Перстень Иуды Корецкий Данил
«А ну, как люди узнают?! – с ужасом вопрошал себя он. – А если до Марьюшки дойдет?!»
О последствиях было даже страшно подумать.
Василий Васильевич тяжело вздохнул и развернул платок. На столе перед ним оказался тот самый серебряный перстень, который, по словам генерала, принадлежал Иуде.
Неожиданно по спине графа пробежала противная дрожь, все тело как иголочками покололось. Огонек лампадки под Святым Образом внезапно погас, а язычки пламени свечей задрожали, отбрасывая по стенам и потолку причудливые трепетные тени. Опалов вздрогнул: сквозняков он всегда боялся, все щели слуги тщательно конопатили, и их здесь просто не могло быть. Ему стало страшно – сердце заколотилось как овечий хвост, на лбу выступила испарина. Он с видимым трудом поднялся с кресла и направился к иконе. Тоненькой лучиной кое-как затеплил лампаду и возвратился в кресло.
Перстень лежал перед ним. Зловеще скалился серебряный лев. Черный камень в распахнутой пасти отражал тусклый свет свечей. Свечей ли? Уж больно слабо они светят… Или это в самом камне горит какой-то красноватый огонь, пугающий и притягивающий одновременно? Оторвать взор от таинственных бликов оказалось очень непросто, Опалову пришлось собрать всю свою волю.
Граф наклонился над таинственным изделием. В складках львиной гривы, в вязи затейливой надписи краснела запекшаяся кровь французского генерала. Осторожно, будто боясь обжечься, Опалов дотронулся до перстня. Он был теплым, точно только снят с руки сгорающего в лихорадке больного. По спине вновь пробежал противный колющий холодок. Но лев улыбался и приглашал надеть украшение. Граф подчинился и натянул перстень на мизинец. Неожиданно по всему телу разлилось приятное расслабляющее тепло и снизошло блаженное умиротворение. Исчезла тяжесть в груди, и небосвод перестал давить на далеко не богатырские плечи. Будто оковы спали со статского советника: Василий Васильевич выпрямил спину и развернул плечи, он ощутил себя уверенным и сильным, способным на любой отчаянный поступок.
Налил еще рюмочку наливки, медленно выпил. На этот раз он ощутил и вкус, и аромат, и приятное, обволакивающее действие алкоголя… Откинулся на спинку кресла, накрыл пледом вытянутые ноги, устроился поудобней. Теперь он чувствовал себя хорошо и комфортно.
«Эк, нервы у меня давеча разгулялись, – думал он, стараясь не глядеть на облик Божий. – Нюни распустил, к попу бежать захотел, каяться! Из-за чего?! Из-за нескольких щенков, возомнивших себя патриотами? Один из них норовил перечеркнуть все мои многолетние труды, которые государь отметил графством. Дочь моя ему приглянулась… Поделом наглецу! А Марья, что Марья? Баба она и есть баба. Поскулит, поканючит да и успокоится. Пусть поплачет, золотая слеза, чай, не выкатится!»
Графу Опалову стало легко и спокойно. Он так и задремал в кресле, и снились ему хорошие сны.
Глава 2
Знак судьбы
Маша первой заметила изменения, произошедшие с Василием Васильевичем. Тот гоголем ходил по комнате, бормоча себе под нос что-то невразумительное. Взгляд его стал колючим и каким-то насмешливым.
– Вы, батюшка, повеселели, в хорошем настроении пребываете, – сказала она, глядя на отца.
– А чего грустить-то, Маш?! Живы, здоровы, сыты. Скоро все образуется!
А тут еще за обедом Тихон, накрывавший на стол, покашлял в кулак и доложил:
– Тут, ваше сиятельство, кухарка утром выходила, искала, чего купить к столу…
– Ну? – нетерпеливо спросил Василий Васильевич.
– Так сказывала, что хранцуз зашевелился. Скарб пакует. Лошадок запрягает. Мужики говорят – ехать собрался. Потому как замерз и оголодал…
– Так и хорошо! Давно пора. А то я в этой халупе засиделся, в дом въезжать пора, порядок наводить…
Дня через три Марья опять исчезла из дома, а когда вернулась, Василий Васильевич ее не узнал: вся в слезах, лицо осунулось, глаза как стеклянные, окаймленные черными кругами.
– Опять сбегала, – накинулся было граф, но, почуяв неладное, осекся. Он сразу понял, что к чему, но выдавать свою осведомленность не стал, а спросил как можно естественнее:
– Что стряслось Машенька? На тебе лица нет…
Дочь посмотрела невидящим взглядом и хрипло сказала:
– Ромочку моего французы расстреляли. И всех товарищей его тоже… Указал на них кто-то…
– Ах, беда какая! – выдавил из себя Опалов, стараясь вплести в голос нотки искренности и сочувствия. – Однако на все воля Божья. Что делать, Маш… Ты помолись за него. И ему хорошо будет, и тебе полегчает…
Василий Васильевич больше вопросов не задавал и вообще оставил дочь в покое. Маша два дня не выходила из своей комнаты и ничего не ела, а на третий, ближе к обеду, зашла к отцу и, не здороваясь, глядя ему прямо в глаза, спросила:
– Уж не вы ли, батюшка, донесли на товарищей Романа Николаевича?
– Да как ты смеешь, негодница, такие вопросы отцу задавать?! – в голосе графа звучали гнев и благородное возмущение. – Спросить у меня такое! У меня, который верой и правдой служил России и пуще многих других ненавидел французов!..
Маша ничего не ответила, закусила губу и вновь заперлась в своей светелке.
Уж вторую неделю граф Опалов не доставал из потайного ящичка секретера свой серебряный перстень – как спрятал утром, проснувшись после той страшной ночи, так и не трогал. Неделю спустя почувствовал, что недавняя уверенность и душевный подъем развеялись, как дым французских полевых кухонь. Вновь стал одолевать противный и липкий, как пот, стыд и сожаление о содеянном. А тут еще Маша будто бойкот ему объявила. Гадко, ах, как гадко опять было на душе Василия Васильевича…
Он вышел на крыльцо флигеля, обвел взглядом неубранный двор, покрытый истоптанным грязным снегом.
Французы уже съехали, но что-то мешало ему перебраться в дом, обустроить все, как было, и зажить прежней жизнью. Ничего не хотелось делать, жизненные силы покинули графа, апатия и безразличие сковали его виноватую душу. Такое уже было с ним совсем недавно, но потом он почувствовал себя легко и спокойно… Отчего же столь резкие перепады настроения?
И вдруг нечаянная мысль словно обожгла его:
«Уж не перстень ли Иудин подкрепил меня в ту ночь?! Если так, то прав был генерал – есть в нем какая-то тайная сила… Только вряд ли он – суть Божьего промысла, скорее – дело рук нечистого… Выходит, я грех великий совершаю, прикасаясь к дьявольской безделушке… Ничего в ней хорошего быть не может, коль сам Иуда на персте носил. Избавиться, избавиться от него надо! Да поскорее!»
Но быстро избавиться от перстня не удалось. Страшное событие пришло в дом графа Опалова: Машенька пропала!
В пятницу после обеда Василий Васильевич, пробудился от дневного сна, вышел в столовую и по обыкновению спросил у Тихона о дочери. По перепуганному лицу старика он понял: произошло что-то неприятное.
– Ушли барышня, – еле прошептал Тихон.
– Как ушла, куда ушла? – граф повысил голос.
– Да так. Ушли. С ридикюлем. В шубке.
– Ты что мелешь, старый? Что значит ушла? Говори, дурак, толком!
– Как только вы почивать изволили, барышня и собрались. Сказывали, что вы знаете.
– И ты меня не разбудил! Да я с тебя шкуру спущу!..
– Дык вы ж, ваше сиятельство, будить вас не велели. А Марья Васильевна сказали, что вы знаете…
И закрутилось все суматошной каруселью, понеслось кувырком. Помчался Опалов искать: к знакомым обращался, к властям… Да какое там, власти еще и не прибыли в Москву, а у знакомых своих забот невпроворот. Только и слышал он, что слова сочувствия да советы на Бога надеяться.
Куда ехать, где искать дочь?! Никто ничего не видел, никто ничего не знал. Дороги все забиты телегами да каретами, везде полная неразбериха. Одно слово: город после нашествия! Он даже сестре в Рязань написал. Спрашивал, не объявлялась ли у нее Машенька. Но та, глупая курица, через неделю прислала письмо, в котором подробно рассказала о погоде, о ценах на зерно, о том, что ее маленький Пашенька «сам ножками ходить начал» и о прочей ерунде. А о Машеньке – ни слова! Ну, да граф и так все понял: дочь у сестры не показывалась.
Тяжко, тяжко было Василь Василичу. Голова болеть стала, руки трястись начали, спать не мог. Язык и тот заплетаться начал. Тогда-то он во второй раз достал Иудин перстень, дав себе клятву, что это уж в последний раз. И опять глубокой ночью. И вновь все повторилось, как и прежде. Развернул платочек граф, и мураши по спине побежали. И пламя лампадки затрепетало. Но не погасло на этот раз. Долго глядел он на черный камень, и казалось, что из непроглядной мрачной глубины кто-то, в свою очередь, на него взирает.
Вдруг в неосвещенном углу что-то шевельнулось. Он вздрогнул, всмотрелся. Темнота сгустилась, приняв очертания человеческой фигуры. Что за чертовщина! Или мерещится?
– Ловко ты их… – раздался тихий, надтреснутый голос. – Одним разом – двенадцать человек! Этак я мог всех апостолов выдать… Только их и так все знали…
Граф потянулся к ломберному столику на гнутых ножках, вынул из ящичка маленький двуствольный пистолет, взвел курки.
– Лишнее, не берут меня пули! – усмехнулась тень. – Я ведь только поговорить пришел. Так вот, нас всех и так знали. А этих твоих – никто. Именно ты указал, раскрыл их. Вот это и есть настоящее предательство! Да еще шкурное… Тебе ведь один Брыкин был нужен! А ты еще одиннадцать на смерть послал…
– Кто ты?! – хрипло спросил Опалов. – Откуда про Брыкина знаешь? Как в дом попал?
– Я тот, чей перстень ты носишь.
Граф дернулся.
– Да не ношу я его! Второй раз вижу этот перстень…
– Зря! Носи! Он тебе поможет: и душу успокоит, и удачу подманит. Только и расплатиться заставит полной мерой. Поэтому пользуйся им от души, а потом отдай кому-нибудь, пусть он расплачивается…
– Ты мне зубы не заговаривай! Как в дом попал, бродяга? Сказывай по-хорошему! Маланька, сучья дочь, впустила?!
Тень не отвечала.
– Тогда получай, тать ночной! – граф спустил курки. В ночной тиши выстрелы громыхнули, как раскаты близкого грома.
Послышался шум, крики. Дверь распахнулась, ударившись о стену, на пороге вырос Петр с трехсвечным шандалом в могучей руке. За ним виднелся перепуганный Тихон и Маланья.
– Что случилось, ваше сиятельство?
– Вор забрался, вон что, – зло сказал граф. – Посмотри в углу…
Петр посветил. Тихон и Маланья внимательно смотрели, но ничего не увидели. В углу было пусто.
– Привиделось, ваше сиятельство! – осторожно сказал Тихон. – Приснули, наверное…
– Да ничего я не приснул! Был чужой у нас. Был! Говорил я с ним!
Виновато разводя руками, челядь попятилась, Петр выходил последним.
– Не волнуйтесь, ваше сиятельство, спокойно спите! Я прямо под порог лягу – никто не войдет!
Дверь закрылась.
– И куда он делся? – буркнул Василий Васильевич. – Не простой это вор, ох, непростой… Может, и вправду Иуда?
Он выпил еще настоечки, надел перстень, покрутил на пальце, устраивая поудобнее… Потом лег в постель, успокоился и сразу же заснул.
Проснулся он рано, в прекрасном самочувствии. Сразу же вспомнил то, что произошло ночью. Произошло или привиделось? Может, действительно приснул? Но две пулевые пробоины в стене такое предположение отвергали.
В этот день Василий Опалов выглядел хоть куда. Спокоен, насмешлив, холодным огнем глаза светятся. Знакомые, приезжавшие выразить сочувствие и сострадание, дивились: а граф-то молодцом держится, не поддается горю! Да и Василий Васильевич сам дивился – какое замечательное спокойствие вошло в него. Уверенность появилась: дочь найдется. Непременно найдется! Тем более денег она с собою прихватила из шкатулки. А с деньгами не пропадешь. К тому же кто пропадать собирается, тот денег не запасает…
Граф быстро организовал переезд обратно в господский дом: несколько дней челядь мыла стены и скоблила полы, переносила вещи, наконец, вроде бы, все вернулось на круги своя. Перстень он опять аккуратно завернул все в тот же нечистый платок и спрятал в потайной ящик. С надеждой на лучшее и жить продолжал. Но, как и прежде, со временем его уверенность и твердость постепенно растаяли. Начал Опалов грустить, тосковать по Машеньке пуще прежнего. Хвори всякие донимать стали: то давление бьет в голову, то в сердце колики, то печень будто железными когтями рвет… Только перстень спасительный он уж не доставал. Боялся. Понимал, что о душе подумать надо: не простит ему Господь ни предательства, ни поклонения кольцу Иуды.
Так бы, наверное, и совсем зачах граф, но тут нежданно-негаданно письмо пришло от Машеньки. Объявилась дочь в Саввино-Сторожевском монастыре. Как она туда в такую стужу добралась – непонятно. И почему решила постриг принять – не поясняла. Хотя Василий Васильевич и сам догадывался: Романа своего забыть не могла. Письмо было написано в сдержанных тонах, ни любовью, ни гневом от него не веяло. Будто и не Маша его писала, а кто диктовал ей. Однако рука-то ее была, почерк дочери он хорошо знал.
В конце мая граф отбыл в Звенигород. Дорога была трудной, на станциях лошадей достать нельзя было, на титул его никто внимания не обращал, казалось, вся Россия куда-то едет, спешит. И все же через два дня Опалов уже был у ворот женской обители. Когда он сообщил одной из послушниц, кто он и к кому приехал, та почему-то испугалась и убежала, ничего не сказав. Но вскоре вышла монахиня почтенных лет, со скорбно поджатыми губами, проводила к игуменье. Его приняли сразу, но во всем этом суетливом внимании Василий Васильевич почувствовал что-то недоброе, зловещее.
Матушка долго стояла у большого иконостаса, осеняя себя крестными знамениями, а когда повернулась, лицо ее было серьезным, даже суровым.
– Вы садитесь, в ногах-то правды нет, – кивнула она на деревянный табурет и, помолчав, спросила: – Правда ли, что вы графом Опаловым будете?
– И не сомневайтесь матушка. Перед вами граф Опалов, несчастный отец вашей воспитанницы Марии. Могу ли я встретиться со своей дочерью?
Вместо ответа игуменья вновь повернулась к иконам, и Василий Васильевич тоже стал быстро и мелко креститься, хотя руки почему-то плохо слушались. Наконец настоятельница обернулась к нему.
– Сядьте, сядьте граф, – повелительно повторила она. – Сообщение мое будет для вас тяжким.
Опалов почувствовал, как ослабели его ноги. К горлу подступила тошнота.
– Грех на душу взяла Мария. Тяжкий грех. И на нас грех свой возложила, замолить который будет, ой, как не просто.
– Да что совершила она, матушка, сказать-то можете? – граф не заметил, как перешел почти на крик.
– Сказать могу, да не решаюсь, – настоятельница вновь оборотилась к святым ликам, собираясь молиться.
Но этого Василий Васильевич стерпеть не мог и, нарушая все каноны, забежал перед игуменьей, оборотясь спиной к иконостасу:
– Говорите же, не тяните! Мочи нет терпеть более!..
Мать-настоятельница отпрянула от него, а затем взяла за рукав и отвела в сторону, подальше от икон.
– Ну, так слушай граф. Дочь твоя Мария руки на себя наложила. Уж и девять дней отслужили мы всей обителью.
Ноги Опалова словно ватными сделались. Он опустился прямо на каменный пол и беззвучно зашамкал губами, точно рыба, извлеченная из воды.
Все остальное он помнил как в тумане. Суету монахинь вокруг себя, сбивчивые рассказы настоятельницы. Его водили к местному погосту, за оградой которого указали одинокую свежую могилу без креста. Он не плакал, не кричал. Все было как в тумане. Он не понимал, что все это значит, почему такое случилось. Не хотел, просто не мог поверить, что его Машеньки больше нет.
В обители он провел три дня и только по дороге назад стал постепенно осознавать всю меру своей трагедии. Теперь он знал, что за его смертный грех предательства расплатилась дочь, Машенька. И вот теперь ее нет, а он жив и куда-то, зачем-то едет на почтовых.
Маша хотела попасть в первый попавшийся монастырь, подальше от дома. Вот и оказалась в Саввино-Старожевской обители. Здесь и исповедовалась, признаваясь в своем грехе. Она подозревала Василия Васильевича в гибели возлюбленного, а винила себя в непростительной откровенности с отцом. Ее успокаивали, увещевали. Когда, казалось, девушка пришла в себя, заставили отцу написать, о себе сообщить. И все вроде бы успокаиваться стало, когда вдруг две монашки обнаружили ее в сарае с петлей на шее… Графу, как положено, отписали, но тот был уже в пути…
Приехав домой, граф, не говоря никому ни слова, тотчас заперся в своем кабинете, а наутро вышел опрятно одетым, строгим, спокойным и велел подавать завтрак. На мизинце левой руки красовался красивый серебряный перстень с львиной головой и мрачным черным камнем. Весь день к нему прибывали соседи и знакомые. Встречал он их вежливо, но холодно, и на все вопросы отвечал кратко, без тени боли и тоски:
– Мария Васильевна умерла в монастыре от горячки. Там и похоронена.
Визитеры начинали охать да ахать, выражать свое соболезнование, но, видя холодность и нетерпение хозяина, спешили откланяться. По Москве поползли слухи. Одни говорили, что граф слегка помутился разумом, другие – что он что-то скрывает, третьи уверяли, будто Маша убежала с французским офицером, а Василию Васильевичу стыдно в этом признаться. Отголоски вздорных сплетен доходили до графа. Он лишь хмурился и презрительно улыбался. А в августе, быстро собравшись, уехал куда-то, ни с кем не простившись. Потом уже стало ясно: граф Опалов переехал в Петербург вместе со своей челядью. На постоянное жительство.
Здесь граф ударился во все тяжкие: играл в карты, кутил с женщинами, устраивал лихие оргии с цыганами. И был удивительно удачлив во всех своих начинаниях. На пальце его всегда блестел затейливый перстень с черным камнем, иногда он трогал его, поглаживал, проворачивал… Злые языки говорили, что это подарок дьявола, который и приносит графу удачу.
А как-то утром, возвращаясь после очередного загула, опухший и похмельный, остановил он экипаж на горбатом мосту и бросил окаянное колечко прямо в Мойку, только булькнуло оно и исчезло в черной воде на веки вечные… То есть, это Василий Васильевич так подумал. Вернулся домой, два дня отсыпался, потом до вечера парился в баньке, постригся, побрился, поужинал на трезвую голову да рано лег спать. А на другой день объявил удивленным домашним, что начинает новую, праведную жизнь.
– И правильно, батюшка, – обрадовался Петр. – А то что ж выходит: в белокаменной по-одному жили, а в Питере – как под откос понеслись…
Маланья тоже радостно всплеснула натруженными руками:
– А я утречком на рынке рыбу купила, почистила, разделала, а внутри перстенек, что вы давеча потеряли! Не иначе – знак одобрения благих намерений!
И, улыбаясь, вручила остолбеневшему Василию Васильевичу выброшенный перстень… В черном камне играли красноватые отблески, львиная морда довольно улыбалась.
– Не так легко от меня избавиться! – как будто рыкнул лев. Наверное, действительно рыкнул, потому что Тихон и Петр закрутили головами.
– Гром, что ли?
Граф вздохнул, вернулся в свои покои и до вечера пил малиновую настойку. В результате напился до чертиков. В буквальном смысле слова, потому что в ту же ночь к нему явился странно наряженный незнакомец: в облегающем камзоле, накидке, шляпе с петушиным пером и при шпаге с выгнутым эфесом. У него был крючковатый нос и ярко блестящие, как будто горящие огнем, глаза. Вначале Опалов подумал, что видит сон, но потом понял, что нет – он сидит на постели, а незнакомец стоит посередине комнаты и ждет, пока он окончательно проснется.
– Вы кто такой, сударь? – спросил граф. Он почему-то не испугался и не полез под подушку, где лежал маленький двуствольный пистолет. Возможно, оттого, что перстень на безымянном пальце придавал ему уверенность и силу.
На худом страшноватом лице непрошеного гостя появилась легкая улыбка.
– Я создатель вашего магического кольца, – хрипловатым баритоном произнес он и учтиво поклонился. – Это я подарил его Иуде.
– Значит, вы…
Незваный гость предостерегающе поднял руку.
– Не надо произносить этого слова! Оно носит презрительный оттенок и портит репутацию. Отпетых злодеев чтут и относятся к ним вполне уважительно, но на мое имя реагируют совершенно по-другому. Вот вам несомненная несправедливость бытия… Для удобства можете звать меня… скажем, бароном!
Графу столь наглое присвоение титула показалось оскорбительным.
– Это уловка, чтобы люди ничего не знали о вас и легче попадались в расставленные сети!
– Помилуйте, такое невозможно. Люди знают о тех, в кого верят! И если они ходят в храмы, а следовательно, верят в одну сторону, то обязательно должны верить и в другую! Независимо от того, любят они меня или нет!
– Да, любят, как вы изволили заметить, действительно только «одну сторону», – злорадно произнес граф.
– Его вовсе не так любили, как принято считать. Тем более что с веками, я уже не говорю о тысячелетиях, интерпретация этой любви кардинально менялась…
– Как это может быть?
– Очень просто. Сколь длительный исторический период может охватить человеческая память? Я имею в виду память простого смертного. Вот вы, например, какой временной отрезок помните?
– Ну… Лет с пяти-шести…
– Значит, немногим более полувека? Прямо скажем, это ничтожно мало! Конечно, триста или пятьсот лет – тоже не срок, но все-таки, помня события половины тысячелетия, можно хоть как-то ориентироваться в истории… А пятьдесят лет… Откуда же вы берете представления о взаимоотношениях Антония и Клеопатры? Или о восстании Спартака? Кстати, того финикийца звали совсем по-другому, к тому же он грек, просто занимался в финикийской школе гладиаторов. Впрочем, это не имеет ровным счетом никакого значения… Откуда вы знаете о совсем недавних событиях: тридцатилетней войне, открытии Америки, французской революции?
– Ну, есть же исторические источники, документы, рукописи, книги…
– Вот именно! Вы предвосхитили то, к чему я веду нашу приятную и в высшей мере поучительную беседу… Не считая очень узкой категории книжных червей – всяких архивариусов, профессоров истории и прочей скучной и высушенной публики, все остальные люди получают впечатления о прошлом из книг, картин, поэм… То есть питаются плодами интерпретации, которые готовят для них писатели, художники и эти… Поэты! Я лично стал жертвой старика Гёте: он нарисовал мой портрет, придумал этот вычурный наряд, который я теперь вынужден носить, чтобы не нарушать естественность восприятия… «Камзол из кармазина с золотой ниткой, петушиное перо…» Бр-р-р… Я предпочитаю более простой, естественный образ, хотя он многих отпугивает…
Незнакомец откашлялся.
– Да и всю остальную ерунду он придумал: я вовсе не скандалил в Вальпургиеву ночь и уж, конечно, не соблазнял старуху-ведьму, тьфу… И не направлял руку Фауста в поединке: его противник был пьян и по собственной неловкости напоролся на шпагу… Кстати, сам старичок Йоган ни словом не обмолвился о моем подарке: все-таки в 70 лет крутить бурный роман с 17-летней красоткой Ульрикой он вряд ли сумел бы без моей помощи! Я уж не говорю о такой банальности, как бессмертие, которое он попросил во-вторую очередь и немедленно получил! Иными словами, гонорар был безупречен, а вот к поэме у меня имеются некоторые претензии… Впрочем, я готов не мелочиться! Но как быть с сотнями миллионов остальных человеческих существ, которые вводятся в заблуждение представителями художественной богемы? И, в частности, по предмету нашей беседы!
– О любви к Нему? Вы это имеете в виду?
– Именно это, граф, именно это! Ведь не кто иной, как эти «любящие» люди отправили Его на крест, это исторический и совершенно непреложный факт, коему я сам являлся очевидцем! А перед казнью жестоко мучили и избивали! Художники, правда, внесли немало путаницы в изучение истории, но наглядности изображения у них не отнимешь… Посмотрите, какие рожи изобразил Матиас Грюневальд в «Бичевании Христа»: тут и человек-крыса, и просто дегенеративные ублюдки – дети пьяных ночей… Если все это есть выражение любви, то тогда я не знаю, что такое выражение ненависти и злобы!
– Боюсь, не вам говорить о ненависти и злобе… А тем более о любви…
– Ну, отчего же…
Незваный гость улыбнулся и улыбка вышла зловещей, как и весь его облик.
– Это две стороны одной медали… Но в нашем случае Любовь появилась уже тогда, когда все было кончено и Его, мертвого, сняли с креста. И появляется она тоже благодаря стараниям живописцев! Некоторые изображали торжественное отпевание на фоне всеобщей скорби: тут и верные ученики, и монахи, и дамы в таких дорогих нарядах, какие могли носить только жены первосвященника Каифы и прокуратора Пилата, если бы они у них были… Я спросил Корнелиуса: неужели ты думаешь, что казненного преступника, а именно преступником считался Он в тот момент, торжественно отпевали дамы высшего общества? И что это происходило публично, при свете дня и большом скоплении народа? Но ведь это глупость чистой воды!
Визитер досадливо махнул рукой.
– Но он не стал меня слушать. Может оттого, что я явился к нему по-свойски, без этого костюма и грима… Бедняга побледнел, затрясся, принялся креститься и читать молитву…
– Немудрено, – пробормотал граф.
– Другие художники были более реалистичны: несколько учеников, крадучись в ночи, уносят тело с места казни… Это более логично и похоже на правду, особенно для тех, кто не знает, как обстояло дело в действительности. А на самом деле было еще хуже: никакой торжественности, ночь, и бездыханное тело нес всего один человек. Один-единственный – Иосиф из Аримафеи!
– И что же?
– Ничего. Это подтверждает отсутствие всеобщей любви к Нему. Зато теперь у него тысячи и тысячи верующих. О чем это говорит? Только о лицемерии и ханжестве! Этот перстень – испытание всего человеческого рода. И я слежу, как он идет по векам, переходит из рук в руки, как действует на слабых людишек… А сильные ему почему-то не попадались. Либо попадались, но он оказывался сильнее… Хотя вы служили ему по доброй воле, оттого я вас и выделил из общей массы живых организмов…
Незваный гость вдруг беспокойно зашевелился.
– Однако уже рассветает… А эти писаки придумали про петушиные крики не совсем безосновательно… Жалко, не пришлось договорить… Только послушайтесь моего совета, граф, чтобы избежать искупительной жертвы, которой сие колечко от вас обязательно потребует, передарите вы его кому-нибудь… Только объясните все как есть, чтобы он сознательно дар сей принял… Тогда умрете в своей постели, а не под колесами кареты, или на рогах у быка, или под ножом убийцы…
Граф вскочил. В комнате никого не было, в окна струился серый рассвет. Приснилось?!
Он зажег свечи и тщательно осмотрел пол, надеясь, что ничего не найдет и можно будет успокоиться. Но нашел. В центре, там где стоял незваный гость, на паркете обнаружились разводы сажи. Нечеткие, но достаточно ясные следы. Похожие на большие копыта, только без подков. От них пахло гарью.
Часть четвертая
Повеса Бояров
Глава 1
Наследственный перстень
1833 г. Рязань – Санкт-Петербург
– Пашенька, Пашенька, сыночек!.. – взволнованно вскричала Варвара Васильевна. – Зайди ко мне скорее!..
– Что стряслось-то, маменька? – в комнату с низкими сводчатыми потолками, инстинктивно наклонив голову, вошел высокий, голубоглазый блондин. Недавно ему исполнилось двадцать два года.
– Сядь, сядь скорее! – женщина со злыми глазами и сложенным тугим бантиком ртом пребывала в состоянии крайнего возбуждения. – Ты помнишь, что мне на той недели снилось? Я ж тебе говорила!
– Да вам, маменька, все время что-то снится. Разве ж упомнишь?
– Нет, Пашенька, то сон в руку был. Листья мне снились. Так это падают, падают. А я их ловлю…
Она выглядела гораздо старше своих лет: плоть и кожа висели на костях, как платье на вешалке.
– Ну, и что с того-то?
– А то, что вот письмо я получила. От старшего брата Василия. Он нынче в Петербург перебрался. Богат, влиятелен, ну, да ты знаешь…
– Ну, и что с того? – вяло повторил Паша. Щеки у него были румяными, как говорится – кровь с молоком.
– И два года назад вон вам писал. Только что изменилось-то?
Варвара Васильевна замахала руками.
– Нет, то совсем другое письмо было – просто о жизни, мы ведь лет двадцать не виделись. У него тогда дочь умерла, вот вся родня и съехалась. А это письмо не простое, важное! Не зря мне листья снились…
Варвара Васильевна показала сыну лист хорошей гербовой бумаги, исписанный крупными неровными буквами.
– Слушай, что тут написано. Внимательно слушай…
– Да слушаю я, слушаю, читайте уж…
– «За последние годы я сильно сдал, постарел и чувствую, что силы уходят, – хорошо поставленным голосом начала читать Варвара Васильевна. – Более всего, сестра, печалюсь, что нет продолжателей рода Опаловых. Покинула нас Маша, один остался. Друзья-приятели не в счет. Этим только бы от моих достатков отщипнуть кусок пожирнее. Опостылели все… Пишу воспоминания о своей жизни, но что толку, если передать их некому…»
Она оторвалась от письма, глянула поверх очков на сына.
– Ты дальше, дальше слушай, Пашенька! Сейчас самое главное будет…
– Да я и так слушаю, маменька! Не томите!
Оно и правда – Павел обратился в слух. От обычной сонливости, в которой он пребывал с утра до вечера, не осталось и следа.
– «А потому, любезная сестрица, собери-ка не мешкая Павла, пусть едет ко мне, хочу посмотреть на племянника, пока жив… Думаю, на дорогу ему наберешь, а я все возмещу, не беспокойся. И здесь он у меня голодать не станет…»
Варвара Васильевна отложила письмо и молча уставилась на сына, как бы спрашивая его, что он думает о поступившем приглашении. Павел так же молча смотрел на мать, как бы переваривая услышанное.
– Стало быть, ехать надо, – наконец сказал он. – А то, неровен час, преставится дядюшка, и тогда…
– Так на службе дадут ли тебе отпуск? – забеспокоилась мать.
– А хоть и не дадут, так уеду. Сколько можно помощником делопроизводителя штаны протирать? Вы тут все о снах толкуете, маменька, а у меня внутри чувство такое, что выпал мой главный шанс в жизни. И терять его я не намерен. Поеду!
– Умница ты мой, красавец! – на глазах у Варвары Васильевны выступили слезы. – Ты ж там, в Петербурге, смотри… И с Василием Васильевичем будь… Ну да ладно, я тебя научу, что к чему, как с кем себя вести да как отвечать кому надо…
– Спасибо, маменька!..
Уже через три дня Павел Бояров в превосходном настроении выехал из Рязани. Ему даже не верилось, что он вырвался из ненавистного дома, где мать подавляла все его желания и устремления. Она всегда «правила бал» в своем доме, а уж после кончины батюшки так вообще житья не давала. Зато теперь… Теперь он не упустит своей Фортуны!
Радужные надежды кружили голову. Из письма ясно, что дядюшка имеет на него самые серьезные виды. Только бы успеть застать старика в живых и понравиться ему, чтобы отписал наследство… Тогда заживем! А какая жизнь в столице, он не раз себе представлял, да и в книжках читать приходилось. Только бы успеть и понравиться! В тесном пространстве пассажирской кареты Павел Львович Бояров выпятил грудь и распрямил спину. Никогда за свои неполные двадцать два года он не чувствовал себя таким самостоятельным и уверенным в успехе.
Правда, когда проехали шлагбаум и полосатую будку на границе Рязани, эта уверенность несколько ослабла. А уж через три дня, при въезде в Москву, от нее вообще ничего не осталось. В белокаменной Павел провел всего один день и ночь, но был крайне удивлен и расстроен высокими ценами на все: и на ночлег в меблированных комнатах, в которых маменька велела останавливаться, и на еду в трактирах.
Снова тряская карета, запах пота от других пассажиров, постоялые дворы, придорожные трактиры… Начало июня выдалось теплым. Павел с интересом разглядывал картины, проносившиеся за окном, и чувствовал себя опытным путешественником. Но уже на третий день ему надоело это бесконечное утомительное путешествие, и он уже мечтал побыстрее добраться до Петербурга. В столицу въехали на восьмой день пути, уже поздно вечером. Как и советовала мать, остановился в номерах, а утром, чуть свет, отправился искать баню, чтоб смыть всю накопившуюся за долгую дорогу усталость, вместе с потом и грязью.
Потом он тщательно выбрился и облачился в свой лучший костюм. Правду сказать, костюм, а точнее старенький темно-синий сюртук, был единственным выходным нарядом молодого Боярова. Сидел он на молодом человеке неловко, будто был с чужого плеча. Хотя, скорей всего, Павел Львович просто вырос из него и вверх и вширь.
Как бы то ни было, но в полдень молодой человек вышел на улицу, взял извозчика и назвал адрес дяди. Он не думал, что скажет своему именитому родственнику, полагаясь на русское «авось» и свой ум.
Высокую резную дверь двухэтажного особняка отворил немолодой гигант-привратник в красном камзоле, коротких, до колена, красных же штанах и белых чулках. Привратник был так велик и толст, что полностью закрыл собою весь дверной проем. Его густые седые бакенбарды переходили в такие же пышные усы. Павел даже растерялся.
– Чего изволите? – спросил старый гигант, снисходительно осматривая пришедшего.
– Я к графу, – пролепетал молодой человек, мысленно проклиная себя за робость перед слугой.
– Позвольте узнать, назначал ли их сиятельство вам аудиенцию?
– А как же… Он письмом пригласил меня приехать, – залепетал Бояров. – Вот и письмо…
Он зачем-то достал лист дорогой бумаги и уж совсем смутился из-за своей растерянности.
– Я их племянник. Бояров Павел Львович…
Привратник еще какое-то время с удивлением и даже испугом смотрел на визитера и наконец сделал шаг в сторону:
– Извольте войти, сударь. Подождите, о вас доложат.
Павел Львович оказался в большой прихожей, перед большим зеркалом, слева от которого находилась гардеробная, а справа располагалась довольно широкая беломраморная лестница. Через минуту молодой человек услышал сверху голос слуги:
– Извольте подняться, сударь, его сиятельство вас примет.
Павел заспешил вверх, переступая через две ступеньки. Вскоре он оказался в большой комнате, уставленной стеллажами с книгами и старой добротной мебелью. Подле окна стоял большой темный письменный стол, а рядом на тумбе находился огромный глобус, схваченный двумя стальными обручами. В таких кабинетах ему еще не приходилось бывать, и он, заложив руки за спину, стал разглядывать обстановку. Вдруг он заметил, что в кресле, спиной к окну, сидит крупный старик с отвислыми, как у борзой, щеками и внимательно наблюдает за ним. В руке он держал перо – очевидно, что-то писал.
Павел вконец растерялся и, как учила маменька, низко поклонившись хозяину кабинета, сказал:
– Здравствуйте, дядюшка.
– И ты здрав будь, племянничек, – в складках морщинистого лица можно было рассмотреть улыбку. – Как добрался?
– Спасибо, ваше сиятельство, вполне благополучно.
Наступила неловкая пауза. Граф молча созерцал своего родственника. Его высохшие, с голубыми жилами руки лежали на подлокотниках кресла. На мизинце левой руки красовался перстень с черным камнем.
– Как матушка, не хворает? – наконец нарушил молчание хозяин.
– Благодарствуйте, здорова, – склонил голову Павел. Неловкость не проходила.
– Садись, – негромко, но властно велел граф. – Расскажи о себе.
Бояров растерялся, но, совладев с эмоциями, откашлялся и сообщил о себе, что он окончил гимназию и, благодаря стараниям Варвары Васильевны, был принят на казенную службу.
– В больших ли чинах ходишь? – в голосе хозяина кабинета Павел уловил иронию.
– Какие наши чины… – окончательно смутился гость.
Допрос продолжался с полчаса. Наконец, граф Опалов бесцеремонно велел Павлу встать, повернуться кругом и, осмотрев его таким образом, сказал: