Перстень Иуды Корецкий Данил
Тень сделала еще несколько шагов к столу. Пламя камина осветило одутловатое, с обвисшими щеками лицо. Напряженные черты, преданное выражение глаз, вся подобострастно подавшаяся вперед фигура свидетельствовали о высочайшем почтении, преданности и благоговейном трепете.
«Слизняк!» – определил император.
– Кто вы? – резко спросил Наполеон, пытаясь в неверном свете камина лучше разглядеть ночного гостя.
– Честь имею представиться, – ответил на прекрасном французском языке «патриот». – Граф Опалов.
– А что так, граф, своих предали?.. Я хотел сказать, почему сообщили о поджигателях? Что вас подвигло на этот шаг?
– Как же, как же, – удивленно залепетал визитер. Он явно не ожидал такого вопроса.
– Ведь это же вандализм… Богу противные деяния… Жечь дома, город… Морозы начались… В то время как… когда великая армия Вашего Величества ведет тяжелые бои…
– Да-да. А вы, наверное, граф, любите французскую армию? – губы императора кривила презрительная улыбка.
– Всегда восхищался доблестью французского воинства… Вашими, Ваше Величество, победами… политической прозорливостью… Считал своим долгом быть полезен хоть чем-то…
Император резким жестом руки прервал эту невразумительную тираду. Помолчав несколько секунд, он продолжил:
– Ваш поступок, граф, заслуживает награды. Вот только чем вас наградить: свинцовой пулей или золотыми монетами? Пока не решил…
– Ваше Величество, помилуйте. Я лишь из самых благородных чувств… Считая своим долгом… Вандалы, огонь… За что же пулю?
Высокая фигура графа съежилась, и теперь он казался ниже малорослого хозяина апартаментов, который, заложив руки за спину, прохаживался взад-вперед, напоминая упитанного пингвина.
– Ну, что, Годе? – наконец, обернулся Наполеон к своему адъютанту. – Ваш протеже… Как с ним быть?
Люсьен развел руками, поклонился, но промолчал.
– Ладно! Остановимся на подарке. А что мы подарим этому русскому патриоту?
Император скользнул взглядом по столу, но, очевидно, ничего подходящего не заметил.
Он вновь взглянул на генерала.
– А-а-а, вот у вас какое-то колечко! Хотели наградить – давайте! Это будет справедливо!
Годе на мгновение заколебался, но Наполеон нетерпеливо протянул руку.
– Ну, давайте же! Давайте!
Генерал стал снимать перстень, но тот никак не поддавался, только разогрелся и начал жечь кожу. Казалось, что живой зверек намертво впился в тело десятком острых коготков и никакая сила не способна его стащить. Годе лизнул фалангу пальца, рванул – напрасно: перстень будто врос в палец.
– Да что вы, в самом деле! – в голосе императора звучало раздражение. – Я жду!
Годе повернул перстень, дернул, что было силы, и железо, сдирая плоть, наконец сорвалось с пальца. Брызнула кровь. Превозмогая страшную боль, он протянул Наполеону проклятый перстень. Он был весь в крови.
– Простите, мой император… Я нечаянно испачкал… Плохо снимался…
– Да, как будто пуля попала в руку…
Император аккуратно взял перстень, осмотрел со всех сторон.
– Забавная штучка, – пробормотал он. – А почему такой горячий?
– Не знаю, мой император…
У Годе кружилась голова.
– Что за металл? Да и камень интересный…
Наполеон подошел ближе к камину, покрутил перстень в отблесках огня.
– Не пойму, это что, бриллиант? Почти черный. И огранка необычная…
Он взглянул на генерала, который тщетно пытался перевязать кровоточащий мизинец не очень свежим платком.
– Вам что, друг мой, плохо? – в голосе Бонапарта сквозила ирония.
– Нет, нет, мой император! Что вы, – пробормотал Годе, борясь с подступающей дурнотой. – Это все пустяки. А перстень я показывал ювелиру. Он недорогой: серебро и черный гранат…
Император вновь стал разглядывать кольцо.
– А вы разве не знали, из чего изготовлено колечко? Разве это не семейная реликвия?
– Нет, мой император. Этот перстень… Этот перстень мне подарил один иудей во время вашей египетской кампании. Это перстень Иуды…
– Иуды?! Что вы там несете Годе? Какая-то чушь! И чего ради этот иудей вам решил его подарить? Я жду разъяснений.
Генерал понял, что попал в щекотливую ситуацию. Но больше всего он боялся не совладать с дурнотой и потерять сознание. На глазах у императора, от такой чепухи…
– Как-то наш дозор задержал в районе расположения полка неизвестного человека. Его хотели расстрелять как лазутчика. Но я понял, что он не имеет отношения к мамлюкам…
– Почему вы так решили, Годе?
– Это был еврей, с пейсами. Не думаю, что он стал бы сотрудничать с мусульманами. Я допросил его и убедился в своих предположениях. Приказал отпустить. В благодарность он подарил мне этот перстень. И я счел возможным его принять…
– Странный, очень странный подарок, – бормотал император, продолжая вертеть в руках изящную вещицу. – Ну, а при чем здесь Иуда?
– Задержанный через переводчика рассказал, что перстень этот принадлежал самому Иуде. На нем так и написано, на арамейском языке. А он был менялой, и кто-то продал ему эту диковинку… Перстню приписывают какую-то магическую силу. И получается, что ему восемнадцать веков…
Император слушал внимательно, хотя в глазах его горел скептический огонек. А граф Опалов вообще превратился в слух, даже рот приоткрыл от изумления.
– И вы, Годе, верите этой чепухе?! – усмехнулся Наполеон. – Впрочем… Впрочем, подарок весьма символичен. Перстень Иуды получает ваш… ваш «патриот»…
Он снова отвернулся к огню, не оборачиваясь, протянул назад руку.
– Как вас там, граф… Возьмите этот перстень в знак признания ваших заслуг. Надеюсь, вас не смутит, что он обагрен кровью моего адъютанта?
– О Ваше Величество! Любой презент из ваших рук… Кровь французского генерала лишь придает значимость вашему замечательному подарку. Смею заверить вас, Ваше Величество, что теперь этот бесценный дар станет реликвией семейства Опаловых…
– Ладно, ладно, ступайте, – вдруг каким-то усталым тоном произнес Бонапарт. Посетитель его явно утомил.
Непрерывно кланяясь, Опалов попятился и растворился в темноте комнаты. Хлопнула дверь.
– Что ж, час поздний. Я, пожалуй, посплю. Вы тоже можете быть свободным, Годе, – бросил император, проходя мимо генерала.
– Советую показать палец лекарю…
В приемной Люсьен Годе, действуя одной рукой, с трудом накинул на плечи шинель. Вторая рука фактически не повиновалась: она ломила от пальца до плеча. Генерал прошел мимо императорских гвардейцев и стал торопливо спускаться по широкой мраморной лестнице. Шаги гулко раздавались в пустом пространстве лестничного проема.
– Черт их всех подери, – бормотал он, перешагивая через какой-то хлам, валявшийся на лестнице. – Даже у апартаментов императора нет никакого порядка.
Боль в пальце не унималась, казалось, сейчас он отвалится. Правда, когда генерал вышел на улицу и холодный ветер швырнул ему в лицо мокрую смесь из дождя и снега, это несколько освежило. Дурнота немного отступила. Он торопливо шел по скользким булыжникам московского Кремля и вскоре отворил тяжелую дверь длинного двухэтажного строения из красного кирпича. Здесь располагался лазарет, и Годе хотел найти одного из хирургов – Жака Моро, с которым сблизился еще во время египетской кампании.
В свое время с Жаком они опорожнили не одну бутылку спирта и могли спокойно разговаривать на любые темы. И хотя особой дружбы между ними не было, доверие и симпатия тоже многого стоят. Моро был откровенным циником, как и большинство врачей-хирургов, которым приходилось десятками кромсать тела бывших французских крестьян, буржуа, а то и аристократов. Это занятие, полагал Люсьен, и сделало приятеля глухим к чужим страданиям, научило смотреть на окружающих с иронией и скепсисом.
Он застал Жака в маленькой, жарко натопленной комнате. Хирург спал, сидя за столом и положив на скрещенные руки курчавую, с сединой голову. На столе стояла чернильница, лежало гусиное перо и стопка листов бумаги, исписанных малоразборчивым почерком, с последней строкой, оборванной на середине. Жак Моро вел дневник, собираясь когда-нибудь написать книгу воспоминаний.
Люсьен тронул его за плечо, затем стал тормошить. Моро с трудом поднял голову. Потребовалось еще какое-то время, прежде чем хирург раскрыл глаза и сообразил, кто перед ним стоит.
– А-а-а… – протянул он. – Господин генерал. Что вас привело ко мне в столь поздний час?
С видимым трудом Жак извлек часы и посмотрел.
– А, нет! Не поздний, а ранний. По местному времени уже скоро пять…
Люсьен понял, что приятель, по своему обыкновению, изрядно пьян.
– Жак, я хотел бы, чтоб ты посмотрел мой палец, – сказал он.
– Ты думаешь, что я никогда не видел пальца?
На небритом лице эскулапа появилось подобие улыбки.
– Какого черта ты решил в пять утра продемонстрировать свой перст?
– Жак, мне не до шуток! – Годе страдальчески скривился и заскрежетал зубами от боли.
Моро перестал улыбаться.
– Показывай, что случилось? – он потянулся к руке генерала, замотанной в окровавленный платок.
– Только, прошу тебя, аккуратно. Рука отнимается, меня даже мутит… Это все проклятый перстень…
– Ты же говорил, что он тебе помогает!
– Раньше помогал, а теперь все наоборот…
Моро знал историю перстня с львиной головой и не раз тщательно рассматривал. Ему почему-то не нравилось красивое серебряное украшение. Однажды, уже после кончины Жермон, он даже посоветовал приятелю избавиться от него, но Люсьен только усмехнулся. Теперь ему оставалось лишь жалеть, что не послушал дельного совета.
Моро быстро и ловко размотал платок:
– О, дьявол! Как это тебя угораздило?! В перстень попала пуля?
– Нет. Императору вздумалось подарить его какому-то русскому.
– Ну, и что?
– Я стал его снимать. А он – ни в какую! Пришлось срывать…
– Ты что, хочешь сказать, что сорвал перстень вместе с кожей и мясом?! Как такое может быть? И вообще, он же легко снимался, я и сам его примерял много раз…
– Я не могу этого объяснить…
Хирург покачал головой.
– Не понимаю, как ты сумел получить такую рану… Не мог снять аккуратно?
– Я посмотрел бы, как ты аккуратно снимаешь застрявший перстень, когда император стоит с протянутой рукой и требует его немедленно!
– А я говорил тебе, что близость к императору не всегда благо.
– Я к этой близости и не стремился, – борясь с дурнотой ответил Люсьен. – Это вышло само собой…
Эскулап достал большую граненую бутыль, наполнил фужер прозрачной жидкостью:
– Пей дружище. Это их водка. Не очень хорошая, но другой нет. Весь фужер до дна. Считай, что это анестезия. Сейчас я вскрою палец, вычищу нагноение, продезинфицирую хорошенько… Не нравится мне эта рана… Такое впечатление, что тебя укусила фаланга и впрыснула трупный яд. Такова клиническая картина…
Через час с перевязанным пальцем Годе покинул лазарет. Его покачивало от слабости и выпитой русской водки. Больше всего хотелось добраться до своей комнаты и упасть на койку.
Комната адъютанта находилась на первом этаже резиденции императора, прямо под его апартаментами. Сосед – полковник генерального штаба, спал, когда Люсьен добрался до постели, он даже не шевельнулся. Собственно говоря, ложиться было уже поздно: император просыпался в шесть, и по большому счету Годе должен был уже направляться на службу. Но небеса свидетели – он просто не мог сейчас этого сделать. Он всего лишь полежит час-другой и уж потом отправится в штаб…
Люсьен упал на койку и накинул на себя шинель: было холодно, да ему было просто тяжело снять с себя одежду. Его брегет проиграл знакомую мелодию – шесть утра. Он только чуть-чуть полежит, вздремнет…
Но сон не шел. В голове крутились какие-то страшные картины: седьмой круг ада, грешники в котлах с кипящей смолой, он почти явственно слышал их истошные крики, отрывистую речь императора, видел Жака Моро с окровавленным скальпелем в руке. От этих ужасных видений ему становилось все хуже. Да и палец продолжал гореть адским огнем.
Усилием воли Люсьен отогнал все эти кошмары и постарался сосредоточиться на чем-то приятном, чтобы согреть и успокоить душу. В таких ситуациях он всегда мысленно обращался к воспоминаниям о доме, родителях, своих первых встречах с Жермон…
Вот он в родительском доме – маленьком, оплетенном плющом, в самом центре Дижона. Он в комнате пытается рассмотреть в потрескавшееся зеркало свою фигуру, впервые облаченную в мундир лейтенанта. Снизу слышны возбужденные голоса матери, отца, приглашенных гостей. Он спускается по старой деревянной лестнице в гостиную. Здесь уже человек пятнадцать. Взоры всех собравшихся устремлены на него. Возгласы одобрения и восхищения. Жена бакалейщика начала аплодировать. Он лейтенант великой французской армии! Он становится в строй под знамена обожаемого всеми Наполеона! Ему всего девятнадцать лет!
Первый свой отпуск, а это было сразу же после Египетской кампании, Люсьен провел в Париже. Стыдно сказать, но до этого он в столице был не более двух раз. И вот они с однополчанином, лейтенантом Эженом Лакруа, неспешно идут по центру Парижа. На нем тщательно отутюженный мундир капитана, опыт войны, за плечами участие в боевых действиях, расположение главнокомандующего, уважение офицеров полка. Он проявил себя блестяще и теперь может совершенно спокойно смотреть в глаза согражданам. Никто не посмеет бросить на него косой взгляд.
Вот они, эти знаменитые Елисейские Поля! Нарядная публика, женщины… Они с товарищем бесцеремонно разглядывают встречных дам.
– Смотри, смотри, Люсьен! – взволнованно говорит Лакруа, показывая на стройную девушку с тонкой талией и в скромном белом чепце. – Ты видишь эту куколку? Это Жермон. Она жила рядом с нами. Бог мой, неужели это она? Еще недавно сопливая девчонка… Ну да, она! Я узнаю ее мамашу. Как то бишь ее?.. Ну, да ладно. Давай подойдем, я тебя представлю…
Они подошли к мамаше с дочкой. Эжена узнали, и ему искренне обрадовались. Лакруа представил Люсьена:
– Мой друг – капитан Годе.
Люсьен ткнулся носом в белую перчатку девицы. Когда он распрямился, то на него смотрели большие голубые глаза. Чистые, наивные и восхищенные. Эжен был прав: девушка была хороша и действительно походила на куклу вроде тех, что продавались в лавках игрушек.
На другой день он «случайно» повстречал Жермон. Потом они вновь встретились… Дня через три ему удалось залучить девушку на квартиру Эжена, которому внезапно потребовалось «срочно явиться в штаб». Все прошло легко, быстро и приятно. Люсьен остался доволен – и девицей, и собой.
А еще дня через три или четыре он неожиданно для себя и к великому восторгу Жермон попросил у матери руки единственной дочери и моментально получил согласие. Учитывая, что отпуск подходил к концу, свадьбу сыграли быстро и скромно.
– Что ты сделал, Люсьен! – шипел ему на ухо лейтенант Лакруа. – Она же сирота. Ты получишь в приданое лишь долги ее покойного отца…
Годе лишь отмахнулся. Нет, он не был влюблен в свою невесту. Просто все офицеры полка были уже женаты, получали письма, хвастались успехами своих сыновей. А чем Жермон хуже их жен?! К тому же все равно отпуск заканчивался, а там когда судьба его вновь сведет с этой куколкой? Да и сведет ли вообще?..
Через три дня после свадьбы Люсьен отправился в полк.
Пожалуй, это были самые светлые воспоминания. Больше ничего приятного в его воспаленный ум не приходило. Перебирать же в памяти походы и сражения не хотелось.
Люсьен заметил, что его знобит, все тело покрыл противный липкий пот. «Неужели я простудился? – думал он. – А может, это все из-за перстня, из-за раны на пальце? Будь проклят тот день, когда я взял у иудея этот выкуп! По-моему, все несчастья начались с этого дьявольского перстня. И нынешней ночью я впервые соврал императору. Ну, не соврал, сказал полуправду…»
«Что же было потом? – лихорадочно вспоминал Годе. – После свадьбы я высыпал перед женой кучу привезенных из Египта золотых побрякушек. Она была в восторге. Но Жермон сразу же положила глаз на этот чертов перстень, красовавшийся на моем пальце. Я не стал рассказывать ей, как он у меня оказался. Отделался общими словами, однако подарить ей категорически отказался. А потом…»
А потом был полк, служба во славу Великой Франции и ее императора. Письма от жены он получал редко, а сам практически вообще не писал. Да и что он мог сообщить такого, что могло бы заинтересовать молодую даму? Как идет служба, как благоволит ему главнокомандующий? Ей это неинтересно. А признаваться в любви и писать, как он скучает, Люсьен не мог и не хотел.
Годе вообще очень переменился после возвращения из Египта. Он стал суше, резче в общениях с товарищами, многие из которых из-за этого превратились просто в знакомых. Его насмешливый и язвительный тон никому не нравился. Некоторые считали, что он зазнался, потому что быстро продвигается по служебной лестнице. Зато уж в чем точно никто не мог его упрекнуть, так это в трусости. Капитан Годе был всегда впереди, в самых горячих сражениях, и иногда казалось, что он ищет смерти. Но это было не так. Просто последнее время у него появилась какая-то внутренняя уверенность в том, что он неуязвим, что сможет увернуться и от вражеского клинка, и от шальной пули. Так все и было.
В январе тысяча восемьсот первого года Годе по делам службы оказался в Париже. И вновь смог увидеться с женой. Жена была на сносях, он это знал из ее писем. Когда улеглась суматоха, вызванная его возвращением, Люсьен увидел, как изменилась его «куколка», и только теперь сообразил, что ему нечего рассчитывать даже на маленькие интимные радости, которые последние годы ему перепадали лишь от случая к случаю. Он заскучал уже на второй день пребывания в «кругу семьи». Все свободное время капитан проводил у своих парижских сослуживцев и немногочисленных знакомых, просиживал в кафе и в ресторанах. А что бы как-то сгладить свои постоянные отлучки, вынужден был уступить докучливым просьбам Жермон и подарить ей перстень Иуды. Она тут же водрузила его на правый безымянный палец и выглядела чрезвычайно довольной.
Роды начались на третий день пребывания Годе в доме жены. Вся эта предродовая кутерьма его чрезвычайно раздражала, и он, сославшись на неотложные дела в штабе, на весь день уехал на другой конец Парижа и в мрачном одиночестве коротал время в каком-то ресторанчике за бутылкой «Шабли». Бутылка закончилась, за ней последовала вторая, потом третья…
Когда поздно вечером он возвратился домой, все уже свершилось. А то, что произошло худшее, он понял сразу же, едва вошел в дом. Жермон умерла при родах. И ребенка, а это был мальчик, тоже спасти не удалось. Удивительно, но смерть жены и сына Люсьена особо не огорчили. Больше всего его раздражало все то, что связано с процессом похорон. Предстояло пережить три мучительных, бестолковых дня, изображать скорбь, выслушивать слова соболезнования, стенания тещи…
Но все проходит, прошли и эти три дня. Крошка Жер-мон нашла упокоение на небольшом погосте, а Годе, кое-как распростившись с тещей и оставив ей горсть подаренных жене египетских золотых украшений, поспешил в полк, благо, и отпуск заканчивался.
С собой Люсьен Годе прихватил лишь перстень Иуды. Он и сам не знал, зачем он ему был нужен…
До начала русской кампании в жизни полковника, а он уже давно был удостоен этого звания, случилось несколько примечательных событий, но все они как-то не оставили в его судьбе и душе сколько-нибудь заметного следа. Он по-прежнему был удачлив и в любви, и службе, не раз попадал в серьезные переделки, но судьба его хранила. Сам же Люсьен в глубине души был склонен считать, что своим везением и неуязвимостью обязан перстню Иуды, который постоянно носил на безымянном пальце левой руки и снимал крайне редко, когда собирался в костел. Потому что в соборе перстень начинал сдавливать палец, причиняя сильную боль. Годе уже привык к вопросам новых знакомых о необычном украшении – оно неизменно чем-то привлекало чужие взоры – и всегда отделывался какой-нибудь дежурной шуткой.
Перед Бородинским сражением, в отличие от своих офицеров и солдат, он оставался совершенно спокоен. Более того, Люсьен хорошо выспался и спозаранку чувствовал себя свежим, бодрым и уверенным.
Его полк ввели в действие уже в середине дня, когда баталия была в самом разгаре. Ему предстояло наступать на левый фланг русских. Как всегда, он скакал впереди, не кланяясь пулям, и тем вдохновлял солдат, которые – он это знал – звали его заговоренным. Дважды в этот день он лично вступал с русскими гусарами в прямое столкновение, но судьба или перстень его хранили. Уже под вечер они попали под прямую картечь русской батареи. Здесь полегла чуть ли не половина его полка, но сам остался невредим. Батарея была взята, русские позиции смяты, поставленная задача выполнена.
Утром Годе узнал, что командовать ему практически некем: от полка осталось едва ли человек сто пятьдесят. Но это его не огорчило. Зато его смелость вновь была замечена самим Наполеоном. Уже через два дня он в чине генерала был прикомандирован к штабу императора. Это событие его и не огорчило, и не обрадовало.
Люсьен с трудом открыл глаза: кто-то упорно тормошил его за плечо. Над генералом склонился какой-то офицер и что-то спрашивал. Но он никак не мог понять, чего от него хотят. Ему было ясно одно, что он болен, у него жар, а кисть левой руки он вообще не чувствует. Потом он еще несколько раз приходил в сознание и с удивлением понимал, что его куда-то везут на простой крестьянской телеге. Он не знал, что лежит в одной из двухсот телег обоза, в которых вывозится 80 тонн собранного его трофейной командой золота. Старинные кубки русских царей, их короны, скипетры и державы, оклады икон и церковные кресты… На лицо падал снег, но холода он не ощущал. Как-то он открыл глаза и увидел перед собой Жака Моро, тот что-то ему говорил. Люсьен постарался сконцентрировать внимание и понял, что мирный договор заключить не удалось, поэтому армия покинула Москву и направляется на родину. О предстоящем отступлении он догадывался уже давно, и вот оно наступило. Жак посоветовал ему крепиться.
Последний раз Люсьен очнулся в какой-то темной, грязной избе. Ему даже показалось, что болезнь отступила. Он обвел глазами бревенчатые стены и увидел маленькое заледеневшее окно. Потом это окно и черный потолок избы закружились в каком-то вихре, и Годе прикрыл глаза, чтобы больше их уже никогда не открывать.
Первого декабря генерала Люсьена Годе наскоро схоронили на старом погосте у какого-то села. Названия его никто из французских офицеров так и не узнал.
Часть третья
Граф Опалов
Глава 1
Подарок Наполеона
1813 г. Москва
Уже в мае 1813 года по всей Москве застучали топоры, в столицу потянулись телеги с тесом, кирпичом, песком из ближайших карьеров. Мужики, грязно ругаясь, вытаскивали на волокушах из дворов и квартир обгоревшие бревна, доски, разбитую мебель, искореженные двери и рамы. Загрохотали по мостовой господские брички и коляски, плавно закачались кареты: бежавшие от супостата благородные москвичи возвращались по домам. Всюду чувствовалось оживление, радость оттого, что Господь и на этот раз отвел беду от России.
В уцелевшем от пожарищ двухэтажном каменном доме графа Опалова тоже царило оживление. Впервые за долгие шесть месяцев. Сам Василий Васильевич, еще два дня назад мрачный и суровый, нынче суетливо сновал по дому и беззлобно покрикивал на челядь.
– Барин, Василиса Самсоновна прибывши, – доложил старый слуга Тихон. – Прикажете пригласить?
– Дурак! Сколько раз повторять тебе: не барин, а ваше сиятельство! Потому как граф я теперь! Пошел вон! А Василису Самсоновну зови, зови!..
В гостиную, еще сохранившую следы разора от пребывания наполеоновских гренадеров, вплыла с распростертыми объятиями дородная дама в безвкусном цветастом платье.
– Василий Васильевич, батюшка, узнала о твоей великой радости и не смогла не зайти. Господи, правда ли это?
– Правда, правда, матушка Василиса Самсоновна. Второго дня еще письмецо получил, – троекратно облобызал гостью граф. – Чаю или наливочки?
– Благодарствую, я на миг. Поздравить тебя и узнать, где она, что пишет?
Но граф громко крикнул:
– Тишка, накрой нам тут…
Василий Васильевич опустился в кресло, прокашлялся, не зная, с чего начать. Наконец решился:
– Пишет – жива, здорова…
– Да где же она объявилась?
– Под Звенигородом, в Саввино-Сторожевском монастыре. Богу молится за нас грешных, свои грехи замаливает…
– Да какие же грехи могут быть у Марьюшки-то? Она ж еще, сказать можно, дитя неразумное. Сколько ей нынче-то? Семнадцать?
– Восемнадцать уж, – поправил граф.
– Дык, что она, постриг приняла?
– Готовится, готовится только, – вздохнул Василий Васильевич. – Однако я не хочу допускать этого. Вот сейчас день-другой, да и поеду в обитель. Христом Богом просить стану домой вернуться. Кому я один теперь нужен, одна она у меня нынче, будто заново родилась. А ведь я ее, прости Господи, хотел уж и в святцы записать.
– И то верно, и то верно, – поддакивала Василиса Самсоновна, – поезжай батюшка не мешкая. Виданное ли дело: молодая, красивая девица, одна дочь у отца и – в монастырь!..
Выпив три чашки чая, гостья засобиралась домой и, наконец, откланялась.
«Куда там, домой пойдет она, – бурчал Василий Васильевич. – Сейчас помчится звонить в колокола, вся Москва к утру знать будет. Да и пусть знает, чего скрывать-то! Ну, сбежала, ну, объявилась. Не с гусаром же убежала, в обители покой искала. А у людей нынче после нашествия своего горя – выше крыши».
Но как ни успокаивал себя Опалов, на душе у него было муторно. Никак не мог он отойти сперва от беды незваной, а вот теперь от радости неожиданной…
Граф вошел в свой кабинет, самое любимое место во всем доме, открыл дверцу дубового, почерневшего от времени буфета и извлек оттуда пузатый хрустальный графинчик. Налив рюмочку настойки, он опустился в кресло, аккуратно отпил глоточек ароматной, приятно обжигающей жидкости, откинулся на высокую резную спинку.
«С чего же все это началось?» – думал он, по обыкновению скосив глаза в окно.
Перед войной этой проклятой его жизнь, казалось, обрела какую-то определенность и смысл. Боль от кончины жены улеглась. Дочь, его единственная радость, росла спокойной красивой девочкой, не по годам рассудительной и разумной. Видно, в мать пошла, хотя он тоже в дураках никогда не ходил. Служил в канцелярии градоначальника и добился большего, чем когда-то рассчитывать мог. Вон, до управляющего казначейством дослужился, чина статского советника достиг! И надо же, какая-то череда дурных событий всю благополучную жизнь его черным колесом переехала, переломала, испаскудила.
«Когда и где я дал промашку? – не находил ответа Василий Васильевич. – Да и я ли виноват? А может, судьбе, Господу угодно было так повернуть бытие мое…»
Сначала судьба к Василию Васильевичу Опалову действительно была благосклонна. И в самом деле, гимназию он, сын учителя словесности, окончил с золотой медалью, получил государеву стипендию, а после экономического факультета пошел на государственную службу, по финансовой части. Начал с самого малого чина – коллежского регистратора, с последнего, четырнадцатого класса. Но преуспел изрядно и к тридцати годам уже имел свой дом в белокаменной, выезд, деревеньку неподалеку присмотрел. Стал подумывать о хозяйке дома. Вскоре и женился. Удачно. Хотя Софьюшка и была из купеческой семьи, но образование получила хорошее, да и приданое за нею дали такое, что сослуживцы Опалова только ахнули. Жили как все: ругались – мирились, хворали – выздоравливали… Только вот, когда их дочери Машеньке три годика исполнилось, жена заболела по-серьезному – чахотку врачи определили… Василий Васильевич делал все, что в таких случаях положено: на лекарях не экономил, лекарства заморские покупал, даже о поездке на курорт подумывал. Да только через год преставилась его Софьюшка…
Хлопот Василию Васильевичу прибавилось. Но он не роптал. Днем в присутствии пропадал, а вечером душой отдыхал с Машенькой. Года через два после кончины жены стал подумывать о новом браке, но все как-то недосуг было: то служба, то в деревне неполадки – ехать надо, то Маша капризничает…
Но если в личной жизни у Василия Васильевича не все ладно было, то по службе он шел быстро и уверенно. Опалов снискал себе славу человека благонадежного, добропорядочного, богобоязненного и, что самое главное, честного. И не то что он совсем уж ничего не брал, а брал умеренно, сообразуясь со своим званием и чином. Тем и заслужил авторитет порядочного человека. Слыл он государственником, много сделавшим не только для Москвы, но и для России. Потому, когда Василий Васильевич в пятьдесят лет подал в отставку, а по службе в первопрестольной ему уж и расти некуда было, на него нежданно-негаданно свалилась величайшая милость государева: графский титул.
Тут новоиспеченный граф и сам уверовал в свои исключительные заслуги перед отечеством и возгордился немерено. По крайней мере в душе. Графу Опалову вдруг стало тесно в патриархальной Москве, его неодолимо потянуло в Петербург, где он и до этого бывал частенько. Он даже съездил в Северную Пальмиру и домик на Мойке присмотрел, но…
Но именно тогда-то и начались какие-то перекосы в его житье-бытье. Он совершенно случайно узнал, что Машенька, оказывается, влюблена. И в кого бы можно было предположить?! В студента медицинского факультета. Будущего лекаря! И это его дочь! Графиня! Для того ли отец денно и нощно трудился на благо отечества, чтоб его единственная дочь на корню погубила первый росток генеалогического дерева графов Опаловых?! Василий Васильевич даже предпринял тайное наблюдение из кареты за этим самым студиозусом. Ничего особенного: не высок, сутуловат, с реденькой рыжеватой бородкой. Господи, думал расстроенный отец, ну что в этом замухрышке могла найти его Машенька? Ни кожи, ни рожи! Да он едва ли к дворянскому сословию имеет отношение. А фамилия этого сутулого была вообще какая-то неприличная – Брыкин.
Откровенный разговор с дочерью поверг отца в шок. Маша заявила, что они с Романом любят друг друга и что, если ей и суждено когда-нибудь выйти замуж, то только за этого умного, честного и порядочного человека.
– И потерять графское звание?! – срывался на крик бедный Василий Васильевич. – Перестать быть графиней Опаловой и стать Марией Брыкиной! Никогда! Никогда и ни при каких обстоятельствах! Только после моей смерти. Это все результат чтения французских романов и вольтерианских выдумок. Воли, воли я тебе предоставил слишком много! Ну, да я вожжи-то укорочу, я дам тебе острастку!..
Граф сразу же приступил к решительным действиям. Прежде всего со двора была изгнана гувернантка-француженка, причем этот жест оказался весьма патриотическим в свете начавшейся войны с Наполеоном. Потом он заточил Машу под домашний арест и ввел строжайшую цензуру: что читает дочь, от кого получает корреспонденцию по почте, кому и что сама отписывает.
«Перебесится, перегорит – успокоится, – рассуждал Василий Васильевич. – А вот человека достойного подыскать ей уже пора…»
Зиму Опалов решил провести в Петербурге, дом приобретенный привести в порядок, дочь в свет вывести.
Благо, знакомых в столице у него было достаточно: есть где показаться, будет кому и в свет ввести. Главное – подальше от этого Брыкина.
Только война все планы важного московского чиновника перечеркнула. Когда супостат ступил на русскую землю, в Москве такой патриотический подъем начался! Опалов сам стал подумывать о том, где и как он сможет быть полезен русскому воинству. Но чем ближе Наполеон приближался к первопрестольной, тем тише становились патриотические речи, а затем знатные люди засобирались куда подальше – в свои деревни да имения. Теперь уже меньше кричали, а больше молились.
Василий Васильевич быстро сориентировался в ситуации и вовремя отправил, что поценнее, в свою деревенскую усадьбу. Сам же дом оставить побоялся, ну и Машеньку от себя отпускать не стал. За себя и дочь князь особенно не боялся: француз не татарин, бесчинствовать не станет, да и вряд ли государь Москву отдать позволит, отстоят белокаменную мужики!
Однако все обернулось не так, как рассчитывал Опалов. Враг вошел в город и вел себя в нем нагло и недостойно. В доме Опалова разместились гвардейцы. Сам же Василий Васильевич с Машенькой и тремя слугами за благо счел перебраться во флигель. Французы в доме вели себя бесцеремонно, но хозяев не обижали. И то слава Богу!
Потом пожары начались, облавы на поджигателей, о расстрелах из уст в уста говорили. Граф во все это не вмешивался и лишь терпеливо ждал, когда бонапартово воинство покинет Москву. А что оно долго не задержится, уже в конце осени стало ясно: идти ему дальше некуда, а сидеть на месте – совсем уж глупо.
Как-то в начале октября граф вернулся домой под вечер и, к своему удивлению, дочери не застал. Челядь ничего толком сказать не могла.
– Ну, следом за вами, барин, барышня ушли куда-то. А вот куда, не сказывали…
– А вы-то, вы куда смотрели?! Велел же следить и не пускать!
– Дык ить, как же… Графинюшку за рукав-то не возьмешь…
Василий Васильевич заметался по флигелю, не зная, куда бежать, где искать. Но тут и дочь объявилась. Веселая, довольная, глаза блестят. Опалов давно ее такой не видел. Сначала удивился, а потом заподозрил что-то неладное.
«Уж, не со своим ли Брыкиным повидалась? – озабоченно думал он. – Я с этой напастью французской контроль ослабил. Впрочем, откуда этот студиозус мог взяться сейчас в Москве? Небось в ополчение подался». Однако допрос дочери учинил строгий. А та и призналась.
Действительно в одном доме виделась она со своим Романом. Василию Васильевичу хватило ума не журить дочь, а хитростью выпытать, что да как.
– А как же, Марьюшка, ты нашла его? Разве он не бьет супостата, как человек молодой и благородный? Что ж он отсиживается?
Дочь, видя, что отец как бы и не в гневе на нее за встречу с любимым, разоткровенничалась:
– Батюшка, врага бить по-разному можно. Ты уж мне поверь, Роман Николаевич не сидит сложа руки. Он с товарищами как оса досаждает французу.
– Уж не поджогами ли занимается твой Роман Николаевич? – понизил голос отец. – Это ж, поди, как опасно…
Маша, видя, что отец не только не гневается, но даже вроде беспокойство о ее возлюбленном проявляет, не без гордости сказала:
– А хоть бы и так, батюшка! Нынче всяк русский человек врагу урон чинить должен. Разве не так?
– Так, так, конечно, так, – закивал головой граф. – Оно понятно…
Обрадованная ласковыми словами отца, дочь подскочила к нему, обняла за шею:
– Ну, видите, батюшка, каков мой Роман Николаевич! Дайте мне слово, что как Бонапарта разобьем, вы нас благословите!
Задыхаясь от ярости и пытаясь скрыть свои подлинные чувства, Василий Васильевич поспешил отделаться общими словами и туманными обещаниями. Но Маше и этого было достаточно. От радости она как бабочка порхала по маленькой комнатке флигеля.
– Ты, дочь, должна дать мне слово, что более ни ногой из дома не ступишь. Не женское это дело общаться с мужчинами, когда те такими делами заняты. Да и ходить девице одной по городу нынче куда как не безопасно. Он, поди, на краю города прячется?
– Да нет, он здесь поблизости. На Мясницкой, в доме купца Кораблева…
Всю ночь Василий Васильевич провел без сна, обмозговывая сложившуюся ситуацию.
«Возьмут этого дурака-героя, – прикидывал он, – и Машке беда будет. А не возьмут, так после войны она очертя голову ему на шею кинется, а запретить теперь сложно будет. Герой, с узурпатором боролся… Что-то делать надо, что-то надо делать…».
Окончательное решение граф принял на другой день вечером, когда Марья вновь сбежала из дома и вернулась затемно. Взяв с дочери клятвенное заверение, что она больше не выйдет на улицу без него, Опалов сообщил, что завтра пойдет навестить нужного ему человека. А сам, подгоняемый гневом и страхом, направился к французскому коменданту. Просто зашел и сказал, что на Мясницкой в доме купца Кораблева собираются какие-то подозрительные люди. Сказал и хотел было выйти. Но не тут-то было! Его задержали, стали допрашивать, кто он такой, где живет, откуда знает, как зовут тех, кто собирается по этому адресу. Василий Васильевич очень испугался. Пришлось назвать знакомое ему имя, а откуда знает, что люди лихие – молва разнесла. На вопрос, почему донес, пришлось говорить о своем восхищении императором и его воинством. Поверили, отпустили, но строго велели на другой день явиться.
Опалов сначала бросился в храм свой грех замаливать, чуть было перед попом не исповедовался, да вовремя воздержался. Домой пришел разбитый, больной, сразу же в комнате заперся. А на другой день после полудня опять пришел к коменданту, как и велено было. Встретили его ласково, велели ждать. Ожидание затянулось допоздна, а потом графа в Кремль повезли, сказали, что, может быть, сам император его принять соизволит. Увидеть Наполеона Василию Васильевичу и хотелось, и боязно было.
Но встреча состоялась, и хотя переволновался он изрядно, но все закончилось хорошо…
После аудиенции у императора граф Опалов возвращался домой по ночной Москве. Время было тревожное, в развалинах и подворотнях таилось много лихих людей, поэтому он всегда носил при себе маленький дорожный пистолет. А теперь у графа было надежное сопровождение. Он специально выписал Петра из своей деревни, так, на всякий случай. Этому двухметровому гиганту нужно было только пальцем указать на кого-то, чтоб он не раздумывая пустил в ход свои огромные кулачищи. Дважды убеждался Василий Васильевич в том, что, когда он с Петром куда едет – хоть на охоту, хоть в поездку дальнюю отправляется, этот мордоворот ему любой пистолет заменить может. Вот и сейчас он шел по темным улицам Москвы, спиной чувствуя сопение своего «ангела-хранителя».
На душе у графа было пакостно и мерзко. Он понимал, что совершил гадкий поступок, за который, узнай кто, его никогда не простят. Шел, а сам себя убеждал, что в его ситуации иначе поступить просто невозможно было. Ну, не отдавать же Машеньку, в самом деле, за этого рыжебородого Брыкина?! И потом, он же не думал, что французы расстреляют его с товарищами. Полагал, что вразумят дерзких, может, розог дадут да вышлют из Москвы подальше… А оно вон как получилось!..
Домой добрались уже под утро. Благополучно. Маша не спала. Со слезами на глазах она бросилась к отцу и засыпала его вопросами: где был, почему так поздно, что случилось, почему на нем лица нет?… На все эти вопросы у Василия Васильевича был заранее приготовлен ответ: шел домой, французский патруль остановил, доставил в комендатуру, стали разбираться, ну, вот только сейчас отпустили.
Отделавшись от дочери, граф заперся в маленькой тесной комнатенке, которая теперь служила ему и кабинетом, и спальней. Несмотря на усталость сна не было ни в одном глазу. Он зажег сразу три свечи, стоящих на столике, которые осветили более чем скромную обстановку: предусмотрительный Василий Васильевич специально оставил себе мебель похуже, чтоб у супостатов соблазна не вызывать. Столик, кровать, креслице да секретер допотопный – вот и вся обстановка. В углу под почерневшим деревянным потолком сурово смотрел на него лик Господа Бога, освещенный тусклой лампадкой.
На свет появился заветный пузатый графинчик. Не чувствуя вкуса, Опалов залпом выпил подряд три большие рюмки и опустился в кресло. Но настойка не помогла: расслабление и спасительный сон не приходили. Граф отрешенно смотрел на образ Божий и мысленно просил у Всевышнего прощения. Тяжко, ой как тяжко было этому уже очень немолодому человеку, даже дышалось с трудом, грудь сдавливало да сверху что-то давило, будто хрустальный купол небес положили ему на плечи…
Только сейчас Василий Васильевич вспомнил про подарок Наполеона. Он потянулся к карману сюртука и извлек сложенный платок, положил его на стол перед собой, задумался. Дорого бы он дал за то, чтобы вернуть время вспять на несколько часов! Он никогда бы не позволил себе повторить то, что сделал. Даже если бы знал, что дочь его выйдет замуж за этого прощелыгу. Поддался гневу, не просчитал все, не подумал как следует, не взвесил последствия. А теперь что…