Лунный лик. Рассказы южных морей. Приключения рыбачьего патруля (сборник) Лондон Джек
Лют нисколько не удивилась и просто сказала:
— Это моя мать. А что она говорит?
Она чувствовала легкую истому, и все время пред ее глазами стоял образ матери.
«Милое дитя мое! — читала м-с Грантли. — Не придавай значения его словам, в которых он был опрометчив. Не скупись в своей любви. Любовь никогда не повредит тебе. Отрицать любовь — грех. Повинуйся внушениям сердца твоего и никогда не совершишь дурного. Но повинуйся гордости твоей, повинуйся мнению света и тех, которые восстанавливают тебя против побуждений твоего сердца, и ты согрешишь. Не обращай внимания на слова твоего отца. Он поймет мудрость моего совета. Люби, дитя мое, и люби крепко. Марта».
— Дайте мне взглянуть, — сказала Лют, схватив бумагу и пожирая глазами написанное; она дрожала от переполнившей ее неизъяснимой любви к матери.
Послышались приближающиеся шаги дяди Роберта, проводившего тетю Мильдрэд, и Лют сказала:
— Ничего не говорите ему про второе послание, и тете Мильдрэд не говорите. Это только напрасно взволнует их. И вообще довольно будет на сегодня «Планчет». Забудем обо всех этих глупостях.
— Глупости, милая? — возмущенно сказала м-с Грантли, но в это время вошел дядя Роберт.
— Где ты пропадал все утро?
— Там, куда я намерен тебя взять после обеда.
— Не мешало бы справиться и с моим желанием.
— Я справился с ним и знаю, что оно совпадает с моим. Хочу тебе показать лошадь, которую я нашел.
— О, какой ты милый! — воскликнула она с восторгом, но тотчас же ее лицо приняло озабоченное выражение.
— Настоящий калифорнийский пони, — продолжал Крис. — Но что с тобой?
— Не будем больше ездить верхом, — сказала Лют. — Или хоть на некоторое время отложим. Право, мне это уже несколько надоело.
Он с удивлением посмотрел на нее, но она твердо выдержала его взгляд.
— Я знаю, Крис, что это очень глупо, но я ничего не могу поделать с собой. Конечно, это суеверие. Но что, если действительно что-то есть? Кто знает? Может быть, наука очень догматична, отрицая невидимое, которое слишком тонко, слишком возвышенно для того, чтоб поддаться научным исследованиям и точной формулировке. Во мне зародилось сомнение, а я слишком люблю тебя, чтоб рисковать тобой. Не забудь, что я женщина.
— Но можно ли серьезно относиться к такой чепухе, как «Планчет»? — сказал Крис.
— Но чем же объяснить тогда подлинный почерк моего отца, который признал дядя Роберт? Как объяснить все остальное? Ведь это очень странно, Крис.
— Не знаю, Лют. Я не могу точно ответить тебе, но уверен, что в самом недалеком будущем наука объяснит эти явления.
— Так или иначе, — созналась Лют, — но я горю нетерпением еще что-нибудь узнать от «Планчет». Доска все еще в столовой, там никого нет, и мы можем попытаться.
— Это забавно! — Крис взял ее за руку.
Через несколько минут они уже были в столовой. «Планчет» долгое время упорствовала; Крис хотел было заговорить, но Лют, у которой начались подергивания в руке и предплечье, остановила его. Затем карандаш начал писать:
«Есть знание, превыше знания человеческого разума. Не сознание рождает любовь, а сердце, которое выше разума, логики и философии. Верь своему сердцу, дочь моя, и если разум тебе повелевает верить возлюбленному, смейся над разумом и его холодными теориями. Марта».
— Одного я не могу объяснить, — сказала после паузы Лют. — Посмотри на почерк. Мелкий, старинный, типичный почерк предшествующего поколения.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что действительно веришь в это послание от мертвых? — прервал Крис.
— Не знаю, Крис, я, право, ничего не знаю.
— Абсурд! — воскликнул Крис. — Твое воображение опутала паутина. Кто умер, тот умер; он — прах, он — достояние червей. Мертвые? Я смеюсь над мертвыми, ибо их нет, ибо я отрицаю их власть, как и власть привидений, оборотней и т. д.
Почти незаметно он опустил руку на «Планчет», которая тотчас же задвигалась. Оба от неожиданности вздрогнули. Послание было коротко:
«ОСТЕРЕГАЙСЯ! ОСТЕРЕГАЙСЯ! ОСТЕРЕГАЙСЯ!»
Крис бравадой хотел покрыть изумление, но Лют не скрывала своего ужаса и опустила свою дрожащую руку на его руку.
— Довольно, Крис, довольно! Я жалею, что мы начали. Оставим мертвых в покое. Это нехорошо; это, должно быть, очень нехорошо. Я вся дрожу, и мне кажется, что душа моя дрожит так же, как и тело. Сознаюсь, что я поражена. В этом есть смысл. Я чувствую живую связь с той тайной, которая мешает тебе жениться на мне. Если бы отец жил, он защитил бы меня от тебя. Мертвый, он пытается сделать то же. Его руки, его призрачные, невидимые руки подняты над тобой.
— Ну успокойся! — сказал Крис. — Все это ерунда! Мы просто играли со сверхъестественными силами, — с явлениями, которые науке еще не известны. Вот и все! Психология слишком молодая наука, а подсознательный дух, можно сказать, только что открыт. И пока его законы ждут формулировки, все явления, исходящие от него, кажутся нам таинственными и сверхъестественными. Что же касается «Планчет»…
Он внезапно замолчал, ибо, желая подчеркнуть свое замечание, он положил руку на дощечку, и в тот же миг какая-то сила завладела его рукой и вместе с карандашом направила по бумаге.
— Нет, с меня довольно! — воскликнула Лют, указывая на послание, которое гласило:
«Ты не можешь избегнуть ни меня, ни кары, которой подлежишь»
Лют смяла исписанный лист бумаги и убрала «Планчет».
— В самом деле, оставим это, — сказал Крис. — Я не думал, что это тебя так расстроит. Все объясняется тем, что наше возбужденное состояние сделало условия крайне благоприятными для этих мистических проявлений.
— Что нам делать, не знаю, — сказала Лют, когда они медленно шли по дороге. — Необходимо что-нибудь придумать. Ты надумал что-нибудь?
— Надумал сказать тете и дяде.
— То, чего не сказал мне?
— Нет! То, что я сказал тебе. Я не имею права сказать им больше, чем тебе.
Она отозвалась после минутного раздумья:
— Не говори им ничего. Они не поймут тебя. Я не понимаю, но верю в тебя, на что они не способны. Их беспокойство только усилится.
— Остается одно, — сказал он едва слышно. — Мне следует уйти, и я это сделаю. Теперь я не слаб.
— Не упрекай себя в слабости, — воскликнула она и быстро перевела дух. — Во всем только я виновата. Это я помешала тебе уйти раньше. Я передумала, Крис: оставим все как есть. Мы уверены в своей любви, и пусть все остальное будет как будет.
— Но лучше было бы, если бы я ушел.
— Но я не хочу, чтобы ты ушел, Крис! Ты знаешь это. А теперь довольно об этом. Слова не помогут, зачем же говорить?.. Может быть, будет такой день, когда ты придешь и скажешь мне: «Лют, все устроилось, все хорошо. Лют, меня не связывает больше тайна, и я свободен. Будет этот день или не будет, но зачем нам лишать себя того малого, что еще в нашей власти? Я забыла про все эти глупости и, чтобы доказать это, согласна пойти с тобой после обеда смотреть новую лошадь, хотя предпочла бы, чтобы ты несколько дней не ездил. Как ее зовут?»
— Команч, — ответил он. — Я уверен, что она тебе понравится.
Крис лежал на спине, прислонившись головой к обнаженной, далеко уходящей вперед каменной глыбе. Его внимательный взгляд был направлен через овраг к противоположному склону, на котором в изобилии росли деревья. Слышались звон стальных подков о камень и изредка мягкий шум сорвавшегося камня, который долго скатывался с горы и, наконец, с сильным всплеском падал в поток, с диким ревом пробирающийся меж скал. Доносился треск раздвигаемого кустарника, и иногда в рамке листвы мелькала золотисто-коричневая амазонка Лют.
Она выехала на открытое место, где рыхлая песчаная почва отказывалась приютить деревья и травы, остановила лошадь у края спуска и взглядом смерила расстояние. На сорок футов ниже склона лежала небольшая терраса с прочной насыпью из скатившейся земли и щебня.
— Это хорошая проба! — крикнула она через овраг.
Животное, осторожно, твердо и спокойно передвигая передними ногами, задними нащупывало почву и попеременно то теряло, то снова находило точку опоры. Лошадь вышла на террасу резвым, свободным шагом, который придавал много прелести ее спокойной грации, непринужденности и всем движениям.
— Браво! — воскликнул Крис и зааплодировал.
— Такой умной лошади я еще не видела, — ответила Лют, которая снова поднялась наверх и направила лошадь к деревьям.
Через некоторое время она снова появилась внизу и остановилась у потока, возле утеса, за которым свирепо бурлил водоворот. Налево, на несколько футов ниже, была небольшая куча щебня, доступ к которой преграждал громадный камень. Единственным способом достичь щебня был прыжок через выступ утеса. Движение левой руки Лют выдало Крису ее намерение.
— Лют! — закричал он. — Держи свободнее поводья.
— Я верю в Команча, — последовал ответ.
— Ни одна лошадь из тысячи не сделает этого.
— А Команч именно такая лошадь, — возразила она.
Она пришпорила Команча, и тот чисто, тесно сблизив передние ноги, поднялся на задние, с полуповоротом налево прыгнул и попал прямо на крошечную кучу щебня. Легкий прыжок перенес его через ручей; здесь Лют подстегнула его, направила вверх по откосу и через минуту остановилась перед Крисом.
— Ну, — сказала она и тотчас же добавила: — Купи его во что бы то ни стало, он стоит того! Никогда в жизни я еще не была так уверена в лошади.
— Его хозяин говорит, что до сих пор еще не было случая, чтоб он оступился.
— Если ты не купишь, я куплю его! Он гибок, как кошка, и, по-моему, им можно управлять шелковыми нитками. Крис, ты не должен отказать мне.
Крис улыбнулся в знак согласия и стал менять седла. Через несколько минут они уже спускались по склону к проселочной дороге.
— Мы не прямо домой!
— Ты забываешь про обед, — предупредил Крис.
— Но я помню про Команча, — возразила она. — Мы поедем и купим его, а обед подождет!
Они повернули лошадей и медленно поехали по Нап-Капионской дороге вниз к Напской долине. Иногда они подымались на сотни футов выше потока, снова спускались и пересекали его. Они долго ехали в глубокой тени гладкоствольных кленов и величественных сосен, после чего поднялись на открытые хребты гор, где была сухая и потрескавшаяся на солнце почва.
На четверть мили вперед перед ними расстилалась прямая, ровная дорога, окруженная с одной стороны угрюмыми, неприступными откосами, а с другой — крутой стеной оврага, кривыми уступами сбегающего к потоку. Они увидели пропасть, залитую солнцем и почти сплошь изрезанную узкими и глубокими расщелинами, вобравшими в себя весь мрак ночи. По неподвижному воздуху безустанно разливались звуки быстро несущейся воды и неумолчный говор горных пчел.
Лошади шли легкой рысью. Крис ехал почти у самого края оврага, заглядывал вниз и не переставал восторгаться.
— Посмотри, — вдруг закричал он.
Лют подалась вперед и увидела, как с гладкого утеса прозрачной лентой, легким, неомраченным дыханием срывался поток воды. Он падал в течение многих веков и все же казался неподвижным…
Нематериальный и легкий, как газ, и неизменный в составе и по форме, как близлежащие горы, ручей с безупречной красотой свергался вниз, к стене деревьев, за зеленой ширмой которых он неведомо куда исчезал, — быть может, превращался в потайной водоворот, грохот которого разносился по окрестности…
Они пронеслись мимо.
Отдаленным глухим ропотом стал уже доноситься шум падающей воды; он то сливался с говором пчел, то совсем замирал.
Во власти одного порыва Лют и Крис взглянули друг на друга.
— О Крис! Как хорошо здесь, как хорошо жить!
Он ответил ей теплым, нежным взглядом.
Они постепенно подымались на высоты, и, казалось, лошадям передалось то возбуждение, которое чувствовали всадники.
Не было никакого признака, предчувствия, предупреждения…
Лют ничего не слышала, но вдруг, за секунду перед тем как лошадь упала, девушка почувствовала, что нарушено единство, с которым неслись обе лошади. Она повернула голову и тотчас же увидела, что Команч падает. Команч не оступился и не споткнулся. Точно его кто-то сразу оглушил страшным ударом… Он упал на землю, но в силу инерции подскочил кверху, глухо застонал и стал скатываться вниз по откосу…
Лют спрыгнула с лошади и, не помня себя от ужаса, побежала к краю пропасти… Крис вылетел из седла, но правой ногой запутался в стремени и делал напрасные усилия освободиться. Спуск был слишком крутой, и нельзя было надеяться на то, что страшное падение в бездну будет чем-нибудь задержано.
Прижав руку к груди, Лют почти спокойно стояла у края обрыва, и образ погибающего Криса заслонился в ее глазах образом отца, который поднял грозную, призрачную руку и занес ее над лошадью и всадником.
Лют видела, каких усилий стоило Крису высвободить ногу из стремени… Она видела еще, как умный Команч цеплялся за каждый выступ, желая хоть на миг снова овладеть равновесием… Крис вдруг вытянул руку и ухватился правой рукой за молодой куст… Стремя натянулось — казалось, оно сейчас разорвется от напряжения, но через сотую долю секунды корень растения вырвался из рыхлой почвы и вместе с конем и человеком исчез из виду…
Лют оглянулась вокруг…
Одна на свете… Возлюбленный ее ушел — ушел навсегда и унес свою тайну с собой. Словно он никогда и не существовал — остался только след подков Команча.
— Крис! — закричала горестно Лют и повторила: — Крис!
Но напрасно.
Из глубины доносился только говор пчел и — изредка — всплески воды.
— Крис! — закричала Лют в третий раз и медленно опустилась на пыльную дорогу.
Она почувствовала, как прикоснулась к ней забытая Долли; она прильнула головой к шее лошади и стала ждать. Она сама точно не понимала, зачем и чего ждет, но инстинктивно сознавала, что, кроме ожидания, жизнь ничего не сохранила для нее…
Местный колорит
— Я не понимаю, почему бы тебе не использовать своих обширных знаний, — сказал я ему. — Такой энциклопедист, как ты, который к тому же обладает даром выражать свои мысли, с твоим стилем…
— …в достаточной степени газетным, — нежно прервал он меня.
— Вот именно! Ты мог бы прекрасно заработать.
Но он в задумчивости скрестил пальцы и пожал плечами:
— Плохо оплачивается; я пробовал.
Он добавил после паузы:
— Но все же оплачивалось и печаталось… И меня даже почтили принятием на шестьдесят дней в Хобо.
— В Хобо? — осведомился я.
— В Хобо. — Его взгляд остановился на моей книге и пробежал по нескольким строкам в то время, как он сказал мне следующее: — Видишь ли, милый друг, Хобо — это особое место заключения, в котором собраны бродяги, нищие и всевозможные человеческие отбросы. Слово само по себе красиво и имеет свою историю. Оно французского происхождения. По-настоящему оно звучит: Hautbois; haut — значит высокий, a bois — дерево. По-английски получается нечто вроде гобоя, деревянного музыкального инструмента. Замечательное дело! Удивительный скачок! Словцо это, перейдя через океан в столицу Северо-Американских Штатов, неведомо по каким причинам изменило свой смысл. В Европе музыкальный инструмент, а в Америке — хулиган. А затем постепенно, по мере того как искажают его смысл, искажают и произношение, и в конце концов получается Хобо.
Я прислонился к спинке кресла и про себя удивлялся этому человеку с энциклопедическим умом, этому простому бродяге, Лейсу Кле-Рандольфу, который чувствовал себя у меня как дома, который очаровывал моих гостей, как и меня, ослеплял блеском и изысканными манерами, тратил мои карманные деньги, курил мои лучшие папиросы и разборчивым взглядом пробегал по моим книжным полкам.
Он подошел к книжному шкафу и взглянул на «Экономические основы общества» Лориа.
— Ты знаешь, я люблю говорить с тобой, — заметил он. — Ты не односторонний человек и получил основательное образование. Ты очень много читал, даешь свое, как ты там называешь, экономическое толкование истории (с презрительной улыбкой!) и с течением времени выработал свой индивидуальный взгляд на жизнь. Но твои социологические суждения и теории в корне испорчены отсутствием соответствующих практических знаний. Разница между нами та, что — прости великодушно! — я больше твоего читал и к тому же знаю практическую сторону жизни. Понимаешь ли, я пережил свою жизнь, обнажил ее, ухватился за нее обеими руками, пристально вглядывался в нее, ощупывал ее, видел плоть и кровь ее и, как чистый интеллектуалист, не был сбит с толку ни страстями, ни предрассудками. Вот это все, чего недостает тебе и чем владею я, необходимо для ясных и трезвых взглядов на действительность. — Он вдруг воскликнул: — А! Право, интересное место! Послушай!
И своим удивительно ясным голосом он прочел мне вслух несколько строк из книги Лориа, причем по ходу чтения давал свои меткие объяснения и замечания, популярно разъяснял запутанные и непонятные места, по-своему освещал исследуемый вопрос, останавливался на тех пунктах, которые, очевидно, самому автору были не совсем понятны, — одним словом, искрой своего яркого гения, огненным вдохновением великого ума оживил тяжелые, скучные и безжизненные страницы.
Уж много времени прошло с тех пор, как Лейс Кле-Рандольф впервые постучался у черного входа Айдльальда и покорил сердце Генды. Теперь Генда была холодна, как ее родные норвежские горы, хотя в иные минуты по-прежнему разрешала более приличным бродягам помещаться на черной лестнице и доедать остатки с нашего стола. Но это было безусловно исключительным явлением, что какой-то оборванец, ночной бродяга нарушил священные статуты кухонного царства и задержал обед; больше того — в это самое время Генда отводила ему самый теплый угол, где бы он мог отдохнуть. Ах, эта Генда, этот Подсолнечник с мягким сердцем и мгновенно загорающейся симпатией!
Лейс Кле-Рандольф очаровал ее, и мне доставляло искреннее удовольствие смотреть на нее. У нее вдруг возник новый проект: предложить ему костюм, нужды в котором я никогда больше не почувствую.
— Ну, конечно, — сказал я, — он мне совершенно не нужен. — И мысленно представил себе мой серый костюм с порванными карманами. — Но все же тебе следовало бы сначала починить карманы.
Лицо Подсолнечника вдруг омрачилось.
— Нет, — сказала она. — Я про черный костюм говорю.
— Черный! — начал я с легким раздражением, словно не веря ее словам. — Ведь я его надеваю довольно часто и даже сегодня вечером думаю надеть.
— У тебя имеются другие костюмы, и получше, — торопливо сказала она. — К тому же он уже блестит.
— Блестит?!
— Еще не блестит, но скоро будет блестеть. А человек этот, правда, почтенный, очень милый, вежливый, и я уверена, что он…
— Знавал лучшие дни?
— Вот именно! Жизнь у него была тяжелая, суровая, и белье вконец изорвалось. Ведь у тебя много костюмов.
— Пять! — уточнил я, считая и темно-серый рыболовный костюм с порванными карманами.
— А у него ни одного… И дома ничего нет…
— Даже Подсолнечника, — сказал я, обняв ее. — Вот почему он заслуживает все. Отдай ему мой черный костюм. Нет, дорогая, даже не черный, а самый лучший. Небо примет это во внимание и должным образом вознаградит меня.
— Какой ты милый! Какой ты милый! — Подсолнечник направился к двери и с порога послал мне очаровательный, обольстительный взгляд. — Ты настоящий душка.
Она вскоре вернулась робкая, с кающимся лицом.
— Я… я дала ему одну из твоих белых рубах. На нем дешевая, отвратительная бумажная рубаха. При твоем костюме это выглядело бы смешно и глупо. Потом у него были совсем стоптанные ботинки, и я отдала ему твои, с узкими носами, старые.
— Старые?
— Ну да! Ведь они страшно жали.
Уже семь лет прошло со дня первого визита к нам Лейса Кле-Рандольфа. Он часто с тех пор наезжал, и никто из нас никогда заранее не знал, как долго он думает оставаться. Никто не знал и того, когда он приедет, ибо он был подобен комете, странствующей в небесной выси.
Бывало, он приезжает чисто и хорошо одетый, недавно расставшись с высокопоставленными знакомыми, такими же друзьями, как и я. А иногда — усталый, грязный, скверно одетый, он буквально приползал ко мне неведомо откуда, не то из Монтанаса, не то из Мексики. И, пробыв неопределенное время, не говоря ни слова, не спрашивая совета, весь во власти своего Wanderlust'а, снова уходил — уходил в далекий, мистический и великий мир, который почему-то называл «путем».
— Я не решался уйти до тех пор, пока не поблагодарю вас от всего сердца, — сказал он в тот вечер, когда надел мой лучший костюм.
Сознаюсь, я был искренно поражен, взглянув на него поверх газеты. Я увидел вполне приличного, даже слегка надменного господина, свободного в манерах и развязного в разговоре. Подсолнечник был прав: этот человек безусловно знал лучшие дни, раз черный костюм и свежая рубашка могли произвести такую метаморфозу. Я невольно привстал и поздоровался с ним, как с равным. И вот именно в это время меня покорила обаятельность Кле-Рандольфа. Эту ночь он провел в Айдльальде, затем — следующую и много других ночей. Он был из тех людей, которых нельзя не любить.
Подсолнечник искренно любил его, что же касается меня, то тот же Подсолнечник — свидетель, как часто в отсутствие моего приятеля я гадал о дне возвращения Лейса — любимого Лейса.
И при всем том об этом человеке мы ровно ничего не знали. Знали только, что он родился в Кентукки; все остальное оставалось покрыто мраком неизвестности. Он никогда не заговаривал об этом. Он всегда хвастал полным противоречием между рассудком и чувством. Весь мир и все явления в нем для него представлялись проблемами. По виду было крайне трудно судить о нем. Часто в разговоре он пользовался всевозможными наречиями, не избегал жаргона; иногда проскальзывал настоящий воровской жаргон, и по лицу, разговору, различным деталям Лейс выглядел преступником. Иной раз это был культурный, вылощенный джентльмен, философ и ученый. Иногда в его разговоре вспыхивали искры большого, неподдельного чувства, ощущался крупный человек, которым он когда-то был, но все это исчезало раньше, чем я успевал разобраться в нем. Это был человек под маской, но маска никогда не приподнималась, и настоящего человека мы не знали.
— Итак, значит, вас за журнальную деятельность почтили шестьюдесятью днями тюремного заключения, — сказал я. — Оставьте в покое Лориа и расскажите мне подробно, как это случилось.
— Что ж, если вам угодно выслушать… — и он с коротким смехом положил ногу на ногу. — Это случилось в городе, которого мы не назовем, — начал он. — И вот в столице, прекрасной, чудной столице с пятидесятитысячным населением, где мужчины раболепствуют из-за долларов, а женщины из-за нарядов, мне пришла в голову замечательная мысль. Мысль, как каждая мысль, казалась очень заманчивой, и к тому же у меня были совершенно пустые карманы. Собственно говоря, это была старая мысль, которая давно питалась соками моих мозгов. Видите ли, я хотел примирить Канта со Спенсером. Конечно, я примирить их не мог, но просто хотел написать сатиру.
Я нетерпеливо махнул рукой, но он оборвал меня.
— Позвольте, должен же я вам обрисовать то свое душевное состояние, при котором все это случилось. Итак, мысль явилась. Любопытно, какую статью может написать бродяга, хулиган! Написал и отправился в редакцию. Цербер в образе чахоточного юноши в лифте поднял меня наверх.
«Желтоликий юноша, — молвил я, — прошу тебя покорно указать мне путь к „святая святых“».
Он удостоил меня усталым презрительным взглядом.
«Вам кого угодно?»
«Редактора, лилейный мой!»
«Какого редактора? — огрызнулся он, как бультерьер. — Драматического? Спортивного? Общественного? Политического? Телеграфного? Телефонного? По отделу хроники? Какого?»
«Не знаю какого. Редактора, — заорал я во все горло. — Только редактора! Главного!»
«Ах, Спарго!» — догадался он.
«Ну, конечно, Спарго, — подтвердил я. — Кого же еще?»
«Вашу карточку позвольте».
«Что такое? Мою?!»
«Карточку! И скажите, по какому делу», — и анемичный цербер смерил меня таким дерзким взглядом, что я достаточно решительно коснулся его худой груди своим кулаком.
Лейс рассеянно взглянул на длинный пепел своей сигары и повернулся ко мне.
— Знаешь, Анак, ты не в состоянии оценить то наслаждение, которое можно себе доставить, если умело разыграть буффона, шута, просто клоуна. Ты, если бы даже захотел, не мог бы это сделать. Тебе помешали бы эти жалкие мелкие условности и неукоснительные правила приличия. Конечно, разыграть дурака, совершенно не заботясь о последствиях, не может человек-домосед, почитающий законы и обязанности гражданина.
Одним словом, я узрел несравненного Спарго. Это был крупный, мясистый человек, с полным, потным, красным лицом и двойным подбородком. Когда я вошел, он говорил или, вернее, ругался по телефону и направил на меня испытующий взгляд. Повесив на место трубку, он выжидательно посмотрел на меня.
«Вы очень занятой человек?» — спросил я.
Он кивнул головой.
«Стоит ли в конце концов? — спросил я. — Стоит ли так трудиться? Разве жизнь воздаст вам по трудам вашим? Взгляните на меня. Я не пашу и не жну».
«Кто вы такой? Что вам угодно?» — неожиданно зарычал он и напомнил мне собаку, жадно раздирающую кость.
«Ваш вопрос, милостивый государь, я нахожу вполне уместным, — сознался я. — Прежде всего я — человек; во-вторых, угнетенный американский гражданин. Подобно немногим, я не обременен ни профессией, ни ремеслом, ни надеждами, но, подобно Исаву, я лишен похлебки. Резиденция моя — мир; кровля моя — небо. Я один из лишенных собственности как движимой, так и недвижимой; я — санкюлот, пролетарий, или, проще говоря, бродяга».
«То есть порождение сатаны?»
«Нет, прекрасный сэр, не то; бродяга — это человек, совратившийся с пути истинного, но человек…»
«Достаточно! — закричал он. — Что вам нужно?»
«Денег!»
Он вздрогнул и потянулся к открытому ящику, где, вероятно, лежал револьвер, но передумал и закричал:
«Это не банк!»
«Знаю! К тому же, сэр, я не захватил с собой чека для обмена на наличные деньги; но, сэр, я захватил с собой мысль, которую, с вашего позволения и любезного действия, превращу в наличные. Одним словом, что вы имеете против „Воспоминаний бродяги“, очерка из бродяжнической жизни? Принципиально приемлема ли такая статья? Жаждут ли ее ваши читатели? Умоляют ли слезно о ней? Могут ли быть счастливы без нее?»
С минуту мне казалось, что его хватит апоплексический удар, но он смирил волнение крови и заявил, что ему нравится мой сильный характер. Я поблагодарил и уверил его, что я сам достаточно люблю его. Затем он предложил мне сигару и высказал предположение, что мы сговоримся.
«Имейте в виду, — сказал он, протянув мне бумагу и карандаш, — что легкомысленной философии и напыщенной фразеологии, к которой вы имеете склонность, я не потерплю. Главным образом, дайте колорит, местный оттенок, приправьте его частицей чувства, но, ради Бога, избегайте снотворного начала в духе политической экономии. Не касайтесь социализма, социологии и тому подобной дряни. С начала до конца дайте конкретные факты, трескучие жизненные факты, хрустящие, звонкие, интересные факты, — поняли?»
Я понял и занял у него доллар.
«Не забудьте про местный колорит», — бросил он мне вдогонку.
— Анак, этот местный колорит и подвел меня. Анемичный цербер ухмыльнулся, когда усадил меня в лифт.
«Что получил по шее, а?»
«Нет, бледноликий юноша, нет, лилия моя, — сказал я, проводя мимо его носа бумагой. — Не по шее я получил, а работу, понимаешь? Через три месяца я буду главным редактором у вас, и тогда ты у меня попрыгаешь», — с этими словами я смазал его по физиономии.
— Но как вы могли это сделать, Лейс! — закричал я, словно видя перед собой чахоточного мальчика.
Лейс сухо засмеялся.
— Милый друг мой, вот опять недоразумение! Вами овладело типичное, стереотипное волнение. Оставьте в покое ваш темперамент. Вы, право, не способны к рациональным суждениям. Цербер! Господи, о ком вы говорите! Потухающая искра, потускневшая блестка, слабо пульсирующий, умирающий организм… По-моему, он даже не проблема! В мертворожденных, недоношенных и хилых нет никакой проблемы! И цербер для меня не проблема.
— Местный колорит? — сказал я.
— Ах, да, — сказал он, — я опять уклонился от темы. Ну, и вот — пошел я со своей бумагой в железнодорожный двор (чтобы набраться местного колорита), уселся на ступеньках пульмана и написал чепуху. Конечно, она вышла довольно остроумной и даже блестящей. Я нашпиговал ее социальными парадоксами, меткими ударами по властям и привел несколько конкретных фактов. С точки зрения бродяги, наиболее прогнившим социальным элементом является полиция. Я решил открыть глаза добрым людям и доказал чисто математически, что обществу гораздо дороже стоит преследовать, исправлять и арестовывать бродяг, чем в качестве гостей через определенные промежутки времени помещать их в лучших отелях. Я достаточно развил это положение, привел должные факты и цифры, указал на расходы по содержанию полиции, судов и тюрем и т. д. Уверяю вас, что это было очень убедительно и совершенно верно; я написал в легком юмористическом тоне, который вызывал смех и некоторое волнение, словно от укола. Главным образом, я указывал на то, что бродяг надувают самым жестоким образом. Общество, желая обезвредить себя от бродяг, отпускает громадные средства, на которые «бывшие люди» могли бы жить припеваючи, а между тем они гниют в тюрьмах. Я вывел на чистую воду одного из полицейских; не забыл также и известного Соль-Гленгарта, самого зловредного из людей и судей. Я указал на все его гражданские провинности, которые хорошо были известны всему городу, но имени его не назвал, а придерживался безличного тона, который, однако, ни у кого не вызывал сомнения относительно верности местного колорита. Не угодно ли тебе послушать часть моего заключения:
«Мы никогда не забываем, что находимся за бортом; наши пути — не их пути; наши способы отличны от способов всех других людей. Мы бедные, заблудшие овцы, отуманенные и забитые, мы плачем о корке хлеба и прекрасно сознаем всю свою беспомощность, ненужность и весь позор. И мы можем воскликнуть, как восклицают наши братья за морем: „Наша гордость в том, чтобы не хранить в душе и следа гордости“. Человек забыл нас, и Господь оставил нас.
О нас помнят только судьи, которые дорожат нашим отчаянием, нашей преступностью, ибо из наших вздохов и слез они куют свои ярко блестящие доллары». Очевидно, я недурно изобразил Соль-Гленгарта.
«Черт возьми! — крикнул Спарго, мигом просмотрев мою рукопись. — Ловкий удар, милый мой!»
Я направил выразительный взгляд на карман его сюртука, и он передал мне одну из лучших сигар, которые я когда-либо курил, после чего снова стал просматривать рукопись. Во время чтения он два или три раза вопросительно взглянул на меня поверх листа, но ничего не сказал, пока не закончил.
«Послушай, ты! Где ты до сих пор работал?» — спросил он.
«Мой первый опыт», — сказал я, дергая одной ногой и слегка симулируя замешательство.
«Какое хочешь жалованье?»
«О нет, только не жалованье! — воскликнул я. — Только не жалованье. Покорно благодарю вас. Я человек свободный, американский гражданин, и ни один человек не посмеет сказать, что мое время принадлежит ему».
«А как ты узнал, что я состою при полиции?» — быстро спросил он.
«Я не узнал, но только догадывался, что вы готовитесь к этому, — ответил я. — Вчера утром какая-то очень добрая женщина подала мне три сухаря, кусок сыра и кусок древнейшего шоколадного пирога — все это завернутое в последний номер Clarion'а, из которого я, к великой радости своей, узнал, что кандидат Cowbell'я в шефы полиции не прошел. Точно так же я узнал, что муниципальные выборы на носу, ну и помножил два на два. Как видите, очень просто».
Он встал, сердечно потряс мою руку и опорожнил свой туго набитый портсигар. Я убрал новые сигары и продолжал попыхивать старой.
«Вы подойдете! — радостно заявил он и указал на мою работу. — Эта дрянь — наш первый выстрел. С вашей помощью мы состряпаем еще много таких выстрелов. Знаете, такого человека, как вы, я ищу уже много лет. Идемте к издателю. — Я отрицательно покачал головой. — Ну же, идем, — настаивал он. — Без глупостей! Вы необходимы Cowbell'ю, он давно жаждет вас, ищет повсюду и не будет знать покоя, пока вы не будете принадлежать ему».
Спустя только полчаса Спарго сдался.
«Но помните, — сказал он, — что всегда, когда бы вы ни обратились ко мне, я приму вас и выдам вам дукаты».
Я поблагодарил его и попросил сейчас же выдать мне гонорар за работу. Узнав, что гонорар выдается по четвергам после напечатания, я попросил у Спарго несколько монет взаймы и получил тридцать долларов.
Я намеревался сунуть церберу пять долларов, но, к моему удивлению, он наотрез отказался. Тогда я схватил его за шиворот, выбил из него то небольшое количество духа, которое еще было в нем, согнул его пополам и опустил в его карманы две монеты в пять долларов, но только лифт тронулся, как обе монеты покатились за мной вдогонку.
Не успел я завернуть за угол, как за плечом моим раздался голос:
«Здорово, бродяга! Куда?»
Это был Чи-Слим, с которым я однажды встретился, когда был сброшен с парохода в Джэконсвилле.
Тут с губ Лейса заструился жаргонный поток, и я остановил его.
— Ах да! — весело воскликнул он. — Я и забыл, что вы не знаете нашего жаргона. Одним словом, Слим рассказал мне, что за городом находятся наши парни. Мы и пошли туда. Приняли меня очень хорошо и даже решили все вместе немедленно собрать милостыню и после годичной разлуки со мной должным образом почтить мое возвращение. Но я, ни слова не говоря, выкинул свою выручку, и Слим немедленно пошел за напитками. Удивительно, какое количество вина можно купить на тридцать долларов, и не менее удивительно то, какое количество вина могут выпить двадцать молодцов. Это была замечательная, величественная оргия под открытым небом. В качестве этюда примитивной животности это собрание преступников и бродяг было верхом совершенства. Для меня в пьяном человеке всегда есть что-то чарующее, и будь я президентом Соединенных Штатов, я непременно учредил бы «Общедоступные курсы практического пьянства». Они имели бы большой успех, уверяю вас.
Но к делу! В результате оргии на следующий день рано утром всю нашу шайку схватили и отвезли в тюрьму. После завтрака, часов в десять, нас выстроили всех в ряд в присутствии судьи в пурпурной мантии, с крючковатым носом и блестящими бисерными глазами. Словом, перед Соль-Гленгартом.
«Джон Амброз», — вызвал клерк, и Чи-Слим поднялся, продемонстрировав опытность бывалого человека.
«Бродяга, Ваша честь», — сказал судебный пристав, и его честь, не удостоив подсудимого даже взглядом, проронил: «Десять дней», и Чи-Слим сел.
Разбирательство пошло дальше с однообразием и монотонностью часового механизма: пятнадцать секунд на человека, четыре человека в минуту! Грязные лица поднимались и тотчас же, как марионетки, опускались. Клерк называл фамилию, пристав — вину, судья — приговор, и человек садился. Ну да, просто? И превосходно.
«Л. К. Рандольф!» — вызвал клерк.
Я встал, но в процессе судопроизводства произошла заминка. Клерк что-то шепнул судье, а пристав улыбнулся.