Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) Нотомб Амели
– Это было бы неплохо. Я люблю, когда передо мной пресмыкаются.
– В таком случае не удерживайте меня: это не мое амплуа.
– Останьтесь: вы с норовом, мне это нравится. Раз вы не желаете меня простить, хотите, заключим пари? Поспорим, что к концу интервью я опушу вас, как всех ваших предшественников? Вы любите пари?
– Без ставки – не люблю. Спорить нужно на что-то.
– Так вы еще и корыстны? Чего же вы хотите – денег?
– Нет.
– О, мадемуазель выше этого?
– Отнюдь. Но если бы я хотела денег, то обратилась бы к кому-нибудь, у кого их больше. От вас мне нужно другое.
– Не моя непорочность, надеюсь?
– Далась вам ваша непорочность. Нет уж, это как надо оголодать, чтобы захотеть такой тухлятины!
– Спасибо. Так что же вам нужно?
– Вы, кажется, хотели, чтобы я пресмыкалась? Я предлагаю уравнять ставки: если ваша возьмет, придется мне ползать перед вами на брюхе, но если верх одержу я – тогда ползать вам. Я тоже люблю, когда передо мной пресмыкаются.
– И вы думаете, что вам по плечу тягаться со мной? Вы даже трогательны в своей самонадеянности.
– По-моему, первый раунд я уже выиграла.
– Дитя мое, какой же это первый раунд? Это так, легкая разминка.
– В ходе которой я, однако, положила вас на лопатки.
– Возможно. Но в этом поединке за вами было силовое преимущество, которого у вас больше нет.
– Да ну?
– Да, вашим аргументом была дверь. Теперь вы уже не сможете уйти, в вас взыграл азарт. Я видел, как загорелись ваши глазки при мысли, что я буду ползать перед вами на брюхе. Уж очень заманчивая для вас перспектива. Вы не уйдете до тех пор, пока один из нас не выиграет пари.
– Возможно, вы пожалеете, что его заключили.
– Возможно. Но пока я собираюсь развлечься на славу. Обожаю опускать людей, вытаптывать криводушие, которое всех вас разъело как язва. А моя любимая забава – ставить на место самонадеянных бабенок, особенно сопливых, вроде вас.
– У меня тоже есть любимая забава: сбивать спесь с надутых самовлюбленных индюков.
– Вы говорите как типичный представитель своего времени. Все тот же набор слоганов!
– Не обольщайтесь, господин Тах, вы ведь тоже, с вашим оголтелым мракобесием, с вашим классическим расизмом, – типичный представитель нашего времени. Вы гордились, не правда ли, мня себя живым анахронизмом? Да ничего подобного. С исторической точки зрения вы даже не оригинальны. У каждого поколения есть свой жупел, свое священное чудовище, чья слава зиждется исключительно на трепете, внушаемом им простодушным. Надо ли говорить, сколь непрочна эта слава и как скоро о вас забудут? Вы утверждали, что никто вас не читает, – и вы правы. Сейчас вы бранью и сквернословием напомнили миру о своем существовании, но стоит вам закрыть рот, как о вас никто не вспомнит, потому что читать ваших книг все равно не будут. И слава богу.
– Какой восхитительный образчик красноречия, мадемуазель! Где только, черт возьми, вас учили? Что за смесь щенячьей агрессивности с цицероновскими филиппиками, слегка разбавленная (если можно так выразиться) гегельянством и социопоклонством, – шедевр, да и только!
– Дорогой господин Тах, я вынуждена вам напомнить, что, даже заключив с вами пари, остаюсь журналисткой. Все, что вы говорите, записывается на пленку.
– Замечательно. Мы с вами обогащаем западную мысль перлами ее диалектики.
– Слово «диалектика» идет в ход, когда нет никакого другого в запасе, не так ли?
– Верно подмечено. Это такой джокер гостиных.
– Напрашивается вывод, что вам больше нечего мне сказать?
– Да мне вообще нечего вам сказать, мадемуазель. Когда человек подыхает со скуки, как подыхаю я вот уже двадцать пятый год, ему нечего сказать людям. Если он ищет их общества, так это в надежде, что его развлекут, – не умом, так хотя бы глупостью. Давайте, я жду, сделайте что-нибудь, развлеките меня.
– Не знаю, удастся ли мне вас развлечь, но смутить вас я сумею точно.
– Смутить меня! Ай-ай-ай, детка, мое уважение к вам упало ниже нулевой отметки. Смутить меня! Вы могли бы, конечно, выразиться и хуже, сказать просто «смутить» – и точка. Из какой бишь эпохи употребление этого глагола как непереходного? Из мая шестьдесят восьмого? Меня бы это не удивило, от него так и шибает доморощенным коктейлем Молотова, доморощенной баррикадой, доморощенной революцией для сытых студентиков, доморощенной зарей нового дня для папенькиных сынков. Желание «смутить», то есть «посеять смуту», закомпостировать мозги – и никаких прямых дополнений, звучит по-книжному, да и куда как удобней, потому что, в сущности, позволяет не формулировать то, что сформулировать бы затруднились.
– Ну и зачем вы сотрясаете воздух? Я-то ведь употребила прямое дополнение: «смутить вас», сказала я.
– Да уж. Немногим лучше. Вам, детка, самое место в учреждении социальной помощи. Самое смешное – что эти желающие смутить еще и гордятся собой: они говорят с вами так самодовольно, прямо тебе мессии в процессе развития. Миссия у них еще та, доложу я вам! Ну что ж, валяйте, компостируйте мне мозги, смущайте меня, посмеемся.
– Поразительно, но я вас уже развлекла.
– Я – благодарная публика. Продолжайте.
– Ладно. Если я не ослышалась, вам нечего мне сказать. Я не могу ответить тем же.
– Постойте, я сам угадаю. Что имеет мне сказать заурядная бабенка вроде вас? Что я в своем творчестве не восславил женщину? Что без женщины мужчине не раскрыть свои таланты?
– Мимо.
– Тогда вы, наверно, хотите узнать, кто ведет у меня хозяйство?
– Почему бы нет? Может, на эту тему вы скажете наконец что-то интересное.
– Вот-вот, шпильки – оружие слабаков. Что ж, да будет вам известно, одна особа, уроженка Португалии, еженедельно по четвергам делает в квартире уборку и забирает грязное белье. Вот вам женщина, у которой, по крайней мере, достойная работа.
– В вашем мировоззрении место женщины дома с веником и тряпкой?
– В моем мировоззрении женщина вообще не существует.
– Час от часу не легче. Верно, Нобелевский комитет в полном составе перегрелся на солнце в тот день, когда присудил вам премию.
– Вот тут мы с вами согласны. Эта премия – величайшее в мире недоразумение. Удостоить меня этой награды в области литературы – все равно что присудить Нобелевскую премию мира Саддаму Хуссейну.
– Вы себе льстите. До лавров Саддама вам далеко.
– Естественно, меня ведь не читают. Если б читали, я принес бы куда больше вреда, а стало быть, затмил бы его.
– Да, но что поделаешь, не читают вас. Как вы объясните этот всеобщий бойкот ваших книг?
– Инстинкт самосохранения. Иммунный рефлекс.
– Вы умеете находить лестные для вас объяснения. А вам не приходило в голову, что вас не читают просто-напросто потому, что это скучно?
– Скучно? Какой прелестный эвфемизм! Скажите уж сразу, что мои книги дерьмо!
– Не вижу необходимости употреблять ненормативную лексику. И не уклоняйтесь, пожалуйста, от вопроса, господин Тах.
– Скучен ли я? Извольте, я дам вам самый что ни на есть чистосердечный ответ: понятия не имею. Из всех жителей нашей планеты я здесь наименее объективный судья. Кант наверняка считал «Критику чистого разума» увлекательнейшей книгой, и в этом нет его вины: он ведь корпел над ней всю жизнь. Поэтому я вынужден переадресовать вам, мадемуазель, ваш вопрос ребром: скажите, я скучен? Как бы вы ни были глупы, ваш ответ представляет больше интереса, чем мой, – даже если вы меня не читали, в чем я не сомневаюсь.
– Вот и ошибаетесь. Перед вами один из редких человеческих экземпляров, одолевший ваше полное собрание сочинений, все двадцать два тома, не пропустив ни строчки.
У толстяка отвисла челюсть на целых сорок секунд.
– Браво. Мне нравятся люди, умеющие так беззастенчиво лгать.
– Сожалею, но это правда. Я читала все ваши книги.
– Под дулом пистолета?
– По доброй воле – нет, вернее сказать, по собственному желанию.
– Не может быть. Если бы вы читали все мои книги, то были бы не такой.
– Какая же я, по-вашему?
– По-моему – заурядная пустая бабенка.
– Вы беретесь утверждать, будто видите насквозь, что происходит в голове у заурядной пустой бабенки?
– Как, в ней что-то происходит, в вашей голове? Tota mulier in utero.[5]
– Увы, я вас не животом читала. Так что не обессудьте, придется вам переварить мое мнение.
– Валяйте, посмотрим, что вы гордо именуете «мнением».
– Для начала отвечу на ваш первый вопрос: мне ни секунды не было скучно за чтением ваших двадцати двух романов.
– Странное дело. Я-то думал, что это смертная скука – читать, не понимая.
– А писать, не понимая, – скучно?
– Вы намекаете, что я не понимаю моих собственных книг?
– Я бы сказала скорее, что вы любитель пудрить мозги. В этом отчасти состоит прелесть ваших книг. Читая вас, я чувствовала себя как на качелях: то пассажи, исполненные глубокого смысла, то вдруг абсолютный блеф – абсолютный потому, что в заблуждение вводится не только читатель, но и автор. Я представляю, как вы потирали руки, выдавая эти отступления, блистательно пустые и напыщенно бредовые, эту видимость глубокомыслия и значимости. Для вас, подлинного виртуоза, так морочить читателя, должно быть, – сущее удовольствие.
– Что вы несете?
– И для меня это было сущее удовольствие. Обнаружить такое в творчестве писателя, на словах объявляющего войну криводушию, – прелестно! Это, пожалуй, раздражало бы, будь ваше криводушие равномерно распределено по страницам. Но для таких скачков от чистосердечия к криводушию надо быть гением обмана!
– И вы полагаете, что способны отличить одно от другого, самонадеянная девчонка?
– Легко! Всякий раз, когда я хохотала над очередным пассажем, мне было ясно: вот он, блеф. Должна признать, ловко придумано: побивать подобное подобным, криводушие криводушием, этаким интеллектуальным терроризмом, перещеголять противника в лицедействе – блестящая тактика. Даже, пожалуй, чересчур: уж слишком тонко для такого примитивного врага. Надо ли вам объяснять, что макиавеллизм зачастую бьет мимо цели, а простая дубинка надежнее хитроумного механизма.
– Я обманщик, говорите, – но куда мне до вас с вашим утверждением, будто вы прочли все мои книги.
– Да, прочла, все, что было издано. Проэкзаменуйте меня, если не верите.
– Вот-вот, вроде викторины для тентенопоклонников:[6]«Назовите номер красного „вольво“ в „Деле Подсолнечника“», да? Смешно. Нет уж, я не собираюсь унижать свое творчество подобными приемчиками.
– Как же мне тогда вас убедить?
– Никак. Все равно не убедите.
– В таком случае мне нечего терять.
– А вам с самого начала нечего терять со мной. Вы – женщина, и этим все сказано.
– Кстати, я составила небольшой обзор женских образов в вашем творчестве.
– Я так и знал. Чего еще от вас ждать.
– Вы сказали, что в вашем мировоззрении женщина не существует. Я могу только подивиться, что человек с подобными взглядами создал так много женщин на бумаге. Я не стану подробно рассматривать всех, но в ваших книгах я насчитала порядка сорока шести женских образов.
– Не понимаю, что это доказывает.
– Это доказывает, что женщина в вашем мировоззрении существует: вот вам первое противоречие. И вы увидите – не последнее.
– О! Мадемуазель ловит меня на противоречиях! Да будет вам известно, госпожа учительница, что Претекстат Тах возвел противоречие в ранг высокого искусства. Невозможно вообразить ничего более изящного, более утонченного, более острого и выбивающего из равновесия, чем моя система самопротиворечия. И надо же – является какая-то мымра, которой только очков не хватает, и сообщает мне с победоносным видом, что наковыряла пару-тройку досадных противоречий в моем творчестве. Не замечательно ли иметь такого дотошного читателя?
– Я не говорила, что это противоречие досадное.
– Не говорили, но я же вижу, что вы так думаете.
– Мне лучше знать, что я думаю.
– Это еще вопрос.
– В данном случае я нашла это противоречие небезынтересным.
– Силы небесные.
– Итак, я сказала, сорок шесть женских образов.
– Чтобы ваша цифирь представляла хоть какой-то интерес, надо было подсчитать и мужские, детка.
– Я это сделала.
– Какая сообразительность.
– Сто шестьдесят три мужских образа.
– Ах вы бедняжка, мне вас так жаль, иначе я не преминул бы посмеяться над столь вопиющей диспропорцией.
– Жалость – чувство предосудительное.
– О! Она и Цвейга читала! Какая образованная девушка! Видите ли, дражайшая, мужланам вроде меня ближе Монтерлан, которого вы вряд ли осилили. Мне жаль женщин, поэтому я их ненавижу, – и наоборот.
– Коль скоро вы питаете такие здоровые чувства к нашему полу, объясните мне, зачем вам понадобилось создавать эти сорок шесть женских образов.
– Ни за что – это объясните мне вы. Такой забавы я упустить не могу.
– Не мне вам объяснять ваше творчество. Но поделиться кое-какими наблюдениями могу.
– Сделайте одолжение, поделитесь.
– Вот вам все скопом. У вас есть книги без женщин: «Апология диспепсии», разумеется…
– Почему «разумеется»?
– Потому что это роман вообще без героев, а то вы не знаете.
– Так вы и правда читали мои книги, хотя вряд ли все.
– Женщин нет также в романах «Растворитель», «Перлы для побоища», «Будда в стакане воды», «Преступление против уродства», «Все идут ко дну», «Смерть и ни слова больше» и даже – это самое удивительное – «Покер, женщина и другие».
– Восхититесь, как это тонко с моей стороны.
– Итого восемь романов без женщин. Двадцать два минус восемь – четырнадцать. Остается четырнадцать романов, в которых выведены сорок шесть женских образов.
– Хорошее дело наука.
– Распределены они в этих четырнадцати книгах, разумеется, неравномерно.
– Почему опять «разумеется»? Я слышать не могу, как вы бросаетесь этими «разумеется» применительно к моим книгам. Вы хотите сказать, что мое творчество так предсказуемо и просто устроено?
– Именно потому, что ваше творчество непредсказуемо, я и употребляю слово «разумеется».
– Только не надо софизмов, пожалуйста.
– Абсолютный рекорд по женским образам удерживает «Поруганная честь между мировыми войнами» – в этом романе действуют двадцать три женщины.
– Это легко объяснимо.
– Сорок шесть минус двадцать три – двадцать три. Остается тринадцать романов и двадцать три женщины.
– Статистика – великая вещь.
– Четыре ваших романа моногинны – позволю себе столь несуразный неологизм.
– А почему, собственно, вы себе позволяете?
– Это «Молитва со взломом», «Сауна и другие радости плоти», «Проза эпиляции» и «Приказать недолго жить».
– Что же мы имеем в остатке?
– Девять романов и девятнадцать женщин.
– Как насчет распределения?
– «Гадкие люди» – три женщины. Все остальные романы, с позволения сказать, дигинны: «Безболезненная асфиксия», «Интимный беспорядок», «Urbi et Orbi», «Рабыни оазиса», «Мембраны», «Три будуара», «Сопутствующая благодать» – одного не хватает.
– Нет, вы назвали все.
– Вы так думаете?
– Да, урок вы выучили на «отлично».
– Я уверена, что пропустила один. Давайте повторим весь список с самого начала.
– Ох, нет, только не это!
– Придется, иначе вся моя статистика пойдет насмарку.
– Вам ничего за это не будет, обещаю.
– Что ж, ладно, повторю. У вас найдется листок бумаги и карандаш?
– Я же сказал вам: не надо! Вы меня достали этим перечислением!
– Так избавьте меня от этой необходимости – скажите недостающее название.
– Да мне-то откуда знать? Я забыл половину из тех, что вы перечислили.
– Вы не помните своих книг?
– Естественно. Когда вам будет восемьдесят три года, вы меня поймете.
– Все же у вас есть романы, которые вы не могли забыть.
– Наверно, есть, но какие именно?
– Это не мне вам указывать.
– Как жаль. Ваши оценки так меня забавляют.
– Я счастлива. А теперь помолчите, пожалуйста, не сбивайте меня. Итак, «Апология диспепсии» – это раз, «Растворитель»…
– Вы что, издеваетесь надо мной?
– …это два, «Перлы для побоища» – три.
– Вы не дадите мне беруши?
– Вы не скажете мне недостающее название?
– Нет.
– На нет и суда нет. «Будда в стакане воды» – четыре. «Преступление против уродства» – пять.
– Сто шестьдесят пять. Двадцать восемь. Три тысячи девятьсот двадцать пять. Четыреста двадцать четыре.
– Вам меня не сбить. «Все идут ко дну» – шесть. «Смерть и ни слова больше» – семь.
– Хотите карамельку?
– Нет. «Покер, женщина и другие» – восемь. «Поруганная честь между мировыми войнами» – девять.
– Хотите стаканчик «Александра»?
– Замолчите. «Молитва со взломом» – десять.
– Блюдете фигуру, да? Я так и знал. Вам не кажется, что вы и без того тощая?
– «Сауна и другие радости плоти» – одиннадцать.
– Я ожидал подобного ответа.
– «Проза эпиляции» – двенадцать.
– Надо же, с ума сойти, вы перечисляете точно в том же порядке, что и в первый раз.
– Вот видите, у вас прекрасная память. «Приказать недолго жить» – тринадцать.
– Не надо преувеличивать. Но почему в таком порядке, а не в хронологическом?
– Вы даже в хронологическом порядке помните? «Гадкие люди» – четырнадцать. «Безболезненная асфиксия» – пятнадцать.
– Сделайте милость, прекратите.
– При одном условии: скажите сами недостающее название. С такой отличной памятью вы не могли его забыть.
– И все-таки забыл. У склероза свои причуды.
– «Интимный беспорядок» – шестнадцать.
– Долго это будет продолжаться?
– Сколько потребуется, чтобы освежить вашу память.
– Мою? Я не ослышался, вы сказали «мою» память?
– Именно так.
– Как прикажете это понимать – вы сами помните этот злополучный роман?
– Как я могла его забыть?
– Но почему же вы не скажете название сами?
– Хочу услышать его от вас.
– Повторяю вам: я не помню.
– Я вам не верю. Вы могли забыть все остальные, но этот – нет.
– И чем он так замечателен?
– Вы это знаете не хуже меня.
– Нет. Я гений, не знающий себе цены.
– Не смешите меня.
– Послушайте, будь этот роман и вправду знаменит, я бы о нем слышал. Однако что-то никто его не упоминал. Когда заходит речь о моем творчестве, всегда приводят одни и те же четыре названия.
– Вы сами прекрасно знаете, что это ничего не значит.
– А, понятно. Мадемуазель – снобка. Так и вижу вас в гостиной: «Ах-ах, вы читали Пруста? Нет, что вы, „В поисках…“, это пошло. Я имею в виду его статью, напечатанную в „Фигаро“ в тысяча девятьсот четвертом году…»
– Ладно, допустим, я снобка. Недостающее название, прошу вас.
– Зря просите.
– Вы подтверждаете мои предположения.
– Ваши предположения? Скажите на милость!
– Раз вы не хотите мне помочь, придется начать сначала – я не помню, на чем остановилась.
– Зачем вы долдоните этот перечень, если прекрасно знаете недостающее название?
– Увы, боюсь, я опять его забыла. «Апология диспепсии» – это раз.
– Еще одно слово, и я вас задушу, не смотрите, что я немощный старик.
– Задушите? Выбор глагола, мне кажется, говорит сам за себя.
– А вы бы предпочли, чтобы я вас пристукнул?