Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) Нотомб Амели
Вот так в тот страшный день, когда мир содрогнулся в ожидании неотвратимой войны, заплывший жиром, парализованный и беспомощный старик ухитрился отвлечь от Персидского залива внимание определенной части служителей культа СМИ. Более того, один из них в эту ночь, когда многие не сомкнули глаз, лег натощак и уснул тяжелым, нездоровым сном, ни на миг не вспомнив о тех, кому грозила гибель.
Претекстат Тах использовал на сто процентов малоизученные возможности рвотного рефлекса. Жир был его напалмом, «Александр» – химическим оружием. В этот вечер он потирал руки, как удачливый стратег.
– Ну что, война началась?
– Нет еще.
– А скоро она начнется?
– Вы так говорите, будто надеетесь на это.
– Терпеть не могу, когда не держат обещаний. Эти шуты гороховые посулили нам войну пятнадцатого в полночь. Уже шестнадцатое – и ничего. Над кем они издеваются? Над миллиардами затаивших дыхание телезрителей?
– Вы за эту войну, господин Тах?
– Приветствовать войну? Ну вы даете! Как можно приветствовать войну? Что за глупый и праздный вопрос! Много вы знаете людей, которые радовались бы войне? Спросите еще, не ем ли я на завтрак напалм, если на то пошло!
– Вопрос о вашем питании уже достаточно осветили без меня.
– Вот как? Вы вдобавок шпионите друг за другом? Грязную работу пусть кто-то сделает за вас, а вы снимете сливки, да? Очень мило. И, верно, считаете себя куда умнее, задавая блестящие вопросы: «Вы за войну?» Стоит ли быть гениальным писателем, читаемым и почитаемым во всем мире, и получить Нобелевскую премию, чтобы какой-то сопляк донимал меня тавтологическими, я бы сказал, вопросами, на которые последний дурак сказал бы слово в слово то же, что и я!
– Ладно. Значит, вы не приветствуете войну, но хотите, чтобы она началась?
– При нынешнем положении вещей она необходима. Солдатики-то возбуждены, аж штаны лопаются. Надо дать им кончить, иначе у них вскочат прыщи и им ничего не останется, как вернуться, горько плача, к мамочке. Обманывать надежды молодежи нехорошо.
– Вы любите молодежь, господин Тах?
– Нет, у вас просто талант задавать блестящие вопросы, и главное – оригинальные! Да, представьте себе, я просто обожаю молодежь.
– Для меня это неожиданность. Зная вас, я бы скорее предположил, что вы ее на дух не переносите.
– «Зная вас»! Да что вы себе позволяете?
– Ну, то есть зная вашу репутацию…
– И какова же моя репутация?
– В общем… трудно сказать.
– Ясно. Пожалею вас и не буду настаивать.
– Значит, вы любите молодежь? А почему?
– Я люблю молодежь, потому что у нее есть все, чего нет у меня. За это она заслуживает любви и восхищения.
– Какой волнительный ответ, господин Тах.
– Дать вам носовой платок?
– Почему вам непременно нужно высмеивать благородные порывы вашей души?
– Благородные порывы моей души? Как вам, черт возьми, в голову пришла такая дичь?
– Извините, господин Тах, вы сами навели меня на такую мысль: ваши слова о молодежи были поистине трогательны.
– Копните поглубже, увидите, много ли в них трогательного.
– Что ж, давайте копнем.
– Я люблю молодежь, потому что молодые люди красивы, проворны, глупы и злы.
– …?
– Не правда ли? Волнительный ответ, как сказали бы вы.
– Я полагаю, вы шутите?
– Я похож на шутника? И потом, где вы видите шутку? Хоть одно из этих определений, по-вашему, не соответствует действительности?
– Даже если допустить, что все определения верны, себя вы в самом деле считаете полной противоположностью?
– Что? Вы хотите сказать, что я красив, проворен, глуп и зол?
– Не красивы, не проворны, не глупы…
– Ну, спасибо.
– Но вы злы!
– Зол? Я?
– Еще как.
– Я зол? Вы с ума сошли. За восемьдесят три года своей жизни я не встречал другого такого неимоверно доброго человека, как я. Я просто чудовищно добр, добр до того, что встреть я сам себя, меня бы стошнило.
– Вы говорите не всерьез.
– Ну знаете! Назовите мне хоть одного человека не добрее (это невозможно по определению), но хотя бы такого же доброго, как я.
– Ну… да кто угодно.
– Кто угодно? То есть вы тоже, если я правильно понял? С вами не соскучишься.
– Я или кто угодно.
– Оставьте в покое кого угодно, вы его не знаете. Говорите за себя. На каком основании вы смеете утверждать, что так же добры, как я?
– На основании того, что это совершенно очевидно.
– Ясно. Я так и думал, никаких доводов у вас нет.
– В конце концов, господин Тах, может, хватит зарываться? Я слушал ваши беседы с двумя предыдущими журналистами. Даже не знай я о вас ничего, только из этих интервью мог бы сделать однозначные выводы. Вы будете отрицать, что измывались над беднягами?
– Наглая ложь! Это они надо мной измывались!
– Может быть, вам неизвестно, что оба тяжко хворают, после того как поимели дело с вами?
– Post hoc ergo propter hoc,[3] вы хотите сказать? Нельзя так произвольно устанавливать причинно-следственные связи, юноша! Один захворал, перебрав «порто-флипа». Вы, надеюсь, не будете утверждать, что это я его споил? Другой пристал как банный лист, чтобы я – против своего желания, заметьте, – отчитался о своем питании. Если он оказался слаб и не выдержал подробностей, разве это моя вина? Могу добавить, что эти двое вели себя со мной непозволительно дерзко. О, я-то сносил все с кротостью агнца на жертвенном алтаре. А вот им пришлось пострадать. Видите, все написано в Евангелии: Христос сказал, что люди злые и мстительные вредят в первую голову себе. Вот отчего мучаются ваши коллеги.
– Господин Тах, положа руку на сердце: вы держите меня за дурака?
– Естественно.
– Спасибо за откровенность.
– Не за что, я вообще не умею лгать. Кстати, не понимаю, зачем вы задали мне вопрос, заранее зная ответ: вы молоды, а я не стал от вас скрывать, что думаю о молодежи.
– Раз уж мы к этому вернулись, вам не кажется, что вы судите о молодежи несколько огульно? Нельзя всех валить в одну кучу.
– Согласен. Иные молодые люди не красивы и не проворны. Вот вы, например, – не знаю, насколько вы проворны, но не красивы точно.
– Спасибо. А глупость и злоба, значит, свойственны всем молодым людям до единого?
– Я знал только одно исключение – себя.
– Каким вы были в двадцать лет?
– Таким же. Только мог ходить. В остальном я практически не изменился. Уже тогда я был безволосым, жирным, непостижимым, гениальным, чрезмерно добрым, безобразным, исключительно умным, одиноким, уже тогда любил поесть и курил.
– Иными словами, вы никогда не были молоды.
– Одно удовольствие слушать вас, просто энциклопедия общих мест. Я готов ответить: «Да, я никогда не был молод», при одном непременном условии: оговорите, когда будете кропать статью, что это ваше выражение. Иначе читатели подумают, будто Претекстат Тах докатился до терминологии бульварного чтива.
– Обязательно уточню. А теперь, если не возражаете, объясните мне, пожалуйста, почему вы считаете себя добрым, – с конкретными примерами, если можно.
– До чего мне нравится ваше «если можно»! Вы-то ведь не верите в мою доброту, а?
– «Верить» – немного не то слово. «Вообразить» будет уместнее.
– Скажите на милость! Что ж, юноша, попытайтесь вообразить, какую я прожил жизнь: то было самопожертвование длиной в восемьдесят три года. Сравните-ка с жертвой Христа! Мои страсти продолжались на полвека дольше. А в самом скором времени меня ждет куда более эффектный апофеоз, он будет длительнее, изысканнее и, может быть, даже мучительнее: агония, которая оставит на моей бренной плоти славные стигматы синдрома Эльзенвиверплаца. Я прекрасно отношусь к Всевышнему, но Ему при всем желании не удалось бы умереть от рака хрящей.
– И что же из этого следует?
– Как это – что следует? Загнуться на кресте, что было в те времена самым обычным делом, или от редчайшего синдрома – по-вашему, нет разницы?
– Смерть – она и есть смерть.
– Боже мой! Вы хоть понимаете, какую нелепицу записал сейчас ваш магнитофон? И ваши коллеги это услышат! Бедный мой друг, не хотел бы я быть на вашем месте. «Смерть – она и есть смерть»! По доброте своей я разрешаю вам это стереть.
– Ни в коем случае, господин Тах: я действительно так думаю.
– Знаете ли вы, что я не перестаю вам изумляться? Такой недалекий ум редко встретишь. Вас следовало бы перевести в отдел сообщений о задавленных собаках: выучите собачий язык и поспрашивайте издыхающих животных, я думаю, и они предпочли бы умереть от редкой болезни.
– Господин Тах, вам случается разговаривать с людьми в другом тоне, или вы умеете только оскорблять?
– Я никого не оскорбляю, милостивый государь, я ставлю диагноз. Кстати, вы, полагаю, не прочли ни одной моей книги?
– Ошибаетесь.
– Как? Не может быть! Ни по повадке, ни по манерам вы не похожи на моего читателя. Это ложь.
– Это чистая правда. Я прочел только один ваш роман, зато от корки до корки, я даже перечитал его, и он произвел на меня неизгладимое впечатление.
– Вы, наверно, меня с кем-то путаете.
– Разве можно с чем-то спутать такую книгу, как «Поруганная честь между мировыми войнами»? Поверьте, она меня глубоко потрясла.
– Потрясла! Потрясла! Можно подумать, я пишу, чтобы потрясать людей! Если бы вы прочли эту книгу не по диагонали – а скорее всего, вы именно так и сделали, – если бы вы прочли ее, как следует ее читать, нутром – да есть ли оно у вас? – то вы бы сблевали.
– В вашем произведении действительно есть определенная рвотная эстетика…
– Рвотная эстетика! Нет, я сейчас зарыдаю!
– Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, я готов утверждать, что не знаю другой книги, которая так дышала бы злобой.
– Именно. Вы требовали доказательств моей доброты – вот вам самое очевидное. Это понимал Селин, писавший в предисловиях, что на создание книг, отравленных ядом бескорыстной доброты, его подвигла непреодолимая приязнь к своим гонителям. Вот она, истинная любовь.
– Это перебор, вы не находите?
– Перебор? У Селина? От души вам советую, сотрите это.
– И все-таки, эта невыносимая, исполненная злобы сцена с глухонемой женщиной – чувствуется, что вы писали ее с наслаждением.
– Конечно. Вы не представляете, какое удовольствие подлить воды на мельницу гонителей.
– А! В таком случае это не доброта, господин Тах, это гремучая смесь мазохизма с паранойей.
– Та-та-та! Перестаньте бросаться словами, смысл которых для вас – темный лес. Доброта, молодой человек! Какие, по-вашему, книги были написаны от доброты? «Хижина дяди Тома»? «Отверженные»? Конечно же нет. Такие книги пишут, чтобы быть принятыми в гостиных. Нет, поверьте мне, мало, очень мало на свете книг, написанных из добрых побуждений. Эти шедевры создают в скотстве и одиночестве, зная, что после того, как швырнут их в лицо всему миру, жизнь станет еще более одинокой и скотской. Это естественно, ведь главное отличительное качество бескорыстной доброты – она неузнаваема, непознаваема, невидима и неподозреваема, ибо если благодеяние заявляет о себе, оно уже не бескорыстно. Так что убедитесь – я добр.
– Интересный получается парадокс. Вы толкуете мне о том, что истинная доброта себя не выказывает, и тут же громогласно заявляете, как вы добры.
– О, я-то могу себе это позволить, если есть желание, все равно ведь мне никто не поверит.
Журналист расхохотался.
– Аргументы у вас просто сногсшибательные, господин Тах. Стало быть, вы утверждаете, что посвятили жизнь литературе из добрых побуждений?
– Я много чего сделал из добрых побуждений.
– Как то?
– Можно перечислять долго: безбрачие, обжорство, ну, и прочее.
– Объясните хотя бы это.
– Конечно, добрые побуждения были не единственным резоном. Взять, например, безбрачие: ни для кого не секрет, что я абсолютно равнодушен к сексу. Однако я мог бы и жениться – хотя бы ради того, чтобы отравить жизнь моей половине. Но нет – вот тут-то и проявляется моя доброта: я не женился и тем избавил несчастную от горькой участи.
– Понятно. А обжорство?
– Ну, это яснее ясного: я мессия ожирения. Когда я умру, то приму на свои плечи все лишние килограммы человечества.
– Вы хотите сказать, символически…
– Стоп! Никогда не произносите при мне слово «символ», если только речь не идет о химических формулах, предупреждаю, это в ваших интересах.
– Я очень сожалею, что так туп и ограничен, но я в самом деле не понимаю.
– Ничего страшного, вы не одиноки.
– Не могли бы вы мне объяснить?
– Терпеть не могу терять время.
– Господин Тах, я туп и ограничен, допустим, но представьте себе, что кроме меня есть еще будущий читатель этой статьи, читатель умный и широко мыслящий, – разве он не достоин уразуметь? Ваш последний ответ разочарует его!
– Предположим, такой читатель существует, но если он действительно умный и широко мыслящий, ему не потребуются объяснения.
– Я с вами не согласен. Даже самый умный человек нуждается в объяснениях, когда впервые сталкивается с новыми, незнакомыми идеями.
– Вы-то откуда знаете? Вы умным никогда не были!
– Ваша правда, но я как могу подключаю воображение.
– Бедный мальчик.
– Ну проявите же вашу пресловутую доброту, объясните мне!
– Сказать вам начистоту? По-настоящему умный и широко мыслящий человек никогда не стал бы выклянчивать объяснения. Только быдло стремится все объяснить, включая и то, чему объяснения нет. Так с какой стати я буду распинаться, если дураки моих объяснений не поймут, а тем, кто поумнее, они не понадобятся?
– Я уродлив, туп и ограничен, к этим эпитетам следует добавить слово «быдло», если я правильно понял?
– От вас ничего не скроешь.
– Позвольте вам заметить, господин Тах, что это не лучший способ расположить к себе.
– Расположить к себе? Я? Этого только не хватало! И вообще, кто вы такой, чтобы читать мне мораль за неполных два месяца до моей славной кончины? Кем вы себя возомнили? «Позвольте вам заметить», сказали вы, – я не позволяю! Все, уходите, вы мне надоели.
– …?
– Вы что, оглохли?
Сконфуженный журналист ретировался и вскоре уже сидел с коллегами в кафе напротив. Он сам не знал, легко отделался или нет.
Собратья по перу слушали пленку молча, но было ясно, что не Таху адресуются их снисходительные улыбки.
– Ну, доложу я вам, это экземпляр, – рассказывал последний пострадавший. – Поди его пойми! Никогда не знаешь, как он отреагирует. Иной раз такое впечатление, что с ним можно не церемониться, он вполне благодушен, и, кажется, ему даже нравятся вопросы с подковыркой. А потом вдруг ни с того ни с сего лезет в бутылку из-за пустяка и выставляет тебя за дверь, если на свою голову сделаешь ему самое безобидное замечание, причем по делу.
– Гении не терпят замечаний, – возразил один из коллег так заносчиво, словно сам был Тахом.
– И что же? Он мне плевал в лицо, а я должен был утереться?
– В идеале ты не должен был нарываться.
– Легко сказать! Да он изначально готов оплевать весь мир!
– Бедный Тах! Бедный титан в изгнании!
– Бедный Тах? Ну знаете! Бедные мы – это да!
– Неужели ты не понимаешь, до чего мы все его раздражаем?
– Как же, сам убедился. Но работа есть работа, кто-то должен ее делать, правда?
– Зачем? – поддел ехидный собрат, полагая, что это умно сказано.
– А зачем ты вообще стал журналистом, балда?
– Потому что Претекстатом Тахом мне не быть.
– А тебе бы хотелось быть жирным евнухом-графоманом?
Да, ему бы хотелось, и не ему одному. Так уж устроен род людской, что даже самые здравомыслящие его представители готовы бросить все – свою молодость, здоровье, любовь, друзей, личное счастье и еще многое другое – на алтарь иллюзии под названием вечность.
– Ну что, война началась?
– Э-э… да, сегодня первые ракеты уже…
– Это хорошо.
– В самом деле?
– Терпеть не могу, когда молодежь бездельничает. Итак, сегодня, семнадцатого января, мальчуганы смогут наконец заняться интересным делом.
– Если можно так выразиться.
– А что, вам бы это не было интересно?
– Честно говоря, нет.
– По-вашему, интереснее преследовать с магнитофоном наперевес жирных и немощных стариков?
– Преследовать? Но мы вас вовсе не преследуем, вы сами дали нам согласие на интервью.
– И не думал! Это все проделки Гравелена, черт бы его взял!
– Полноте, господин Тах, вы были вольны сказать вашему секретарю «нет» – этот человек искренне предан вам и уважает ваши желания.
– Не порите чепухи. Он измывается надо мной и никогда не спрашивает моего согласия. Вот медсестра, например, – тоже его затея!
– Ну-ну, господин Тах, успокойтесь. Вернемся к нашей беседе. Как вы объясните оглушительный успех ваших…
– Хотите стаканчик «Александра»?
– Нет, спасибо. Так вот, оглушительный успех ваших…
– Подождите, я смешаю себе.
Алхимическая пауза.
– Из-за этой новенькой войны мне безумно хочется «Александра». Этот напиток надо вкушать с благоговением.
– Понятно. Господин Тах, как вы объясните оглушительный успех ваших книг во всем мире?
– Никак.
– Но все-таки, вы же наверняка об этом задумывались, у вас должен быть какой-то ответ.
– Нет.
– Нет? Вы разошлись миллионными тиражами от Парижа до самого Китая, и это не навело вас на размышления?
– Оружейные заводы продают по всему миру тысячи ракет ежедневно, и это никого не наводит на размышления.
– Это разные вещи.
– Вы находите? А между тем параллели очевидны. Вот, например, говорят «гонка вооружений», с тем же успехом можно было бы сказать «гонка литератур». Тоже силовой довод, не хуже любого другого: каждый народ бряцает своим писателем – или писателями – как оружием. Рано или поздно мной тоже будут бряцать, начистив до блеска мою Нобелевскую премию.
– Если вы это имеете в виду, я согласен. Но литература, слава богу, не так опасна.
– Только не моя. Мои книги куда опаснее войны.
– Вам не кажется, что вы себе льстите?
– Сам себя не похвалю – никто не похвалит, ведь я единственный читатель, способный меня понять. Да, мои книги опаснее войны, потому что от них хочется сдохнуть, а от войны, наоборот, хочется жить. По идее, почитав меня, люди должны кончать жизнь самоубийством.
– Как же вы объясните, почему они этого не делают?
– Это как раз я объясню, и очень просто: потому что никто меня не читает. В сущности, это может быть и объяснением моего сногсшибательного успеха: я так знаменит по одной простой причине – никто не читает моих книг.
– Парадокс!
– Напротив: попробуй эти бедняги прочесть их, они бы меня возненавидели и в отместку за усилия, которые пришлось затратить, поторопились бы предать забвению. Не читая же моих книг, они находят меня умиротворяющим, а следовательно, симпатичным и достойным успеха.
– Своеобразная логика.
– Зато железная. Возьмите хоть Гомера – он сегодня знаменит как никогда. А много ли наберется подлинных читателей подлинной «Илиады» и подлинной «Одиссеи»? Жалкая горстка плешивых филологов, не более того, – ведь вы, надеюсь, не станете причислять к читателям тех немногих полусонных лицеистов, что еще долдонят на школьной скамье Гомера, думая при этом о «Депеш Мод» или о СПИДе. Вот по этой-то поистине замечательной причине Гомер – классика.
– Если допустить, что это правда, вы в самом деле находите причину замечательной? Вам не кажется, что она скорее печальна?
– Замечательная, и не спорьте! Разве не отрадно истинному, большому, чистому, гениальному писателю – сиречь, мне – знать, что моих книг никто не читает? Что никто не марает своим пошлым взглядом прекрасные страницы, которые вызрели в тайниках моей души и родились в глубинах моего одиночества?
– Чтобы этот пошлый взгляд не касался ваших страниц, не проще ли вообще не печататься?
– Слишком легкий путь. Нет, понимаете, высший изыск – продавать миллионные тиражи, которые никто не читает.
– Не говоря о том, что вы нажили на этом деньги.
– Разумеется. Деньги я очень люблю.
– Вы любите деньги? Вы?
– Да. Восхитительная вещь. Я никогда не видел в деньгах пользы, но смотреть на них просто обожаю. Пятифранковая монета хороша, как бутон маргаритки.
– Такое сравнение мне никогда бы в голову не пришло.
– Естественно, вам и не присуждали Нобелевскую премию по литературе.
– А ведь, в сущности, не опровергает ли эта премия вашу теорию? Ведь она пред полагает, что по крайней мере члены Нобелевского жюри вас читали.
– Это еще вопрос. Но даже если допустить, что читали, поверьте, в моей теории это ничего не меняет. Есть и такие люди, их много, что владеют высшим пилотажем: умеют читать, не читая. Как аквалангисты, проплывают они сквозь книгу, ничуть не вымокнув.
– Да, вы говорили что-то подобное в предыдущем интервью.
– Это читатели-водолазы. Они составляют подавляющее большинство читательской массы, однако я слишком поздно узнал об их существовании. Я так наивен. Я воображал, что все читают так, как читаю я, а я читаю как ем: это означает не только жизненную потребность, главное – прочитанное усваивается моим организмом и изменяет его компоненты. Поев, скажем, колбасы, человек становится иным, чем поев икры; точно так же, почитав Канта (боже упаси!) он становится иным, чем почитав Раймона Кено. Я говорю: «человек», но следовало бы сказать: «я и немногие другие», потому что большинство людей, закрыв Сименона ли, Пруста ли, остаются теми же, какими были, ровным счетом ничего не утратив от себя прежних и ничегошеньки не приобретя. Прочли – и все; в лучшем случае знают теперь «про что книга». Не подумайте, будто я преувеличиваю. Сколько раз я спрашивал вроде бы умных людей: «Эта книга вас изменила?» В ответ на меня смотрели круглыми глазами, недоумевая: «Почему, собственно, она должна была меня изменить?»
– Позволю себе удивиться, господин Тах: вы сейчас выступили в защиту книг с идейным зарядом, а это на вас не похоже.
– Святая простота! Вы полагаете, что человека могут изменить книги «с идейным зарядом»? Да ведь они-то как раз меньше всего меняют нас! Нет, влияют, преображают другие книги, те, что несут заряд желания, наслаждения, вдохновения и главное – заряд красоты. Возьмем для примера величайшую книгу, несущую заряд красоты, – «Путешествие на край ночи». Как можно не стать, прочитав ее, другим? А между тем большинству читателей без труда удается невозможное. «О да, – говорят они, – Селин – это что-то», – после чего возвращаются, как говорится, к своим баранам. Селин, конечно, это крайний случай, но я могу привести и другие примеры. Нельзя остаться прежним, прочитав даже весьма скромную книгу, скажем, Лео Мале: какой-то Лео Мале – и тот вас изменяет. На девушек в непромокаемых плащах вы смотрите иначе, прочитав его роман. Это очень, очень важно! Изменить взгляд – вот единственное, ради чего мы пишем!
– Не кажется ли вам, что всякий человек, осознанно или нет, смотрит на все другими глазами, прочитав ту или иную книгу?
– О нет! Только сливки читательской массы на это способны. Остальные продолжают видеть мир, оставаясь в первозданной серости. Заметьте, я говорю только о читателях, которые сами по себе редкость. Большинство людей вообще не читают. По этому поводу хорошо сказал один умный человек, запамятовал, как его звали: «В сущности, люди не читают, а если и читают, то не понимают, а если и понимают, то забывают». В самую точку, вы не находите?
– В таком случае участь писателя трагична?
– Если и трагична, то причина, конечно же, в другом. Это же большое благо, если вас не читают. Можно многое себе позволить.
– Но все-таки, поначалу вас наверняка кто-то читал, иначе бы вы не прославились.