Гавани Луны Лорченков Владимир

сила его, помимо чисто стилистического блеска, заключается в том, что он, подобно Мейлеру, скользит по опасной грани психологического (и не только) эксгибиоционизма, и вместе с тем у него, как у Фолкнера, есть своя Йокнапатофа

В. Топоров

Только спиртное дает возможность людям дать братский отпор как ангелам, так и бесам

Н. Мейлер

1

Мир это белый лист.

Он заправлен в мою машинку, и время от времени я бросаю взгляд вдаль. Куда-то в сторону дома у реки, которые сейчас так далеко, что мне не видны. Но я не должен думать о них, если я хочу закончить свою историю до конца. Я должен о них говорить. Говорить с бумагой. Так что я говорю с ней и с вами.

Если бы я был Палаником, то рассказал бы вам, как делают бумагу – от того момента, как бросают тряпку в станок до выхода белой щели. Я бы даже в библиотеку не поленился сходить за книгой про то, как делают бумагу. И упомянул бы ее название в предисловии, там, где они все благодарят литературных агентов, любовниц, детей. Ну, они – писатели. Как Паланик, например.

Если бы я был Гюго, то, рассказывая об этом, я бы сделал часовое отступление, которое посвятил рассказу о станках для производства бумаги, начиная с китайского Средневековья.

Если бы я был Барнсом, то обратил ваше внимание на то, к каким забавным и парадоксальным последствиям может привести ваш брак клочок бумаги, оброненный кем-то из супругов по неосторожности.

Более того, я на своем горьком опыте убедился, к каким забавным и парадоксальным последствиям приводит оброненный клочок бумаги.

Будь я Апдайк, я бы сразу начал с адюльтера, а лист бумаги сделал бы частью пейзажа, который не что иное, как мазок великой картины мира, в который мы попадаем на миг – от 70 до 100 лет – только чтобы снять в придорожном мотеле комнату для себя и жены соседа.

Будь я на самом деле Апдайком, я бы непременно добавил что в соседнем мотеле отдыхает моя жена с соседом.

Миллер сделал бы лист ослепительно белым Ничто, от которого началось сотворение мира.

Хеллер рассказал бы с десяток исторических анекдотов, связанных с листом, бумагой, писателями, и что обо всем этом думал Сократ по мнению Платона, если, конечно, верить Аристотелю, пересказавшему Платона, в изложении его – Хеллера – разумеется. И вышло бы это у него – разумеется, – блестяще.

Будь я Сароян, я бы набил себе физиономию за украденный образ. Мужчина в костюме, сидящий на крыше небоскреба, и печатающий что-то на машинке. Время от времени он встает и отдает рвущему рук ветру лист за листом. Листья вспархивают вверх. Несутся к самому небу. Оно здесь совсем рядом, и правда кажется, что рукой потрогать можно. Я знаю.

Ведь я действительно стою сейчас на крыше высотного здания.

Рядом со мной – стол с печатной машинкой на нем. Все, что вы сейчас читаете, я печатаю, и разбрасываю. Совсем как мужчина из истории Сарояна. Разница лишь в том, что я – человек из своей истории. И я не придуманный. И все, что происходит со мной сейчас, не образ. Не фантазия и не иллюзия. Это все реальность. Насколько, конечно, реальность бывает настоящей. А для меня она сейчас не больше, чем белый лист, который медленно – как в фильмах, когда печатную машинку берут крупным планом, – покрывается аккуратными буковками.

Я печатаю, встаю иногда, и бросаю листы бумаги с крыши.

Здесь так высоко, что бумага не падает, а взлетает. Все дело в воздушных течениях, которые состав… Впрочем, так я снова возвращаюсь к Паланику.

Я продолжаю.

Фаулз нырнул бы в лист, чтобы выплыть оттуда другим человеком и с настоящей женщиной под руку. Впрочем, ему бы и бумага не понадобилась, настолько высокого уровня мастерства он достиг.

Впрочем, для того, чтобы выплыть из мутной реки жизни другим человеком и с женщиной в руке, вовсе не обязательно быть Фаулзом.

И я заплатил за эту тайну сполна.

Сарамаго бы отошел от чистого листа к теории двойника, и вернулся нагруженный притчами, словно ветхозаветный верблюд из так любимой им Библии.

Вы наверное, думаете, что я их всех ненавижу? А на самом деле они были членами моей семьи. Куда более реальными, чем мой отец, или, к примеру, вы. Как монах переписчик, закрывшийся в башне из темного дерева, я живу сейчас лишь словами. А кто знает в них толк больше нас, писателей? Почему я говорю о них всех сейчас? Может быть потому, что мое сознание было чересчур… литературным? Как сказал мне один знакомый критик, нужно уметь бросить писать. Ну, я так и сделал когда-то.

А сейчас вот вижу себя таким, каким никогда не собирался увидеть.

Сидящим за столом с печатной машинкой. Антураж, правда, не совсем подходящий. Крыша высотки, сильный ветер. И небо, на расстоянии вытянутой руки, ей Богу. Нет, пальцами вы его не почувствуете. Оно ведь прозрачное. Но я должен отойти от неба и вернуться к бумаге. Она уже заправлена, это, кажется, третий по счету лист.

Итак, писатели.

Если бы я был… черт никак не могу вспомнить никого из русских.

Впрочем, это и не нужно. Я ведь говорю о великих, а великих, словно дровишки, подкидывает на Землю Бог. Бог же покинул не только Африку, – как совершенно верно заметил Брюс Виллис в боевике про Черный континент, который мы с Риной смотрели в гостиной в нашем доме у реки, заперев ветрам двери, – но и Россию.

Возможно, Пелевин провел бы на этом листе связующую их – Африку и Россию– линию, воспользовавшись ассоциативным рядом слова «черный», и оно привело бы его от экватора к залежам нефти, спрятанным под заснеженными сибирскими полями.

Впрочем, я же говорил, что здесь не должно быть русских. Да и французов. Немцев, голландцев, евреев, папуасов, троглодитов, коллекционеров белья, ублюдков, святых, гомосексуалистов, нацистов, католиков, вудуистов, блондинок, детей, ветеранов Крестового похода… Писателей, проституток, полицейских, журналистов, критиков, парикмахеров, людей, животных…

На этой крыше не должно быть никого. Ни единой живой души. Ну, кроме одной, конечно.

И это – я.

2

Есть кое-что легче, чем бросить курить.

Это – пошутить над тем, кто бросает курить постоянно. Кажется, первым это сделал еще Марк Твен. Позже его процитирует на первой странице своей книги про крутых парней, которые не танцуют, Норман Мейлер. Что общего у этих парней, кроме прически одуванчиком? Прически взъерошенного американского еврея – позже такую позаимствуют негры, и среди них самый знаменитый это Майкл Джексон, – и которая стала так популярна в благословенной Америке Рейгана? Что общего было у них? По мне так, Мейлер и писал намного лучше, да и Твен вовсе никаким евреем не был. Классический белый протестант, выпускавший довольно неумные разоблачительные книги про Библию, и отметившийся в мировой литературе лишь книжкой про пацанов-озорников, которой сам никакого значения не придавал. Так, безделушка, думал он. Ерунда, говорил он о труде всей своей жизни. А это был ее смысл. Он так врезался в литературу. Можно сказать, полоснул бритвой. Оставил шрам. Ну, а еще оставил после себя добрую сотню шуток и афоризмов, которыми тогда так увлекались интеллигентные круги нового государства, США. Когда оно станет старым, и Норман Мейлер засядет за свою книгу про крутых парней, чтобы расплатиться с долгами – а их, по свидетельству Буковски, которому об этом сам Норман сказал, было с миллион, и это по ценам 70—хх! – избитая шутка Марка Твена про курево войдет в притчи во языцы. Как она точно звучит?

Нет ничего легче, чем бросить курить.

И вторая часть: я знаю, о чем говорю, потому что сам бросал сто раз.

Ну или двести. Или триста. Или пятьсот. Или десять тысяч. Цифры разнятся в зависимости от настроения шутника, его социального статуса, семейного положения. Последнее для меня никогда не представляло загадки. Как правило, они женаты. Человек, который бросал курить минимум сто раз, курит минимум десять лет. Это средний возраст, около тридцати-сорока лет, а мужчины в этом возрасте склонны уступать давлению женщин, и регистрируют отношения. Ну, или начинают жить с женщиной под одной крышей. Что, кстати, гораздо опаснее, чем даже начать курить. Я знаю, о чем говорю.

Я ведь сам когда-то курил, но потом бросил.

И делал это – отдаю должное даже не остроумию, а наблюдательности Твена, – около ста пятидесяти раз. Да-да. Я курил около пятнадцати лет. И, как вы уже понимаете, я женат.

Вернее, был женат.

В конце концов, человек, избавившийся от такой привычки, как сигареты, в состоянии отказаться от любой другой вредной привычки. От брака, например. Или от выпивки. Неважно. Важно лишь, какой способ избавления вы предпочтете. Некоторые выбирают шоковую терапию. Ну, например, съесть пачку сигарет, сидя на унитазе. Такой способ применяют особо строгие отцы в отношении сыновей-переростков. Или иглоукалывание. Холодные ванные. Прогулки в садах Гемисаретских. Я знаю, конечно, что они называются как-то по-другому, но мне, честно говоря, лень перепроверять их название. А поскольку поминаю я их всуе всякий раз, когда упоминаю сады, то привык. И сады стали для меня Гемисаретскими.

Да, человек, не лишенный склонности к анализу, уже давно бы меня раскусил.

Попробуйте-ка и вы. Постоянное упоминание сигарет, брака, и полемика с писателями, а также недурное знание обстоятельств их жизни. Нет, что вы. Литературные критики понятия не имеют, сколько должен был Мейлер к тому времени, как ему заказали третий сценарий, и в каком месте «Голливуда» Буковски об этом упомянуто. Это никому, кроме нас не интересно. Ну-ка, ну-ка… Да!

Итак, я курил, я был женат, и я писатель.

Впрочем, не это все делает меня похожим на коктейль Молотова, принесенный к вашему столу в ведерке со льдом, между двумя бутылками шампанского. Кстати, я предпочитаю брют. Опасным меня сделала другая привычка, от которой я также решил отказаться этим летом. После чего оно стало самым удивительным – и насыщенным невероятными и разнообразными событиями в моей скромной, в общем-то, жизни, – временем. Чего уж.

Это лето стало самым горячим в моей жизни.

Настолько, что сожгло меня дотла.

3

В моих словах о том, что я не представляю никакого интереса, нет кокетства.

Во мне нет ничего удивительного. Я серость. Если бы не события моей жизни, во время которых меня всего лишь использовали другие люди, я бы этой серостью и оставался.

И неординарной личностью стал лишь благодаря стечению обстоятельств.

Я занимал место репортером криминальной хроники в довольно известной в Молдавии газете, и сотрудничал с местными театрами. Писал пустые, никчемные пьески про отношения полов. Потом обратил, наконец, внимание на то, что происходило с этими самыми отношениями в реальности. Так я развелся с женой. В знак окончательного разрыва я также бросил писать пьесы для местных театров.

Еще я бросил работу, чтобы жить с девушкой, с которой познакомился к тому времени. Ее звали Анна-Мария. Она бросила меня спустя несколько лет, и, чтобы излечиться, мне пришлось перевести нашу историю из разряда настоящих в полки моих фантазий. Кое-что приукрасив, кое-что скрыв.

Книга о нас получилась порнографичной.

Действительно, я оказался заложником операции полиции, которая вышла на поставщиков героина, а Анна-Мария служила в этой самой полиции. Я был вынужден дать показания против своего приятеля из комиссариата полиции, приятеля, связанного с поставщиками наркотиков, – поэтому легавые и обратили на меня внимание, а не в силу каких-то моих особенных качеств – и после его самоубийства покинул страну. В романе же я описал события совсем иначе. В книге почти не было и слова правды. Анна-Мария свела меня с ума тем, что просто Была, и когда я надоел ей, покинула меня, оставив с разбитым сердцем и маленькими неприятностями с полицией, которые были вовсе не так велики, как я описывал. Тем не менее, эта история – в книжном моем изложении – в Молдавии имела довольно большой резонанс. И если меня не посадили, то лишь из какого-то суеверного почтения, которое туземцы испытывают к печатному слову. Человеку, который считается писателем, в странах третьего мира позволено все.

Проблема лишь в том, что никаким писателем я не был.

А кем же я был? Неудачником с разбитым сердцем, которого использовали, чтобы разоблачить и посадить нечистого на руку полицейского. С таким же успехом они могли бросить ему под ноги палку, чтобы он не успел сбежать. Палкой я и был. Предметом. И больше ничем.

Мне пришлось покинуть страну. Сейчас я честно признаю, что бежал не от полиции, а от самого себя и улиц города, которые пахли волосами этой женщины, и если я, задумавшись, натыкался на столб и хватался на него, то чувствовал тепло ее талии. Каштаны в Кишиневе пахли пиздой Анны-Марии, вырезка на рынке была такой же мясистой и розовой, как ее срамные губы, дома Кишинева были не просто домами, а домами, мимо которых проходила Анна-Мария. Я не мог этого вынести и уехал.

Я обосновался в Стамбуле. Спустя несколько лет я, в попытках излечить свое уязвленное самолюбие, написал о своей истории ту самую книгу. Я изобразил пуританку Анну-Марию настоящей нимфоманкой, и даже издал эту книгу. Получил за нее литературную премию, несколько уничижительных отзывов, парочку восторженных, и возможность вернуться в Кишинев с видом триумфатора. Как будто вся эта история меня нисколько меня не задела. Уничижительные отзывы касались, в основном, фактологической содержащей моей книги. Ту самую, которую я попросту списал из газет, публиковавших отчеты по моему делу. Восторженные же касались описания моих любовных отношений с Анной-Марией, и я питал кое-какие иллюзии, возвращаясь в Кишинев.

Конечно, зря.

Анны-Марии здесь уже давно не было, да и звали ее не Анна-Мария, так что никакого значения для нее эта моя язвительная книга не имела.

Она просто забыла меня, и все.

Это поставило меня в довольно глупое положение. Представьте себе воинство, ворвавшееся в Иерусалим в поисках гроба Господня, и не обнаружившее там ничего, кроме блошиного рынка. Мне некому было мстить. Так я оказался в Кишиневе, будучи автором одной толковой книги, десятка глупых никчемных пьес, и полной неопределенностью относительно того, что мне предстоит делать дальше. И, как и все, кому нечем занять себя и в ком столкновение с реальностью будит болезненные похмельные ощущения в висках, я не только стал писать вторую книгу, но и начал пить.

Это потребовало от меня некоторых усилий.

Я купил дом в курортном поселке Вадул-луй-Воды, в пятидесяти километрах от Кишинева, и начал устраивать вечеринки. Они пользовались спросом. Я смеялся над событиями своей жизни, и обещал судьбе никогда больше не потерпеть крах. Любое поражение я грозился – и осуществлял это свое намерение – обернуть в печатные листы. Проигрыш означал для меня торжество победителя. Любую трагедию я превращал в историю. Свое прошлое я растворил в спиртном, после чего выпарил жидкость, а порошок растолок, и стал окунать в него кисть, чтобы рисовать картины. Я сделал себя прибыльным предприятием.

Любое падение я оборачивал цирковым кувырком.

Все это привело к тому, что за десять с небольшим лет я написал больше пятнадцати книг.

Большинство из них прошли незамеченными, хоть их издали. Две уже считаются вехами в литературе. Не заметили, конечно, лучшие. Признали самые глупые. Все мои попытки понять, как и почему происходит признание книги, – или ее провал, – оказались тщетны.

Это напомнило мне мою позапрошлую жизнь газетчика. Никто никогда не знал, почему разойдется тот или иной номер. Любые предположения оказывались ложными. Вы могли поставить на первую полосу фото растерзанной зверями поп-звезды, и тиражи пылились в киосках. А в иной безводный день вы, – с отчаяния, – ставили на первую полосу заметку об открытии филиала библиотеки в пригороде, и газету сметали.

Вы не понимали причин своих побед, и вы не понимали причин своих поражений.

Это учило смирению. Вы постепенно переставали понимать разницу между успехом и провалом. Со временем вы учились жить с этим, и лишь пожимали плечами невероятным прорывам или оглушительным провалам. Постепенно вам становилось все равно.

Я распространил этот принцип и на свои книги.

После этого я перестал писать.

Как раз к этому времени – как им и положено – критики спохватились, наконец, и назвали меня хорошим прозаиком и Кишиневским Соловьем. Я давал интервью, в которых называл себя лучшим русским писателем в мире и многих это раздражало. Я недоумевал. Скажи мне кто-то, что он – величайший писатель мира, – я бы лишь рассмеялся, и забыл об этом. Анна-Мария уничтожила меня, но Анна-Мария научила меня многому. Самое главное из этого – нет ничего важнее жизни, которую ты сейчас проживаешь. Встал в строй, беги вперед, и руби. Смотришь в мохнатку – смотри в нее. Мир это непрерывный трах и роды, а если так, то мир это женщина. Думай о женщине. Пизда. Вот что манило и влекло меня сильно и неотвратимо. Я был словно Одиссей, давший себе волю и вынувший воск из ушей гребцов. Они несли меня навстречу водовороту пизды дружно, словно команда гребцов какого-нибудь Оксфорда на этой их традиционной гонке. Мое честолюбие, мои разбитые надежды, моя жажда одиночества при наличии рядом живого тела. Вот кто, – дружно и в ритм, – нес меня к Сциллам и Харбидам женских грудей, в глубины их мясистых пропастей. Я хотел Быть и все тут. Но меня о чем-то спрашивали, и неловко ничего не говорить в ответ, так ведь? И в интервью я туманно намекал на то, что пишу очередную книгу. При этом, конечно, я ничего не писал, и не минуты не сомневался в том, что не напишу больше ни слова.

Я кончился и выгорел, понимал я.

Но при этом с удовольствием участвовал в книжных выставках и фотографировался на пресс-конференциях.

Так я и стал настоящим писателем.

4

Со временем в доме появилась Рина.

Я не увидел в этом ничего удивительного. Само собой, если вы устраиваете вечеринки каждую неделю, рано или поздно в вашем доме заведется женщина. Мы заключили торжественный союз, власть насытившись трахом на громадной кровати, которую я заказал в лучшем мебельном магазине города, и для которой выпиливали проем в стене. На установку кровати сбежался весь городок. Я бы не сказал даже, что это был средний класс. Скорее, низшие слои высшего класса. Адвокаты с международной практикой, бизнесмены, чиновники, погрязшие в коррупции. Купить домик в нашем поселке считалось в Кишиневе хорошим тоном. При этом здесь никто не живет по будням. К городу, до которого езды всего два часа, отсюда ведет прямая дорога, и ее – в отличие от всех дорог Молдавии – регулярно ремонтируют, да и построили на славу. В городке чисто и ухоженно, рядом течет река, и по ее берегам растут тополя, недоуменно выстроившиеся здесь, словно на парад. Вид на это открывается прямо из моей спальни, потому то я и решил оставить проем, выпиленный для кровати. Мы просто застеклили его, и трахались ожесточенно, как враги, на виду у реки, тополей, и нашего городка.

Нашего дьявольского городка, – сказала Рина задумчиво.

После чего, оставив на простыне огромное пятно – меня дико возбуждала чрезмерная избыточность ее смазки, – перевернулась и прикусила мне грудь. Я взвыл.

Полегче, детка, – сказал я тоном порноактера.

Она усмехнулась и склонила ко мне голову. В ее лице я увидел что-то грубое, – словно на несколько секунд она напялила на себя маску, резную обрядовую маску, которыми в молдавских деревнях пугают друг друга на Рождество – после чего стала прежней Риной. Красивой девушкой с длинными волосами, небольшой крепкой грудью, и гладкой кожей, которая покрывалась пупырышками – словно вода рябью, – когда я сжимал ее между ног, и вел в спальню. Она это обожала. Любила твердую мужскую руку. А я любил ее и, как мне показалось, постепенно излечивал себя, возвращая веру в то, что женщина это не всегда мина, касаясь которой, можно ожидать горячего дрожания воздуха и последующего великого безмолвия смерти. Женщина не всегда обман, убеждался я.

Веру в это возвращала мне моя любимая жена Рина.

Которая, в конце концов, выжала меня без остатка.

Чего, в принципе, и следовало ожидать. В конце концов, не это ли имел в виду Маркс – как всякий восточноевропейский интеллектуал, я приобрел привычку цитировать его в приложении к делам интимным и бытовым – когда утверждал, что материальное имеет приоритет? Если ты связываешься с женщиной, которая способна довести тебя до оргазма не двигаясь, – одними лишь сокращениями своих глубин, – то ты не должен удивляться тому, что она выжмет не только твой член.

Влагалищные мышцы Рины повлияли на ее дух и закалили характер.

Господь сотворил Рину и ее манду, а манда сотворила Рину.

Вместе они и свели меня с ума.

5

То было лето великой жажды.

Лето великой жажды, великой любви. А когда сливались два этих ручейка, стекавших по мне прозрачным и бесцветным потом человека, проводящего по полдня в ванной, это лето становилось еще и летом великой жажды любви. Я изнемогал в ожидании женщин. При этом, как то обычно бывает, в доме не раздавалось ничьих голосов, кроме моего. Глухого и испуганного, когда я вскрикивал из-за упавшего на заднем дворе камня, принесенного ветром; неестественно бодрого, когда я напевал, разыскивая в ящиках кухонного стола остатки кофе или соли; нарочито безразличного, когда я, все еще роясь в столах, натыкался на бутылку спиртного. Да, нарочито-беззаботного, хоть, признаюсь, я и фальшивил, издавая эту песнь равнодушия.

Бутылка, в которой плескался виски, меняла меня в лице, как меняет в лице бывшая подружка, с которой вы столкнулись, выходя из супермаркета.

Ты – конечно, помятый и с упаковкой пива, она – с красивым здоровяком мужем, парой ангелочков и, как никогда, в отличной форме. Ты сглатываешь, делая вид, что ничего такого не случилось, и под ее жалостливое негромкое объяснение мужу, уходишь побыстрее.

Примерно так глядела на меня бутылка, вернее – я на себя ее глазами, будь у бутылки глаза.

Но даже будь они у нее, это ничего не меняло бы в судьбе бутылки. Я захлопывал ящик, и, нарочито равнодушно бормоча «соль, спички, сахар», продолжал поиски. Казалось бы, отличный ход – выкинуть бутылку или вылить ее. Открыть, улыбнуться небу, и выплеснуть на песок жидкость, пахнущую прогоркло, орехово, чуть лакрично, и одуряюще алкогольно, отчего рот наполнялся горькой слюной… после чего вернуться домой с чувством исполненного перед ОАА долгом. Но я был настроен серьезно в это лето. Это не похоже ни на один из 328 раз, когда я бросал пить, знал я.

Это последний мой шанс, чувствовал я.

Ну, как последний рывок, так затасканный в книгах и песнях, что мы потеряли всякий смысл, всякое значение последнего рывка. Который, между тем, прост и пугающ. Это – всего навсего последний в жизни рывок. После него не будет ничего: или ты победишь, и надобность в рывках отпадет, или ты проиграешь, и тебя не будет. Так что тот, 329 раз, был серьезен

В это лето я бросал пить навсегда.

Марк Твен бросал курить 100 раз, а Мейлер – тысячу. Я, конечно, не Мейлер и не Твен. В отчие от них, я справился. И после девяноста, – на десять меньше чем Твен, и на девятьсот девяносто меньше чем Мейлер, – попыток все же сумел бросить курить. Это было семь лет назад. Примерно семь, говорю я, потому что чересчур точная цифра сразу же наводит на мысль, что человек не избавился от привычки, и дни считает. А ведь я уже забыл вкус сигарет. Но это ерунда, забыть их вкус и ощущение дыма в груди. Мало забыть вкус табака и сигарет.

Самое главное, я забыл их смысл.

Дайте мне сигарету и я не буду знать, что с ней делать. Как держать? Я бы крутил ее в руках неумело, как девственница – член. Впрочем, простите, это сравнение моя жена находила чересчур грубым, это раз, и, – два, – случалось мне видеть девственниц, для которых… Впрочем, это разозлило бы мою жену еще больше. Так что я оставлю ее пока в покое и вернусь на кухню. Когда бросаешь пить, мысли начинают путаться.

Ах, да, спиртное.

После сигарет я решил закрепить успех и решил бросить пить. Отличная идея, но я не учел одного.

Она освободила всех демонов моего ада.

И, конечно, пить я бросал постепенно, потому что, бросая сразу, я подносил запал к бомбе эквивалентной 10000000 тонн тротила. Так что я не стал бороться с пожаром, бушевавшим в моей груди. Я просто дал выгореть ему дотла. Как раз этот раз был последний – как мне казалось – и смахивал на последний всполох в черной чаще, где занялась огнем чудом уцелевшая горка сухого мха. Чадя, он догорал. Как и мои сожаления о тех временах, когда я был молод, умел писать, и не думал о том, что и как зависит в моем писательстве и от чего. Я просто писал. Сейчас я невыносимо мучился, выводя графики зависимости моей способности писать от спиртного, которое я потреблял. Бессмысленное занятие. С таким же успехом я мог пытаться разглядеть свои писательские приступы в колебаниях амплитуд на Солнце.

Бросить пить это как перестать верить в Бога. Все становится настоящим – я хочу сказать, по-настоящему настоящим и непредсказуемым, – и становится опасным.

Не за что спрятаться.

6

И по мере того, как я становился все суше, мир, наоборот, полнел.

Луна набирала весу. Небеса становились полнокровнее. Венера разгоралась всё ярче. По ночам собаки выли за городком все протяжнее и безысходнее. Тени деревьев замирали, не шевелясь, до самого утра, и тогда их уводило на Запад само Солнце. Звезды набухали, словно пятна на потолке, и грозились обвалиться на землю, предвещая потоп. Все, в том числе небо, набухало, и сочилось. Словно Бог, будто нерадивый сосед, забыл закрыть краны, и влага накапливалась в стенах и крыше нашего общего дома, Вселенной. Мир становился огромным набухшим влагалищем и грозил поглотить нас вновь.

Дело шло к сентябрю.

Чужие женщины снились мне все чаще, а птицы пели все раньше. Их трель уже заставала мою утреннюю эрекцию. Грандиозную и невообразимую никому, кроме меня и всех моих жен, включая бывших и нынешнюю. Уж мы-то знали, что почем. Как-то раз я обклеил себя марками, и к утру кольцо было порвано. Жена, от которой меня к тому времени уже изрядно тошнило – и она отвечала мне взаимностью – назвала меня гребанным извращенцем, и уехала на вечеринку свингеров. Из тех, что устраивали в отеле «Дедеман» скучающие шлюхи из высшего общества. Я, конечно, тоже поехал. Кому, как не мне, ублажить этих сумасшедших проституток в дорогих парчовых платьях… этих шлюх, надушенных и напомаженных. Одной из них, кстати, была моя жена.

Я и ее ублажал – прямо на вечеринке свингеров.

Это дало обществу повод поговорить не только о четвертой беременности одной известной певицы, но и о нашей беспримерной любви. Не слезает с нее даже там, где сам Бог велел залезть на чужую коровку, шептались на показах модных фильмов и вечеринках скучающих богемных гомосексуалистов. М-м-м, я старался. Нельзя сказать, чтобы это требовало от меня что-то сверх-ординарного. Дело в том, что, вопреки расхожему мифу о том, что мы живем во времена распущенности. 2000—е по части ханжества и пуританства дадут фору эпохе королевы Виктории. Какие-нибудь чертовы нью-йоркские клерки, собравшиеся в 70—хх пропустить стаканчик, и пощупать чужих жен с настоящими грудями и небритыми еще мохнатками – о, прекрасные настоящие женщины ушедших эпох! – в сто раз сексуально распущеннее моих современников. Бритые лобки, искусственные груди, видимое отсутствие запретов… все это яркая продукция цветных журналов, не имеющая никакого отношения к реальности. Она же, реальность, состоит в печальном факте, который я констатировал еще раз, посетив свингерскую вечеринку, и утвердившись в своем мнении.

Нынче трахаться мало кто умеет и почти никто не любит.

Восемь из десяти человек, пришедших на вечеринку свингеров, садились в уголке, и начинали отчаянно дымить сигаретки, одну за другой. Обычно я к слабостям снисходителен, но не в этом случае. Ведь я-то бросил! А если вы находите в себе силы избавиться от наваждения и проклятия всей вашей жизни, то вы чертовски недоумеваете, почему другие не нашли в себе сил сделать это. Вы становитесь слегка навязчивы и смотрите на окружающих с превосходством и улыбкой. Наверное, их это раздражало. А чтобы успокоиться, они закуривали еще по одной. Ладно. В любом случае, они приходили сюда не трахаться, потому что были слишком уставшими и робкими для этого. Они пили, хихикали, курили, и смотрели пронзительными взглядами на тех, кто осмелился подняться с дивана, и бочком протиснуться в комнаты для секса. Многие до этих комнат так и не добирались.

Восемь из десяти, говорю вам.

Оставшиеся выглядели примерно так. Одна-две женщины, которые действительно пришли трахаться, и тройка-другая мужиков, которые брали числом, не умением. Я старался выглядеть на их фоне выигрышно. Уводил одну-двух, и доводил до того счастливого состояния, когда безразлично уже, что там думают кретины с сигаретками в холле для выпивки. Частенько я делал это с собственной женой. Если бы моя жена была дурой, она бы решила, что я влюблен в нее. Но она умна как Дьявол – как свергнутый с небес Дьявол, поправлю я себя, – поэтому ни минуты не сомневалась в природе такой пылкости. Она понимала, что я лишь поднимаю свой рейтинг в глазах участниц вечеринки. Это давало мне возможность выбрать самую красивую из них потом. Что же. В любом случае все оставались довольны. Даже Рина. Хотя, конечно, она никогда и ничем не показывала, что довольна. Она никогда не хвалила меня. Моя жена… Она была невероятно распущенной, она была алкоголичкой, и она была стервой. И я ее обожал. Уже первых двух причин было достаточно, чтобы я женился на ней.

Так что я на ней женился.

Впрочем, о ней-то я как раз меньше всего думал этим летом. Еще совсем недавно, мучился я, ворочаясь в постели вокруг своего великолепного, потрясающего, большого члена – он, безусловно, несущая ось мира, – как будто вчера, была весна. Лежа в той же постели с той же эрекцией с той же женой в постели, я не слышал ничего, кроме великого и ужасающего меня Безмолвия. Клянусь вам.

Наш городок улыбался и молчал.

Всеми своими стенами и пустыми улицами, по которым добрую половину года кружились бездомные пожухшие листья каштанов, высаженных вдоль реки. Листья напоминали павших бойцов минувшей войны. Как и солдаты, они не нашли своего приюта, лишь кое-где их изредка прикапывали землей, но малейший дождь обнажал скелеты. Покойники, не нашедшие покоя, вот что такое павшие осенние листья, не преданные огню. Они молча шуршали у меня под ногами, когда я осмеливался выбраться из дома. Я же молчал вместе с ним, дыша винными парами под простыней, натянутой на голову. Когда пьешь, всегда спишь беспокойно. А пили мы крепко. Рина обожала, завернувшись в простыню, сесть на краешек кровати, и наливаться, пока из ушей не брызнет. Тогда она, распалившись, подлезала, и, булькая, ерзала по мне, пока я допивал вино. Всегда белое. От красного ее воротило, она говорила, что оно ужасающе напоминает кровь.

А кровь, миляга, это священная субстанция, – говорила она.

Много еще чего она говорила, я старался, чтобы это пролетало мимо моих ушей. Дело в том, что Рина, без сомнения, обладала некоторыми экстрасенсорными особенностями. Говорю это без тени иронии. И если какие-то ведьмы специализировались на метлах, вареве из жаб, и прочих средневековых прибамбасах, то Рина предпочитала чистые приемы, не требующие никакой дополнительной технической оснастки. Максимально, просто и эффективно. То, чем можно убить, не озираясь в поисках камня или специальной травы, которая обладает специфическими свойствами. Да, как вы, наверное, уже догадались, ее специализацией было слово. Она могла возвеличить вас словом, и она могла уничтожить вас словом.

Она бросала в вас слова, словно зерна в землю.

И, в зависимости от того, с какой целью она это сделала, и что это за зерна, в вас всходил урожай. Урожай паники или любви, урожай боли или эйфории. Ей было по силам все, у нее имелись особые, специальные слова, с помощью которых она могла, что угодно Иногда, выпив особенно много, я думал, а не Бог ли она. В конце концов, тот тоже работал словом.

Не Бог ли ты, дорогуша? – спрашивал я ее иронически.

Она хихикала. Без сомнения, ей это ужасно льстило. Ей вообще нравилось, что я боялся ее. Она наслаждалась произведенным на меня эффектом, и не забывала сообщить о нем окружающим. Без зрителей триумф был бы неполон, что неудивительно – триумф это и есть зрители, выстроившиеся вдоль пути триумфатора, ведущего за собой слонов, туземцев, и повозки с золотом.

Все это заменял своей жене я.

В меру известный писатель, бывший, – по меркам нашей маленькой восточноевропейской страны, которую я почти всю могу оглядеть в высоты здания, на крыше которого сейчас стою, – настоящей знаменитостью.

Я пережил трагедию, «ставшую катализатором самобытного творчества», у меня появился курс в университете, меня наградили орденом республики, и я считался лучшим писателем страны. Последнее, право, не стоило мне никакого труда. Ведь в Молдавии я оказался единственным, кому пришла в голову мысль попробовать себя на писательском поприще. Так что везде, и во Дворце Республики, и на вечеринках свингеров из высшего и полувысшего общества, – я был звездой, пусть и сомнительного толка. Рине это нравилось. Сбрасывая на мои руки пальто, и заходя в ярко освещенный зал с выпивкой и запахом секса, она ощущала себя Цезарем, ведущим на золотой цепи сына парфянского царя. Я не противился. Я и был сын парфянского царя, ведомый в длинной веренице трофеев моей жены, одним из ее пленников и рабов.

В конце-то концов, я и был ее пленником.

Я любил ее.

7

Зимой все становилось по-другому.

Я просыпался, щурясь от белого цвета, проникавшего в дом отовсюду. Белый снег лежал на льду, сковавшем Днестр, белые кроны деревьев сливались с белым из-за снежных туч небом, белым был наш двор и крыши домов, соседствовавших с нашим. Белой была простыня, в которой я запутывался под утро. И вся эта белизна молчала. Пожалуй, лишь наэлектризованная волосами моей жены простыня нарушала молчание, потрескивая. В остальном же ничто не нарушало великого зимнего безмолвия нашего городка. Земля, неумолимо вращаясь, в который раз за пять миллионов лет, сумела изменить здешние пейзажи. Белый цвет спрятался где-то в лесу за рекой, до следующей зимы, и на небо выползли звезды. Первой, конечно, была Венера, смущавшая еще древних вавилонских астрономов, выбравшихся покормить ящера на вершину Башни. Они представляли себе утреннюю звезду голой женщиной с выпуклым животом и бесстыжим чревом. Я их прекрасно понимал.

Венера и выглядит бесстыжей и обнаженной.

Просто взгляните на нее утром, когда ваш стояк нарушает общепринятый ход истории. Взгляните, и убедитесь в моей правоте. Я же, поглаживая себя, и глядя на Венеру, светившую в верхнюю часть моего окна, выходящего на реку, часто мечтал. Конечно, это были эротические фантазии. В них я часто представлял себе Венеру богатой иностранкой, туристкой из, почему-то, Венесуэлы. Которая – да, Венера, – спускается ко мне с шаткой, разбитой лестницы с неба. Взвизгивая, и придерживаясь руками, как всегда делаешь, когда спускаешься по раскладной лестнице. Я думал о том, как бы она выглядела в этот момент, и во что была одета. Я решил, что лучше всего, если бы под юбкой – примерно до середины ляжки, – на ней ничего не было. И Венера ясно дала мне понять, что это так. К сожалению, яркий свет там, где должны были быть трусики, не позволял мне рассмотреть все повнимательнее, но я не расстраивался, потому что уже предвкушал встречу. В конце концов, меня ждало нечто невероятное.

Сама Венера спускалась с неба, чтобы дать мне.

И уж упускать эту возможность я не собирался.

Встреча не разочаровывала меня. Она была сочной, чуть полной женщиной с большой, свежей еще грудью. У нее и правда был выпуклый живот, и по нему стекали капли пота, который появляется, если вы вожделеете. Она вожделела. Я спускал ей на живот, и размешивал свое семя в ее поте. Венере нравилось. Она набирала в рот огня и, словно факир, сплевывала им в мой пах. После чего слизывала все до последней искорки. Я держался, сколько мог, но всегда кончал первым. Это-то и отличало Венеру от смертных женщин. Им я никогда такого фокуса не позволял. Старался до последней черты. Иногда это раздражало Рину. Ну, если в виде исключения ей хотелось быстрого секса. Она визгливо упрекала меня в том, что я вожусь с ней, словно хирург с трупом в анатомическом театре. Заткнись, расслабься и кончай, говорил я. Согласись, что, как и хирург, я в совершенстве знаю устройство твоего тела, возражал я.

Эту карту ей крыть было нечем.

Она затыкалась, расслаблялась и кончала.

8

С Луной все представлялось иначе.

Ведь Луна всегда представлялась мне худощавой испорченной девицей, ну, вроде одной из моих студенток, с которыми я никогда не спал. Жену это раздражало. Она не верила, и утверждала, что я или осел, или лгун. Правда, поначалу, когда она убедилась в том, что я Действительно не трахнул ни одну из своих студенток, привлеченных имиджем писателя и затворника, – выбирающегося из своего городка на Днестре почитать лекцию-другую раз в неделю в Кишиневе, – то решила, что я просто поднимаю свой рейтинг. Это, как и вообще любое рассчитанное действие, внушало ей омерзение.

Ты словно девка, которая торгует своей девственной плевой, – бросала она мне.

Не потому ли ты так зла, что потеряла эту плеву в неполных тринадцать? – спрашивал я. – И сама не помнишь, с кем и как?

Заткнись, – рычала она разозлившись, а из-за чего, один Бог ведал, Бог, да Луна, с которой эта сумасшедшая иногда переговаривалась по телефону.

Я не утрирую. Иногда Рина брала трубку телефона, набирала один, ведомый лишь ей, номер телефона, и просила позвать к телефону Луну. После этого она, клянусь, разговаривала. Более того. Я клянусь, что слышал голос ее собеседницы. Ровный, приятный, и слегка металлический.

Если бы Луна умела разговаривать, она бы говорила именно так.

Выкладывай, подружка, – говорила жена, и, многозначительно глядя на меня, отворачивалась.

О чем они говорили, для меня особого интереса никогда не представляло. Я просто выходил из спальни, отгоняя от себя мысли о том, что слышал чей-то голос, и шел на веранду. Там выпивал, или глядел на снег, покрывший Днестр и леса, и городок, и мир, и душу мою бессмертную, и пытался понять, почему я живу с этой сумасшедшей. Дело, конечно, было не только в том, что и я часто вел себя как сумасшедший.

Хоть Рина и говорила всегда, что это не больше чем поза и рассчитанный маневр, но я порой и в самом деле поступал необдуманно.

Например, этим утром.

Я думаю об этом, глядя на простыню, которая, против обыкновения, не режет мне глаза своей белизной. Ну, это и понятно, почему.

Простыня – красная.

Бледно-красная, словно Венера перед самым рассветом. А он вот-вот наступит.

Так что я вновь гляжу в окно, и вижу там тень Луны. Испорченная девица с папироской в мундштуке, и в наряде под двадцатые годы. Вот как выглядела бы Луна, прими она обличье земной женщины. Я мечтал иногда об этом. Еще мне казалось, что я испытаю наивысшее наслаждение, когда она потеребит меня своим ледяным языком. Всосет в рот, полный прохладных медяков, которыми оплатили Харону свое путешествие сотни тысяч античных бедняков. Представляя, как мое естество протискивается между прохладным металлом и горячими щеками шлюшки с небрежным взглядом Анаис Нин, я распалялся. Ох уж эти шлюшки двадцатых годов! Звезды немого кино, подружки Миллера, проститутки в роскошном неуклюжем белье. У меня встает, стоит мне увидеть задницу 20—хх годов. Ее изображение, вернее. Ведь все настоящие задницы той эпохи давно уже истлели. Приходится довольствоваться фотографиями, фильмами и воспоминаниями очевидцев.

Но я успевал, думая о них, разрядиться в пустую и мокрую постель, где лежал без сна один, без жены, или какой любой другой женщины.

Их я, конечно, в дом приводил, хоть это и было чревато.

Невероятно терпимая к проявлениям распущенной сексуальности в строго допустимых для этого местах и ситуациях, моя женушка ненавидела измены. Так что, если мне хотелось полакомиться чужой задницей в нашем доме, приходилось ждать отъезда Рины. На вопрос, какая часть женского тела значит для меня больше всего, я отвечал не раздумывая. Задница.

Хотите получше узнать женщину – узнайте ее задницу.

Рина, правда, никогда мне не верила. Она утверждала, что я просто-напросто скрываю свое недовольство ее маленькой грудью. Она всегда была недовольна и всегда держала меня в состоянии постоянного напряжение. Она называла это «беспокоящие бомбардировки». Она и правда беспокоила меня бомбардировками моих к ней привязанности и честолюбия. И если первое за время нашего брака превратилось в какую-то странную, болезненную зависимость, то второе меня вовсе покинуло. Тем более, что я, как и полагается всякому писателю, отписавшему свое, занялся тем, чем пишущему человеку заниматься противопоказано.

Я стал рефлексировать и думать о том, как нужно писать, почему я этого не делаю, когда начну делать, и тому подобное.

Совершенно зря, конечно.

Как и в случае с сексом, писательство требует лишь отдачи делом.

Так что, утратив способность писать, я вцепился в то единственное, что у меня осталось.

А оставалось у меня немногое.

Только секс.

9

Той ночью я проснулся в окровавленной постели.

Проснулся с невероятной эрекцией и смутными воспоминаниями о каком-то печальном происшествии, заставившем меня встать с кровати и подойти к окну, и встать напротив одинокой Венеры. Я чувствовал сильный страх и сердцебиение: из таких, от которых слабеют ноги и пропадает всякое желание бороться за свою жизнь. Должно быть, так бьется сердце у жертвы в чаще, когда она замечает пристальный взгляд хищника и понимает, что все потеряно. Такие передачи обожала смотреть по ТВ моя жена. После этого я, к счастью, глянул вниз, и сердце мое успокоилось. Моя феерическая эрекция поражала небеса, мой кол подпирал, словно кариатида, мои ребра, а они, из-за накаченного преса, видны лишь на самом верху тела. Я поразил сам себя. Конечно, мне сразу же захотелось секса.

Слов нет объяснить, как я хотел в этот момент женщину.

Глядя в окно, на зеленеющие берега Днестра вдали, над которыми повисла тускло мерцающая красная звезда, я начал выкликать женщину всей силой своего естества. Я вспоминал всех своих любовниц, я вырисовывал мельчайшую черточку тела каждой из них, я лепил их, словно язычник – божка из глины. Я хотел, чтобы хотя бы одна из них пришла ко мне в это утро. Я чувствовал жажду, я мечтал вломиться между нежных и мягких женских ног, инстинкт насильника вспыхнул во мне. Если ты есть, взывал я мысленно к Богу, то пошли мне женщину и я сделаю ради тебя все. Если и ТЫ есть, молчаливо кивал я Дьяволу, стоящему за другим моим плечом, и бог не захочет помочь мне, пошли женщину ты, и я буду твоим верным слугой. Дай мне. Женщина. Вот что мне нужно было этим утром. Но Дьявол молчал и я, обернувшись, видел за своим плечом лишь пустоту. Лишь тогда я понимал, что он стоял вовсе не там. Дьявол переглядывался со мной в обличье Венеры. Что же. Я мысленно напомнил об условиях договора и пожал плечами.

Ровно в эту же секунду зазвонил телефон.

Никаких сомнений в том, кто именно вызвал этот звонок, у меня не возникло. Я подошел к тумбочку у кровати, и, смахивая что-то потекшее из носа – видимо, это была кровь, и именно ей я запачкал простыню ночью, такое случалось, у меня слабые узкие сосуды, – протянул руку наугад. Уронил трубку. Чертыхнулся.

Не чертыхайся к ночи, – сказал тоненький голосок.

Не поминай всуе его имя к ночи, – сказал он.

Сейчас уже утро, – сказал я.

Пусть и раннее, – сказал я.

К тому же, никакого Его нет, – сказал я.

Она недоверчиво хмыкнула. Я мысленно согласился. Кто, как не он, Дьявол, чье имя не стоит поминать в ночи, послал мне ее? Люба – а это была она – вздохнула. Я буквально видел, как она заложила ногу за ногу. Она была моей любовницей. Моей Бывшей любовницей. И звонила мне впервые за четыре с половиной года. Нужно ли говорить, что у меня отпали какие-либо сомнения в реальности существования того, чье имя мы боимся называть в ночи? Не было никаких сомнений. Сам Дьявол послал мне ее. А что же Бог? Неужели объявится еще одна женщина, подумал я, и переступил с ноги на ногу. И только тут почувствовал, что на полу мокро.

Ты не звонила очень долго, – сказал я.

Я думала, что никогда не позвоню, – сказала она жалобно.

Но что-то толкнуло тебя сделать это, – выжидающе сказал я, терпеливо ожидая подтверждения.

Верно, – сказала она.

Ты слепил из воска мою фигурку и сунул ей между ног мобильный телефон? – спросила она.

Ты никогда не шутила достаточно удачно для того, чтобы я рассмеялся, – сказал я.

Ты никогда не был достаточно вежлив для того, чтобы спросить меня о причине звонка, – сказала она.

Верно, – сказал я.

Я просто говорил «приезжай» и ты приезжала, – вспомнил я.

Я приезжала, и мы трахались, – сказала она.

Ты приезжала и мы трахались, – сказал я.

Снова переступил с ноги на ногу, пытаясь понять, почему пол мокрый, и прислушался. Она, конечно, была пьяна.

Приезжай, – сказал я.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Сборник эссе о великом городе, о его особенностях, традициях, культурных и исторических памятниках. ...
Впервые публикуется комплекс архивных документов об Анастасии Чайковской, претендовавшей на роль цар...
Для любого из нас вполне естественно желание вкусно поесть, не затрачивая при этом много усилий на п...
Книга посвящена жизни и творчеству одного из самых сложных и интересных художников русского авангард...
Эта книга – своеобразная попытка заглянуть в свой внутренний мир, лучше понять себя и свои желания, ...
Москва глазами петербуржца, впечатления от пребывания в столице двухтысячных. Путевые заметки о путе...