Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) Нотомб Амели
– На этот раз, дорогой господин Тах, вам не удастся уклониться от темы. Поговорим об удушении.
– Что, я написал книгу с таким названием?
– Не совсем.
– Послушайте, вы становитесь невыносимой с вашими загадками. Скажите мне название – и покончим с этим.
– А мне не к спеху. Давно я так не веселилась.
– Не могу сказать того же о себе.
– Тем приятнее. Но не будем отвлекаться. Поговорим об удушении, дорогой господин Тах.
– Мне нечего сказать на эту тему.
– Вот как? Почему же вы грозили этим мне?
– Мало ли что у меня вырвалось в сердцах, с тем же успехом я мог бы сказать, например: «Идите в баню!»
– Да. И тем не менее, будто бы случайно, вы пригрозили задушить меня. Странно.
– Куда вы клоните? Уж нет ли у вас пунктика насчет оговорок по Фрейду? Этого только не хватало!
– Я никогда не верила в оговорки по Фрейду. Но теперь начинаю верить.
– Я никогда не верил в действенность пытки словом. Но теперь начинаю верить.
– Вы мне льстите. Но давайте начистоту. Мне спешить некуда, и пока вы не извлечете из памяти недостающее название, пока не расскажете все об удушении, я вас в покое не оставлю.
– Как вам не стыдно преследовать бедного старика, немощного, больного и неподъемного?
– Я не знаю, что такое стыд.
– Вот как, ваши учителя забыли вдолбить вам и эту добродетель?
– Господин Тах, вы ведь тоже не знаете, что такое стыд.
– Естественно. Мне стыдиться нечего.
– Не вы ли говорили, что ваши книги пагубны?
– Вот именно: мне было бы стыдно, не сумей я напакостить человечеству.
– В данном случае все человечество меня не интересует.
– Вы правы, человечество вообще неинтересно.
– Интересны отдельные личности, не так ли?
– Только их очень мало.
– Вы знали какую-нибудь личность? Расскажите.
– Ну, хотите, расскажу о Селине?
– Нет, только не о Селине.
– Как? Он недостаточно для мадемуазель интересен?
– Расскажите мне о личности, которую вы знали во плоти, с которой жили бок о бок, общались и все такое.
– О медсестре?
– Нет, не о медсестре. Ну полно, вы же знаете, к чему я веду. Вы прекрасно это знаете.
– Понятия не имею, мадемуазель зануда.
– Сейчас я расскажу вам одну историю, которая, быть может, пробудит воспоминания в вашем склеротическом мозгу.
– Ладно. Коль скоро мне некоторое время, слава богу, не придется говорить, надеюсь, вы разрешите мне пожевать карамельки? Вы так меня замучили, что мне это просто необходимо.
– Извольте, разрешаю.
Писатель сунул в рот большую квадратную конфету.
– Моя история начинается с одного удивительного открытия. Журналисты, как известно, не обременены излишней щепетильностью. Так вот, я покопалась в вашем прошлом, не спросив на это вашего разрешения, – потому что вы бы мне его не дали. Я вижу, как вы улыбаетесь, и могу прочесть ваши мысли: вы думаете, что нигде не могли оставить следов, что вы – последний отпрыск вашей семьи, родных у вас не осталось, а друзей нет и не было, – в общем, ничего о вашем прошлом я узнать не могла. Ошибаетесь, дражайший господин Тах. Всегда надо остерегаться незримых свидетелей. Надо остерегаться мест, где вы когда-то жили, – они о многом могут рассказать. Вижу, вы опять смеетесь. Да, замок, где прошло ваше детство, сгорел шестьдесят пять лет назад. Весьма загадочный, кстати, пожар, его причина так и не была установлена.
– Как вы узнали про замок? – спросил толстяк приглушенным, вязким от конфеты голосом.
– Запросто. Подняла архивы, для нас, журналистов, это не проблема. Видите ли, господин Тах, я ведь не дожидалась десятого января. Вы меня интересуете уже не первый год.
– Да вы на ходу подметки рвете! Верно, подумали: «Старикашка долго не протянет, надо быть во всеоружии, когда он даст дуба», так, что ли?
– Перестаньте разговаривать с конфетой во рту, противно. Итак, я продолжаю. Искала я наобум, поэтому поиски были долгими, но не трудными. Мне удалось отыскать следы последних известных Тахов: в 1909 году зарегистрирована смерть Казимира Таха и его жены Селестины Тах, утонувших во время прилива на острове Сен-Мишель, куда молодые супруги приехали отдыхать. Они были женаты два года и имели годовалого ребенка – догадайтесь, о ком идет речь. Далее, отец и мать Казимира Таха не пережили трагической гибели единственного сына. Остался только один Тах – маленький Претекстат. Выяснить, что с вами сталось, было непросто. Мне пришла в голову блестящая мысль отыскать девичью фамилию вашей матери, и я узнала, что, в отличие от вашего отца, который не мог похвастать знатным происхождением, Селестина была урожденной маркизой де Планез де Сен-Сюльпис – это ветвь древнего рода, ныне угасшая, не путать с графами и графинями де Планез, которые…
– Вы намерены познакомить меня с историей семьи, не имеющей ко мне отношения?
– Вы правы, я отвлеклась. Вернемся к славному роду Планез де Сен-Сюльпис, убойно древнему и знатному, хоть и сильно поредевшему к началу двадцатого века. Узнав о гибели дочери, маркиз и маркиза решили воспитать осиротевшего внука – вот таким образом в годовалом возрасте вы были водворены в замок Сен-Сюльпис. Там вас нежили и холили дед с бабкой, кормилица, а также дядя и тетя, Сиприен и Козима де Планез, брат и невестка вашей покойной матери.
– Все эти генеалогические подробности интересны до потери пульса.
– Не правда ли? Дальше еще интереснее.
– Как? Это не все?
– Конечно, нет. Вам нет еще двух лет, а я собираюсь проследить вашу жизнь до восемнадцати.
– О боже!
– Рассказали бы все сами, и вам не пришлось бы выслушивать меня.
– А если я не хочу об этом говорить?
– Значит, вам есть что скрывать.
– Не обязательно.
– Этот вопрос поднимать еще рано. Пока вы – ребенок, любимец и баловень всей семьи, невзирая на мезальянс вашей покойной матери. Я видела эскизы сгоревшего замка – какая красота! У вас было сказочное детство!
– Ваша газетенка называется, часом, не «Прелестные картинки»?
– Вам было два года, когда ваши дядя и тетя произвели на свет свое единственное дитя – девочку, Леопольдину де Планез де Сен-Сюльпис.
– Завидки берут от такого имени, а? Кому-кому, а вам такого не носить.
– Да уж, зато я жива.
– Толку-то, тоже мне жизнь!
– Мне продолжать или вы сами расскажете? Ваша память, похоже, восстанавливается.
– Продолжайте, прошу вас, мне безумно интересно.
– Тем лучше, потому что до конца еще далеко. Для вас это было большое событие, ибо единственное, чего вам до тех пор не хватало, – это общества ровесников. Вам не довелось узнать, как уныла жизнь детей, не имеющих ни братьев, ни сестер, ни друзей; в школу вы, конечно, не ходили, стало быть, не могли подружиться с одноклассниками, но у вас появилось кое-что получше: подружка, прелестная маленькая кузина. Вы стали неразлучны. Желаете, чтобы я уточнила, откуда почерпнуты эти подробности?
– Из вашей фантазии, я полагаю.
– Отчасти. Но фантазии необходима пища, господин Тах, а эту пищу дали мне вы.
– Прекратите то и дело отвлекаться и рассказывайте о моем детстве, я сейчас разрыдаюсь.
– Вы все шутите, как бы и вправду не разрыдаться. Судьба подарила вам слишком счастливое детство. У вас было все, о чем только можно мечтать, и даже более того: замок, огромное поместье с лесами и озерами, конюшни с лошадьми; вы жили в довольстве, приемная семья вас обожала, гувернер не слишком донимал ученьем и к тому же часто болел, слуги не могли на вас надышаться, и главное – с вами была Леопольдина.
– Скажите мне правду: вы ведь не журналистка? Вы ищете материал для сиропного дамского романа, да?
– Сиропного? Это мы еще увидим. Я продолжаю свой рассказ. Разумеется, в четырнадцатом году разразилась война, но дети к войне легко приспосабливаются, особенно если это дети богачей. С заоблачных высот вашего рая сражения казались вам пустяком, не стоящим внимания, и никак не нарушали неспешного течения вашей счастливой жизни.
– Дорогая моя, вы непревзойденная рассказчица.
– До вас мне далеко.
– Продолжайте же.
– Шли годы. В детстве время тянется долго. Ну что такое год для взрослого человека? Для ребенка же год – это целый век, а для вас каждый такой век был золотым и серебряным. Адвокаты числят несчастливое детство смягчающим обстоятельством. Углубившись в ваше прошлое, я поняла, что смягчающим обстоятельством может послужить и детство чересчур счастливое.
– Зачем вы ищете для меня смягчающих обстоятельств? Они мне ни к чему.
– Посмотрим. Вы с Леопольдиной не разлучались ни на час. Вы просто жить не могли друг без друга.
– Кузен и кузина, история, старая как мир.
– Можно ли при такой степени близости говорить о кузенах и кузинах?
– Брат и сестра, если вам так больше нравится.
– В таком случае, брат и сестра, повинные в кровосмешении.
– Вас это шокирует? Такое случалось в лучших семьях. Это общеизвестно.
– Я думаю, дальнейшее лучше рассказать вам.
– И не подумаю.
– Вы действительно хотите, чтобы я продолжала?
– Вы меня очень обяжете.
– Я только того и хочу, но учтите, если я продолжу свой рассказ с того места, на котором мы остановились, он будет лишь бледным и бездарным дайджестом самого лучшего, самого своеобразного и наименее известного из ваших романов.
– Я просто обожаю бледные и бездарные дайджесты.
– Тем хуже для вас, вы сами этого захотели. Кстати, вы со мной согласны?
– В чем?
– В том, что я отнесла этот роман к произведениям с двумя женскими образами, а не с тремя.
– Я целиком и полностью с вами согласен, дорогая.
– Тогда больше я ничего не боюсь. Все прочее – литература, не так ли?
– Действительно, все прочее – моя литература. В ту пору у меня не было иной бумаги, кроме моей жизни, и иных чернил, кроме моей крови.
– Вашей – или кого-то другого.
– Она не была другим.
– Кем же она была?
– Этого я до сих пор не не знаю; но знаю наверняка, что другим она не была. Так я с нетерпением жду вашего дайджеста, дражайшая.
– Вы правы. Годы шли, и это были счастливые, очень счастливые годы. Вы с Леопольдиной никогда не знали иной жизни, и все же оба сознавали вашу непохожесть на остальных и ваше чрезвычайное везение. Заоблачные высоты вашего Эдема омрачило чувство, которое вы называете «тревогой избранных», – суть его такова: «Как долго еще может продлиться подобное совершенство?» Эта тревога – как и всякая тревога – до предела обострила ваше блаженство, одновременно сделав его хрупким, опасно хрупким, день ото дня все опаснее. А годы шли. Вам исполнилось четырнадцать лет, вашей кузине двенадцать. Вы с ней достигли пика детства – «зрелой поры детства», как назвал это Турнье. Вы росли в сказке и сами были сказочными детьми. Никто вам об этом не говорил, но вы смутно сознавали, что вас ожидает чудовищная деградация, которая затронет как ваши совершенные тела, так и не менее совершенные души. Неуравновешенные прыщавые подростки – вот каково было ваше будущее. И тогда… Я подозреваю, что именно вам пришел в голову безумный план, о котором пойдет рассказ.
– Ну вот, вы уже ищете оправдания моей соучастнице.
– Разве она нуждается в оправдании? Идея была ваша, не так ли?
– Моя, но ведь она не была преступной.
– Априори – нет, но ее результатом стало преступление в силу ее неосуществимости, которая не могла не вскрыться рано или поздно.
– В данном случае скорее поздно.
– Не будем забегать вперед. Итак, вам четырнадцать лет, Леопольдине двенадцать. Она на вас только что не молилась, и вы могли заставить ее поверить в самую несусветную чушь.
– Это была не чушь.
– Да, много хуже. Вы убедили кузину, что половая зрелость – худшее из зол, но ее можно избежать.
– Можно.
– Вы и теперь так думаете.
– Я в этом уверен.
– Значит, вы как были психом, так и остались.
– С моей точки зрения только я один всегда мыслил здраво.
– Ну конечно. В четырнадцать лет вы уже так здраво мыслили, что торжественно поклялись никогда не взрослеть. А ваше влияние на кузину было столь сильно, что вы и ее заставили дать аналогичную клятву.
– Разве это не чудесно?
– Как для кого. Ведь вы уже тогда были Претекстатом Тахом и под стать вашей страшной клятве подобрали не менее страшные кары за отступничество. Выражаясь яснее, вы поклялись – и заставили поклясться Леопольдину, – что если один из вас нарушит данное слово и повзрослеет, другой его просто-напросто убьет.
– Четырнадцать лет – и уже душа титана!
– Я полагаю, что многим мальчикам и девочкам приходило в голову никогда не расставаться с детством, и некоторые даже преуспели, но все ненадолго. А вот вам двоим, похоже, это удалось. Правда, целеустремленность вы проявили незаурядную. И именно вы, четырнадцатилетний титан, изобрели целую псевдонаучную методику, призванную сделать ваши тела не поддающимися естественному процессу полового созревания.
– Не такую уж псевдонаучную, ведь она сработала.
– Это мы еще увидим. Не пойму, как вы вообще выжили, так над собой измываясь.
– Мы были счастливы.
– Но какой ценой! Как, черт возьми, вы ухитрились измыслить такой чудовищный режим? Впрочем, вас извиняет возраст – вам было всего четырнадцать.
– Если бы можно было начать жизнь заново, я поступил бы так же.
– Сегодня вас извиняет старческий маразм.
– В таком случае, я всегда был маразматиком или ребенком, потому что мое умонастроение не изменилось за всю мою жизнь.
– Меня это не удивляет. В тысяча девятьсот двадцать втором году вы уже были законченным психом. Вы создали ex nihilo[7] систему, которую назвали «гигиеной вечного детства»: в ту пору это понятие включало все области физического и душевного здоровья – гигиена была идеологией. Но ваша система заслуживала скорее названия «антигигиена», такой она была нездоровой.
– Напротив, очень здоровой.
– Вы почему-то решили, что созревание происходит во сне, и постановили не спать – или, на худой конец, не больше двух часов в сутки. Вода казалась вам идеальной средой для сохранения детства – и вы с Леопольдиной дни и ночи напролет плавали в озерах поместья, иногда и зимой. Вы ограничили себя в еде до строжайшего минимума. На ряд продуктов вы наложили запрет, другие рекомендовали исходя из критериев, свидетельствующих о самой буйной фантазии: из рациона были исключены слишком «взрослые», на ваш взгляд, кушанья, например утка с апельсинами, суп из омара, а также любая пища черного цвета. Зато вы уверовали в пользу грибов – не ядовитых, но считающихся несъедобными, вроде дождевиков, – и объедались ими в сезон. Чтобы не спать, вы раздобыли кенийский чай, особо крепкий сорт, потому что ваша бабушка говорила при вас, что он вреден; вы заваривали его черным, как чернила, пили в огромных дозах и точно такие же количества вливали в вашу кузину.
– Которая ничего не имела против.
– Скажите лучше, что она любила вас.
– Я тоже ее любил.
– На свой манер.
– Чем мой манер вам не угодил?
– Литота.
– Может быть, вы находите, что у других это получается лучше? Я не знаю ничего гнуснее того, что они называют любовью. Знаете, что такое в их понимании любить? Поработить, обрюхатить и обезобразить несчастное создание – вот что мои так называемые собратья по полу называют любовью.
– Теперь вы ударились в феминизм? На мой взгляд, вы, как никогда, неубедительны.
– До чего же вы глупы, хоть плачь, ей-богу. То, что я сейчас сказал, на противоположном полюсе от феминизма.
– Может быть, вы попробуете раз в жизни быть ясным?
– Да я кристален! Это вы не желаете признать, что моя любовь – самая прекрасная из всех возможных.
– Мое мнение на этот счет интереса не представляет. Зато мне очень хотелось бы знать, что об этом думала Леопольдина.
– Леопольдина благодаря мне была счастливее всех.
– Счастливее кого? Всех женщин? Всех безумиц? Всех больных? Всех жертв?
– Вы совершенно не умеете смотреть в корень. Благодаря мне она была счастливее всех детей.
– Детей? В пятнадцать-то лет?
– Именно! В том возрасте, когда девочки дурнеют, покрываются прыщами, обрастают волосами, плохо пахнут, становятся грудастыми, толстозадыми, злобными и глупыми – женщинами, одним словом, – Леопольдина была – дитя, прекраснейшее и счастливейшее дитя, самое необразованное и самое мудрое, самое что ни на есть дитя, и все это только благодаря мне. Я уберег ту, кого любил, от тяжкой женской доли. Попробуйте-ка найти пример любви прекраснее, чем эта!
– А вы абсолютно уверены, что ваша кузина не хотела становиться женщиной?
– Как она могла хотеть такого? Она была для этого слишком умна.
– Я не прошу вас высказывать свои догадки. Я спрашиваю, говорила ли она вам в ясных словах: «Претекстат, лучше умереть, чем расстаться с детством», да или нет?
– Ей не нужно было говорить мне об этом. Это само собой разумелось.
– Так я и думала: она никогда не давала вам своего согласия.
– Повторяю: в этом не было нужды. Я знал, чего она хочет.
– Вы знали, чего хотите вы.
– Мы с ней хотели одного и того же.
– Естественно.
– Вы на что это намекаете, хамка сопливая? Уж не воображаете ли вы, будто знаете Леопольдину лучше, чем знал ее я?
– Чем дольше я с вами говорю, тем больше в этом убеждаюсь.
– Слышать такое все же лучше, чем быть глухим. Я скажу вам одну вещь, до которой вы с вашим бабьим умишком наверняка не додумались: никто – понимаете вы – никто не знает человека лучше, чем его убийца.
– Ну вот, слово сказано. Вы признаётесь?
– Признаюсь? Это не признание, вы ведь и так знали, что я ее убил.
– Представьте себе, у меня до последней минуты оставалось сомнение. Трудно поверить в то, что Нобелевский лауреат – убийца.
– Как? Вы не знали, что убийцы как раз имеют больше всех шансов отхватить Нобелевскую премию? Возьмите Киссинджера, Горбачева…
– Да, но вы-то Нобелевский лауреат по литературе.
– Вот именно! Нобелевские лауреаты мира часто бывают убийцами, а Нобелевские лауреаты по литературе – убийцы всегда.
– С вами невозможно говорить серьезно.
– Я серьезен, как никогда в жизни.
– Метерлинк, Тагор, Пиранделло, Мориак, Хемингуэй, Пастернак, Кавабата – все они убийцы?
– Вы этого не знали?
– Нет.
– Я мог бы просветить вас на этот счет.
– А можно поинтересоваться вашими источниками информации?
– Претекстат Тах не нуждается в источниках информации. Источники я оставляю другим.
– Понятно.
– Ничего вам не понятно. Вы сунули нос в мое прошлое, покопались в моих архивах и удивились, наткнувшись на убийство. А ведь удивительно было бы обратное. Если бы вы дали себе труд столь же дотошно исследовать архивы всех этих Нобелевских лауреатов, то, вне всякого сомнения, обнаружили бы там горы трупов. Иначе не видать бы им Нобелевской премии как своих ушей.
– Вы обвиняли вчерашнего журналиста в том, что он путает причину и следствие, а сами? Вы даже не путаете их, вы лепите их из ничего.
– Я великодушно предупреждаю вас если вы собрались помериться со мной силами на поле логики, ваши шансы равны нулю.
– При вашем понимании логики – не сомневаюсь. Но я пришла сюда не дискутировать.
– Зачем же вы пришли?
– Удостовериться, что вы – убийца. Спасибо, что развеяли мои последние сомнения: я ловко вас надула, мой блеф сработал.
Толстяк залился гадким смехом.
– Ваш блеф! Великолепно! Вы думаете, будто способны надуть меня?
– Я имею все основания так думать, потому что сделала это.
– Эх вы, самонадеянная пустышка! Да будет вам известно, блеф – это выкачивание информации. А вы ничего из меня не выкачали, потому что я сам выложил вам всю правду с первого хода. С какой стати я стал бы скрывать, что я – убийца? Правосудия мне бояться нечего, меньше чем через два месяца я умру.
– А как же ваша посмертная слава?
– Она от этого только ярче воссияет. Я уже вижу витрины книжных магазинов: «Претекстат Тах, Нобелевская премия убийце». Мои книги будут раскупать, как горячие пирожки. То-то порадуются издатели. Поверьте, это убийство – большой подарок для всех.
– Даже для Леопольдины?
– Особенно для Леопольдины.
– Вернемся в двадцать второй год.
– Почему не в двадцать пятый?
– Вы слишком торопитесь. Я не могу пропустить эти три года, они – главное в этой истории.
– Истинная правда. И поэтому рассказать о них невозможно.
– Вы, однако, рассказали.
– Нет, я написал.
– Давайте обойдемся без словесных игр.
– Вы это говорите писателю?
– Я сейчас беседую не с писателем, а с убийцей.
– Это одно и то же лицо.
– Вы уверены?
– Писатель, убийца – две стороны одной медали, два спряжения одного глагола.
– Какого глагола?
– Самого редкого глагола и самого трудного: глагола «любить». Не забавно ли, что авторы школьных учебников грамматики избрали для парадигмы глагол с самым непостижимым смыслом. Будь я учителем, давно заменил бы этот эзотерический глагол каким-нибудь попроще.
– Убить?
– Убить тоже не так просто. Нет, каким-нибудь тривиальным и доступным глаголом – голосовать, рожать, интервьюировать, работать…
– Какое счастье, что вы не учитель. А вы знаете, что необычайно трудно добиться от вас ответа на вопрос? У вас просто талант уклоняться, менять тему, вилять. Приходится постоянно призывать вас к порядку.