Незабудки Улин Виктор

Я читал ее как обычную книгу. Не видя божественных загадок, внимал лишь бесконечным кровавым разборкам доисторических народов.

Я изучал библию исправнее, чем послушник в монахи, однако чтение возымело полностью обратное действие.

Если окружающие твердили о божьих заповедях, христианской морали и прочей нравственной шелухе, то я нашел там свод ханжеских законов, нарушавшихся на каждом шагу.

Единственную мораль, которую я вынес, прочитав священную книгу европейских народов, стал вывод об отсутствии всякой морали.

Добродетель, преподносимая богом, отличалась однобокостью. Богоизбранному народу было положено выполнять заповеди по отношению к единоверцам. А ко всем другим сам бог велел вероломство и коварство.

Чего стоила одна история с Самсоном!

Хотя с общечеловеческой точки зрения филистимляне были ни чем не хуже иудеев, с ними воевавших.

Тоже имели по две руки и две ноги и тоже хотели жить.

Но бог покровительствовал иудеям, объявив остальных вне закона.

Вообще по мере чтения библии во мне возрастала неприязнь к евреям: за что спрашивается, этот народ был так возвеличен? Настолько, что по сю пору евреи живут лучше всех остальных? Чем они отличались от других?

Ничем абсолютно.

И если несуществующий бог объявил евреев высшей нацией — то с тем же успехом может объявить свой народ избранным любой человек.

Потому что если бога нет — а его в самом деле нет — то его роль способен принять каждый из нас.

А еще позже я понял, что официальная христианская религия служила одной из цепей, накинутых обществом на человека. Для удержания его в рамках. Поскольку человеком взнузданным и загнанным в стойло управлять легче, нежели ни во что не верящим.

И я стал не просто неверующим. Я активно возненавидел христианство как носитель лживой морали. Я ненавидел сам дух церквей, прогнившие заповеди, идиотское поклонение распятому мертвецу.

Поняв, что подносимая единственно верной христианская мораль является ложной, я пришел к замечательному выводу: никакой морали нет вообще.

Ее выдумали попы, политики, учителя и прочие уроды, чье занятие заключается в подавлении свободных личностей — чтобы легче погонять стадо идиотов.

А я не был идиотом.

Я был единственным на земле человеком, к тому же наделенным исключительными способностями.

Все это привело к возникновению странного, но стойкого убеждения.

Морально то, что приносит пользу конкретно мне.

А остальное лежит за рамками моих собственных интересов.

Христианство было мне противно.

Куда ближе казалась древняя языческая религия греков и римлян — собственно говоря, не религия даже, а некая мифологическая картина мира. Простая, в меру жестокая и в меру распущенная, но оставлявшая человеку некий зазор свободы.

Возможно, начни я проповедовать свои антихристианские теории, меня бы побили камнями. Или наборот — найдя благодарных слушателей, я бы повел за собой новую секту безбожников.

Но меня не интересовала ораторская деятельность.

Потому что я был художником.

13

Хотя констатируя свои выдающиеся таланты, я не могу не отметить, что и слово было мне тоже подвластно.

Причем абсолютно любое. Не обязательно художественное.

Это обнаружилось уже в ранних классах школы.

Я умел говорить и убеждать своих слушателей.

Если мне удавалось завладеть вниманием сверстников, я мог внушить им что угодно.

Например, заставить ненадолго поверить, будто солнце вращается вокруг земли, а не наоборот.

Я рано понял, что если говорить достаточно убедительно, то люди верят любой чепухе.

Более того, разглагольствуя перед одноклассниками, я иногда ощущал, что верю сам в свою проповедь.

И наконец осознал самую важную вещь: чтобы тебе верили, ты должен именно сам верить в свои слова. По крайней мере, пока говоришь. Иначе слушатели оспорят даже азбучные истины.

А чем убедительнее врать, тем ошеломительнее окажется результат.

Впрочем, все это меня мало волновало.

Умение влиять на слушателей важно для никчемного пьяницы актера или продажного политика.

Я не собирался становиться ни тем, ни другим.

Я избрал путь художника. И единственное, что мне требовалось — уйти в мир творческих иллюзий, из которого я вынырнул бы обратно, лишь преображенный славой и известностью.

Просто я всегда был интересен сам себе и разные маленькие открытия, касающиеся меня самого, никогда не казались безразличными.

14

Учился я в общем неровно. Хотя при своих способностях без труда мог быть круглым отличником.

Но я никогда не тратил энергию попусту. Я ее экономил.

Если честно, я учил лишь то, что мне нравилось. И прежде всего, что могло пригодиться в будущем как художнику. Предметы, которые представлялись мне в этом смысле неважными или просто не привлекали меня, я полностью саботировал.

Причем не от лености или тупости, как считали учителя.

Мне было жаль тратить время жизни на всякую чепуху.

Странное дело.

Я родился в конце прошлого века, но учился в начале нынешнего. Рубеж двух столетий — граница, искусственно возведенная поперек русла непрерывного времени — на самом деле означал перелом в умах человечества.

Я чувствовал, что в моем веке мысли, поступки и устремления людей сильно изменились по сравнению с прошлым.

Но система школьного образования продолжала оставаться прежней.

Избыточной, косной и тупой.

Это становилось ясным, стоило посмотреть со стороны.

Зачем нужны парню, который хочет изучать музыку, геометрия, физика или химия? Что он будет помнить из этого? Ничего! Но зато сколько времени потратит на изучение дребедени, попусту забивая себе голову.

Или иностранные языки… Еще одна точка моей борьбы с учителями. Кому-то, наделенному талантами стоило выучить их и два, и пять и десять. Но зачем учить два языка всем?.. Достаточно одного, если знать его хорошо. Тем более, если человек имеет другие способности, которые позволят поднять личность иными путями.

Учителя — эти тупицы и обезьяны, привыкшие муштровать нас по законам прошлого века, не могли меня понять.

Я сражался с ними как мог, отстаивая свое внутреннее пространство. И если говорить честно, в общем я выучил не больше десяти процентов того, что учили другие. Но зато знал, что мне нужно от жизни.

А они, корпя над теоремой Пифагора или французскими временами, так и остались школярами, старавшимися лишь для отметок.

Кто из нас окажется прав в своем взгляде на школу?

Это покажет жизнь: восемнадцать лет слишком короткий срок для выводов.

И, честно говоря, многие из моих бывших одноклассников уже имеют специальность.

Но какие это специальности? Неквалифицированные должности вроде официантов, секретарей и прочей мелкой сошки, об которую каждый проходящий вытирает ноги. Так им помогло образование.

А я, пусть и не достиг еще ничего конкретного, но видел высокую цель.

15

Из всех школьных предметов я любил только историю.

Она казалась интересной.

Причем страдал я не обычным среди моих тупоголовых сверстников увлечением сильной исторической личностью: Наполеоном, Петром 1 или Фридрихом Великим.

В истории меня привлекала сама история.

Жестокая, непрекращающаяся борьба всех против всех.

Не имеющая закономерностей, не подчиняющаяся законам и плюющая на ханжескую мораль.

Борьба без правил.

Борьба, основанная на вероломстве, убийстве отцов сыновьями и мужей неверными женами. Всемирный хаос, сознанием которого я упивался.

Любопытно, что даже этот замечательный предмет в школе подавался так, будто в дохристианские эпохи истории не существовало вообще.

Но она была, я это знаю.

Я не сомневался, что вообще античность была куда лучше нынешних времен, поскольку не знала ни христианства, ни сифилиса.

Были древние греки с золотым руном, были нибелунги и дикие полчища монголов…

Изучая историю разных народов, я подмечал национальные особенности.

И пытался сопоставить себя с ними.

Мне казалось диким сравнивать судьбу каких-нибудь лакированных обезьян вроде эфиопов — которые, кажется, до сих пор живут, имея верблюдов вместо денег — и мою нацию.

Или Америка… Ее всегда пытались представить как идеал мировой демократии и наилучшего государственного устройства.

Однако я читал про американцев и понимал, что нет более тупых людей. Они никогда не смогут сражаться как герои. Даже как ничтожные ублюдки французы, на несколько десятков лет поднявшиеся на мировой уровень за счет гения Бонапарта.

Но триста спартанцев, сдерживавших натиск во много раз превосходящего врага…

Вот, например, строки античного гекзаметра, говорящие о подвиге воинов, выполнивших долг перед Родиной:

«Путник! Пойди и скажи нашим гражданам в Лакедемоне,

Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли!»

Это была История с большой буквы.

Однако больше всего меня привлекала история Древнего Рима. Эта империя стала моим любимым периодом человечества.

Мне нравилось в римлянах абсолютно все. И простота их государственного устройства. И вышколенная идеальность армии. Завоевавшей полмира и бывшей в состоянии завоевать его остаток, если бы придурки императоры побольше заботились о делах. А поменьше о своих удовольствиях, которые черпали в разврате.

Даже сама внешняя атрибутика, сами чеканные римские орлы завораживали меня.

Точно, мне стоило родиться в Древнем Риме.

Правда, там было совершенно неразвито изобразительное искусство.

Если не считать вечной, но имеющей ограниченные выразительные возможности энкаустики.

Но в Риме я нашел бы себе иное применение…

16

Сколько себя помню при жизни отца, он все время талдычил, что я должен стать образованным человеком.

Что он понимал под этим словом, я представляю с трудом. Ведь сам он, «выбившись в люди», образования не получил. Разве что выучился читать, писать, считать и разбирать бумаги.

Меня он прочил в чиновники.

В кого прочила меня мама, я не осмелюсь предположить.

Она была настолько тиха, что идеалом для нее наверняка служил какой-нибудь библиотекарь.

Куда и как собирался отправить меня отец за образованием, я не знал.

Думаю, что прежде всего он бы пожелал, чтоб я закончил школу и получил аттестат.

Но в школе мои дела шли все хуже и хуже.

Чем больше я постигал самого себя и свое будущее в искусстве, тем труднее становилось насиловать волю, чтобы получать положительные отметки.

Учителя меня не любили.

Эти старые обезьяны понимали, что я умнее их.

Не в смысле образованности, конечно.

Ведь я был ни в зуб ногой в их предметах.

Но глядя в ненавистные рожи, я точно знал, о чем они думают и что скажут в следующую секунду.

А они, тупо всматриваясь в мои большие голубые глаза, не могли ведать, что творится в моей душе. Как ни пытались, не могли проникнуть за перегородку, поставленную мною перед моим внутренним миром.

Кроме того…

Кроме того, несмотря на полное отсутствие каких-либо провокаций с моей стороны, они подспудно подозревали во мне опасную мощь публичного слова. И они наверняка боялись меня, зная эту мою способность. И постоянно ожидали от меня какой-нибудь гадости.

Словно я собирался подбить учеников на бунт.

Они не знали, что у меня даже в мыслях не было ничего подобного.

Потому что, во-первых, я был абсолютно равнодушен к своим ничтожным одноклассникам. Все они вместе, тупые и задавленные моралью своих семей, не стоили моего мизинца — чтобы поднимать их на какую-то войну, рисковать чем-то ради них.

А во-вторых, я не собирался жертвовать ничем ради искусства. Которое требовало всего времени жизни.

И тем не менее учителя ненавидели меня настолько, что часто я слышал за спиной откровенный шепот: вот, мол, идет этот малохольный. Именно в школе через паскудные слухи я узнал о родстве отца и мамы, которым учителя объясняли мои кажущиеся отклонения.

Конечно, слезы, блестевшие в глазах шестнадцатилетнего подростка при декламации каких-нибудь трогательных стихов казались им отклонением.

Слава сумасшедшего преследовала меня все годы в школе. Учителя тщательно подогревали ее, не давая угаснуть.

Я ненавидел их так же, как они меня.

И хотя отец толкал меня к образованию, моя школа сделала все, чтобы само слово стало для меня ругательным. А «образованных» людей я стал сторониться, как чумы. Потому что от их образованности не видел никакого толка. Они кичились ею, как родовые аристократы фамильной вмятиной на дегенеративном черепе — но реальной пользы от их знаний я не ощущал.

Встречались, конечно, и среди учителей люди не столь глупые. Которые не хотели сливаться с общей массой. Но и они не видели во мне истинной внутренней силы.

Например, умный — не могу этого не признать — и все равно и презиравший меня математик однажды выразился так:

— В тебе слишком много всяких талантов.

Говоря так, он хотел унизить меня, нарисовав безрадостную картину будущего. Он имел в виду, что я растрачу попусту те крупицы способностей, которые отпустила мне природа и которые я ошибочно принимаю за таланты.

И останусь ни с чем у разбитого корыта.

Я запомнил эти слова на всю жизнь. И я никогда не прощу их. Потому что несмотря на голубые глаза и внешнюю мягкость, я злопамятен, как слон.

Мои мучения в школе оборвались неожиданно.

Когда пришла пора выпускных экзаменов, неожиданно выяснилось, что текущие отметки мои столь плохи, что нет шансов получить нормальный аттестат.

Школа не хотела просто выгонять меня.

Меня отправили на медицинскую комиссию, где основное слово — как я стал понимать позже — говорил психиатр. Меня пытались объявить умалишенным и отправить в специальную школу для душевнобольных.

Я помню вкрадчивые опасные вопросы, которые мне задавали. Меня пытались вывести из себя, чтобы я открыл нечто действительно из ряда вон выходящее, после чего меня можно было отправить к сумасшедшим.

Но они не могли поймать меня, как воробья на мякине.

Потому что я был в разы нормальней, чем десять тысяч психиатров.

Но все-таки надо было что-то делать.

С помощью каких-то других врачей, к которым мама нашла подход косвенными путями, у меня нашли тяжелое легочное заболевание, потребовавшее полного покоя и не позволившее дальше учиться.

Так с честью для школы: они не сами меня выгнали, а я оказался больным; и с малыми потерями для себя: объявленный не сумасшедшим, а всего лишь туберкулезником — я закончил обязательное образование.

Но даже отец не мог бы упрекнуть меня в отсутствии тяги к знаниям.

Распрощавшись со школой, я готовился учиться на художника. Не думаю. что в Академии изящных искусств меня научили бы меньшему.

17

Мой уход из школы практически совпал по времени со смертью ненавистного отца.

И наша семья вздохнула.

Точнее, вздохнул я: на моей заднице стали постепенно проходить многолетние синяки от отцовской пряжки, и я уже не вздрагивал, словно битая собака, при одном слове «ремень».

Я шел домой, не боясь побоев и не предчувствуя необходимости похода по воняющим блевотиной пивным.

Что же касается мамы… Мама не изменилась. Осталась прежней тихой и кроткой, с широко раскрытыми глазами, которые я так любил.

В этих глазах, в самой их потаенной глубине — которую, возможно, знал только я! — всегда таился какой-то подспудный испуг. Точнее, вина за сам факт своего существования и постоянная готовность к упреку.

Наверное, за недолгие годы совместной жизни отец выбил из мамы все твердое.

А возможно, она и от роду была такой, и терпела отцовские выходки лишь благодаря мягкому характеру. Другая бы на ее месте давно проломила ему череп утюгом, освободив семью от тирана.

И я ведь тоже был таким, как мама. Я ни разу не пытался дать отцу отпор.

Только моя покорность была основана на уверенности в том, что все это пройдет. Я стану человеком, расправлю плечи и заживу иной жизнью.

После смерти отца мы опять переехали в другой город. Покрупнее — тут имелся даже оперный театр! — и поближе к столице.

В семье произошли какие-то финансовые перемены.

То ли мама выгодно продала дом, где мы жили при отце, то ли получила наследство, то отец перестал пропивать пенсию, которая у госслужащих выходила довольно большой — и она после его смерти перешла к маме.

Я не вникал в денежные дела семьи.

Я не был хозяином и не собирался считать домашние деньги.

Тратить их я любил, не скрою.

Хотя опять-таки повторюсь, что внешняя роскошь жизни никогда не являлась для меня самоцелью.

Это да.

Но когда деньги сами шли в руки, я любил приодеться.

А сейчас они шли.

Мама, моя добрая мама, завладев деньгами, не стесняла меня в средствах.

И содержала, как денди. Или даже как графа. Или как наследного принца.

Я покупал себе лучшую одежду, в какой было не стыдно показаться в опере. Носил дорогую шляпу и даже старомодную, но страшно шедшую мне трость с набалдашником из слоновой кости.

В то время на какой-то момент я сам увлекся музыкой. Едва начался музыкальный период моей художественной жизни, как мама тут же купила мне рояль. Не какое-нибудь Мюльбаховское пианино с подсвечниками из поддельной бронзы, а настоящий беккеровский рояль. На котором мог играть настоящий музыкант и сочинять истинный композитор.

Увы, из меня не получилось ни композитора, ни даже музыканта. В восемнадцать лет уже стало ясно, что музыка — не моя стихия. Ей следовало учиться с младенчества, а попытки овладеть ею в подростковом возрасте смешны и обречены на провал. Но моя добрая недалекая мама не могла о том знать…

Соседи и родственники меня презирали.

Ничего странного: не закончив образования, не получив специальности и будучи иждивенцем собственной матери, я вел шикарную жизнь свободного художника.

Свободного от обязанностей, могущего отдавать себя творчеству и создавать произведения, не думая о земных проблемах.

Правда, ничего серьезного я так и не создал. Пока не создал: тот период внезапной свободы от школьного гнета я расценивал как подготовительный.

Душа моя должна была распрямиться, а сам я освободиться от массажа мозгов, который мне делали в школе.

И став уже свободным от всего, сделаться художником. Чтобы творить, не оглядываясь на фальшивые идеалы.

Этого, разумеется, не понимало окружающее меня общество.

Общество, в котором мои ровесники продолжали учиться или гнули спины на неквалифицированных работах.

Но они — это были они. А такому исключительному человеку, как я, требовались особые условия для расцвета.

Мня в глаза называли обидным словом «иждивенец». А я не ощущал в своем положении ничего предосудительного.

Да, у мамы откуда-то появились деньги. Причем довольно большие.

Она была праве распорядиться ими как хотела.

Могла выйти замуж за нормального человека, оставив меня вообще без ничего.

И я бы не умер. Продолжал бы ходить в старом школьном костюме с прорехами на локтях и не чувствовал бы от этого морального дискомфорта. Ведь в отличие от ничтожных людишек, копошившихся вокруг меня, я от рождения жил внутренним миром, а не его внешним блеском.

Мама могла бы тратить деньги на мою сестру. Но она понимала, что эту тупую корову можно одеть в расшитые золотом шелка, но она не станет ни на грамм умнее или привлекательнее.

И мама тратила все на меня. Своего единственного любимого сына, который подавал надежды.

Я рассуждал просто: если бы мама не могла, она не содержала бы меня, не давала бы мне денег, и вообще отправила бы работать.

Но она могла.

И я принимал эти деньги, как само собой разумеющееся. Ведь что ни говори, даже будучи в душе художником внутренних страстей, я ощущал чертовское удовольствие, гуляя по центральной улице в новом плаще, подбитом шелком, поигрывая тростью со слоновым набалдашником.

Зная, что в любой момент могу заглянуть в кондитерскую, выпить сколько хочется кофе, потом выйти и идти дальше.

Ловя нехотя заинтересованные взгляды девочек… Тех самых, с которыми крутили романы мои сверстники.

И я благодарен моей любимой маме за то, что она изо всех сил старалась создать мне такие оранжерейные условия.

Потому что она, все еще именуя меня «помешанным», искренне верила в мое чудесное будущее.

18

Как художник я еще не чувствовал себя сформировавшимся.

Возможно, только подлинный гений, взяв в руки первый уголек, сразу начинал творить шедевры. Я отдавал себе трезвый отчет в отсутствии у себя истинной гениальности.

Гениальный художник мог появиться лишь в художественной среде.

В нормальном городе и нормальной семье.

Моя была неподходящей. Я до сих пор не могу понять, откуда возник я со своими способностями, талантами и остротой внутренних переживаний, в нашем тупом обывательском болоте.

Мое появление в нашей семье было столь же странным и противоестественным, как если бы посреди скотного двора на куче навоза вдруг расцвел белый эдельвейс.

Ведь что ни говори, даже мама не имела особых глубин. Да, она была доброй, кроткой и светлой, она любила меня больше всех но она не дала мне ничего конкретного, что бы подвигло меня дальше.

Школу не хочется даже упоминать. Если говорить о школьных годах, то я делался художником не благодаря, а вопреки своим учителям.

Я понимал, что тонкость художественного восприятия мира, понимание великой эстетической власти — мое врожденное, априорное, появившееся ниоткуда качество.

И его требовалось развить.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга откроет вам секрет здоровья, радости и процветания. Из нее вы узнаете: как защититься от н...
Еще вчера вам казалось, что ваши отношения с любимым мужчиной безоблачны и вечны, а сегодня между ва...
Нитки, шнуры, ленты с давних времен использовали в различных видах рукоделия при создании оригинальн...
В середине января 1995 года батальон 137-го гвардейского парашютно-десантного полка твердо закрепилс...
После переезда и смены школы у Олеси началась самая настоящая депрессия: ничего ее не радовало, ниче...
Многие курильщики хотят избавиться от пагубной привычки, но их останавливает страх перед предстоящим...