад. Утром разберусь с этим.
— А что не так? — спросил Джон.
— Точно не знаю. Но думаю, какое-то больное мелкое животное заползло в выхлопную трубу сушилки и встретилось со своей судьбой у дальнего торца очистного фильтра.
— Уолли, — в голосе Имоджин слышалось недовольство, — человек собирается пообедать.
— Извините, мистер Ка.
— Никаких проблем. Ничто не испортит мне аппетит, если я знаю, что на обед у нас жаркое.
— Остается только удивляться, сколь внезапно появился этот запах. Только что в прачечной хорошо пахло, а минутой позже завоняло.
11
Джон сидел во главе обеденного стола, Николетта по правую руку, Минни по левую, на подушке. Наоми устроилась рядом с младшей сестрой, Захари — напротив Наоми.
Впервые вид всей семьи, собравшейся за одним столом, не порадовал Джона — у него защемило в груди, а желудок затрепыхался. Ему показалось, что столовая слишком уж ярко освещена, хотя горели те же лампы, что и всегда, а любое окно — идеальный наблюдательный пункт для чьих-то недобрых глаз. Столовые приборы из нержавеющей стали обрели мрачный блеск хирургических инструментов. Его стеклянный стакан для вина мог разлететься на сотни зазубренных осколков.
На мгновение эти странные ощущения едва не дезориентировали его, но он тут же понял, в чем причина. Собравшись вместе, они превратились в компактную цель, более уязвимую для быстрого уничтожения. И хотя Джон не располагал ни единым доказательством того, что какой-то враг пошел на него войной, он уже рассуждал как человек, вступивший в бой.
Такая чрезмерная подозрительность раздражала его, и, что более важно, он понимал, ее необходимо взять под контроль, иначе она может привести к неверной оценке ситуации, а потому и к неправильному решению. Если позволить воображению покрывать все и вся налетом зла, он мог не различить настоящее зло. А кроме того, если слишком часто рисовать дьявола на стенах, можно не сомневаться, что дьявол появится на ступенях и ты услышишь его приближающиеся шаги.
Когда Джон позволял детям радовать его, их стараниями все дурные предчувствия быстро забывались.
После молитвы, за салатами разговор пошел об умнейшей, великолепной, ни с кем не сравнимой, на текущий момент той-кем-я-хочу-стать-когда-вырасту Луизе Мэй Олкотт,[7] навечно оставшейся в истории благодаря «Маленьким женщинам», книге, которую Наоми закончила читать буквально перед самым обедом. Она хотела стать Луизой Мэй Олкотт, и она хотела стать Джо, юной писательницей этой истории, но, разумеется, прежде всего хотела сохранить собственную индивидуальность, вобрав в себя все лучшие качества Олкотт-Джо, писать и жить в уникальном стиле Наоми.
Судьба, похоже, предопределила, что Наоми, когда вырастет, появится на Бродвее в главной роли очередной постановки «Питера Пэна».[8] В ней невероятным образом уживались озорник, постоянно жаждущий новых приключений, и томная девушка, которая повсюду видела романтику и магию. Она хотела знать все и о крученой подаче в бейсболе, и об искусстве составления букетов, она верила и в Правду, и в фею Динь-Динь. Она бежала пританцовывая, прогоняла песней грусть, вместо того чтобы поддаться ей, с жаром набрасывалась на все новое, ни на мгновение не утрачивая любопытства.
— «Маленькие женщины», похоже, чудовищное занудство, — заметил Зах, когда Уолтер уносил тарелки из-под салата. — Почему бы тебе не сходить с ума по вампирским романам, как это делают все нынешние шестиклассницы? Тогда у нас нашлась бы достойная тема для разговора за столом.
— Не вижу в живых мертвяках ничего привлекательного, — ответила Наоми. — Когда я вырасту, у меня появится бойфренд, я не хочу, чтобы он пил мою кровь. Только представь себе, как плохо будет пахнуть у него изо рта, не говоря уже про жуткие зубы. Все эти девочки, которые вздыхают по вампирам, в действительности хотят отдать свою свободу, хотят, чтобы их контролировали, чтобы им говорили, что делать, а потому они могли ни о чем не думать… и, разумеется, хотят бессмертия. Это же чистый бред. Я не хочу быть вечно юным живым трупом, я хочу стать Луизой Мэй Олкотт.
— Это так глупо, два имени и фамилия, — вставила Минни.
— У нас всех два имени и фамилии, — указала Наоми. — Ты — Минни Юджина Кальвино.
— Но никто не называет меня всеми тремя, а вы, наверное, уже тысячу раз повторили «Луиза Мэй Олкотт, Луиза Мэй Олкотт». Это глупо.
— Знаменитостей всегда так называют, — напомнил Зах. — Марк Дэвид Чэпмен и Ли Харви Освальд. Есть еще много других, но сразу я вспомнить их не могу.
— Очень хорошо, — вмешалась его мать. — Становится как-то не по себе, если твой тринадцатилетний сын одержим знаменитыми убийцами.
— Если Зах чем-то и одержим, так это морскими пехотинцами, — возразила Наоми. — У него восемьдесят шесть книг о них.
— У меня только тридцать одна книга о них, — запротестовал Зах, — и я не одержим морпехами. Мне просто нравится военная история. Очень много людей, которые интересуются военной историей.
— Расслабься, — отмахнулась Наоми. — Я же не намекаю, что твой интерес к морпехам говорит о твоем гомосексуализме. В конце концов, Лаурой Леей Хайсмит ты одержим больше, чем морпехами.
— Два имени и фамилия, — констатировала Минни.
— Кто такая Лаура Лея Хайсмит? — спросил Джон.
— Она родственница Луизы Мэй Олкотт? — полюбопытствовала Минни.
— Она всего лишь девочка в моем рисовальном классе.
Дети главным образом учились дома. Наоми по части образования посещала только музыкальные уроки и репетиции детского оркестра. Зах дважды в неделю ездил на групповые занятия для одаренных детей в институт искусств. В настоящий момент их учили рисовать карандашом человеческую голову.
— Слушай, Лаура Лея Хайсмит уже нарисовала твой портрет? — продолжала наседать на брата Наоми.
— У нее очень сложная голова, — отбивался Зах. — Трудно нарисовать ее правильно. А в остальном она пустое место.
— Ты собираешься жениться на ней? — спросила Минни.
— Разумеется, нет, — ответил Зах. — С какой стати мне жениться на пустом месте?
— Что это с твоим лицом? — спросила Минни.
— Это, конечно, не загар, — ответила Наоми. — Он краснеет.
— Я не краснею, — заявил Зах.
— Тогда это плохая сыпь, — решила Минни. — Мамочка, у него плохая сыпь.
— Прошу разрешения выйти из-за стола, — Зах повернулся к отцу.
— В разрешении отказано, — ответил Джон. — Ты съел только салат.
— У меня нет аппетита.
— Эта сыпь, — кивнула Минни. — Может, она заразительная.
— Заразная, — поправила сестру Наоми.
— Прошу разрешения выйти из-за стола, — Минни повернулась к отцу.
— Почему ты хочешь выйти из-за стола? — спросил Джон.
— Не хочу, чтобы у меня появилась сыпь.
— Он нарисовал как минимум десять тысяч портретов Лауры Леи Хайсмит, — сообщила Наоми.
Захари унаследовал талант матери… и гримасы отца.
— И что ты делала, тайком листала мои альбомы?
— Это же не чтение дневника, знаешь ли. Мне нравится смотреть на твои рисунки, ты рисовать умеешь, а я в этом полный ноль. Хотя будь я хорошим художником, то рисовала бы все, что вижу вокруг, а не миллион портретов Лауры Леи Хайсмит.
— Ты всегда все преувеличиваешь, — указал Зах. — Сначала десять тысяч, теперь миллион.
— Ладно, но ты нарисовал не меньше сотни.
— Сто — гораздо меньше миллиона.
— Ты нарисовал сто портретов одной и той же девушки, и я впервые о ней слышу? — спросила Николетта.
— Это действительно, действительно плохая сыпь! — воскликнула Минни.
После салатов всем, кроме Минни, подали жаркое с полентой и овощами. Минни Уолтер принес спагетти с тефтелями, потому что кулинарными пристрастиями она не отличалась от обычного восьмилетнего ребенка.
Разговор перешел на итальянскую историю: сначала Наоми сообщила всем, правильно или неправильно, что спагетти изобрели китайцы, а не итальянцы, потом Минни захотела знать, кто изобрел тефтели, и Джон, чтобы предотвратить дальнейшее принижение родины их далеких предков, выдумал красочную историю о том, как тефтели впервые появились в Риме. Они поговорили о Микеланджело, который расписывал фресками потолки, лежа на спине (согласно Минни речь шла о еще одном человеке с двумя именами и фамилией — Микел Энн Джелло) и о Леонардо да Винчи, который изобрел воздушные корабли, и они летали бы, если бы тогдашний уровень науки и техники позволил их построить. Поскольку в Первой мировой войне в Италии морская пехота не воевала, а во Второй мировой морпехи действовали главным образом на Тихом океане, Захари перевел разговор на Францию вообще и на сражение у леса Белло,[9] ставшее звездным часом в истории корпуса морской пехоты. Наоми при этом выводила мелодию марша морских пехотинцев, а Минни на удивление достоверно имитировала пулеметные очереди, расцвечивая тем самым рассказ брата о далекой войне.
На десерт им принесли лимонный торт со слоями рикотты[10] и шоколада. И Минни не попросила заменить торт ванильным мороженым.
Впятером они помыли, вытерли и убрали тарелки, не разбив ни одной. Наоми, правда, сделала пируэт с салатными тарелками в руках, но обошлось без катастрофы.
Если бы они поели раньше, то затеяли бы какую-нибудь игру, устроили конкурс или кто-нибудь из родителей почитал бы книгу вслух. Но подошло время отхода ко сну. Поцелуи, пожелания доброй ночи и хороших снов, и внезапно Джон оказался один, шел по первому этажу, проверяя, заперты ли все двери.
Стоя в темноте у фасадного окна, смотрел, как освещенная фонарями улица словно кипела. Он совсем забыл про дождь, который так и не прекратился, пусть теперь не сопровождался пиротехническими эффектами. В безветренную ночь капли падали вертикально. Уличные фонари подсвечивали силуэты деревьев, но во дворе царила темнота. Крытое крыльцо заполняли тени, однако ни одна не двигалась и не сверкала злобным глазом.
12
Зах сидел за столом, положив перед собой альбом, просматривая последние рисунки и гадая, а не превращается ли он в девушку. Не так, как это обычно происходило в кино, когда кто-то в одиночку и ночью идет по богом забытому лесу, куда отправиться на прогулку мог только больной на всю голову, где его кусает какая-то тварь, и в следующее полнолунье он превращается в волка, более нисколько не интересуясь ни овощами, ни сухими завтраками. Если бы Зах стал девушкой, трансформация была бы менее драматичной, медленной и спокойной, без рычания или воя на луну.
Его комната никоим образом не напоминала девичью. Он превратил ее в храм корпуса морской пехоты. По стенам висели постеры с изображениями морпехов в синей форме и белых перчатках, истребителя-бомбардировщика «Ф/А-18 Хорнет», суперского самолета вертикального взлета «B-22» и фотография знаменитого водружения знамени на Иводзиме…[11] Но ему больше всего нравилась репродукция ужасной и вызывающей восторг картины Тома Лоувелла: морские пехотинцы сошлись в рукопашной с немецкими солдатами в лесу Белло: ядовитый туман, противогазы, окровавленные штыки, раны на лицах…
Если бы его приняли в морскую пехоту, он собирался стать одним из них. Даже если бы он к этому моменту превратился в девушку: теперь в морпехи брали и девушек.
Родители его отца преподавали живопись, и его мать многого добилась в этом блинском мире искусств. Талант Заха передался ему с обеих сторон, и он знал, что должен его использовать, но вопрос заключался в другом: как именно его использовать? Он не хотел преподавать живопись, как не хотел отрезать себе уши и сделать из них сэндвич. Учить живописи — удовольствие небольшое. К сожалению, не всегда удавалось делать только то, что хочется. И его не волновало, что говорили о нем эти снобы мира искусств. Его мать была единственной неидиоткой среди ее друзей-идиотов из мира искусств. Ему, в отличие от матери, не хватало доброжелательности, он терпеть не мог снобов и, в отличие от нее, далеко не всегда мог найти в каждом из них светлую сторону. Если бы у него в конце концов появились свои друзья из блинского мира искусств, дело закончилось бы тем, что он выбросил бы их с десятого этажа, да еще выглянул бы в окно, чтобы посмотреть, как их плющит об асфальт.
А вот стать настоящим морским пехотинцем, который в период затишья находит мгновения, чтобы запечатлеть бой, из которого они только что вышли… это представлялось ему важной работой.
Другие подростки его возраста интересовались спортивными звездами и поп-исполнителями. Но в эти дни спортивные звезды и поп-исполнители стали ходячей рекламой стероидов и раздутых силиконом губ. Фальшь. Подделка. Что-то случилось с миром. Все стало пластиковым. Так было не всегда.
Зах знал имена и фамилии морпехов-баталистов, точно так же как другие подростки знали имена поп-исполнителей. Майор Алекс Раймонд, ставший знаменитым после комикса про Флэша Гордона. Рядовой Гарри Джексон, запечатлевший битву за Тараву.[12] Том Лоувелл, Джон Томасон, Майк Лихи во Вьетнаме…
Решение связать жизнь с морской пехотой пришло к Заху двумя годами раньше. Долгое время он не задумывался, чем оно вызвано, но в последнее время начал понимать.
Став взрослым, он не хотел заниматься чем-то скучным только для того, чтобы зарабатывать баксы. Он хотел стать частью какого-то общего дела, и чтобы люди, которые его делали, заботились друг о друге, могли умереть друг за друга, следовали высоким стандартам, уважали традиции, честь, правду. Все это он видел в своей семье, и образ ее жизни — особый ритм, когда каждый мог заниматься чем-то своим, с уважением относясь к тому, чем занимаются другие, и при этом все они оставались единым целым, одной семьей, умели радоваться вместе — ему хотелось бы сохранить на всю жизнь, потому что он к этому привык. Семья приучила его идти к поставленной цели и при этом наслаждаться жизнью. Поэтому ему хотелось, чтобы, став взрослым, он мог жить и работать, следуя принципам семьи Кальвино.
И еще он хотел стать морпехом из-за сестер.
Наоми была не только красоткой, но и умницей, легкомысленной, но такой талантливой, раздражающей, но и забавной, и иногда она говорила с тобой, пока не возникало ощущение, что ты попал в стаю взбудораженных птиц, синешеек и канареек, их было бесконечное множество, и все они щебетали. Жизнь рядом с ней часто напоминала вращение в аттракционе-бочке в парке развлечений, но, когда тебя выносило с другого конца и ты вставал на ноги, приходило осознание, что в бочке даже интереснее, чем вечно крутиться на скучной, тупой карусели, движущейся со скоростью десятой доли мили в час под выводящую из себя органную музыку.
Что же касалось Минни… Минни — это Минни. Двумя годами раньше, когда она слегла с какой-то загадочной болезнью и ей целую вечность (вероятно, неделю или чуть больше) не удавалось поставить диагноз, Зах не мог спать, рисовать и думать. Хотя сам он не болел, его вырвало дважды, только потому, что болела Минни. Об этой рвоте сочувствия он, само собой, никому не сказал.
Что-то плохое могло случиться с Наоми и Минни, потому что плохое случалось со всеми. Зах не мог уберечь их от вирусов и потерявших управление грузовиков. Но в большом мире хватало злых людей и безумных диктаторов, и, став морпехом, он, конечно же, помогал бы в защите родины, дома, сестер и их образа жизни.
Semper fi.[13]
Он надеялся, что не превратится в девушку, потому что хотел быть им братом, а не сестрой. Просматривая недавние рисунки Лауры Леи Хайсмит, он задавался вопросом насчет половой принадлежности, потому что не испытывал к ней никакого влечения, хотя ее красота не вызывала сомнений, и он, глядя на девушку или чаще по памяти, нарисовал больше ее портретов, чем Микеланджело — изображений Бога, Иисуса, святых и ангелов вместе взятых.
Хотя влечение имело место быть и пару раз становилось таким сильным, что ему, чтобы отвлечься, пришлось жевать кубики льда, пока не заныли зубы.
Но, возможно, девяносто пять процентов его влечения к Лауре Лее не имело отношения к сексу. Он испытывал к ней те же чувства, что и к сестрам, только более сильные. Она казалась такой хрупкой, утонченной, изящной, такой маленькой и уязвимой, что Зах тревожился о ней, и это казалось странным, поскольку, пусть и миниатюрная, она не была карлицей с хрупкими костями и ростом не уступала многим тринадцатилетним девочкам. Ему хотелось защищать ее, хотелось, чтобы она всегда была счастлива, хотелось, чтобы все видели в ней то, что видел он, — не просто красоту, но и добродетель, достоинство, доброту и что-то очень дорогое, для чего он даже не мог подобрать названия. К Лауре Лее он питал такие нежные чувства, что они, казалось, не имели ничего общего с мужскими желаниями, которые должен ощущать юноша. Иногда при виде нее у Заха перехватывало дыхание, случалось, когда он рисовал ее по памяти, горло так сжимало, что он не мог сглотнуть, а когда наконец сглатывал, возникало ощущение, что горло узкое-узкое и даже капельке слюны приходится через него продавливаться. Конечно же, только девочки — и мальчики, превращающиеся в девочек, — могли испытывать такие эмоции.
Он раскрыл блокнот на чистой странице, положил его на наклонную чертежную доску, которая лежала у него на столе, достал из ящика карандаши. Он собирался нарисовать нос Лауры Леи Хайсмит. Ее нос служил для Заха постоянным вызовом в силу его совершенства.
После того как Зах заточил карандаши и разложил, приготовив к работе, прежде чем грифель коснулся бумаги, краем глаза он уловил какое-то движение. Развернулся на стуле и наблюдал, как дверь стенного шкафа медленно открывается.
Хотя ничего такого раньше дверь не проделывала, Зах не почувствовал, что ему грозит опасность. Он обладал богатым воображением, но оно не привело его к мыслям о монстре, затаившемся к шкафу, скажем, к зомби-вампирам-оборотням или даже хотя бы к какому-то парню-в-маске-на-лице-и-бензопилой-в-руке.
В реальной жизни люди, которые хотели тебя убить, делились на две категории. К первой относились безумные фанатики, которые намеревались влететь на самолете в твое окно или заполучить атомную бомбу, чтобы ее взрыв превратил тебя в пыль. С ними ты ничего поделать не мог. Для обычного человека они ничем не отличались от землетрясения или торнадо, поэтому не оставалось ничего другого, как оставить их морпехам и не тревожиться из-за них.
Ко второй — преступники, встречающиеся в повседневной жизни, мотивированные завистью, или жадностью, или похотью, или отчаянной необходимостью уколоться или закинуться. Они выглядели как законопослушные граждане, и очень часто ты понимал, что они не из тех, кому следует говорить: «Доброго вам дня», уже после того, как эти уроды всовывали дуло пистолета тебе в ноздрю и требовали бумажник или просто деньги.
Ни агент Аль-Каиды, ни торчок, грабящий маленькие магазинчики, не могли проникнуть в стенной шкаф спальни Заха.
Когда дверь замерла, полностью открывшись, он поднялся и направился к шкафу, чтобы понять, что послужило причиной ее движения.
Глубина стенного шкафа превышала ширину, и одежда подростка висела и лежала вдоль двух длинных стен. Ближе к дальней стене кольцо на веревке свешивалось с крышки потолочного люка, открывавшего доступ в узкое пространство между вторым и третьим этажом. Если дернуть за кольцо, крышка опускалась, и с нее сползала вниз складная деревянная лестница.
При опущенной крышке иногда возникал сквозняк, достаточно сильный, чтобы открыть дверь стенного шкафа, не запертую на защелку. Но теперь крышка занимала горизонтальное положение, не допуская никакого сквозняка.
В регионе, в котором они жили, землетрясений не случалось, но этот большой город стоял как минимум на одном неактивном разломе. И хотя слабые толчки казались невероятными, исключать их не следовало. Однако Зах никакой земной дрожи не почувствовал.
Может, дом садился. С домами такое бывало. Может, усадка дома привела к тому, что у двери стенного шкафа чуть сместился центр тяжести, и она, не запертая на защелку, открылась под собственным весом.
Другого объяснения не нашлось. Зах расследование прекратил.
Выключил свет и вышел из стенного шкафа.
К задней стороне двери крепилось зеркало в рост человека. Зах отдал себе честь, думая о том дне, когда по очень торжественному поводу наденет парадную форму с офицерским мамлюкским мечом в ножнах на боку.
Закрывая дверь, оставляя зеркало отражать только темноту стенного шкафа, он убедился, что защелка вошла в паз. И тут подумал, что в его отражении, когда он отдавал честь, что-то было не так.
Может, отдавая честь, он не встал на вытяжку, как положено. В одиннадцать лет Зах очень часто отрабатывал отдание чести, в двенадцать — реже, в последнее время совсем не отрабатывал, понимая, что должны пройти годы и годы, прежде чем он сможет стать настоящим морпехом, а потому эта отработка очень уж смахивала на детскую игру.
Зах вернулся к столу, сел перед чистой страницей альбома, взял карандаш. Вызвал из памяти образ неповторимого и изысканного носа Лауры Леи Хайсмит, задумался в надежде, что его осенит, почему этот нос такой неповторимый и изысканный.
Насколько он знал, в ее достойном богини носу не было волос. Во всяком случае, они из него не торчали, и он не видел, чтобы свет, вдруг падающий на ноздрю, выхватывал их из темноты. Разумеется, он не подходил к Лауре Лее Хайсмит вплотную и не заглядывал ей в ноздри, поэтому не мог гарантировать, что волосы в них отсутствовали.
— Идиот, — обругал он себя.
Она была человеческим существом, так что, конечно, волосы у нее в носу росли. Внутри ее нос мог быть таким же волосатым, как подмышка блинской гориллы. Волосы или их отсутствие никак не объясняли, почему он не мог запечатлеть на бумаге совершенство ее носа.
Надеясь на вдохновение, он принялся за работу, касаясь карандашом бумаги. Работал медленно, думал, разумеется, о Лауре Лее Хайсмит, но также время от времени думал о странностях своего отражения и, хотя сам закрыл дверь за защелку, несильно бы удивился, если бы она распахнулась вновь.
13
Стенной шкаф Наоми размерами даже превосходил стенной шкаф Заха, и на внутренней стороне двери тоже висело зеркало в полный рост, красивое, со срезанными углами, такое чистое и прозрачное, что Наоми считала его волшебным: если бы звезды должным образом осветили зеркало, оно стало бы дверью из этого мира в волшебную страну, где ее ждали удивительные приключения и где она нашла бы свою судьбу.
Мир, в котором она прожила одиннадцать лет, тоже был волшебным, во многих смыслах, если человеку хватало проницательности, чтобы замечать его бесчисленные чудеса. «Проницательность» — стало ее новым любимым словечком. Означало оно проникновение в суть, почти сверхъестественную способность видеть насквозь — и постигать — темное и непонятное. К сожалению, в эти дни в мире ощущался явный дефицит проницательности, тогда как темного и непонятного хватало с лихвой.
В любом случае этот мир был волшебным, но недостаточно волшебным на вкус Наоми. Она мечтала о магах, летающих лошадях, говорящих собаках, радугах в полночь, о чудесах, которые и представить себе не могла, чудесах, которые лишили бы ее дара речи и заставили раздуться сердце, раздуться не в плохом смысле этого слова, не от болезни или чего-то еще, а от восторга и радости. Если б у нее появился шанс пройти сквозь зеркало или через дверь, внезапно открывшуюся в стволе огромного дуба, она бы прошла не задумываясь… но, разумеется, ей пришлось бы взять с собой Минни, и Заха, и родителей, однако они, скорее всего, не выкажут готовности идти с ней, поэтому она обездвижит их «Тазером» или как-то еще. Они разозлятся, но потом будут только благодарить ее.
Думая о проницательности, и о волшебных мирах, и о том, как девочка ее возраста может раздобыть «Тазер», Наоми примеряла шляпки перед зеркалом, меняя выражение лица, чтобы найти наиболее подходящее к характеру шляпки. Она где-то прочитала о таком актерском упражнении и, хотя сомневалась, что станет актрисой, полностью этого не исключала, особенно если в ближайшие несколько лет перед ней не откроется магическая дверь.
Пока Наоми вертелась перед зеркалом, Минни сидела за своим игровым столиком, что-то строила из элементов «Лего». С конструктором она творила нечто невероятное, строила чуть ли не все, что хотела, но, по большей части, собирала какие-то странные конструкции, не имеющие аналогов в реальном мире. Некоторые представляли собой абстрактные формы, которые должны были развалиться, но не разваливались.
Наоми и Минни делили одну комнату, потому что в мире, битком набитом потерявшими рассудок, пускающими слюну хищниками, Минни была слишком юна и беззащитна, чтобы спать в отдельной комнате, хотя папочка каждую ночь, перед тем как лечь спать, включал охранную систему сигнализации, обеспечивающую защиту по всему периметру дома. Кроме того, Минни иногда пугалась и отказывалась оставаться одна. Все ее страхи не стоили и выеденного яйца, ничего реального, но, разумеется, она была еще ребенком.
Шляпка без полей с перышками с одной стороны побудила Наоми выглядеть таинственной и опасной, словно она ехала в поезде между Парижем и Стамбулом и везла зашитые в подкладку чемодана украденные бесценные бриллианты. Синяя соломенная шляпка с открытой тульей и короткой вуалью говорила: «Я шикарна, уверена в себе и не терплю глупостей. Я застрелю тебя из пистолета тридцать второго калибра, который лежит у меня в сумочке, перешагну через твой труп и смешаю себе божественный мартини».
Наоми приобрела свою коллекцию шляп в магазинах старинной одежды, куда заходила с матерью. Николетта обожала бродить по таким магазинам, хотя ничего себе не покупала, разве что бижутерию, которую потом никогда не носила. Она говорила, что все эти платья, вечерние и для официальных приемов, «надежды и мечты, развешанные по плечикам, мгновения жизни, радостные, и интригующие, и ужасно грустные одновременно». Наоми не могла взять в толк, как что-то может быть радостным и ужасно грустным одновременно, но очень уж об этом не задумывалась, поэтому коллекция ее шляпок только росла.
Когда произошло это странное событие, она примеряла красную соломенную шляпку с узкими, загнутыми вверх полями, толстой репсовой лентой и бантом. Наоми думала, что к этой шляпке подходит комичное выражение лица или, возможно, чопорное, но с последним у нее никак не получалось. Она настолько сосредоточилась на шляпке и своем лице, что ее глаза зафиксировали только что-то темное, промелькнувшее справа налево, когда кто-то прошел позади нее.
Минни сидела за своим столиком, Наоми ясно ее видела, и никто в этом доме не вошел бы, не постучавшись и не предупредив о своем приходе. Никакого стука она не слышала, но кто-то ведь прошел. Наоми обернулась, чтобы посмотреть, кто же это, и никого не увидела.
Открытый стенной шкаф. И в нем никого.
В недоумении она вновь уставилась в зеркало, гадая, может, что-то не так у нее с глазами, что-то ужасное и неизлечимое и теперь она ослепнет в тринадцать лет, трагическая фигура, слепая музыкантша, мужественно продолжающая брать уроки, набираясь мастерства. И вот она уже виртуоз, потому что в жизни у нее не остается ничего, кроме единственного оставшегося удовольствия — ее музыки. Она превратится в сенсацию мирового масштаба. Люди будут приезжать со всего света, чтобы посмотреть на нее и послушать ее игру, потому что музыка эта будет самой чистой, музыка невинной слепой девочки, исполняющей меланхолические пассажи так трогательно, что гангстеры будут плакать, как дети. И всегда рядом с ней будет сидеть белоснежная немецкая овчарка, ее поводырь. Наоми играла на флейте, но не могла представить себе огромный концертный зал, заполненный людьми, которые слетелись со всего света, чтобы послушать слепую флейтистку. Так, может, ей пора бросить флейту и переключиться на рояль? Да, она видела себя за роялем, драматически откидывающей голову, когда музыка захватывала ее, такую трагичную, так блестяще играющую. Зрители замирали, захваченные ее игрой, собака-поводырь восхищенно смотрела на свою хозяйку, а ее пальцы бегали по…
Вновь у нее за спиной промелькнула загадочная тень, на этот раз слева направо, темное пятно. Наоми ахнула, заглянула в стенной шкаф, куда, несомненно, нырнул незваный гость, но вновь никого там не увидела.
Минни поднялась из-за столика.
— Что не так? — спросила она, подходя к Наоми.
— Я кого-то видела. Отражение. В зеркале.
— Это, наверное, твое.
— Помимо моего, разумеется. Кто-то прошел позади меня.
— Никого здесь нет.
— Возможно. Наверное, нет. И все-таки… что-то произошло. Я видела его в зеркале, это точно. Очень быстрого. Он должен быть здесь, с нами в комнате.
— Ты лучше скажи мне правду, Наоми. Ты пытаешься напугать меня?
Минни достались черные волосы матери и зеленые глаза отца. И, как в случае с папочкой, эти изумрудные глаза могли пригвоздить к месту, словно луч фонаря человека, ведущего допрос, в комнате со звуконепроницаемыми стенами, расположенной в глубоком подземелье, и ты понимаешь, что будешь оставаться без очередного пальца всякий раз, когда солжешь. Наоми знала, что ни папочка, ни Минни не станут отрезать ей пальцы, но, когда любой из них, сощурившись, пристально смотрел на нее, она ни на йоту не отступала от правды.
— Ты пытаешься напугать меня? — повторила вопрос Минни.
— Нет, нет. Это не страшно. Не очень страшно. Чуть страшно. Но так странно. Я подумала, что мне придется стать слепой пианисткой.
— Ну ты загнула, — покачала головой Минни.
— Я видела в зеркале отражение какого-то парня, — настаивала Наоми.
— Правда? Поклянись могилой Уилларда.
Уиллард, их четырехлапый друг, умер двумя годами ранее. Его потеря стала самым тяжелым испытанием в их жизни. Они до сих не могли вспоминать его без боли в сердце. Самый лучший, самый милый, самый благородный пес во всем мире, так они о нем думали, и если ты клялся в чем-либо на его могиле и лгал, тогда тебе точно предстояло гореть в аду и до скончания вечности есть пауков, червяков и брюссельскую капусту.
— Клянусь могилой Уилларда, — ответила Наоми.
На Минни это произвело впечатление. Она повернулась к зеркалу, обратилась к отражению Наоми:
— И как он выглядел?
— Я не знаю. Я просто… никаких подробностей… просто пятно, он супербыстрый, быстрее, чем человек, быстрее, чем любое животное, но я видела не животное.
В зеркале глаза Минни перемещались с отражения глаз сестры к отражению комнаты за ними. Наоми тоже всматривалась в отражение комнаты.
— Может, это был не парень, — предположила Минни. — Может, девушка.
— Какая девушка?
Минни пожала плечами.
— Кто ее знает?
По зеркалу вновь промелькнула тень. Поскольку Наоми ждала ее появления, она увидела тень более отчетливо, но видеть особо было нечего: ни лица, ни рук или ног, только пятно темноты, появилось и исчезло.
Наоми вскрикнула: «Грецкий орех!» — как, бывало, говорила ее бабушка, если пугалась или от раздражения. Минни ограничилась коротким: «Вау!»
Они увидели не кого-то или что-то, а всего лишь чью-то тень, и Наоми посмотрела на плафон под потолком, решив, что это мотылек кружит у хрустального шара, но мотылька не обнаружила.
Когда же вновь перевела взгляд на зеркало, фантом проскочил в обратную сторону.
— Должно быть, в комнате мотылек, — сказала она сестре. — Помоги мне его найти.
— Это не мотылек, — очень серьезно ответила Минни. — И не в комнате. В зеркале.
Минни только-только исполнилось восемь лет, и все восьмилетние частенько несли чушь, потому что их мозг еще не развился полностью и не заполнял весь череп, или что-то в этом роде, во всяком случае, речь шла о доказанном наукой факте, поэтому не приходилось удивляться, если они говорили что-то совершенно абсурдное. И уж конечно, не имело смысла злиться на них за это.
— Утром ты выпила лишнюю таблетку глупости, Мышка. Как может мотылек попасть в зеркало?
— Это не мотылек, — ответила Минни. — Не смотри больше в него.
— Что значит — не мотылек? Я видела крылатую тень… на этот раз видела ясно. Наверняка мотылек.
— Не смотри больше в него, — гнула свое Минни. Вошла в стенной шкаф и начала подбирать для себя одежду. — Возьми все, что наденешь завтра, и положи на письменный стол.
— Зачем? Что ты делаешь?
— Поторопись.
И хотя мозг у Минни еще не развился и не занимал все внутреннее пространство ее восьмилетнего черепа, Наоми вдруг поняла, что имеет смысл последовать совету младшей сестры. Она вошла в стенной шкаф и скоренько собрала все необходимое.
— Не смотри в зеркало, — напомнила ей Минни.
— Посмотрю, если захочу, — ответила Наоми, старшая сестра, которая не могла допустить, чтобы ею командовала младшая, еще такая маленькая, что не могла накрутить спагетти на вилку, если не помогала себе пальцами. Но на зеркало Наоми так и не взглянула.
После того как сестры положили одежду на свои письменные столы, Минни принесла стул от игрового столика к стенному шкафу. Захлопнула дверь и подставила спинку стула под ручку, чтобы ее не смогли повернуть изнутри.
— Мне надо убрать все эти шляпки, — запротестовала Наоми.
— Не сегодня.
— Но нам иногда понадобится заходить в стенной шкаф.
— После того, как поймем, что делать с зеркалом, — ответила Минни.
— А что ты хочешь сделать с зеркалом?
— Я об этом думаю.
— Нам нужно зеркало.
— Не обязательно это, — заявила Минни.
14
В их апартаментах на третьем этаже Николетта переключила его на более низкую передачу, как и обещала, а он проделал то же самое с ней. Их любовные игры не напоминали гонку за наслаждением, превратились в легкое и знакомое путешествие, полное любви и нежности, и заканчивалось оно долгим и сладким взлетом к вершине блаженства.
До встречи с Николеттой Джон и думать не мог о половых отношениях, во всяком случае, не стремился к ним. Гибель всех членов его семьи от руки Олтона Блэквуда, насильника и убийцы, связала секс и насилие в голове юного Джона, и ему представлялось, что сексуальное желание — зверская похоть и любое стремление к близости — сублимация жажды убийства. У Блэквуда получение сексуального удовлетворения предшествовало убийству; и долгие годы Джон полагал, что любой его сексуальный контакт станет оскорблением памяти матери и сестер, а оргазм поставит на одну доску с их убийцей. Секс неизбежно напомнит ему об их унижении и агонии, и оргазм принесет ему не больше удовольствия, чем нанесенный самому себе удар ножом или пулевое ранение, потому что после изнасилования их резали и в них стреляли.
Если бы не появилась Николетта, Джон мог сменить полицейскую форму на рясу монаха до того, как стал детективом. Она сумела напомнить ему, что желание порочно, если порочна душа, что тело и душа могут возноситься, давая наслаждение во имя любви, и акт зачатия по сущности своей всегда милость Господня.
После событий этого дня он ожидал бессонной и тревожной ночи, но в разделенном тепле простыней, лежа на спине, сжимая ее руку в своей, он услышал, как изменился ритм ее дыхания, когда она заснула, и очень скоро заснул сам.
Во сне он оказался в городском морге, как частенько попадал туда в реальной жизни, только теперь коридоры и залы заполнял какой-то странный синий полусвет, и он — так выходило — остался единственным живым существом в этих керамических, кондиционированных катакомбах. Кабинеты и комнатки, где хранилась документация, застыли в тишине, и он шагал совершенно бесшумно, словно в вакууме. Он вошел в зал, где в стенах блестели торцы стальных ящиков, ящиков-холодильников, в которых недавно поступившие тела ожидали идентификации и вскрытия. Он думал, что его место здесь, он пришел домой, что сейчас один из ящиков выкатится из стены, холодный и пустой, и он ощутит неодолимое желание залезть в него и позволить смерти забрать его последний выдох. Теперь тишину нарушал один-единственный звук: мерные удары его сердца.
Отступая к двери, через которую только что вошел, Джон обнаружил, что выхода нет. Поворачиваясь по кругу, не увидел и другого выхода, но посреди зала появилось нечто такое, что ранее отсутствовало: наклоненный стол для вскрытия, с канавками и резервуарами для сбора вытекшей крови. На столе лежал накрытый простыней труп, труп с мотивацией и намерениями. Кисть появилась из-под белого савана, по ее размерам, по ее длинным, широким на концах пальцам и крепкому, шишковатому запястью, лишенному изящества, как шестерня девятнадцатого века, ему не составило труда установить, кто лежит под простыней. Олтон Тернер Блэквуд сдернул с себя простыню и сбросил на пол. Сел, потом слез со стола, вытянулся во все свои шесть футов и пять дюймов, тощий, костлявый, но невероятно сильный, с деформированными лопатками, оттопыривающими рубашку, отдаленно похожими на часть хитинового скелета насекомого. Сердце Джона забилось сильнее — сильнее, а не быстрее, — каменный пестик стучал по каменной ступе, размалывая его храбрость в пыль.
Блэквуд предстал перед ним в той же одежде, что и в ночь, когда проник в дом Кальвино: черные сапоги со стальными мысками, какие носят альпинисты, только без кошек на подошвах, брюки с четырьмя передними карманами и рубашка цвета хаки. Никаких ран, которые стали смертельными, именно так он и выглядел в ту ночь при первой встрече с Джоном.
Лицо его было скорее не деформированным, а странным, такая степень уродства обычно вызывает у большинства людей жалость, но без нежности. Из жалости возникало чувство дискомфорта — так таращиться просто неприлично, — а потом приходила неприязнь, заставляющая виновато отворачиваться, антипатия скорее интуитивная, чем осознанная.
Сальные черные волосы липли к черепу, брови топорщились, но никакой бороды. Кожа где-то бледная, где-то розовая, гладкая, словно у куклы-голыша, но какая-то нездоровая, которую нельзя отнести к достоинствам, вроде бы без пор, а потому неестественная. Поначалу Джон не смог определить, что не так в пропорциях длинного лица Блэквуда. Покатый лоб очень уж нависал над глубоко запавшими глазами. Нос точно рубильник, растянутые уши, напоминающие козлиные уши сатира, тяжелая и гладкая, словно высеченная из мрамора, челюсть, слишком тонкая верхняя губа и слишком толстая нижняя, лопатообразный подбородок, который он вскидывал на манер Муссолини, словно в любой момент мог вонзить его в тебя.
Радужные оболочки чернотой не уступали зрачкам и сливались с ними. Иногда казалось, что только белки глаз блестят и материальны, тогда как чернота — не цвет, а пустота, дыры в глазах, которые уходили в холодный, лишенный света ад его мозга.