Незабудки Улин Виктор
Кем он там служил — понятия не имею; отец меня никогда не интересовал. Тем более, он стал пенсионером в возрасте пятидесяти восьми лет — когда мне, как нетрудно подсчитать, исполнилось всего шесть.
Наверно, числился десятым помощником какого-нибудь двадцатого секретаря.
Но он служил, а не подбивал набойки. То есть, по его понятиям, работал головой. А не руками. И страшно гордился этим.
Своим отстраненным «я», старшим моего реального возраста, я понимал, что отец в самом деле совершил скачок. Поднявшись на ступеньку выше породившей его среды.
Поскольку мама тоже была из простой семьи, не имела профессии и всю жизнь провела домохозяйкой, отец считал, что она не стоит его мизинца.
И попрекал всех: сначала ее, потом меня, наконец даже мою ничтожную сестру — своей «образованностью».
Хотя я не сомневаюсь, что образования у отца не было; он просто научился исполнять несложные обязанности, чем и занимался из года в год.
Но в общем, пока отец служил на таможне, он мало отравлял мне жизнь.
Он, конечно, срывал накопившийся за день гнев на безответной маме, потом на мне. Но в целом был занят делом и нас не доканывал.
Настоящий ад начался, когда он вышел на пенсию.
Оставшись на свободе, отец предался делу, которое всю жизнь было его любимым и шло параллельно работе: пьянству.
Пьянствовал он ежедневно и постоянно.
Я не вникал в денежные дела моей семьи: меня интересовали более высокие материи — но уверен, что он пропивал практически всю свою пенсию.
Хотя, возможно, у нас в семье имелись какие-то сбережения: ведь едва отец закончил работать, мы начали переезжать.
Ему не сиделось на месте. Так же, как в стремлении от одного неудачного брака к следующему, отец менял города. Словно надеясь, что в новом жизнь начнется по-новому. Счастливо и безмятежно.
В общем, не знаю, как обстояли дела в нашей семье.
Но на моей памяти остались постоянные скандалы из-за денег, которыми отец доводил до слез безответную маму…
8
Мама…
Одно воспоминание о ней — детское, первое, сохранившееся смутным пятном — хранит что-то светлое и белое.
Мягкое, словно единственное облачко, плывущее по чистому небу.
В самом деле тихая и кроткая, она имела огромные голубые глаза.
Как незабудки, которые любила больше всех цветов.
Такие же большие, прозрачные голубые глаза передались и мне. Хотя по сути мужчине шли бы карие.
Мамин облик удивительным образом соответствовал ее имени.
Ее звали Клара — что означает «Чистая». То есть просветленная и лишенная погрешностей.
Мне трудно судить, красива ли была моя мама: сын не имеет таких прав.
Но для меня она осталась самой красивой и самой лучшей из существующих на земле женщин.
Не скрою, что становясь старше, я засматривался на девочек.
Но ни одна из них не казалась мне достойной.
Возможно, я был просто обречен любить всю жизнь лишь одну женщину — мою маму.
Потому что даже сейчас, в восемнадцать лет, когда у сверстников каждый месяц сменяются романы и романчики, я оставался равнодушным к представительницам противоположного пола.
Я испытывал желание и томление плоти. Не скрою, ведь это вполне естественно для моего возраста.
Но чувства влюбленности не возникало еще ни разу.
И мне кажется, не возникнет никогда.
Даже если я захочу какую-то из женщин настолько, что женюсь на ней официальным браком, заведу детей и все такое прочее.
Любви в своей жизни я не предвижу.
Потому что я любил одну лишь маму.
Глаза ее перешли ко мне. Пожалуй, это единственная мамина черта, которая во мне отразилась.
Все остальное досталось от отца. Или от его предков.
К сожалению…
Основным занятием мамы, кроме хлопот по дому, было угождать отцу. Она постоянно чувствовала вину перед ним. Вину абсолютно за все — возможно, даже за то, что была моложе и ей предстояло прожить дольше, чем он.
Хотя вышло так, что пережила отца она всего на несколько лет.
Думаю, что он доконал ее своей постоянной руганью, пьянством и недовольством.
И атмосферой несчастливой семьи, которая охватывала всякого, кто входил в наш дом.
9
Едва я подрос, как перманентный гнев отца переместился на мою персону.
Отец возненавидел меня с самого рождения.
Что противоестественно для мужчины по отношению к сыну.
Но я вышел иной породы, нежели он.
И, будучи наверняка неглупым человеком, отец осознал это прежде, чем я начал говорить.
Во всяком случае, память об отце ассоциируется у меня с ремнем, которым он порол меня, сколько я себя осознаю.
Порол абсолютно за все.
И за дело — вроде разбитой чашки или чего-нибудь пролитого.
И просто так, срывая злобу на жизнь.
Кичась перед нами «образованностью», отец, вероятно, все же понимал свою недостаточность.
И, желая самоутвердиться, намеревался сделать из меня свое подобие.
Только более качественное.
Отец хотел, чтобы я тоже стал служащим. Но не простым, как он — а обязательно начальником над другими.
Честно говоря, я даже не вникал, кем именно хотел видеть меня отец. Помню лишь одно: он настаивал, чтобы я получил образование. В общем неважно какое. С его точки зрения, любое образование так или иначе позволяло выбиться в начальники и возвыситься над людьми.
Наверное, с взрослой точки зрения он был прав. Образование давало некоторую ступень, с которой уже не спихнуть вниз. Она автоматически означала определенный до самой смерти уровень жизни.
А я не хотел учиться для того, чтобы становиться начальником над кем-то.
Я вообще не собирался служить. С моими талантами это оказалось бы такой же непозволительной расточительностью, как оклеивать стены деньгами вместо обоев.
В моих намерениях было сделаться свободным художником.
Каким именно, я еще тогда точно не решил. Но услышал сочетание слов, и оно мне понравилось.
Отец приходил в ярость. И порол меня нещадно, надеясь, что выбьет из меня дурь и направит по своему пути.
Несчастный ограниченный человек, он не понимал, что ремнем не выбивает, а вбивает еще глубже мое прирожденное упрямство.
И желание идти к цели.
Я всегда, с самого детства намечал себе цель и шел к ней упорно до конца.
Отец порол, я плакал и кусал губы. Но сжимался еще сильнее. И знал: чем жесточе он меня порет, тем несомненней я должен следовать своим путем.
При всем при этом, как ни странно, внешне я был хорошим сыном.
И исполнял свой сыновний долг куда более рьяно, нежели какой-нибудь зализанный папенькин любимчик.
Как я уже сказал, выйдя на пенсию, отец начал свободное пьянство.
Свободное, а не домашнее.
Последнему он не встретил бы препятствий: кроткая мама, привыкшая угождать всему, восприняла бы как должное, стань он напиваться дома каждый день.
Но, вероятно, наши рожи опротивели отцу настолько, что он не мог провести в своих стенах лишний вечер.
Поэтому каждый день после обеда он начинал обход местных пивных заведений.
Именно обход.
Вероятно, будучи очень неуживчивым человеком, отец в принципе не сближался с людьми. Не имел друзей, не стал завсегдатаем ни в одной из конкретных забегаловок.
А просто шел от одной к другой, проводя в каждой время, достаточное для вливания очередной порции спиртного.
Зная географию нашего района и привычный маршрут отца, в определенный час я отправлялся за ним.
Отец, этот ставящий себя в пример человек, не знал своей дозы и всегда напивался до такого состояния, что самостоятельно уже не мог даже подняться от стола.
Найдя его в одном из наиболее вероятных мест — пьяного и в тысячу раз более злого, чем обычно — я тащил его домой на себе.
Всю дорогу слушая потоки брани в свой адрес.
Он проклинал меня, из последних сил волокшего на плече его тяжелую, обессиленную алкоголем тушу. Недостойного сына, который не слушает отца и не хочет становиться образованным человеком, и так далее, и тому подобное.
Дома отец обрушивался с удесятеренной мощью неукротимого гнева.
Он винил меня в том, что не может сам дойти до своей кровати и без моей помощи стащить башмаки.
Если у него хватало сил, то напоследок, раздевшись и выдернув из брюк ремень, он меня еще и порол.
Иногда, будучи пьяным мертвецки, ограничивался лишь руганью и проклятиями.
Я презирал и ненавидел его так, как может презирать и ненавидеть мальчик, наделенный талантами, своего ничтожного пьяницу отца, с которым вынужден показываться в общественных местах. И которого обязан слушать.
Признаться честно, я много раз готов был убить его пьяного, чтобы он перестал отравлять нам жизнь.
Но не сделал этого из боязни навредить маме.
10
Как ни странно, жестокий деспот отец принес мне пользу.
Точнее, дал мне знание, в сравнении с которым блекли те науки и предметы, что пытались вдолбить в мою голову школьные учителя.
Они восхваляли достижения гуманизма прошлых веков, торжество идеалов человечности над темным началом и так далее.
Жизнь с отцом убедила меня, что в основе всего лежит сила.
Не высокие материи, не духовные порывы, не всякая прочая идеалистическая шелуха. А просто насилие над более слабым — и бесконечное терпение с другой стороны.
Ведь когда отец бил меня, я не пытался дать ему сдачи, зная, что он сильнее меня.
Думая позже о тех детских открытиях, я пришел к выводу, что и вообще вся система человеческих отношений построена лишь на подчинении одной силы другой, более сильной.
Всегда связанном с насилием и унижением.
Еще не будучи пенсионером, отец, приходя домой со службы, куражился над нами.
Как я понимаю теперь, таким образом он вымещал на нас все, что весь день терпел от своего начальника.
В других семья нисходящая цепочка силы бывала очень длинной.
Отцы моих сверстников морально истязали своих жен, то есть их матерей.
Матери били и ругали детей.
А те, не имея иной возможности самоутвердиться, мучили кошек или собак…
Таким образом пирамида доходила до основания.
В моем случае все происходило иначе.
Моя милая, кроткая мама была неспособна унижать кого бы то ни было.
А я, в отличие от сверстников, не мог просто так пнуть кошку. Тем более — собаку.
Я обожаю собак. И когда мне представится возможность, обязательно заведу себе друга. Причем не какого-нибудь блудливого пуделя и не глупую таксу. У меня будет только немецкая овчарка — большая, серая и умная, напоминающая скорее дикого волка, нежели домашнее животное.
Признаюсь честно, я вообще люблю животных больше, чем людей.
Ведь они никогда не делали мне ничего плохого.
А люди столь жестоки, мелочны и ничтожны, что не заслуживают не только любви, но даже простого уважения…
…Впрочем, я опять начал мыслить отрывками. Вернусь к отцу.
Который срывал на нас злобу, накопленную за день на службы. Но если смотреть глубже, становилось ясным, что начальника отца унижал свой собственный начальник, а того — еще более вышестоящий начальник. Самого высокого — какой-нибудь министр, министра еще кто-нибудь.
И лишь тот, кто сидел на вершине власти, имел самую сильную силу и мог безнаказанно унижать всех остальных.
Над ним не имелось больше никого. Кроме бога, которого не существует, поскольку он выдуман лживыми и лицемерными людьми — в пару к дьяволу, для оправдания собственных пороков.
Поэтому смысл жизни заключается в том, чтобы оказаться на верху пирамиды. Сделаться носителем высшей необоримой силы — чтобы иметь возможность спокойно жить, не опасаясь унижения.
Но я не собирался взбираться на вершину пирамиды.
Мне не нужна была власть — ни промежуточная, ни абсолютная.
Я хотел быть просто свободным художником и жить в мире своих иллюзий, покинув реальных людей.
Потому что я понимал: если мир тебя не удовлетворяет, то существуют два пути.
Переделать его или уйти.
Более реальным мне виделся второй вариант.
11
Мысля себя свободным художником, я не отдавал себе отчета, кем именно хочу быть.
Судьба одарила меня талантами просто без меры.
Я был с детства глубоко склонен к искусству.
К искусству вообще; я имел способности в любой его области.
Я сочинял стихи, играл на пианино, рисовал и писал красками.
Я мог стать поэтом, музыкантом, композитором, художником, архитектором.
Всех этих наклонностей во мне имелось больше, чем достаточно, поэтому я долго не мог определиться на пути.
Нашел себя я постепенно и каким-то естественным образом.
Писание стихов мне быстро наскучило.
Сочиняли многие до меня, причем перебрали практически все темы; теперь уже трудно было найти свежие слова для образов.
А они роились, перебивая друг друга. Я грезил чем-то властным, хоть и не вполне понятным самому.
Я чувствовал какие-то картины и настроения, толпящиеся в моей голове — но не доставало словарного запаса изложить это на бумаге так, чтобы мог понять кто-то другой.
Впрочем, меня мало волновал «кто-то другой». Мне было в общем глубоко наплевать на всех.
Люди казались мне настолько мелкими и предсказуемыми, что я считал ниже своего достоинства создавать что-то для них. Стихи я пытался сложить для себя. И всегда получалось, что невнятный и сумбурный мысленный хаос оказывался гораздо богаче и приносил удовольствия куда больше, нежели облеченный в сухие стручки фраз.
Правда, мои сверстники не мучились сознанием собственного несовершенства и писали стихи взапой.
Но они отличались от меня так же, как позолоченное серебро от натурального золота.
Художественное настроение в них было наносным и преходящим. И не служащим опорой жизни.
И писали они о всяческой ерунде вроде любви к девчонкам. Эта тема была для меня закрыта, поскольку я просто не представлял, что это такое.
Возможно, я мог писать героические оды или даже трагедии из всемирной истории; прошлое волновало меня, вызывая неясное томление духа. Но обдумывать сюжеты, раскладывать мысли героев по полочкам, потом излагать это на бумаге было слишком скучным и нудным занятием. Мне оно быстро надоедало.
Единственное, что я мог бы описывать бесконечно — это красоты природы, и пейзажи. То есть самостоятельную жизнь предметов.
Но все это и с гораздо большим удовольствием я умел иным способом. Мне не требовалось слов для описания того, что можно нарисовать.
Главным талантом я определил в себе талант художника. И мама разделяла мое мнение.
Я знал, что именно на этом пути смогу выйти к славе.
Потому что слава была мне все-таки нужна.
Не власть, не унижение подчиненного — а просто слава, безразлично возвышающая над быдлом, презираемым мной по-прежнему.
Она и больше ничего.
Слава в чистом виде; денежное приложение к ней меня мало интересовало.
Нет, конечно, я не был равнодушен к деньгам. Я любил вкусно поесть и красиво одеться. Но ничто из этого, воспринимаемого окружающими как моя главная черта, по сути не составляло истинного смысла моей жизни.
В общем я был готов питаться сухарями и ходить в рубище, если бы этого потребовалось на пути к подлинной вершине.
Именно о мировой славе грезил я, сидя в поезде, везущем меня в столицу, где должна была начаться новая жизнь.
Я все еще жевал мамины булочки, но перед глазами уже плыли выставки, вернисажи, целые галереи моих полотен. И мое имя, упоминаемое в каталогах всех музеев мира.
Мой талант художника был слишком велик, им чтобы пренебрегать. И я не сомневался, что он выведет к славе.
И кроме того, откуда-то я уже знал, что поклонение художественным произведениям — высшая форма подчинения человеческого разума и даже воли.
Эстетическая власть над толпой тотальна, то есть гораздо более мощна, нежели власть политики, денег и чего угодно еще.
Причем, как я понимал своим рано созревшим умом, под эстетической властью можно подразумевать и художника и писателя, и еще более — артиста публичных выступлений.
Какого-нибудь музыкального кумира. При одном появлении которого публика будет реветь, как ни перед кем из управляющих ею королей, премьер-министров, президентов.
Если бы политики не были такими тупорылыми уродами, какими они оказываются во всех странах, а умели владеть рычагом тотальной эстетической власти — они достигали бы своих целей словами. Без тюрем, армии и репрессий.
Но это составляло мое личное мнение; я не собирался открывать кому бы то ни было свой секрет. И тем более становиться политиком.
Да, у меня при всех моих способностях — а я плюс ко всем талантам, умел еще и говорить, нешуточно зажигая слушателей — никогда не возникало мысли использовать это в какой-то общественной карьере.
Я презирал политиков, поскольку видел в них безликую массу проституирующих импотентов.
Я считал, что в политику идут самые никчемные люди. Которые не имеют никаких талантов, не способны к творчеству и даже не имеют силы ограбить банк.
Все это меня не интересовало.
Ведь я уже был художником.
Политиком может стать любой.
А художником лишь тот, кому подарена искра божья.
12
Слово «искра божья» я употребляю по инерции, следуя укоренившемуся просторечию и не вкладывая абсолютно никакого смысла.
Да, абсолютно никакого.
Тот же смысл я мог бы передать и словами «уголек дьявола» или «коготок сатаны».
Дело в том, что я был атеистом.
Атеистом полным и убежденным, до мозга костей.
Не просто не задумывающимся о боге или не считающим его существование важным для себя.
Я был активно неверующим.
Я считал, что никакого бога не должно быть. Поскольку просто не мог представить себе, что мною — мною, умным и начитанным, обладающим массой талантов и видящим мир иначе, нежели простые люди — что таким мною может управлять какая-то медузоподобная сверхъестественная сила.
Хотя мама моя была по-простому набожна, ходила в церковь и верила в бога — но даже она не смогла внушить мне веру.
Едва подросши и оглянувшись вокруг, я убедился, что бога нет.
О каком боге могла идти речь, если я, маленький и безгрешный — пока безгрешный — был вынужден с раннего детства терпеть упреки отца, волочить его пьяного из пивной и так далее… И исправно подставлять зад под его ремень.
Все это не укладывалось в рамки. Представлялось вопиюще несправедливым, уничтожая саму возможность поверить в «доброго боженьку» на небесах, который следил бы сверху за беззакониями на земле.
Должен был следить, чтобы люди не обижали друг друга. Но я не имел защиты даже от своего живодера отца.
А если же бог в самом деле существовал, все видел, но не шевелил пальцем для моего спасения, считая эти унижения обязательными для меня — то тогда на черта и к каким псам мне требовался такой бог!
Если богу было плевать на меня, то в равной степени и мне было плевать на бога.
Я не говорил о своем неверии маме. Это слишком бы ее огорчило, а она во мне души не чаяла. И веру в бога считала одним из атрибутов нормального порядочного человека.
Но с сестрой мы как-то раз заговорили на неудобную для меня тему. Она пыталась внушить прописные истины о высшем добре, и так далее.
Наш спор дошел до такой степени, что я демонстративно плюнул в небо, чтобы показать свое пренебрежение к выдуманному людьми богу.
Сказав перед этим:
— Если бог накажет меня, то я в него поверю. А если нет, значит его либо не существует, либо он бесхребетен, как поросячий хвост. И мне он просто не нужен.
Сестра даже не успела ничего возразить — я плюнул вверх и тут же отскочил в сторону.
Разумеется, никакого бога в природе не обнаружилось.
Потому что мой богохульственный плевок спокойно возвратился на землю. Не отклонившись на обратном пути и не поразив меня. Зато едва не попав в мою набожную сестру.
Ей это ничего не доказало.
И меня ни в чем не утвердило: я и так был убежденным безбожником.
Просто больше мы не стали спорить на религиозные темы.
Позже, уже в отроческом состоянии, я стал читать библию — эту книгу, в которой верующие видели и великую тайну и ответы на все вопросы бытия.